Затерянный хутор глава 4

IV. Возвращение
Покрытые утренним инеем - ветви деревьев, сморщенные чётки зелёных кистей софоры, длинные крученые ленты гледичий, веера бобов акации, не свалившиеся дубовые жёлуди, вся отработавшая листва, жухлая трава, кустарники, зеленеющая озимь, недавняя пахота, вся даль и ширь бессарабской степи – отливали сединой осени. Длинные, поредевшие оголенные лесополосы расчертили видимую землю на уснувшие квадраты и трапеций. Далеко в низине скучало потерянное небом уснувшее облако. За ним в другой, скрытой низменной лощине, отмерянной тремя часами ходьбы от шипящей за спиной трассы, таились четыре десятка дворов хутора, откуда много лет назад, вызревшим человеком вышел Любо. В направление хутора, вдоль дубовой лесополосы виляла старая заросшая с лета дорога. Затоптанный мелкими копытами – типчак, чешуи осота, ползучий пырей, могильник – обезличили, не зарастающие прежде, накатанные колей грунтовой дороги. Одинокие следы, расчётливо уклонявшихся легковых колёс, смело вдавили высохшую траву и загадывали дышащую в хуторе жизнь. Дорога эта никогда не была людной, Любо ходил её много раз. Окрепшие стволы молодых дубочков, он помнил высаженными вдоль всей дороги тоненькими, свистящими нетерпеливой скукой, саженцами. Каждый раз, когда дорогу эту гладили грейдером, она становилась для него обновлённым всплеском противоречивых ожиданий. Теперь, отдыхающая тишина земли казалась ему чужой забытой далью; утомляла ослабленные колёсным транспортом, отвыкшие к длинной ходьбе, - ноги, Он едва только перевалил вторую горку изменившегося от усталости пути. Видимые с этого пригорка верхушки старых деревьев пропали в задремавшем позднем рассвете. Может степные колыхания холмистой земли поникли, деревьев уже нет… Всегда мощные, с грубыми впадинами и трещинами по слоистой коре, на огромных стволах, - они уползали корнями в надёжную влагу отдыхавшей веками низины; наращивали толщу - устоявшемуся чернозёму. Любо остановился, пытаясь вытянуть из всплывшей памяти далёкий взгляд, он напряг глаза, чтобы всё же уловить живую верхушку хутора... но выпрыгнувший заяц, пресёк его далёкие мысли. Упитанный озорник степи стал перед ним на дороге, выпрямился, навёл трусливые уши в сторону лесочка, откуда вынырнул, ударил длинными задними лапами – подскочил под пылью, и вытянутыми размеренными прыжками понёсся по вспаханному чернозёму. Отчаянно врезаясь в волнах вывернутого грунта, за ним бежала лисица. Оставляя длинный хвост, хитрая хищница тупо дразнила впалый живот по чужому полю. Никогда прежде Любо не замечал так близко, первоначальное столкновение движимой выживаемости природного обыкновения. Как и уморившаяся лисица, он понял, что взрыхленная земля испортила замкнутый порядок степи. Слившаяся мутная чернота дальней пахоты поглотила всплеск неожиданного переживания в начавшемся осеннем дне. Любо подумал сам завершить события, скрывшиеся вглубь поля…- нет, решил он, закапывающимся лапам лисы ни за что не догнать прыгучего русака, и… оставил даль самой разрешить живую игру дикого мира,- постепенно ускорил, выровнял усталые шаги. Молодые дубовые ряды приниженно уступали, пересекавшей их - давней, старой софоро–акациевой защитнице обдуваемой почвы. Подбирающееся зимнее солнцестояние, ужимало небесную дугу солнца, удалённые лучи расплавили серебро инея, и поздним теплом раздобрили осенний день. Любо снял куртку, уложил вдоль длинной сумки, и поменял плечо под широкой лямкой. Запоздалым, зеленоватым  блеском, - усохшие неугодия подбивали отчаянной новой травой. Неслышно, почему-то, хуторских собак; - спят, не чуют, что лисица бегает по околице…
— А, чего это я, вдруг на стороне заячьих волнений? — подумал Любо, оглядывая спящий простор.
Уснувшая тишина дышала памятью двадцатилетней давности, когда в цветущий майский месяц власть утянула юного Любо служить её интересам, увлекла далеко от родных мест; тогда он рад был слушать моторы, что стоят над трепетом чуждых помыслов. Неведомый мир оказался намного запутанней хуторского порядка – всегда держащегося на простоте коллективной жизни. Воо…н там, у плотины водоёма – крутились огромные крыльчатки ветряка, они наполняли водой металлическую башню на возвышенности. Смельчаки, забирались на длинный хвостовик ветряка, прыгали в водоём, опускаясь до илистого дна, выныривали с грязью в волосах и снова спешили подняться на ветряк. В летние школьные каникулы, мальчики выискивали среди засеянных полей, сытое выживание домашнему животному приплоду. Чтобы партийные «козлы» не унюхали потраву культуре, хлопчики прикрывали свои вылазки выпасом скота в буграх и в тутовой роще - высаженной для обязательного колхозного шелкопряда. На майдане большого соседнего села пустовала, упразднённая - оттепелью скудоумия, церковь - словно седой пастух возвышалась она над саманным стадом одноуровневых домов с серыми черепичными кровлями. Внутри, ото лба строгого ангела, с высоты расписанной сферы – свисала длинная цепь, удерживающая огромное паникадило. Перекрестившийся смельчак, вставал на приделанную в люстре доску; оттянутую к балкону цепь, два товарища толкали на противоположный балкон, где двое других ловили придуманные качели, и отправляли обратно… Такое непременное «крещение» проходил каждый, кто отваживался забраться под купол притаившейся веры. Ритуал захватывал, первичный страх рассеивался в огромной пустоте оставленной церкви; потом очередь выжидали, чтобы снова затаить дух и пронестись под образами запрещённой духовности. Любо даже ночевал в церкви, когда из дому убегал. В пыли нетронутыми лежали толстые с разукрашенным переплётом книги, в сундуках поповские одеяния. Везде: - иконы, кресты, подсвечники, украшения… Даже видные комсомольцы не решались уносить остаток сохранившейся религий. Накануне масленицы грозный голос по радиоточке предупреждал:- «Внимание! Внимание, – приближается старинный праздник – Масленица! Все кто будет жечь ритуальный огонь встряхивания блох и прочей нечисти - будет бескомпромиссно подвергнут штрафу в размере десять рублей - на новые деньги!»
Пацаны хутора уходили за виноградники, на большом пустыре; по обычаю давности, в праздничном костре они палили – камыш и жерди пастушьего шалаша, всю сухую траву заскирдованную сторожем виноградника, дощатую тару - уложенную под навес, сам навес, горбыли с ограды летнего загона, и ещё весь подобранный по округе хворост. К пасхе, с родительской зарплаты, кроме штрафа, вычли ещё - за порчу, и поджёг коллективного имущества. Строгие родители – вытряхнули хлыстами «остаток блох» в пятках… Зато, как высоко и долго горел скрытый огонь масленицы; как вдоволь напрыгались через пламя - пошмалили и чубы, и веки, и подошвы, а как усладились медовыми сотами на колхозной пасеке… Славно в тот год удалась - широкая масленица. Подтаявшие от безлюдья, видимые с высоты местности - хуторские дворы, ещё больше ужали надежду на возможный успех наступающего строя. Вынырнувшие из пульсирующих недр земного зарождения долгие чередования вольностей детства, усталый вид заснувшей, печальной земли произрастания, почему-то взбудоражили у Любо воспоминания о последнем дне хуторской юности - далёкого, светлого, и грустного  как сегодняшнее солнце. Заволоченный умаянными годами, тёплый майский день, обнажился с забытым волнением. …Вся низина цветущего селения дышит праздником. По длине заросшего просторного двора, на вбитые в землю ошкуренные кривые стойки сколочен непрерывный дощатый стол. С чередующиеся пестротой расстелены скатерти - собранные со всех домов, посуда вся - тоже сборная. Здесь праздник одного – веселье всех. Ещё с соседних сёл родственники съехались, пришли друзья. К обеду на жёлтом Зазике - музыканты подкатили: - аккордеон, кларнет, всегда узнаваемая гармошка - ручной работы бессарабского мастера Довженко. Долина мгновенно вместилась в клапана инструментов, барабан с латунными тарелками ударил по кровяным венам всей бессарабской наций; словно вызревшее вино, снятое с буджакской лозы, заползала мелодия в душах людей. Нетерпеливые ноги перемешивали веселье сердца с игрой тела разволнованные: - белым вином, красным вином, плясками - пиленицы, ойры, ючията, ещё играли хоро, танцевали вальс…
— Прогулка в саду!.. Прогулка в цветущем саду!.. Прогулка в райски цветущем саду… — кричали музыкантам ухватившиеся за руки девушки.
Плавная «прогулка» усмирила уставшие ноги…
Провожающие гости степенного возраста, почти не встают с накрытых домоткаными постилками скамейки. Они разговаривают о событиях их времени. Говорят на разных языках. С одного переходят на другой. Иногда повышают голос..., вот-вот вспыхнет ссора из-за недосказанности. Каждый начинает кричать по–своему, все на русском кричат, - слово примирению выуживают, чокаются полными стаканами и уже тихо продолжают разговор на языке случая. Любо, тоже говорит на трёх языках, они похожи, - он их за один принимает. Понимает ещё три других - молодёжные приколы выговаривает чётко. Вон в дальнем торце стола притаился друг Мироха, со своим родственником, о чём-то толкует…
— Дядько Михайло, есть дело — обращается на гагаузском, кучерявый подросток Мирон, чтобы поменьше знали чего он хочет.
Ездовой Михайло, восемь лет жил примаком в гагаузской семье, пока дом собственный обустраивал, - язык знает хорошо.
— Я запрягу твоих коней — говорит Мирон — припас немного зерна на гармане, пока все гуляют – перевезу.
— Нельзя, ты что, бригадир учует, – ты же знаешь какой коммуняка этот албанец.
— Да, ладно вам никто не учует, я и тебе завезу чувал гороха. Знаешь как, - лёха набирает вес от гороха…
— В другой раз! - Михайло кивает на веселье дня, - догадаться могут, куда ты уходил.
— Да откуда догадаются, свако Михайле, все же вином вставлены, им другого дела нет – как только догадываться, куда я уйду.
— Ну…, это же долго будет…
— Как долго?! Мирон из мокрого графина наполняет стакан, - пузырящимся вином:
— Не успеешь выпить, …а я уже буду здесь.
— Прямо таки, будешь… - давай, иди лучше потанцуй, воо…н Галька Дойкова, смотри какая девка… и бёдра… и груди… уу…х, был бы я молодым…
— Да успею, ты давай меня не заговаривай, мне мешки вывезти надо, ещё обнаружат; толку, что мучился – наполнял, прятал…
— А ты их высыпь обратно… - в другой раз увезёшь.
— Ты что!? – мозгами поехал… Мирон смотрит, жгучим чёрным взглядом в серые ещё не опьяневшие глаза ездового.
— Зайди во двор деда Сидора, там одиначка распряжена – гости, что из Каланчака приехали давно подвыпили… - ты меня понял…
— Да что, мне одиначка, я двенадцать мешков на ней не увезу.
— Огоо…гоу…- двенадцать! Это очень много… ты что, хочешь бестарку мне поломать. Нет, нет… даже и разговора, не может быть.
Мирон снова наполняет стакан:
— И зачем я тебе только сказал,— злится он на себя, знал бы,— что ты такой, без спроса запряг бы… Значит, - не дашь бестарку, я постромки порежу!..
— Порежешь!? А бригадир… Сельсовет…
— Что мне сельсовет?.. – думаешь, не видел, как ты у себя за хлевом воз суданки скинул. Возьму и заведу сейчас бригадира…
— Ладно, ладно…- заведёшь! А чего это, ты мне в прошлый раз красное вин  налил, теперь белое, - напоить хочешь? Ничего себе, упряжь он порежет…В общем, кони к колёсам повозки привязаны - суданку жуют; упряжь смотана, на штыре столба висит, рядом. Смотри, чтобы исправно всё было… Потом, когда распряжёшь, коням зерно насыплешь из своих мешков… - они у меня больше весны на траве одной.
— А то я, без тебя не знаю. Уставший хлопец выпрямляет отёрпшие в присядке ноги, вытряхивает мурашки, делает вид что идёт, по нужде… уходит не спеша.
— Мироха!.. Стой! – орёт Михайло,- аж кони через пять дворов вздрогнули оглушённые наслышанным окриком; музыканты переглянулись, с клапанов пальцы сняли, сжали меха, хоро рассыпалось. Что за непраздничный рёв?..
Мирон возвращается вприпрыжку, горячится, оглядывает всё гуляние и пихает ездового ногтями в грудь:
— Дуреешь! Что ты ещё надумал?!.
— Значит не один, а два чувала — ездовой выставляет два гнутых, заскорузлых пальца — мне и горох, и кукуруза нужны.
После смешивания вина речь его наставлений замедлилась:
— Не вздумай мешки оставлять в рундуке, кони порвать могут, пересытятся зерном - издохнут; на дворе тоже не ложи… лучше там у меня есть под навесом…
Мирон  не слышит, что под навесом, он уже за плетнями пропал…
Вокруг одноногого фронтовика деда Никифора Екобчак сидят степенные люди и не очень…
— Да… а! — рассуждает дед Никифор — Молодец! Леонид Брежнев, тысячу раз молодец, что за мир борется. Война - горе, страшное дело. Это же молодёжь, только жить начинают, - он показывает костылём в сторону Любо, которому вручают подарки: полотенца, рубашки, рубли… Музыканты приучено наигрывают песню - провожания.
— Это же дети ещё, — продолжает фронтовик — сколько наших таких вот, молодых скосила война, я ладно – мне за сорок было, когда забрали. Не дай бог, такое пережить…
— Не переживай, дед Никифор, сейчас не то время – у нас такая Армия, можно спокойно одну ногу на другую задрать, никак не сунутся — рассуждает набитый здоровьем, плотный, краснощёкий усач в тельняшке – из самого Измайла! Знает политику.
— Это точная правда, вот — отец показывает на поляну под старой сливой, — Афанасий может рассказать… Начко, иди сюда… Начко, — зовет отец.
Начко занят, кривляется, что-то молодым женщинам кумедное показывает. Все смеются под сливой, закатываются, а девушки особенно…
— Афанасий! — гукает племянника, уже серьёзней чичо Иван.
— Да подождите вы, тато — отнекивает Афанасия, с остатком смеха в щеках Валя,— что ты раскричался.
Седой Иван садится, решает сам рассказать:
— Служил Начко на вот этих, - шахтах, где ракеты круглосуточное дежурство держат. Там не так, как у нас на гармане сторожей не добудишься… Там ты в любую секунду – начеку. Скажем, какой - то самолёт турецкий одним крылом задел нашу территорию. Такое начнётся … - говорит,  пять  минут  и Америки не будет, говорит – триста ракет в шахтах ждут слово – «Пуск!». Через секунду все ракеты над океаном летят… Вот теперь какая Армия! Не то, что ты, Никифор Гораздович рассказывал - орудия лошадьми тягали. Вот, Начко подойдёт, - подтвердит, он часы от генерала получил в награду,- успел нажать этот пуск быстрее секунды.
— Не слышал я, чтобы Америку бомбили! За что награда?.. Америка сама кого хочешь забомбит, удивляется подвыпивший гость из Старотроян, - сам я старший сержант, многое знаю, такое знаю, даже знаю… — гость поперхнулся, не может сказать, - что знает…
— Так тоже учёба, по–настоящему - ему героя бы дали,— усач в тельняшке, пылает алым снисходительным возмущением. Поглядывает жарко на закашлявшегося старотроянца.
— А как это, ты сват Иван войну избежал,— удивляется сват Петар Николпетров, ваших всех забирали.
— И меня тоже призвали в 44-ом, уже отправляли, на вокзале в Табаки у меня кушак, пояс красный размотался – тёщин подарок на свадьбе. Я его перематываю… - ко мне военком подходит, с ним офицер ещё один, может даже главнее – смотрит холодом через стекло очков: «А ну выходи из строя!» … Переоформили документы, - в шахты, на трудовой фронт раньше отца отправили.
— А кушак, причём? – интересуется одноклассник Любо,– комсорг Паштет, — мне тоже повестка намечается…
— То, Сталин придумал…— отработавший в Донбасских шахтах 25 лет, дядя Вася Еребаканов ухмыляется перекашивая губы, — вдов много было, вот он нам и поручил население увеличить для нужды государства…
Все смеются. Дед Никифор Васю смолоду помнит, - дурачиться умеет, а всё же попрекнул костылём в колено. Музыканты, льют «Дуновско хоро» - восторг в крови.
— Всем на хоро, быстро поднялись, все хоро играем… танцевать…— распоряжается распорядительная тетя Ганна — быстро все за руки взялись, на хоро дуновское в круг. Она вытягивает всех засидевшихся, из скамеек.
Нанизывается длинное хоро, вокруг длинного стола замыкается окружение, - кружит плавно по всему просторному двору, весь двор опоясан разными людьми:- мужчины и женщины, старые, молодые, полненькие, худые, нарядные, не очень,- все за руки взялись, дети везде бегают, один дед Никифор остался сидеть. Любо тоже струится в ручье хоро, рядом мама держит его руку – она тогда сказала:
— Не забудь Любо с дедом Никифором попрощаться, он старик – навряд ли застанешь…
Любо оглядывает далекими глазами долину – он хутор не застал. Родной дом ветром разворошило, приплюснуто всё, к земле прижался. В последний хуторской день, за свалившимся теперь сараем на гармане, большие закопчённые казаны, выставлены под дымом, бабушка подкладывает дрова в жар. Варится каварма раздобренная осенним бараньим смальцем; едва кипит бульон, пожёлтевший в наполненном гладкими петушками казане. Бабушка всегда над чем-то хлопочет. Она гладит остриженную голову Любо - слезится от дыма и внутренней жалости за судьбу внука. Выступившие из глубины восприятия бабушкины слёзы – увлажняют его засохшую душу. Где теперь люди, - что хоро то играли…. Одна решившаяся залаять собака оживила заскучавшее усердие солнца. Потеплел хуторской день загубивший интерес к обновлению. Словно большой автобус, желтеет под несмелыми лучами скирда новой сломы, взметнулась, врезалась, упёрлась в огрызок прошлогодней серой копны. Женщина в сером длинном халате, скубала длинным крюком, слежавшиеся, замшевелые кукурузные стебли. Любо остановился, - здесь Костенки живут, - вспомнил он, вытягивая из видимого, - сохранившиеся прошлое. Поздоровался, усиливая хуторское наречие, чтобы быть узнанным в земле зарождения. Женщина забила крюк в шапку остатка копны, прислонила к ногам плетённый из тонких прутьев уширенный кош, в котором складывала умятые пересохшие стебли и тоже поздоровалась – очень приветливо с наклоном, и определённо не узнавала, с кем здоровается …
— Кажется, тётя Степанида — сказал Любо, оживляя образы людей оставшиеся в давность его юности. Женщина продолжала радушно улыбаться:
— Я её дочка — сказала она.
— Аа…а, так вы… ты Реня?..
Реня подруга, одноклассница Вали. На четыре года старше. Она первая из хуторских стала носить укороченную юбку. Когда он засыпал под летним навесом между сливами, ему представлялось, что после клубных танцев Реня проводит Валю в дом, и придет под сливами будить его…. Все субботние вечера он спал с волнениями в теле. Неужели это она? Он пытался соединить юношеское восприятие девушки с обворожительной талией и этот серый, длинный, животноводческий халат. Уходя от неловкости, отражением прошлого Любо вымучил умилённую радость случаю.
— Вот… — сказал он, — бабушка… Как с этим кипятком… случилось?
Реня отряхнула с халата, прелую шуму
— Любомир?.. Я так и подумала. Чрезмерно добродушное восприятие запутало грустное предназначение его приезда. А мы ждали ещё Валю – выражение Рени, на время озаботилось болючим поводом ожидания, но улыбка её нутра беспрерывно светилась. Видно от достатка простора, и явного отсутствия людей давящих излишеством надуманного интереса.
— Заходи в дом Любо, обойди двор – я собак закрою. В печи картошка с рёбрами доходит, уже выложу…ещё йогурт, молока налью, и к бабушке пойдём. Мы её не оставляем, но другое дело когда постоянный человек будет, свой. Всё же лежачая, женщина она крупная, её и приподнять надо, и подать… Мы с Дударихой по очереди ночевали, иногда тётя Оля Герасимиха… а больше и некому. Сколько нас тут – шесть дворов живых осталось. Сергей медсестру привозил, лекарства купили – мажем ещё, уже легче. Больше не дежурим – говорит не надо, «зачем постель свою студите…» Оставим рядом что надо – сама справляется. А так, каждый день – утром и вечером. День так быстро пролетает, на работу уже не хожу и всё равно – ничего не успеваю. Сергей на тракторе и на комбайне, на экскаваторе ещё… Заходи, заходи – не разувайся, Вроде и обязательность колхоза упразднили, можно не работать, а он за всё переживает: там не успели вспахать, там вовремя не засеяли, почему дождь вовремя не прошёл… когда солярка будет… У нас, слава богу, всё есть: корова, овцы, свиньи, гуси, утки – во пожелтели от жира, ходят еле-еле… Индюшат в этом году вылупилось почти сотня – крапивы море, бродят целый день по хутору – свистят. По пять кубинских вёдер зерна отмеряю на день. Сергей – ты много им сыпешь. Сам, говорю, попробуй, накорми столько живности. К новому году, не мешало бы – продать… Пока выберешься из этой нашей лоханки, - только дождь, считай никуда. Да и купоны эти ихние, не поймёшь, что стоят, - придумали как умыкнуть незаработанное. Дочка говорит: «Мама покупай доллары», - Сергей их – лодыри… называет. По мне это бумага и то бумага. Я вот цепочку купила, перстень купила, ещё серёжки…- золото оно и на хуторе золото, - как повторял мой отец. Сейчас землю раздают, Сергей виноградник хочет садить. Три десятка огородов пустует - говорю, виноградники неухоженными расползлись – обнови… Сорт ему не нравятся. Всё мало, не хватает! Видишь, глаза открыть не можем от работы. Для кого здесь стараться. Всё пустеет. Дети ни за что не вернутся, да никто сюда не придёт. Шесть домов пыхтят еле-еле. Мы старые, так в молодёжь превратились. Как свалился этот новый режим – столько людей уморил. Просто все растерялись, - оставленные себя ощутили. Отказались перебороть себя в обстановке времени. Все ой… как жить будем? По телевизору видели, по радио слышали – и всю брехню повторяют. А надо жить без повода для паники. Электричество только весной починили, перезимовали без света. В Новый Год, чтобы концерт смотреть, Сергей свет как то, через трактор пускал. Много топлива палит - зараза… Керосина для ламп хватило. Что тут было!? Крыши с красной черепицей все раскрыли, скот воровали… Вон у Дударихи, у деда Георгия - лошадь и телку угнали, недавно, уже летом. Так, себе человек, одиночкой хозяйство удерживал – дрова привезти, траву откосить, другое всякое. Теперь мы без рук и ног – говорит Дудариха. Нас, правда, не тронули – боятся, знают у Сергея ружьё… Собаки у нас злые. Другой раз ночью разрываются, Сергей встаёт – пойду, говорит пущу два выстрела… - смотришь, уже тихо. Ушли. Ты меня не слушай, я много говорю, садись, сейчас стол накрою, а то с дороги… Пешком дошёл?
— Да, пешком — Любо улыбнулся обстановке, вспомил давно невостребованное состояние.
Реня собирала сумку, и стол накрывала, не спешит, а ловко всё у неё выходит, откуда-то тарелки выныривают - заваливала стол, и ещё беспрерывно говорт:
— Вот и наши, - дочка с зятем, - тоже пешком сюда шли, ей тяжело…. Обратно, папа их на машине отвёз. Спрашивает: «что за торбы, сумки тяжёлые, полный багажник?» Говорю, - на пенсию выйдешь, тогда всё будешь знать. А прошлый раз завозил – картошку, лук и все овощи, дыни, арбузы - не тяжёлыми мешки были?.. Я так, – индюки, петухи, селезни – прожорливую братию эту – сокращаю. Общипали, обшмалили, - забирайте, говорю, раз холодильник большой, - мне будет легче. Не стой ты, садись. Холодец пойду выберу - с потрошками, с печёночкой… А лапы и головы – собакам. Спрашивает: «Когда это ты успела?» Я говорю – будешь так пропадать сутками на полевом стане – тебя собаки наши начнут лаять. Механизаторов не хватает. Он в уборку на комбайне, в пахоту на тракторе, ещё экскаватор за ним закрепили – я говорю пусть уже полевой, к нам во двор помещают… Бери закусывай – ты меня не слушай, я могу бесконечно болтать. Сергей меня – живое радио называет. Да тут если не будешь высказываться – одичаешь, завоешь. Давай бери, ешь, – может магазинное и лучше, а мы тут своим приучены, по нашему готовим. Как там Валя? Она в ресторане работает?.. я уже забыла, когда её видела. Последний раз приезжала – так годы прошли.
Любо достал из сумки бутылку с водкой, когда то казёнку, здесь ценили.
— Не надо, запротестовала Реня, спрячь, отнесём бабушке, знаешь как старый человек – угощению радуется, Дудариха тоже довольная останется. Ты будешь? …Ну вот, я тоже её не пью.
— Для бабушки есть — Любо указал на сумку…
— Я прежде, тоже ракию варила из старого вина, больше перегонять не буду, - вон два бутыли десятилитровых в погребе – мы её не пьём, на компресс, или когда гости охочие - как Сергея прицепщик. Может вина наточить? - оно правда, больное ещё, не отстоялось, - я новое вино, раньше Нового Года не пробую. Прошлогоднее уже кислит, мне не нравится. Сергей мужикам носит. Говорю, вылей на улицу - уберём бочку, больше места будет. Жалко ему…- вот скупердяй, весь в свекруху, она такая была… Он мне, «а ты в отца своего пошла – развей-прах». Так и дразнимся друг с другом…, а больше и не с кем.
— Который это Сергей? – спросил Любо, перебирая старших Сергеев хутора и ближних сёл.
— Он не из наших, - Тарутинский, служил в Болграде. Бегали с полигона к нам – в самоволку…. Сперва у него жили, потом вернулись здесь – тут вот и стареем. Серёжа Колесник, что с края улицы, уехал давно, в Аккермане живут кажется… А Иванов Серёжа, Реня приглушила голос, на мотоцикле разбился – пять лет уже. Сколько людей не стало… Вот на прошлой неделе ездили в Каракурт – хоронили Машеньку Перпери. Столько народу было. Чернобыль – зараза. Такая девочка умница - в 87-ом родилась. Они бывшие наши соседи, ты Гошу - её отца знаешь, его забирали на три месяца, аварию эту устранять. Такое горе, какая гадость этот атом – тайное излучение получается. Отличницей в школе была: и видишь, какое коварство подстроили нам - столько людей скрытно уморили. Я пойду ещё айвы сорву, бабушка просила, и пойдём, - время. Она знает, что я должна уже быть. С хозяйством управлюсь – и иду. Ой, не дай тебе господи, лежачий человек, я говорю Сергею - пожила; лучше пусть умру на ногах, не доживая до старости, чем вот так мучиться.
Реня вышла. Любо поднялся, медленно в раздумьях прошёлся по комнате. Встал у зеркала между окнами. Реня в палисаднике с ветвистого дерева рвала айву. Надо побриться, он гладил заросший мрачный образ, четыре года не хватает, - она считает что пожила, а он и не начинал… Реня вошла переодетая, такую бы точно узнал…- здесь.
Они вышли, лай собак заглушал Ренин говор…. По улице: рассыпанные ограды, некогда беленые стволы деревьев окружены хворостом, трухлявые пары косо вбитых кольев, напоминали об уличных скамейках у каждого двора, уползшие шатровые крыши, размытые дождём саманные стены… Всё вокруг вскрывало противоречия нарушенного быта в обжитой земле, Любо созерцал - безмолвное равнодушие времени… Они пересекли, везде устланную усохшей травой, единственную улицу. Подходя к дому своего взросления, Любо ощутил, как по телу полилась истома холодящей тоскливой обиды. Одряхлевшие строения, запущенные дворы скребли наслоившуюся ржавую память. Реня о чём-то говорила. Он не слышал. Всё настоящее уже утонуло в прошедшем.
Баба Панагия уже не ощущала боли от отсутствия свалившейся старой кожи на ноге. Она болела усталостью от лежачей жизни, корила неуклюжесть, что выбила от незаметного затухания её быта. Упираясь сырыми потускневшими глазами в сырые стёкла окна, она смотрела на остывающий снаружи двор - неожиданно тревожно. Одряхлевшее обустройство жизни трогало болью её изработавшееся, утратившее силу дряхлое сердце. Пора уже со, всем прощаться, уходить к своим… Огороженное подворье, живущее людским обновлением, сиротски обветшало заодно с её старостью. Каждый вечер, когда безмерно долгие ночи, поглощают вмещённую в окно протяжность света, к ней приходят: – озноб костей, тягучая боль мышц, тяжесть долгого ожидания нового дня. Она мучает себя желанием уйти от дневного сна, чтобы дольше глядеть труд солнца. Ей хочется выти во двор, и уловить шевелящиеся дыхание земли; проститься с вечным ветром, со стынущим теплом двора – откуда её так нерассудительно прогнали уставшие годы и разогретая вода. Она знает, рассвет всегда выныривает из-за кургана; теперь не видит, давно не видит начало дня. Лежачие недели похитили полноту бдения, не дают ощутить простор неба, по которому катится колесница её долгого века. Какие-то далёкие голоса тревожат глохнущий слух. Усталость жизни извещает, торопит идти – за ней должны спуститься. Шорох, приглушённый говор… беспокоят её задремавший мир. Открывается дверь и в комнату заходит отец. Дверь, слаженная, белая, с молочными стёклами. Отец медленно закрывает её – скрипящую, перекошенную, набранную из устаревших лощёных досок. Пелагея уже замолвленная невеста, у стана ткёт шерстяное полотно для приданого наряда. Отец вернулся из германской войны. Он как то странно одет, но такой родной и красивый. Она ждала его больше всех, с трепетным предчувствием радости. Невеста без отца, не имеет ощущение полного счастья для правильной уверенности судьбы. Но почему она так спокойна….
Кажется Реня спрашивает:
— Узнали, кто пришёл?
Откуда взялась Реня… Она отогнала смущение девушки созревшей в отсутствие отца, и хочет освободиться от лежачей неловкости …
— Лежи, лежи не тревожься — говорит Реня и хлопочет.
Это отец пришёл её забирать. Она необыкновенно счастлива. Родным добрым голосом он говорит:
— Здравствуй бабушка!
Почему бабушка?.. Её глаза наполняются слезами. Она ничего не может сказать, только чувствует дрожащее волнение от дождавшейся радости; наконец, перед ней  родной человек.
— Вот вам и Любо – говорит Реня. — Вы всё время спрашивали: «Что с Любо?.. Где Любо?..  Как Любо?» Вот Любо пришёл.
Она это уже поняла, и от того плачет сильнее: плачет от долгого душевного одиночества, что в нужде волочила долгое время, от беспомощности, что не даёт войти в закат дождавшегося счастья…
Любо показалось, что комната ужалась, потолок не просел – только опустился, стал ниже. Выдвинутая из стены кирпичная печь, всё также готова прибавить тепло в холод сезона. В морозную пору, - печка вторая мать, говорила бабушка. У неё всё та же железная кровать с высокими узорами на спинках. Она как-то очень высоко застелена, примыкает к широкому саманному одру – накрытому циновкой. Тут в детские зимы, он любил резвиться. С твёрдой глиносоломенной простоты запрыгивал на шатающийся пружинный матрас - раскачивался, и обратно улетал в уголок дозволенных игр. Мама ругает за ухудшение порядка, а бабушка смеётся:
— Ничего, пусть прыгает. Любчик – прямо как наш маленький курчавый ночек, что по загону резвится…
Потом в уютной постели, на твердыне вот этого одра, ему снился алый, очень алый пылающий закат. За ним гонятся собаки, целая стая собак, вот- вот настигнут… Любо вбегает в заходящее солнце… Кричит… И видит бабушку над собой, она гусиным пером гладит красные, жгучие, высыпавшие язвочки начавшейся ветрянки. Он весь горячий, кажется, вбежал в пламя… но с ним бабушка, и ему уже не страшно. Саманный одр накрыт новой рогожкой, - он перина не сходная с жёсткими нарами. И Любо давно забыл, что такое беситься, как играть, и зачем бояться. Рука бабушки тёплая, он поцеловал руку, и поцеловал её лицо – самое тёплое и доброе из всего, что способно наполнить память его дней. Бабушка только плачет, она гладит его ладони, тянет к своим губам…. Её мокрые глаза обнимают Любо, вбирают всю глубину долголетних переживаний, она силится поцеловать его пальцы, что-то сказать и от бессилия сильнее рыдает.
— Что вы плачете, радоваться надо. Ничего, ничего, нога выздоровит, мы с вами ещё попляшем; забыли, как в прошлый год именины Сергея играли… Всё! Мы Любо больше никуда не отпустим, пусть забирает семью и к нам, на простор, а бабушка с правнуками ещё повозится, пусть порадуется… — Реня улыбается с вопросительной загадочностью. Любо видит повеселевшие мокрые глаза бабушки, смотрит, как она держит веру и видит прорехи в пустых годах своей жизни.
— Реня! — бабушка крутит голову, ищет Реню, — пусть Любо тоже знает: в одном узелке одежда в которой вы меня оденете, во второй вся застилка для гроба – нижняя и верхняя.
Старые люди, ощущая изработанность своего тела - всегда хотят перехитрить время; они рады видеть себя в каком-нибудь внуке, и тогда безмерно благодарны природе, что по-доброму к ним отнеслась, - обновила их жизнь. Тогда они легко покидают свет, уходят в землю, становятся землёй, - и в новом совершенстве бегают по земле жизни. Любо отвернулся от света окна, от взгляда Рени, от ощущения неоправданной надежды бабушки.
– Да, да… конечно, сказал он земле под полом – бабушка обязательно порадуется… Встал и вышел во двор.
Осенний день, в котором он вошёл вместе с памятью детства, стоял гордым от солнечного изобилия. В городе от огромного нагромождения народа и людского обустройства, день не бывает таким сочным. Массивные каменные нагромождения, насыщенные людьми, поглощают время и предназначение дня. Обыкновения - искажаются принуждением к излишеству. Искорёженная обыденность даёт волю порокам, что таятся в душах людей. Камни упрятали свободу человека, его тело гордится заточением в среде сытой неволи и стынет вокруг стонущего безветрия. Любо отогнал путаные мысли. Самому, вдруг стало необыкновенно легко, он поймал усладу, что таилась в простоте истины, ветер мыслей снова колыхал, его не определившиеся начало. Надо воссоздаться из положения нулевого начала, - подумал Любо. Ему чудилось, что точка  земного порождения поглощает ржавчину крови и копоть мыслей засоривших его жизнь. Шаги раздумья увели за околицу разваливающегося селения. Широкая, звенящая прозрачной тишиной балка, тянулась к мутному Дунаю. Любо повернул обратно в осиротевшую улицу, - шёл подавленным противоречием раздумья. Выморочные дворы тлели под стоном осиротевшего быта, и серой пустоты – оставшейся от бывшего предназначения. Обветшалый хутор давил неопределённостью. Любо вошёл во двор детства, пытаясь смириться с силой прокатившегося ужаса по невинному хутору. Реня невидимо веселила смехом день. Почему у неё нет разочаровывающей усталости – подумал Любо – может, следует таким сделаться?..
— Всё готово, — сказала Реня — ногу раствором обработали, из баллончика – запенили, не хочет без тебя бабушка кушать. Да накормила я его! Успокаиваю… Говорит что ты худой, на её отца похож. Спрашивает, – или я его помню? Колодец копали в Каланчаке, на праздник какой-то, большой. Засыпало, нельзя было работать… - грех. Откуда могу помнить? – ещё до войны было… Старый человек!.. Что мы хотим?.. До таких лет не доживём… Идём в дом, а то стынет. Без Любо, говорит обедать не буду. Я даже стол подвинула, обычно в кровати на фанерке застилаю…
— А знаешь что, — Любо остановился, — давай позовём всех, кто есть, к бабушке - на ужин.
— Соберём – согласилась Реня,— а кого тут собирать…- десяток человек живых. Сергей? - не знаю, когда вернётся, - уже пора зимовать, говорю, а ты беспрерывно с остатком колхоза возишься. Бабушку, дважды всего проведал, - вырваться не может. …Дудариха сама придёт, её другой раз выпроваживать положено, - бабушка спит, а она всё рассказывает, что видела, когда у сына гостила. Тётя Гана, говорю, - видишь, больной отдыхать приписано. Она: «а…а… Реня, забулася, налей на дорогу ещё рюмочку…» Вот бабка Лукерья, ту вытягивать надо, только пригребёт с палочкой – зык, и уже обратно – тук… тук… домой спешит. Она с дочкой живёт, - Маша, - ты её должен помнить, - сбоживилила. Говорят, муж избивал. Не знаю… Привёз её с вещами, - уже лет десять. В огороде, по дому, - работает, - но очень замкнутая. Я расшевелить пыталась, в гости зазывала, - молчит! Видно таки что-то было…. В крайнем, Ищенковом доме, пастух живёт – Мирон, он на краю тырлу содержит. Летом, не поймёшь, сколько их там – целая дискотека. Сейчас один, скоро овцы разлучать будет. до весны в Пандаклии уезжает, там семья. В примаках живёт. Дед Прокоп Конофля, – внучку обязали за ним доглядать – Алла. Ещё не ясно, кто кому полезнее. Её загнали подальше от дружков, она это – как называется… не алкоголик, а другое – хуже…
— Наркоманка — подсказал Любо.
— О, да! Наркоматша, — откуда такая мерзость вылупилась, говорят чёрные люди, наших заражают. Я раньше про такое не слышала, вроде бы Горбатый запустил. Теперь, она только курит: в открытую, не прячется от деда. Ещё по огородам слонялась, головки мака-самосева собирала. Мне говорит: «хочешь тётя Реня – кукнар попробовать?» Что за гадость думаю. Сергею сказала, так он  предупредил её: «будешь приставать со своими микстурами, к навеске трактора вместо лущильника подцеплю…» Она, потом: «Я пошутила». Ага, за такие шутки!.. Сейчас её вроде нет, пенсию по доверенности ходит получать. Поедет и с концами. Через неделю, две появится: «Дедуля я тебе тапочки купила, их у меня украли…» Брешет, как Дударихин бобик. Я вот дочке…. О, бабушку слышно! Идём, ей не терпится…- тут, возраст снисхождения требует. Я дочке, говорю: семьдесят лет, - и хватит, мучиться вот так, не хочу.
— Кто богатеет страшнее, чем надо жизни, - стоит презрительно наглым к чужому обитанию на земле. Другой живёт трудом достаточного обеспечения, - и уязвим из-за незащищённости личной доброты — думал Любо, глядя на Реню, и на тех, кого знал одичавшим соображением ума.
…Остаток хутора пришёл с желанием узнать: сильно ли мешают новой власти, и разрешат ли им властители дожить положенное. Под тревогой событий ушедшего десятилетия, их кожа сморщилась, обрела страх и безумие. Намеренье спуститься в низину к ним, несло дополнительное уважение к бабушке хутора, и ещё нечто важное, которое они должны услышать от него. Любо встречал всех воспоминаниями. Сам, забыл привычки добрых обычаев людей земли, блуждал в неловкости: хотел платить Рене за стол ужина, Дудариху водкой за помощь благодарил, - в уныние женщин ввёл…. Мирону напомнил, как тот заставлял их, меньших пацанов папиросы «Прибой» курить, чтобы не смели, старших курцов выдавать. Получилось наоборот, мама унюхала тютюн, – ругала бессодержательно, потом все домашние долго подтрунивали над затеей.
— Ну, что Иван — спрашивал отец соседа,— как твой Ванька не курит?
— Да куда ему, занятие не в возраст — говорил Ванькин отец — восемь лет всего, я с тринадцати начал.
— А наш вот курит! — Отец машет стригальной машинкой в сторону половаволосого Любо, — Вот сейчас, стричь тебя закончу, и пойду папиросы  ему покупать…
Они смеялись. Любо не смешно, - он молчит, - и шариком смолы на ниточке, паука из норушки выманивает. Мирон, тоже смеётся всеми булатными зубами, - хоть случая такого, не помнит. Баба Панагия не захотела, чтобы кровать перенесли на веранду, - где Реня с Дударихой ужин встречи накрыли. Несущие остаток хуторскому народу, к ней заходили – столетия требовали…. Она смеялась, плакала, и вообще, - растроганной лежала, - от одновременного внимания всех людей. Дудариха, про трепет рассказывала: - что  из середины кургана, вардулаки выползают; бродят ночами по пустым домам. К ней тоже проникли, она их заклинания слышала…
— Я, думаю! — вытрезвивший математик, подмигивает Сергею и Любо, — столько выпить… тут ещё банкиры объявятся, реконструкцию земной орбиты оплатят. Выпили, действительно не мало. Смешали напитки, и смешали толк разговоров.
Любо заинтересовался:
— Как дед Прокоп существует?
— Как все! — отвечает тот.
— Не тяжело ли одному?
— Тяжело, — повторял, отрубями посыпанный дед.
— Что пенсия, вовремя ли выплачивают?
— Пенсия – свинья! Пока работали на врагов, говорили: пенсию нарабатываем, теперь работать не можем, говорят: - никто вас доживать не обязывал.
— А наследники?..
— Что наследники, ты сильно наследил?.. У них, как и у тебя – дела тухлые….
О внучке ничего не сказала отрубная голова. Упрятывая истинный интерес расспроса, вялым языком, Любо желает деду Прокопу - безналичной заботы. Мотая ногами, на место возле Сергея и Рени сел. Реня от бабушки пришла: устала старость, спит. Его кровать у подтопленной печки, в его комнате, расстелена. Холод осени морозит разогретый организм…, Любо чувствует неловкость за отстранённость от быта, к Дударихе подходит:
— Тётя Ганя, — говорит он, обнимая старушку, — я вот решил забрать бабушку к нам; там Валя будет рядом… всё же обязанность имеем.
— Любчик, даже и не заикайся. Я, говорила ей: - Давай ударим телеграмму Вале, пусть приедет – в больницу тебя положит, вылечат мгновенно, а потом, выздоровевшая - к курам и козам приедешь. Не хочет яму оставлять… Я вот, сидела в городе у сына, когда невестка второй раз рожала. За Анечкой глядела, - девочка на моё имя!.. На пятом двуэтаже живут, - квартиру имеют. Магазин внизу, заходи – и дождь не намочит. Всё там есть: водка, селёдка, конфеты, хлеб – покупай что хочешь. Уже приготовленное… живут люди, не то, что мы, сами всё добываем, - часа свободного не дождёшься. Старый не даст и минуты лишней на отдых. Я вот, к тёте Панагие прихожу, - улавливаю принятие расслабления… Куда, старый подевался? — спохватилась Дудариха.
Дед Георгий, объяснял Сергею куда прицеп половы вывалить.
— Мммм! Полова!?. - заносить в половник вздумает. Заставит!.. Так, вот — продолжила она, немного расстроенная — Витя, на большой машине работает, машина как половина нашего хутора. Свояк его: милиционер капитанский, - помогает ему, когда надо. Хорошо у них - тепло, а топить не приходится. Вода течёт сладкая – стирай, купайся… да, что тебе рассказывать – ты лучше меня знаешь… Я старому, говорю: переедем к ним жить, он мне – «Дурра!» А тётя Панагия, ошпарила бы ногу? – если бы в такое приподнятие жила. Скажу тебе Любчик, тут одни забитые задержались, - хитрые давно в квартиры позабирались. Мы, здесь оставлены, как пни трухлявые – истлеем, а с места не сдвинемся; передохнем в этом пустыре, возле этой проклятой кучи, - тогда всё и закончится. У Вити, хоть, по человечески пожила. Кино смотри, когда хочешь. Нету у нас: ни телевизора, ни радио… Старый кричит: «Зачем они тебе надо?» Всё там, по подрядку брехня. А что брехать то? Показывают как есть, - у людей каждый день новые соединения случаются, интересная переживания; столп судьбе воздвигнут – не наш буерак!..
— Да тётя Гана, бабушку, я всё-таки - увезу…
— И правильное сделаешь Любчик, забирай – никого не слушай, пусть накрай увидит, как жизня стоит, вот!..
Любо подошёл к бабе Гарпине, она занятой сидела, – слушала уточнения Герасимихи – как куму обнаружили в беде. Он вышел к курящим мужикам, услышал от дяди Герасима объяснения, что «бандитижма вежде швирепштвует, - открытая и шкрытая, - даже по хутору ходит».
— У Серёжи ружьё! - так ворьё не так наглеет, — подтвердил дядя Георгий, — в Тажбунаре, Бывшего связали, - он как величина прошлая - гремел; звезду соцтруда забрали... и все деньги. Что мы? – сорняк для них, нас израсходуют без печали о разнообразии… Любо почувствовал усталость на родине, поволокся в комнату с постелью отбеленной, свежей - как то упавшее облако. Лёг, и перестал слышать вдруг повеселевший, неизрасходованный до полной пустоты хутор.
… Проснулся Любо поздно, в обед второго дня на остывающей буджацкой степи. День обнаружился тяжёлым, и чужим. Холодная вода из бассейна смыла несобранность затравленной головы. Везде прибрано. Бабушка растревожена заботой Дударихи, хочет в своём доме умирать…. Он слушает певучие бабушкины волнения, вяло стягивает руку, что она гладит; смотрит на компот из мелких вишен  в банке…. Кислена, выщелачивает безразличие, с которым он начал полдень, подчистила восприятие, думающему началу сомнений. Вяло успокоив бабушкины волнения, Любо вышел, ещё пройтись по упадку времени, что упразднил назначение хуторского обитания. Надо, задержатся возле бабушкиной старости, что бы начать новое утверждение думал он, шоркая по остатку усохшей сорной жизни. Он шагал без всякой организаций направления, встрепенулся, когда перед ним поднялись заросшие мхом кладбищенские тёсаные камни. Разоблачившиеся кустарники, и низкорослые деревья непроходимо обжали забытые захоронения. Кладбище пахло поминальным духом когда-то живших людей. Он напряг желание найти могилы родственников, родителей, и перешёл на половину хило ухоженных памятников. Зло грыз вспоминания годов распутства. Ржавые гвозди, криво удерживающие трухлявые накрест сбитые рейки, и сваренные из полуторадюймовых труб кресты, - с металлическим холодом криво несли остаток божественному осознанию вселенной. Обшелушённые полинявшие надписи, скрывали бывшую тайну людских имён. Порхнувшая в стороне стая скворцов оживила мёртвое место. Почему-то нигде в другом крае, Любо не замечал скворцов, природа стукнула по вискам - неразделимостью косяка. Сплочённость птиц, и единство мёртвых обнажили людские терзания живущих. И годы бабушки, стержень правильного обитания земли, надо повторить, когда случай несёт благосклонное наследство рода. Запланированные причины скорой необоснованной смерти родителей – всего расслабившегося их поколения, отстраняли из его души возможное наличие свершившегося испуга. Он бессознательно погружался в исключительную прочность глубокой крестьянской содержательности, что исходила из бабушкиных долгих лет. Если последнее тепло, что бескорыстно шлёт оберегающее начало – остынет в глубине этого места, то понизится и температура его обитания в живом расслоений ужавшейся поверхности. От решения, что воссоздастся с нуля, и вернёт себе чувства начертанных предназначений, похищенные испорченными сословиями, он решительно двинулся обратно. Все хорошо занятые места освободили его от тяжести искать чужой, никчемный выбор. Любо ускорял шаг, спускался в низину остановившегося начала. Возвышающиеся, безлиственные старые орехи, всё также первенствовали в притаившейся видимой балке, доставали трудом корней уважение из скрытой глубины. Любо, тоже решил раскрепостить в себе, выпирающий из глубины времени стон жизни, дать опыту напрягающихся веков привычное начало существования, - без растерявшейся сути.


Рецензии