Сказка

.                Сергею Ножевникову
1.

...вдруг что-то кольнуло его в руку. Он выронил бессильный белый платок. Махать стало нечем. Она медленно уплывала вместе с перроном. Тогда он сорвал с лица алую последнюю улыбку и стал отчаянно размахивать ею. Лицо его было непоправимо грустно и серо. Алый лоскут улыбки освещал еле видный белёсый перрон. Она шла за вагоном. Уже издали, размахнувшись, он бросил ей улыбку, и она поймала её, и прижала к груди, и потом тоже начала размахивать ею, пока поезд не скрылся за поворотом, в гуще серых зданий.

Человек без улыбки
в освещённом вагоне
пассажирского поезда
в «Чёрт-те куда»...

В небе звёздные слитки,
и железные кони
с лошадиною силой
пропыхтят до утра.

Он вернётся, пожалуй,
он пройдёт по перрону,
но улыбка сгорела
в безнадёжных руках
……………………..

А поезд летел и летел, и за окном была осень.

Он стоял без улыбки задумчиво и барабанил пальцами по стеклу. А с другой стороны по стеклу барабанил пальцами дождь. «Королева, — думал человек, — Снежная Королева, никогда больше я не увижу тебя», и дождь за стеклом казался ему снегом, и шестиугольные снежинки рисовали её лицо в облаках. И он почти уже знал, что теперь каждая снежинка будет для него ожившим словом, потрясающим, чудовищным словом «никогда».

Мы наливаем в чайники молчанье
и молча пьём. И нам не надо ночи.
А если ночь — уйдём в леса из строчек
и запятой помашем на прощанье...

2.

Двое сидели на лавочке на Цветном бульваре. Нет-нет, это была не влюблённая парочка. Это были два мужчины. Молодые интеллигенты традиционной сексуальной ориентации. Они говорили об искусстве и о науке. Сравнивали их.
— Вот ты говоришь — искусство, — наскакивал тот, у которого блестел золотой зуб, на того, который уже третий месяц забывал постричься, — а ведь подразделять его на форму и содержание не только банально, но и неверно в корне. Возьмём, к примеру, сатиру. Ну скажи, скажи, какое бы ты дал ей определение?..
Давно не стриженный молчал. Они сто раз говорили уже на эту тему, а также на все остальные: о математике, о женщинах, о спорте, о музыке и мало ли, о чём ещё. Их споры никогда не родили истины. Но сам процесс был им интересен постоянно. Потому что они считали себя настоящими интеллигентами. А интеллигент может говорить о чём хочешь.
С золотым зубом кинул окурок в урну, но не попал. «А почему бы нам не пойти и не выпить пива, — сказал он, — тут недалеко есть неплохой бар, и у меня там есть знакомая официантка. «Да ну её к чёрту, — сказал нестриженый. Только он сказал не «к чёрту», а непечатно, — знаешь, что, совсем рядом, на Рождественском, живёт одна моя знакомая, очень славная девочка. Да ты, кажется, знаешь её. Так не пойти ли нам к ней в гости. С одной стороны — за жизнь поговорим, а с другой — может, накормят. Я же знаю, что у тебя опять нет денег, а до получки ещё 10 дней.» — «Э-э-э, — завертел головой тот, — видишь ли, я, ты знаешь, никогда не против зайти в гости к хорошей девочке, но... Ну, ладно, идём.
Было 20 сентября, и поэтому у их знакомой оказался день рождения (о чём совершенно позабыл нестриженный, а ведь он знал об этом!), и у неё были гости. Было шумно и весело. Интеллигенты тотчас со всеми познакомились, ели и пили много и вкусно. А хозяйка была грустна. Это, впрочем, не придавало торжеству мрачного оттенка, потому что все уже были друг с другом знакомы и рассказывали анекдоты, а в другом углу спорили — то ли опять об искусстве, то ли о женщинах. Словом, интеллигенты попали в самую свою среду. Что и неудивительно.
Грустная хозяйка то появлялась в комнате, то исчезала на кухне. Очень громко играл магнитофон. Сначала был джаз, а потом включили Высоцкого. Тут все притихли и стали слушать. Песни были разные — и очень хорошие, и не очень. Их было слишком много, и к концу все опять стали разговаривать. Обсуждали песни. Снова спорили. Хозяйка принесла кофе. Она была очень вежлива, эта хозяйка. Несмотря на своё, казалось бы, плохое настроение, она успела поговорить и со всеми вместе, и с каждым в отдельности и о том, что его (каждого) интересовало.
— Пейте, — говорила хозяйка. И гости пили.
— Ешьте, — говорила хозяйка, и гости ели.
— Танцуйте, — говорила хозяйка, и гости танцевали. И было им хорошо и приятно. А хозяйке было, между прочим, ровно 25 лет.
— Потом гости посмотрели на часы и сказали: «Ого!»
И ушли.
А хозяйка помыла посуду и пошла спать.
И ей приснился сон.
 


3.

Во сне всё было очень славно. Тут были её друзья. Они говорили с ней, звали её с собой и улыбались. Но были все какие-то бледные, бесплотные... Они наскучили ей, и она проснулась.
Было ещё темно, но спать уже не хотелось. Она спустила ноги с кровати и привычным движением начала шарить ногами тапки.
Но не нашла.
Опять она вспомнила этот проклятый перрон и ртуть на лицах спешащих.
Вот поезд отходит. Она идёт за вагоном. Вот летит
к ней снова и снова яркая звёздочка его улыбки.
— Где он теперь?
— Она никогда его не увидит.

А когда-то он писал стихи. Теперь уже не пишет. Повзрослел. Он писал их только для неё. Друзья
советовали попробовать напечатать, но он стеснялся: да кто я такой, чтобы печататься!... А ведь стихи были, пожалуй, и ничего...
Некоторые даже сохранились у неё. Он не любил писать дарственные надписи.
Она встала, зажгла зелёную лампу. Она любила эту лампу, но сейчас особенно почувствовала освещаемую ею пустоту комнаты.
В ящике письменного стола она отыскала его стихи. Вот они. Некоторые она знала на память, но сейчас вынула всю тонкую картонную папку и начала их перечитывать одно за другим. Стихи были написаны на листочках, вырванных из тетради его милым знакомым почерком. Это были единственные его автографы: они никогда не переписывались. Странно, часто она слышала о письмах от любимых людей. Но для того, чтобы писать письма, нужно быть в разлуке. А они всегда жили в одном городе, с самого детства. Правда, Москва такой большой город, что можно было бы, пожалуй, и переписываться...
Другие стихи, более поздние, были напечатаны на машинке. Она была древняя и неуклюжая. Буквы прыгали вверх и вниз от среднего положения, строки от этого слегка извивались. Называлась машинка «Идеал», о чём было написано на задней чугунной стенке строгими латинскими буквами. Она видела много раз эту машинку, видела, как сидел он за ней, сгорбившись в свете такой же зелёной, как у неё, лампы... Стены комнаты, оклеенные серыми с белым прямоугольным узором обоями, были разделены её светом на две неравные части. Глубоко под кроватью она увидела пятку ненайденной тапки, но вставать и лезть под кровать не хотелось. Она выбрала листок из серой папки. «На веранде вешают качели», — прыгали буковки, и ей хотелось, чтобы закачались они в ритме стихотворения, в такт качелям, которые вешают на веранде. Она снова задумалась. Потом прочитала стихотворение до конца, отложила его в сторону и вынула из папки следующее. Это была забавная пародия на серенаду. Она была написана почти детским ещё почерком на пожелтевшем клетчатом листе бумаги и кончалась словами:

И в глазах твоих, вечно живой,
будет труп окровавленный мой.

Когда-то ей казалось смешным это стихотворение, но теперь она даже не улыбнулась. Стало светать. Она поёжилась от внезапного ветерка из открытой форточки. Взглянула на часы. Была половина пятого. Можно было поспать ещё целый час. Проверив будильник, она легла снова в постель, укрылась, свернулась калачиком — он говорил: как собачка — и заснула.
Но он ей не приснился.


Рецензии