Антонина Ефимовна
Старая женщина с всклокоченными реденькими седыми волосами, в сползающих панталонах и расстегнутой пижамной кофте держала перед собой старую фотографию, на которой, под надписью «1936 год» белозубо смеялась молодая завитая красавица-блондинка. Женщина не плакала, слезы, текущие по щекам, были слезами не горечи, а восьмидесятисемилетнего возраста. Она поднесла дрожащей рукой фотографию к губам и поцеловала, потом положила на колени, взяла другую, с полустертыми цифрами на обороте: «1937». Прижала к груди, покачиваясь, стала тихо напевать какую-то песенку без слов, потом снова смотрела... смотрела. На карточке был изображен военный в профиль: твердый квадратный подбородок и низкие мохнатые брови, римский нос и плотно сжатые губы. Женщина взяла снимок с красавицей, положила ее лицевой стороной на портрет мужчины, снова прижала к себе. Широкие рукава кофты сползли к локтем, обнажив тощие цыплячьи запястья испещренными крупными пигментными пятнами. Глядя в окно, она прошептала: "Коленька и Тонечка. Поезд".
Но еще там был и Василий Иванович, проводник, который привел в их купе НКВДешников. Коленька как раз чистил ей яйцо и шутил, пусть не страдает об оставленном в Москве имуществе, он ей новое купит, а как устроятся, так Оленьку заберут. Говорил "Тонечка, птичка моя, бабочка моя, искорка, куколка фарфоровая". А она любовалась на свое отражение в темной окне и думала, что вправду похожа на куколку с такими-то голубями глазами, изящной шейкой и крупными кудряшками. Коленька вчера торопил, - за один день надо собраться, сесть на поезд, потому что "могут прийти, а так есть призрачный, но шанс, ему сказали, он в списках". Тонечка пугалась, но не особо сильно, несмотря на то, что взяли и Родионовых, всю семью, и Ласкиса, и Воропаева, и Нейгауза, ее Коленьку не могли тронуть: красный командир, награжденный шашкой, уважаемый человек, верный ленинец-партиец, получивший от государства квартиру, должность, зарплату. Тонечка капризничала, не хотела ехать, особенно без дочери. Но Коленька настоял, объяснив, она ведь жена, а девочку у бабушки не тронут. Только когда проехали несколько часов, она перестала на него дуться. А потом раздался стук в дверь и проводник Василий Иванович, с которым Коленька шутил час назад, приносивший им чай, печенье и высказывающий подобострастное внимание, уж Тонечка такие вещи привыкла чувствовать, вдруг привел в купе НКВД. Они забрали Коленьку, оторвали ее от него, грубо пихнули на полку, сказав, ее муж враг народа и до станции будет изолирован в штабном вагоне, а потом выведен, поэтому она должна с ним попрощаться, а если не прекратит кричать, то и ее заберут, тогда их дочь пойдет в детский дом. Никогда Тонечка больше не увидела своего Коленьку. Зато проводник Василий Иванович сидел в купе до самого прибытия, преграждая выход и смачно лапал сальным взглядом грудь, коленки, лицо. А когда поезд стал тормозить, наклонился и, обдавая гнилым запахом изо рта, предложил "вертаться с ним", он-де, знает главного, может попробовать договориться, чтобы Тонечку не ссаживали, а назад отправили, кому она тут нужна-то. Но за это она переночует с ним "в одной койке, мужика-то твово все одно в расход спишут". Тонечка завизжала, вцепилась острыми ноготками в его противную рожу и царапала, царапала, тот бил Тонечку по голове, а она только глубже вонзала ноготки в его рыхлые щеки, порвать хотела. Вот так, вот так...
Женщина заскулила, затряслась, из уголка рта потекла вниз струйка слюны. Вот так его, Василия Ивановича, вот так... Она не замечала, что сейчас тоже царапает, рвет, но только не физиономию давно умершего проводника, а фотографии...
Устала... Она устала. Замерла так же неожиданно. Посмотрела на то, что еще пять минут назад было карточками красавицы и военного и заплакала в голос, всхлипывая как маленький ребенок, тря кулаками глаза и широко открывая старческий беззубый рот.
Ей не надо было вспоминать - она помнила годы с 37 по 47 месяц за месяцем, день за днем. Оленьку свою, ромашечку нежную, ради нее только и жила, ради нее в сорок втором замуж вышла за Петю Арсеньева, тот с юности Тонечку добивался, а она Коленьку предпочла, ради нее все, девочки своей. Что Коленьку к высшей мере приговорили стало известно еще в тридцать девятом, ей по секрету, как бывшей жене, поведали. В лежку две недели провела, бревном неподвижным, душа вымерла, выморозилась, смерти просила. Но Оленька болезненной росла, малокровной, головка большая - ножки тоненькие, ей витамины были нужны, кровиночке Коленькиной, потерять и ее Тонечка никак не могла, никак, вот и пришлось жить, выйти за Петю. Война, а она же работать руками не умеет, торговаться не умеет, ни шить, ни варить. Ничего. Они с Оленькой пропали бы. Так что, спасибо Пете, спасибо. Он, конечно, попрекал Коленькой часто, сетовал, не любит она его так, как первого мужа, но ведь все равно на риск пошел, женившись на бывшем члене семьи врага народа. У него карьера, мог бы испугаться. Не испугался. Оленьку на себя оформил, фамилию дал, но не пустил девочку в сердце, а уж когда понял, что Тонечка родить наследника не сможет, то и вовсе огородился. Потом уж и к ней охладел, любовница появилась, Верка-секретарша, та быстро ему сына сообразила, Петя все туда стал носить, но Тонечка терпела, ради Оленьки.
Где она, кстати? Время обеда, няня должна доченьку из школы привести, Оленьке нельзя без первого по расписанию, у нее желудок слабый. Может, пришли уже, а она замечталась и не слышит. И Петя чего-то не звонит? Наверное, снова у Верки ночевать останется. Но где дочка? Маленькая еще, школьница, но маленькая, пора бы прийти... Женщина улыбнулась: вот сейчас распахнется дверь, на пороге появится ее Оленька: худенькая, с косичками-крендельками, с веснушками, в коричневом форменном платьице, обнимет за шею, целоваться полезет, скажет "мамочка, я соскучилась". Пусть Петя остается у Верки, нянчится со своим отпрыском, пусть. Они с Оленькой сядут на диван, возьмут конфеты, Петя обеспечивает, и будут читать книжку. Сейчас, сейчас войдет...
Дверь скрипнула, в комнату вошла грузная пожилая женщина, взбитые волосы, выкрашенные хной, очки с толстыми стеклами, одутловатое лицо и усики над верхней узкой губой.
- Мама, ну что ты снова? Горшок рядом с постелью, я знаю, ты умеешь, только проще так, да? И зачем кофту расстегнула. И простынь сорвала. И клеенку. А фотографии где взяла? Я же закрыла ту комнату, как ты ее открываешь? То сил подняться нет, а то променады по квартире устраиваешь. Зачем из альбома вытащила, это же моя память, а ты их помяла, обслюнявила, порвала. Ну не могу я все от тебя закрывать.
Говоря, она застегивала на пожилой женщина - Тонечке, Антонине Ефимовне, матери своей - кофту, меняла белье, пересаживала ее на ступ, заправляла постель, укладывала, укрывала одеялом.
- Не хочу я, мама, тебя под замок и жить с тобой здесь тоже не могу, мне страшно с тобой наедине ночью, понимаешь? Страшно слышать, как ты до сих… как ты дышишь и страшно услышать, что ты перестала дышать. Понимаешь? Господи, ты хоть что-то понимаешь? Боже милостивый, не дай такого конца, как у нее, пусть через боль, но только не слабоумие. Не дай мне бог стать обуз… стать в тяго… стать такой. Мама, ты меня понимаешь?
Антонина Ефимовна лежала на кровати тихо-тихо, вытянув руки вдоль тела и смотрела в потолок немигающим взглядом: хрупкая, почти бестелесная. Слышали ли она? Понимала ли? Что это ее Оленька. Нет? Где была, о чем думала? Ольга присела на край кровати, погладила мать по голове:
- Я так устала, мам, мне ведь шестьдесят два. И сердце болит, и давление, и ноги ломит, и душа, понимаешь, душа разрывается между тобой, Светланой и Машенькой. Мы ж без мужчин живем, одни. Светлана, мам, посмотри на меня, я про Светочку говорю, про внучку твою… Ее из КБ уволили, она на рынке сейчас торгует, с хроническим бронхитом, но жить как-то нужно в это лихое время, что б Мишке-меченому за устроенную перестройку на том свете везде клейма поставили, а Гайдару брехливый язык вырезали. Тебя тоже кормить нужно, ты все время кушать хочешь.
Антонина Ефимовна пошевелилась, приподнялась, повторяя с улыбкой, но настойчиво, требовательно:
- Кушать, кушать, есть хочу, кушать хочу. Супчик, скажи Клавдии, пусть накрывает и ручки помой после школы.
Ольга со стоном обхватила себя за плечи:
- Мама, какая Клавдия? Какая школа? Господи, ну неужели ты ничего, ничего не соображаешь? Сколько должна мучиться я… и ты, и я, все мы. Умерла давно Клавдия.
Мать с трудом погладила ее по спине:
- Коленька умер. Петя умер. Кушать, кушать хочу. Колбаски дай, дай колбаски, дай колбаски… Петя принес, в холодильнике, дай, дай…
Тонечка смотрела на Оленьку свою, какая же она красивая девочка, вырастит – от женихов отбоя не будет, но сейчас девочку нужно накормить. Голодная пришла, что им в школе на завтрак дают, кашу и чай. Сейчас пообедают, Клавдия наваристый суп приготовила, Петя вчера принес колбасу, масло и яичный порошок. Хороший день сегодня, ранняя весна, а солнце светит как летом, жарко, весело. И асфальт почти сухой, завтра суббота, можно пойти в парк уточек покормить. Она про Свету говорила? Эту, что ли, Миргородскую? Оленька - что? Хочет в гости ее пригласить? Нет-нет, надо отговорить, у Светы неблагополучная семья, отец погиб, мать с тремя осталась, но пить стала, а еще говорят, она вещи краденые перешивает. Не компания Света ее Оленьке, не надо им водиться.
- Мама, ты меня слышишь? Позвоню Светлане, спрошу, когда она сможет прийти подменить, потом покормлю. Суп гречневый сварила, принесла, а колбаски нет, дорого колбаску, куриное крылышко дам. Ты только не вставай пока. В туалет хочешь? Нет? Я быстро…
Антонина Ефимовна удержала дочь за полу юбки.
- Света плохая, не зови Свету.
- Что ты несешь? Светлана-то плохая? Внучка твоя? Светочка, вспомни, мам. Не могу больше, не могу… Да если бы не Света... Она пашет как лошадь на своем рынке, моя пенсия крохи, твоя и того меньше, нам бы без нее не только на курицу, на молоко бы не хватало. А еще Маша… Машу помнишь?
- Плохая Света, плохая…
Ольга, махнув рукой, вышла в другую комнату, набрала дочь.
- Света? Я по-скорому, не перебивай. Ты к бабушке сможешь сегодня после работы зайти? Я в ночь остаюсь, подменю сторожа во дворце пионеров, он свои ночные отдаст. Свет, ну постарайся, бабушку надо помыть, ты же понимаешь. И покормить еще раз. А на ночь с ней не останешься? Нет? Ну, ладно. Только запри все двери на шпингалеты, в ванную, в туалет, в комнату с кухней, я вчера забыла, так она достала из альбома фотографии и порвала. Свет, как ты смеешь снова такое предлагать? Дом престарелых? А если вдруг я так, ты меня сразу сдашь, да? Да? Родную мать… Я тоже устаю, только тебе сорок, а мне шестьдесят два. И поднимала я тебя тоже без мужа. Может, Машенька сможет? Не погуляет один вечер, переночует тут. Что значит, ее тошнит от запаха? А меня от ее сигарет и косметики тошнит. Светлан, это ее прабабушка, девке восемнадцать, вполне способна помочь. Какого мужа? Где ищет? О чем ты вообще? В ее возрасте нужно об учебе думать, а не мужа искать. Что? Какой богатый с машиной? Свет, рехнулась? Ты мать или кто? Им же от девочек только одно и нужно, сама знаешь. А если забеременеет, ты с младенцем? Господи, кого воспитали-то. Прабабушка ей в тягость. А я за здоровье всех молюсь. Да, Светлана, да и за здоровье матери своей тоже. В отличии от тебя и твоей эгоистичной дочери, не желаю ей скорее умереть и освободить нас. Что? Не цепляйся к словам. Я сказала «освободить нас» совсем в другом смысле. Ах, квартиииииира… Значит, Маше квартира нужна, ей тесно с тобой и со мной. Нет, дорогая, пусть сначала, как я, в жизни чего-то добьется, заслужит эту квартиру, а потом губы раскатывает. Напомню, на меня оформлена, я решаю. Что инфляция? За полгода не сильно скакнет, продам нормально, хотя кто знает… с этими демократами ни в чем нельзя быть уверенным, разграбили страну и народ, а сами жируют… Что? Кто сказал, что мать только полгода проживет? Я молюсь за ее здоровье. Я сказала? Когда? Бессердечная, а еще внучка называется, это ты хочешь, чтобы ее скорее не стало, да она тебя в клювике выносила, когда я работала в три смены. Про полгода образно выразилась. Не будет твоей Маше… хорошо, и моей Маше, - никакой квартиры. Продам и все деньги в храм отдам, на реставрацию. Это божье дело. Не смей на меня кричать, не смей. Светочка, ты плачешь? Не надо, только не плач. Тебе нельзя… Извини меня. Бабушка снова всё испачкала, кушать просит, колбаску, как про ту колбаску слышу, так у меня сердце кровью обливается, может, это ее последняя просьба, а я не могу исполнить. Что? Купишь ей на вечер двести грамм? Значит, к семи придешь? Хорошо, а про Машу поговорим.
Она повесила трубку, пошла на кухню греть обед.
Антонина Ефимовна прожила еще ровно полгода, а Ольга корила себя, что это она виновата: сказав вслух, обозначила матери срок.
Перед смертью Тонечка увидела их: Коленька чистил яйцо и называл «моя фарфоровая куколка»; Петя обнимал, успокаивал «не бойся, Тоня, никто тебя со мной не тронет»; Клавдия накрывала на стол, напевая мелодичную песню про калину; мамочка ее, Зинаида, обнимала и рассказывала, что на небе есть много-много вкусной колбаски; папочка ее, Ефим, подмигивал Тонечке, обещая покатать на лодке…
- Прости меня…
Антонина Ефимовна повернула голову, рядом сидела и плакала незнакомая полная женщина. Кто?
- Мамочка, посмотри, это же я, я – Оленька, ну хоть сейчас узнай меня, узнай…
Оленька… конечно же она, ее ласточка, ее девочка, вон какая расстроенная, наверное, испугалась чего-то. Надо пожелать, кто же еще пожалеет, кроме матери. Но руки не слушались, не двигались. И тогда она просто сказала:
- Оленька, доченька, не плачь, не плачь… не бойся, ничего не бойся, я люблю тебя, Оленька.
И ушла.
Свидетельство о публикации №214030502053