В мире один человек. Глава 12

Теперь мы вас познакомим с неким Сушкиным Василием Капитоновичем, натурой странной, меланхолической, но типичной для нашего времени… Мы его просто будем называть Сушкиным, потому что величать его Василием Капитоновичем нам не с руки, ибо возраст – двадцать два года – ещё этого не позволяет. Он был студент и учился на втором курсе в университете, на экономическом факультете, на который поступил сразу по возвращении из армии, имел соответствующие способности, хотя и был временами ленив и бездеятелен. Однако, это с ним быстро проходило, он снова увлекался и просиживал над книгами и конспектами с упорством, вызывающем изумление. Он прочитал за свою жизнь массу книг – и то ли от этого, то ли в результате других наследственных причин имел слабое зрение и носил с толстыми стёклами очки в чёрной, пластмассовой оправе. Они у него были громоздкие и тяжёлые и лежали на носу так основательно, что прямо чуть ли не врезались в этот самый нос, они придавали его виду что-то более чем интеллигентное: взглянув на него, тотчас можно было определить, что он студент, даже если бы он студентом и не был, что экономист по призванию, что имеет семью в составе родителей обоего пола, младшую сестру восемнадцати лет, лысеющего дедушку, длинного и ширококостного, с вытянутым черепом и постоянными придирками, и т.д. и т.п. По виду всякого человека можно что-нибудь да определить, так и, взглянув на Сушкина, можно было сказать именно то, что мы уже сказали. Был у него и дедушка, рассказывающий воспоминания и Гражданской войне с таким видом, будто это был для него какой-то незначительный, мелкий эпизод. Была и сестра, готовившаяся пойти по стопам старшего брата, то есть поступить в вуз. Были родители, двое – отец и мать, – отец – полноватый, розовощёкий мужчина, ходящий в широких чёрных брюках, мать – стареющая, старающаяся сохранить фигуру, сорока пяти лет женщина, которая была на восемь лет моложе своего мужа. Отец работал начальником в каком-то строительном управлении, где выдавали премиальные каждый квартал и посылали отпускников на разные курорты, потому что там было много больных служащих – с почками, лёгкими, сердцем, желудком, нервной системой, очень страдающими от трудовых забот, недосыпания, переутомления, переедания и прочее. Мать занимала место заведующей  в одном из небольших продовольственных магазинов. Таким образом получалось, что Сушкин с младых ногтей рос избалованным, обеспеченным, самолюбивым, имеющим часто деньги на карманные расходы. Натура, характер его развились таким порядком, что он был тяжеловат на подъём, немного угрюм, немного замкнут, средней общительности, позволяющей ему иметь несколько приятелей, в компании с которыми можно было поговорить на разные темы, выпить стопочку вина, чтобы настроение было приподнятое. По нему совершенно нельзя было определить, что он был в армии, впрочем, служба в армии была для него не очень трудна, он как раз попал в такое благодатное место, где много с вояк не спрашивают и можно было целыми часами предаваться разным свободным занятиям, в числе которых можно упомянуть и пьянство. И может быть от скуки двое армейских товарищей Сушкина кончили с собой; один пристрелил себя из автомата, а другой повесился на высоком дереве, на самой верхушке, так что потом, когда перерезали верёвку, труп шмякнулся о землю глухо, как мешок с требухой, и один солдат сказал: «Там нет ни одной целой кости…» Те небольшие изменения в характере и внешности Сушкина, что получены им были в двухгодичный период службы в армии, быстро стёрлись, как только он вернулся домой, только теперь он вроде бы стал более серьёзен, меньше говорил необдуманностей и не так часто улыбался без причины.
Надо сказать несколько слов о его внешности, чтобы о нём сложилось более полное представление. Внешность у него была в своём роде замечательная, ему можно было бы сниматься в кино – вышло бы очень оригинально, как это бывает всегда у знаменитых актёров, у которых природные качества, такие как умение держать себя, какой-нибудь характерный шутливый взгляд, или улыбочка, поражающая зрителя наповал, занятного свойства ум, позволяющий самую бездарную речь произносить необыкновенно умно и многозначительно, что зрителю всегда бросается в глаза и что он очень ценит – именно эту манеру держать себя как-то по-особенному, то ли с хитрецой, то ли подчеркнуто-равнодушно, чтобы правая нога, отброшенная в сторону, сама по себе бы дрыгалась, приводя в волнение лавсан выглаженных брюк, или лучше сказать, отутюженных, – словом, у него, у Сушкина, было то, что сошло бы на киностудии «Ленфильм», да и на любой другой, за артистизм, так многозначащий для актёра. В Сушкине артистичного было много, – его манера говорить, улыбаться, все его телодвижения… Если бы вы немного его понаблюдали, то не могли бы скрыть в ваших устах улыбку. Было в Сушкине, несмотря на его ум, на глубокомыслие что-то до крайности наивное и смешное; возможно, тут дело заключалось в непосредственности его душевного склада, каким-то чудом сохранившейся. Действительно, всякое чувство своё он проявлял ярко и контрастно: если был рад, то весь сиял и светился, если был горд, то грудью выпирал вперёд и весь выставлялся, как бельмо на глазу, если бывал сердит, зол, или скучен – так же  выражался вполне соответствующими для этих эмоций минами на лице. Если бы случилось ему сильно испугаться или струсить – на его лице так же легко могли бы написаться и страх, и даже самый ужас. Короче говоря, это был эмоциональный и не скрывающий эмоции молодой человек, который, если бы умел смотреть на себя со стороны, сам бы посмеялся над собой. Но вот этого у него не было, он как раз относился к типу людей, относящихся к себе без критики и не переносящих критику со стороны, а смех в свой адрес  воспринимающих болезненно, как оскорбляющее их достоинство действие. Между тем лицо его имело привлекательные, мягкие черты, несколько округлые и выразительные; особенно вас покорила бы его улыбка, содержащая в себе столько невинного благообразия, одновременно простоты и душевности, что вас это озадачило бы и удивило. А как только он открыл бы рот и вы услышали бы его неторопливый голос, рассудительный, многооттеночный вы подумали бы про себя, что перед вами весьма странный молодой человек и весьма занимательный. А если бы он снял очки, вы увидев его выпуклые, светлые, сероватого цвета глаза поразились бы ещё больше, потому что поняли бы, как сильно очки его меняют, почти до неузнаваемости. Глаза были большие и имели без очков взгляд какой-то гипнотический, однако без очков он плохо видел и, протерев их стёкла носовым платком, тут же снова восстанавливал их на прежнем, занимаемом ими месте… Одежда на нём, что бы он ни одевал, всегда топорщилась и сидела неважно. Обязательно из брюк выглядывала бы рубашка, или не хватало бы где-нибудь пуговиц или рукав был бы чем-то измазан. Если не это, так другой грех представился бы вашим глазам, который мог явиться в самом неожиданном виде. Вдруг в его волосах оказалась бы ни с того ни с сего целая щепка, или на спине вдруг оказалась бы порванною рубашка, или щека почему-то оказывалась измазанной бог знает в чём – не то в чернилах, не то  в саже. Но это, казалось, его не смущало, его даже не взволновало бы и не заставило долго смотреться в зеркало, как это делают многие, если у него на носу выскочил бы целый фурункул. Сушкин был среднего роста, плотного телосложения, в меру  мускулист, в меру широкоплеч, мог побежать за автобусом, если боялся его упустить, не слишком следил за одеждой, не был привередлив в еде и т.д. и т.п. В разговоре он мог горячиться, трясти  из стороны в сторону своим длинным светловолосым чубом, а в случае недоумения вытягивать полные красные губы так, что со стороны могло показаться смешно… Вот вам его приблизительный портрет. Мы говорим – приблизительный, потому что полного дать не можем, полного не даст даже фотография, а тем более словесный рисунок, состоящий из таких мелочей, таких сравнений, какие обязательно из живого, реально существующего человека сделают какое-то комическое лицо, где какие-то черты и особенности будут преувеличены до крайности, а о других нам вовсе ничего не будет известно. Гоголь, когда описывал физиономию Чичикова, заметил, что он был в меру толст, но и в меру тонок, или что-то в этом роде. Характеристика, признайтесь, ироническая, но делающая внешность расплывчатой. Про Сушкина мы могли бы так же сказать – в меру умён, в меру глуп, и ходил, при этом раскачиваясь, как качающаяся скала; образно было бы сказано, да очень смело и к тому же неточно, правда, именно на это читатель и падок, потому что ждёт удивительного и необыкновенного… Но снова обратимся к Сушкину. Теперь вы видите, что это был за фрукт и можете о нём сделать многие предположения. Теперь вы понимаете, чем он отличался хотя бы от того же Жени Жука.
Сушкин жил со своею семьёй в большой, трёхкомнатной квартире, обставленной всякой мебелью, увешанной дорогими коврами, к которым Сушкин относился скептически. Он ещё в своём сознании не дорос до того, чтобы стать явным противником мещанства, но уже нелепости мещанства замечал и часто посмеивался над ними. Он был в том положении молодого двадцатидвухлетнего обеспеченного человека, имеющего родителей и весь соответствующий этому пункту комплекс забот, который усыпляет совершенно всякую бдительность. Жизненное поприще представлялось ему полем возвышенной, творческой, счастливой деятельности, усыпанным розами, улыбками, успехами и прочими благоприятностями. Он воображал себе в своих мечтах, как кончит университет и его ожидает впереди какая-то самостоятельная, интересная работа и, хотя и трудная ежедневными трудами жизнь, но увлекательная и где-то романтическая. Из прочитанных книг он составил о жизни довольно своеобразное мнение, но в общем-то типичное для современной молодёжи. Он воображал, что его знания, его талант, желание принести пользу очень необходимы обществу и потому, разумеется, ему все должны идти навстречу и открывать для него все возможности и нужные пути. То, что он закончит университет и закончит далеко непосредственно – в этом он не сомневался… а дальше всё представлялось более смутно, и он старался об этом очень не думать, положив, что учение в университете само по себе должно занимать все мысли. Он, конечно, как и каждый молодой человек, хотел видеть своё будущее блестящим, но именно какое оно будет, в каких подробностях, точностях, именно в чём это будет выражаться – не знал; всё должно было зависеть от его настойчивости, терпеливости, трудолюбия, в конечном счёте составляющими из себя талант, который в чистом виде не бывает, потому что бывает не талант, а задатки, которым надо ещё превратиться в талант посредством вышеуказанных компонентов, на какие индивидуум не всегда может быть способен; терпение, выдержка, трудолюбие, вера в себя, сознание правильности выбранного пути – всё это есть у немногих, потому что это определённых душевных затрат и связанных с ними неудобств и лишений. Сушкин всегда привык находиться под чьим-нибудь попечительством и воображал, что опека его будет продолжаться и дальше, когда ему придётся выйти в самостоятельную жизнь; он предполагал, что и в этом случае будет ему опека со стороны органов, учреждений, общества и всего устройства и общества и жизни, где, он думал, все должны понимать и чувствовать, что есть правильно, нужно, необходимо, а что и напротив вредно, ненужно и ошибочно, и поэтому помочь человеку, если он хочет добра, пользы, хорошего начинания и хорошего дела. Это у него подразумевалось пока само собой и было следствием поверхностного знания жизни и отсутствием в его двадцатидвухлетней жизни каких-нибудь сильных потрясений, способных наверстать упущенные, благополучные, благонадёжные годы и раскрыть глаза на всю жестокую, неумную правду, торжествующую на этом свете, где надо пробивать себе локтями путь к цели, потому что каждый хочет себе пробить и очень много желающих, а в большинстве из этих желающих не таланты, не гуманисты, одержимые идеями о благе, а простые хищники в обличьях людей, которым надо достичь положения в обществе, престижа, выгод, привилегий и тому подобное. Но Сушкин это ещё не знал, а если и замечал отдельные случаи, то не мог из них вывести общего закона, продолжая надеяться на ум и бесконечную доброту окружающих его людей… А между тем, он видел, что каждый, лицемеря и не лицемеря, хочет больше сделать для себя, для своего блага, удобства – видел, но ещё не осознавал это как решительный, твёрдый и ясный факт… Бывают такие открытия в жизни каждого человека, являющиеся ему обязательно рано или поздно, приближающиеся исподволь медленно, но неотвратимо, какие его потрясают. И именно открытием Сушкина того, как он до сих пор, до двадцати двух лет ошибался в своей жизни, считая мир, людей, их нравственные законы и обязанности предназначенными для того, чтобы делать друг другу добро и пользу и нести через всю жизнь идею разума, света, искренности, чистосердечности, должно было стать тем толчком, благодаря которому вдруг он весь был потрясён, как молодое, слабое деревце, испытавшее натиск первой в его жизни мощной бури, и освещён изнутри ясной и убийственной для него мыслью, которая уже была о к о н ч а т е л ь н о й  и с т и н о й, после какой начинается совершенно что-то иное, другое, чем то, что было раньше. Представьте себе на минуту такой перелом в душе человека, после которого он  н е  м о ж е т,  н е  и м е е т  в о з м о ж н о с т и  быть прежним и жить так, как он жил раньше, до этого перелома… Вообще же жизнь человека состоит из множества переломов, какие сами по себе открытия, изменяющие человека подчас до неузнаваемости; человек на протяжении своей жизни постоянно изменяется в какую-то одну сторону, которая всё более усиливается и усиливается, пока его жизнь не кончается, возможно, очень плохо по причине того, что он слишком быстро прогрессировал и достиг в своём прогрессе таких истин, какие уже не дают возможности спокойного, беззаботного существования… С Сушкиным должно было случиться одно такое потрясение, равного какому в его жизни ещё не замечалось. Были мелкие неприятности, но потрясения, такого необыкновенного смущения и волнения ума, всех чувств – такого ещё за ним не наблюдалось. Это должно было стать первым его уроком в жизни, первым шагом и первым движением вверх по лестнице, ступеньки которой уводят в бесконечность, ибо познание жизни не имеет конца…
С самого раннего детства, как только он начал жить и развиваться, всё действовало на него или случайно или закономерно таким образом, что из него получался добрый, отзывчивый человек, временами из-за своей открытости, простодушия добивающийся для себя вреда и отсутствия выгод, какие приобретаются в том случае, когда человек хитрый, подличает, изворачивается, избегает прямоты… Сушкин глядел прямо, улыбался, чистосердечно верил, его обманывали – он всё равно верил, почему-то даже ещё больше верил, как будто ещё в то несознательное время предполагал наличие идеи, для которой можно жертвовать всем и прощать всему несовершенному, пока ещё недостойному идеи. Из средней школы он вышел одним из тех нравственно чистых, незапятнанных юношей, которые часто появляются на свете перед нами, перед нашими изумлёнными очами, напоминая многим нас самих, какими мы были в своё время, верящими в идеалы так, что могли без раздумья пожертвовать за них жизнью и всем. Перед службой в армии Сушкин два года проработал на заводе, в рабочем коллективе, приглядывался и прислушивался ко всему, что делалось вокруг, старался сам участвовать в центре событий, вникать во всё. Он уже тогда многое замечал, многие несоответствия с тем, что носил в своей душе раньше. Он удивлялся своим открытиям, много думал, но приходил к выводу, что должен верить во всё то, что было в его жизни главным раньше. Но уже разница между воображаемой жизнью и реальной росла, увеличивалась. Он начал некоторые пункты своей житейской философии пересматривать, кое-что перечеркнул и поставил на месте старого новое, оставаясь, однако, в своих взглядах оптимистом, – именно потому, что с новыми не-приятными открытиями (вы их сами можете представить) был не согласен и готов был с ними поспорить. С этого момента начались маленькие споры и противоречия. Кое-что он долго не хотел признавать, было невыгодно и грозило многими неприятными последствиями. Потом, когда какая-нибудь вещь была слишком очевидна, он принимал её, но без душевных стриптизов, просто делая заметку для себя, что прибавляется ещё одна сложность. Так велась в его душе несколько лет сложная, часто путанная бухгалтерская работа, где в своеобразной приходно-расходной книге его души одно заменялось другим. Армия тоже дала ему многое, он понял, что в жизни часто бывает так, когда человек не волен себе, и вообще человек, живущий в обществе, живёт для него, по его законам. Но армия и утвердила его в оптимистических настроениях, он понял, что любой человек – гражданский или военный – должен всего себя отдавать на благо общества, а в случае необходимости положить свою жизнь у ног общества, ибо человек всё, что он использует в жизни своей, всё имеет благодаря обществу, – а жил бы он один, ничего бы у него не было, да ему и ничего не нужно бы было, потому что он был бы как зверь.
С человеком часто бывает так, что до самого последнего момента, когда уже больше деваться некуда и тебя уже совершенно прижало в угол, он не хочет признаваться в том, как дурно, как губительно его положение. Это происходит оттого, что превыше всего он ценит своё душевное положение, всегда основанное на сравнительном спокойствии и опасающееся разных волнений, его нарушающих. Но правда однажды открывается, вся её горечь становится видна, человеку уже некуда деваться и он вынужден признать свершившийся факт, в который верит окончательно. С Сушкиным должно было произойти не так, как происходит с людьми, зажатыми в угол. С ним должно было произойти много хуже, когда человек видит, что существует реальная опасность и сознаёт её, но ещё не терпит того, что терпит человек, зажатый в угол. Всё дело в том, что так уж человек устроен, от своих собственных предположений терпящий больше, чем от реально существующей опасности, являющейся иногда настоящим избавление исстрадавшемуся мученику, которому наконец в окружающем что-то проясняется и которому видится наконец тот угрожающий предмет, какого он раньше не видел, но только предполагал его: теперь человек знает твёрдо размеры угрозы, именно место, где она должна явиться и время, в которое она должна прийти; при этом зная самого себя, свои силы, возможности, человек рассчитывает в уме план сопротивления, готовится к решающему отпору – он жив, он в борьбе, ему далеко ещё до конца. Поэтому, вот истина: е с л и  х о ч е ш ь  и з в е с т и  ч е л о в е к а,  и з в о д и  е г о  н е о п р е д е л ё н н о с т ь ю!.. От неопределённости, неясности люди сходят с ума, им мерещатся всюду козни, ужасы, жизнь представляется со всех сторон мрачной, всякий пустяк в их глазах оборачивается такой стороной, что превращается в настоящую трагедию. И тут дело опять в слабости человеческой психики, наиболее чуткой и развитой в более умных, способных и талантливых людях.
Сушкин мог жить как угодно, думать о чём угодно и заниматься чем угодно, но неотвратимо было то, к чему он подходил, потому что жизнь тоже имеет свою логику и сначала даёт одно, более лёгкое, потом предлагает задачу потруднее и, когда человек с ней освоится, продолжает дальше ему раскрывать глаза. Впрочем, что это мы говорим – ж и з н ь?.. Это сам человек начинает открывать для себя такие вещи, для которых он как раз созрел, а жизнь – понятие весьма неопределённое, это такой последовательный набор событий, случаев в том времени, каким располагает человек, накладывающихся одно за другим, который и создаёт базу житейского опыта, причём создаёт при деятельном участии человеческой мысли… Ко всякому решению и поступку человек приходит не сразу, а через длинную цепь сомнений, мыслей, чувств и наблюдений за окружающей его жизнью, но зато, когда он принимает какое-нибудь решение, то принимает его как следствие, как результат важных, значительных причин, имеющих место в его жизни.
Каждый шаг человека накладывает отпечаток на него самого и каждая незначительная деталь влияет на него так, что уже становится значительной в его глазах, – и его формирование организуется таким удивительным образом, что заранее предугадать его невозможно. И поэтому всегда любопытно следить за внутренним развитием, нравственным и социальным молодых людей – они ещё меняются, они ещё могут обернуться в любую сторону, и тут очень важно, что на них окажет влияние и как, потому что от этого будет зависеть то, кем они станут и как будут дальше жить, а также для чего… Расспросите тысячу людей и вы не найдёте двух одинаковых направлений в жизни, у каждого своя догма, своя позиция, из которой он смотрит на всё остальное критическим сомневающимся взглядом. Каких только чудес не обнаружишь, общаясь с людьми!.. Даже тех людей, которых, казалось бы, давно знаешь, постоянно не узнаёшь – их внутренний мир постоянно в движении, они то и дело меняются прямо на глазах и поэтому ты уже в отношении их ни в чём не уверен, ты их не знаешь и не можешь предполагать, что им в следующий момент придёт им в голову, какая мысль для них окажется решающей и как на них повлияет.
Сушкин принадлежал к той категории людей, и молодых в частности, которые придают всему какое-нибудь важное значение, касается ли это прямо их самих, или не касается. Внутри таких людей идёт постоянная напряжённая умственная и нервная  работа, со стороны не заметная и вдруг дающая себя знать в каком-нибудь неожиданном действии, кажущемся порывистым, странным и ненормальным. Это был наблюдательный, любопытный молодой человек, при встрече с новым, незнакомым лицом задающий разные вопросы, интересующийся тем, чем обыкновенно люди не интересуются. Он словно бы хотел проникнуть в сущность каких-то проблем, но часто казалось, что он интересуется людьми из какой-то своеобразной странности и праздности. Так например у какого-нибудь человека он расспрашивал подробности, касающиеся его семьи и ставил такие вопросы перед ним, какие не могли не вызывать удивления и не озадачить. И расставаясь с ним, всякий невольный свидетель его расспросов, или сам виновник расспросов думал: «Вот какой необычный парень!.. Что ему нужно?!.» Озадачивал Сушкин не только взрослых и пожилых людей, но и молоденьких барышень, не знающих, что ему от них нужно и потому опасающихся его, его непонятной натуры. Однажды Сушкин свёл знакомство с какой-то девушкой, ищущей кандидата в мужья, он стал приходить к ней, вести заумные разговоры и этим только напугал её, так что она потом стала его избегать. Сушкин был не тот человек, от которого можно было дождаться комплиментов, любовных утех и ласк; случись какой-нибудь студентке расшевелить его чувства, он сам не посмел бы себе признаться в испытываемых им волнениях. У иных любовь кончается после первой же до-брачной ночи, когда он осыпает поцелуями её и делает ей грубые признания, наутро забывающиеся навсегда. У таких, как Сушкин, любовь и не думает начинаться не то в результате слишком аналитической работы ума, не то по причине боязни перед последствиями необдуманного шага, а возможно, по причине какого-то неосознанного отвращения к женской половине человечества и её специфическим особенностям, требующим специфического обращения. Его мать, Марья Павловна, женщина добродетельная и простоватая, хотела непременно, чтобы  её сын не брезговал женским обществом и часто делала ему намёки, приводящие Сушкина в удивление и какое-то непонятное ему самому раздражение. Он ограничивался по этому поводу замечаниями, что в данное время его больше волнует учёба в университете и университетские товарищи – это именно та компания, которая ему ближе к сердцу. Надя, младшая сестра Сушкина, на какую тот оказывал большое влияние, ловила каждое его слово и делала выводы весьма для себя решительные: надо учиться, дерзать, становиться творческим человеком, светилом среди того мрака и дикости, в которых часто приходится существовать современному свободомыслящему, прогрессивному человеку! Родители, глядя на своих чад, которых они, как это существует вообще везде и всегда, не понимали и во многом порицали, поругивали их там, где молодым казалось хорошее и доблестное, достойное похвалы. Капитон Алексеевич, отец Сушкина, однажды сказал Марье Павловне, когда детей не было дома:
– Что-то с Василием творится неладное!.. Его голова забита какой-то чепухой! Я недавно слышал их разговор с приятелями… там же была и Надя… и мне такие вещи пришлось слышать, что я, знаешь, подумал: «Куда они катятся?!. И пойдёт ли им ихнее образование на пользу!?.» Нет, я не припомню, чтобы мы были такими в их возрасте!.. А у них на уме всякие проблемы… ты понимаешь!?. Такие, что и во сне, с больной головы, не приснятся!.. А они эти проблемы обсасывают со всех сторон, умниками себя считают, а послушать – один бред!.. Жизни ни черта не знают! Своим хребтом ничего не добились, не сделали, – трудно, трудно таким в жизни придётся!
Марья Павловна только пожимала плечами и отвечала просто:
– Их дело молодое, им жить… Теперь, правда, время другое… Перед ними и проблемы другие… Жизнь меняется, всё меняется!.. Вон и семья, пишут везде, разваливается!.. Да и всё рушится – куда уж нам всё это понять?!.
Капитон Алексеевич, человек старой закваски, прошедший огонь и воду, оставившие белый след на его висках, считал себя отнюдь не отсталым человеком и не мог причислять себя к слепцам. Это был убеждённый партиец, коммунист, носящий свой партбилет всегда на груди у сердца. Когда-то из-за разлада в работе, давно, лет пятнадцать назад, по ошибке, которая потом обнаружилась, его сняли с занимаемой должности и лишили партбилета, отчего у него из глаз потекли слёзы. В том же году его восстановили в партии, но обида, нанесённая ему, им не могла уже никогда забыться: и истина, что в жизни всё так ненадёжно, шатко, им твёрдо усвоилась и укрепилась в его сознании, поэтому благополучную, спокойную жизнь к своим пятидесяти трём годам он ценил превыше всего, находя отдохновение в своей работе, в разных сметах, нарядах, указах, приказах, собраниях, активах, служебных командировках и хождениях на протяжении своего рабочего дня по объектам… на работе это был далеко не тот спокойный и добродушный человек, которым знали его дома, – там он был требователен, подчас резок, производил впечатление, что до всего ему есть дело, что он хозяин народного добра, а не посторонний свидетель. Когда его полная, заметная фигура двигалась на объекте мимо кирпичей, досок, разного строительного материала, заполняющего склады и пространство, к ним прилегающее, рабочие бригады оборачивались к нему и смотрели на него с удивлением и даже каким-то подобострастием, потому что он всегда бывал твёрд и требователен с подчинёнными, разными мелкими мастерами, кладовщиками, бригадирами и всеми другими людьми, которыми он руководил. Его побаивались, потому что он имел грозовую внешность, внушающую почтение, уважение и боязнь. Он вечно ходил в чёрной шляпе, большом брезентовом плаще также чёрного цвета, с чёрной папкой под мышкой, всё на нём было чёрное, как будто он справлял траур по умершим и ушедшим безвозвратно временам, о которых сожалел и вздыхал. Это был полнощёкий человек с большими белками глаз, вообще большеголовый и большелобый, он ходил широко и быстро, несмотря на свою объёмность и округлость. Нос у него был крупный и из него в разные стороны выбивались короткие щетинки, которым он не придавал значения. Каждое воскресенье он распивал бутылку вина и пил её по частям и в это время бывал в особенности угрюм и раздражителен, в нём просыпалась дремавшая в нём в обычное время натура, силы, спящие в нём в обычное время, казалось, просились наружу. В это время Марья Павловна старалась его не донимать, зная, что в таком состоянии он может быть вспыльчив и задирист. В более молодые годы Капитон Алексеевич вообще отличался буйностью нрава и часто мог с кем-нибудь подраться и на трезвую голову и тем более на одурманенную алкоголем. Кулаки у него были большие и увесистые и, как это свойственно людям вспыльчивым и не слишком отягощающим себя раздумьями о последствиях, он их мог применять с ходу. Тем более, что он вышел из крестьянской среды и жизнь его начиналась среди таких людей и таких условий, какие дают человеку что-то очень природное, когда на первое место у него ставятся такие качества, как сила, выносливость, честность, прямота, получающие настоящее развитие в самом корне народа. Но последующая жизнь сильно изменила этого человека, придав ему городской интеллигентности, всё-таки временами обнаруживающее его истинное происхождение, как бы скрытое под спудом наносного ила. К Марье Павловне Капитон Алексеевич относился уважительно и с той долей осторожной почтительности, дающей женщинам много неписанных прав и свобод, которая его жене позволяла распоряжаться всеми хозяйственными вопросами уверенно и деловито. Вообще же между ними сложилась хорошая, спокойная обстановка, позволяющая им пользоваться всеми благами домашнего мира и не знать друг к другу никаких претензий. Они уже за долгие годы совместной жизни так хорошо научились понимать друг друга, что научились не надоедать друг другу и не досаждать. Они просто жили, растили детей, делая каждый своё дело, принимая каждый своё участие в жизни семьи и внося в неё свой вклад – и это у них подразумевалось само собою разумеющимся. Причём Капитон Алексеевич и не выказывал Марье Павловне особенных любовных чувств, а если что-то тёплое  нём вырывалось наружу, то он старался его замаскировать грубостью и простодушием, как бы стесняясь своей сердечности. А та, понимая его характер, полностью была с ним согласна и не претендовала на то, что Капитон Алексеевич не был способен и чего от него никогда нельзя было добиться. Ей было хорошо уже тем, что он слишком не сковывал её, не деспотировал, не предъявлял ей особенных  условий из того чувства неполноценной уязвлённой гордости, что так часто наблюдается в супругах, старающихся подавить в чём-то друг друга. Тут никто никогда никого не давил, муж был полон спокойного достоинства и жена чувствовала себя полновластной хозяйкой положения, внутри души этому радуясь и благодаря судьбу за то, что ей пришлось связать жизнь с таким деликатным и предусмотрительным человеком, каким был её муж Капитон Алексеевич Сушкин. Поэтому двое их детей – Вася и Надя – росли и воспитывались в спокойной, нормальной обстановке, во многом выгодно отличающейся от других, создающихся в тех семьях, где царит разлад, ненависть, порождаемая враждой обоих супругов, так отрицательно действующие на юные, неокрепшие души. Дети и не подозревали, что могли бы провести другое детство, где были бы крики, слёзы, недостаток, полный развал во всех семейных отношениях из-за распущенности одного или сразу обоих родителей. Напротив, они считали, что именно так всё и должно быть и удивлялись и поражались, узнавая, что в какой-то семье муж пьёт и избивает жену, а дети сданы в интернат на государственное обеспечение, что Гедто развод и другие неприятности. Когда дети происходят из подобных благополучных семей, им немудрено и удивляться той грязи и подлости жизни, невидимой для них непосредственно вблизи. С одной стороны это их незнание плохих сторон жизни хорошо само по себе, а с другой, когда они, вступая в самостоятельную жизнь, начинают часто сталкиваться с другими явлениями, это травмирует их души, неподготовленные для встречи со злом, ещё так часто попадающимся на нашем человеческом пути. Происходят на этой почве расхождения воображаемой действительности с реальной жестокие и чудовищные трагедии, в результате которых бывает испорчена вся жизнь человека, становящегося этаким живым трупом, существующим механически, безо всякой цели и направления, готового заниматься всем, что только не прикажут ему, или ничем, если будет такой приказ. В последнее время особенно приумножается армия так называемой разочарованной в жизни молодёжи, ещё не жившей, но уже заранее опустившей руки! Какую жалкую и уродливую картину эти сначала очарованные, а затем разочарованные молодые люди представляют!.. Кто их очаровывает  и зачем!?. Не лучше ли сразу говорить им, что их ждёт на жизненном пути, какая непримиримая борьба за всё, что нужно иметь обыкновенному человеку, любящему благополучие, комфорт, относительную тишину в том мирке, в котором он пробует закрыться, как устрица в своей скорлупе, хорошую работу и хорошее положение в обществе и наконец деньги, не дающиеся даром и придающие ему особенную власть в этом мире над вещами и над другими людьми, признающими власть денег и служащими этой единственной, до конца признаваемой ими власти, незыблемой и покоящейся на человеческом невежестве и другими низменными началами, кои с полным правом могут называться пороками!.. Жизнь беспощадна к тому, кто сначала жил в тепличных условиях, а потом сразу оказался на холоде, ветре, не умея ничего и не зная, что надо предпринимать для своего избавления от главных её невзгод. Тот падёт, как подкошенный, на колени, а потом, если и встанет, то пойдёт глубоко несчастный и обиженный куда угодно, но только нив коем случае не подставляя лицо ветру, а может быть, как раз гонимый ветром… Поэтому родители, дающие своим отпрыскам счастливое и полностью беззаботное детство, но не приучающие их правильно смотреть на жизнь, не вносящие в их сознание идею постоянной, непримиримой борьбы, на которой зиждется всякая жизнь, совершают для них такую предательскую услугу, что дети их долго после этой услуги не смогут прийти в себя и так, возможно, и будут платить за эту услугу на протяжении всей жизни кровью своего сердца.
Современные родители рассуждают своеобразно: пусть наши дети живут счастливо, не зная нужды и горя, пусть радуются жизни, раз уж нам не пришлось порадоваться. Кровные, родственные и родительские инстинкты сильны, они-то и причиняют подрастающему поколению главный вред, являясь своеобразной крайностью, как крайность является мучение детей, их битьё, их душевное травмирование, не проходящее бесследно и делающее, поставляющее миру неуверенных, запуганных, психически неполноценных людей, не способных проявлять себя решительно и браться за непосильное дело, а потому создавать что-то новое, оригинальное и необыкновенное, – из таких тоже получаются исполнительные, робкие и безынициативные, играющие в современном развитом обществе роль бездействующего балласта, который выкидывают из корзины, если воздушный шар начинает падать, чтобы он снова набрал необходимую высоту… Капитон Алексеевич и Марья Павловна Сушкины придерживались всегда первой крайности, оберегая своих чад от потрясений и волнений. Их дети всегда нив чём не испытывали нужды, всё имели, что им было нужно и что родители могли им дать, приучались и мыслить оптимистически, рассчитывая на то, что им всегда будет всё подвластно, хотя уже сомнения в душе Васи Сушкина дали трещину, служащую способом проникновения через неё смутного подозрения в том, что В с ё  о к а ж е т с я  г о р а з д о  т р у д н е е… Под всем имелось ввиду – жизнь, осуществление благородных целей, желаний, особенно полнокровных и сильных в молодом, неискушённом уме, ещё не встретившимся ни с одной преградой, не узнавшим ни одного заграждения на пути к плодотворной и полезной деятельности, необходимой и обществу и прогрессу. Молодой Сушкин предполагал много неясного в будущем, но все неясности относил к хорошему, по крайней мере, он думал, что если человек, одержимый жаждой познания и деятельности начнёт делать что-то новое, хорошее и безусловно полезное, то препятствовать этому никто не станет, потому что это, во-первых, неразумно, а во-вторых, негуманно, а в-третьих, неэтично – и тому подобное. Словом, можете судить из этих заключений о всей его предвзятости и видимости якобы имеющегося какого-то жизненного опыта; он, по сути, дышал ещё теми же формулами, какие вложила в него школа. Большинство его товарищей давно уже встало на реалистические позиции и полагала, что учиться по крайней мере лучше, чем не учиться, а к тому же знания дают в обществе вес, привилегии, выражающиеся сначала только в дипломе, который прежде надо получить, а уж потом решить, с какой наибольшей выгодой его можно применить для себя. Некоторые вообще учились только для того, чтобы учиться, быть студентами, жить неспокойной и интересной студенческой жизнью и общаться с себе подобными молодыми людьми, учились для того, чтобы только шло время и подольше оттянуть тот момент, когда надо будет взяться за трудовую деятельность и что-то ощутимое делать и пройдёт когда весёлая пора счастливых лет и настанет неизмеримо более скучное, унылое, однообразное, не сравнимое с прежним, азартным, свежим и интересным. Были явно такие, не говорившие свои мечты вслух, но и не смогшие составить из неё  сокровенной тайны, что предполагали добиться высоких вакансий, высокого положения, поста, круглых и пухлых окладов, соответственного этому материального обеспечения, позволившего бы жить на широкую ногу, иметь многое и говорить своим существованием окружающим, «несильным личностям», не читавших ни Ницше, ни Спенсера, о том, что они именно созданы для такой жизни и для всего того, что их выделяет как-то из общей серой массы, где они как бы изюминки. Для молодого Сушкина сейчас было непонятно, как можно так плохо поступать и стремиться к личной выгоде… Из прочитанных книг он понял, что очень нужно и благородно быть трудящимся для других, что для других надо вообще жизнь посвятить посредством как раз увлечённой, творческой работы, к которой есть любовь и призвание. Эти его соображения родителей умиляли, хотя они и понимали всю поспешность; младшая сестра Сушкина не смогла избежать благородных порывов души, которые и ей передались, возможно, ещё более сильно, ибо она по возрасту ещё более была отдалена от истинных примеров жизни, чем её брат. Это была миловидная, даже красивая девушка, чем-то похожая на своего брата, мечтательная и сентиментальная, предполагающая существование возвышенной любви и других высоких, чистых и святых чувств, с довольно развитой критикой на всё, что ей не нравилось и с довольно чётко выраженными личными мнениями, симпатиями и антипатиями. Когда к Сушкину, её брату приходи друзья, она их не чуралась и слушала все их длинные разговоры, какие только могут происходить между молодыми людьми. Эти разговоры влияли на неё, не проходили для неё даром, со временем она сама уже начала принимать в них участие и не могла уже жить без того, чтобы не послушать чьего-то мнения и не высказать при этом своего, а при случае завязать спор на таком месте, где двое не могли бы разминуться, потому что место столь узкое, как лезвие бритвы. Вполне естественно, что такие возбуждённые, подогретые страстью и умом речи могли казаться людям старшего возраста непонятными и даже ненормальными. Родители Сушкина были людьми чисто практическими, философия которых сводилась к чисто видимым вещам, всё умозрительное, надуманное, нафантазированное – было не их стихией. Они знали, что должна быть квартира, где надо жить, деньги, дававшие бы разные покупательные возможности, работа, дававшая бы постоянный приход денежных средств. Это было для них непреложно и от этого они исходили на всё остальное, окружающее их. Если они находили время, то раскрывали газеты и журналы и для своего времени, для своего поколения не могли считаться людьми отсталыми, хотя и со своими детьми не имели полного понимания. Разница, совершенно разумеющаяся между  родителями и их детьми, эта вечная проблема отцов и детей, всегда воспринимается первыми трагически, потому что они не понимают, как их можно не слушаться и не доверять их житейскому опыту, а вторыми снисходительно-насмешливо, если вовсе не враждебно, ибо вторые, видя, что вся власть и сила заключаются в руках первых, понимают, как много времени и энергии надо приложить к низвержению старых традиций и возрождению новых. Это и закономерно. Если поколения ни в чём не будут отличаться друг от друга, то не будет и усовершенствования общества, которое должно быть несмотря на личные притязания отдельных его членов.
 Как на всякую бочку мёда приходится своя ложка дёгтя, как и в компании, с которой физически и духовно был связан молодой Сушкин, был один субъект, настроенный скептически ко всяким проявлениям оптимизма и, как казалось Сушкину, поставивший себе целью подрыв вокруг себя всякой бодрости, свежести, всякого задора. Фамилия этого молодого, двадцатитрёхлетнего человека была Коломейцев, звали его Анатолий Сергеевич, он приехал откуда-то из Ростовской области в Сыктывкар, сумел поступить на один факультет с Сушкиным и числился с ним в одной группе. Он казался длинным из-за своей худобы и из-за того, что не отличался шириною плеч, но несмотря на это имел крепкие, сильные руки и выпяченную грудную клетку, из чего можно было заключить, что он когда-то работал физически. Цвет его лица вечно был желтоват, словно его переполняла желчь, взгляд внимательных, проницательных глаз казался насмешливо-снисходительным, рот постоянно был искривлён в брезгливой улыбке. Тонкие губы, выдававшие самолюбивую, гордую до болезненности натуру, едва прикрывали неправильные, покошенные, желтоватые зубы, получившие желтизну от вечного курения. Коломейцев за день выкуривал две пачки сигарет, но очень мало ел, жалуясь на плохой аппетит, и, по-видимому, он изрядно подпортил своё здоровье курением, хотя и не думал бросать эту вредную привычку. У него в крови было мерить словесного противника уничтожающим взглядом, морщить при этом худое, со впалыми щёками лицо таким образом, что выходила гримаса настоящего презрения, если не язвительности. Он складывал на груди руки, выпрямлял свою сутулую фигуру и начинал говорить, глядя в этот момент своими маленькими, округлёнными, как горошины, глазами, как бы не на какой-то предмет, а словно бы внутрь самого себя, где единственно ещё надеялся найти истину. Всем окружающим он досаждал своими критическими репликами, немного злыми, немного добродушными, немного смешливыми, в зависимости от того, какое было у него в тот или иной момент настроение. Без всяких оговорок можно твёрдо сказать, что это был человек, вымещавший своим остроумием всё недовольство своим положением на окружающих и при этом полагавший, что все должны терпеливо относиться к его выходкам. Некоторый раз он сильно задевал Сушкина за живое какими-нибудь фразами, тот вспыхивал и отвечал ему какой-нибудь ответной грубостью – и от этого завязывалась у них словесная перепалка, может быть, в деталях и не понятная посторонним свидетелям, но в общих чертах ясная. Видно было, что каждый из них почитает себя великим интеллектуалом и своего первенства не намерен уступать кому-либо. Между тем это напряжённое отношение между ними было связующим их отношением. Как только они сходились, так не могли долго разойтись и, когда оставались двое и не было причин для высокопарных словесных упражнений, то утихомиривались. Из этого Сушкин определил, что у Коломейцева есть одна страсть – покрасоваться в кругу университетских товарищей своей велеречивостью. На самом же деле у Коломейцева этого не было, он руководствовался исключительно желанием не ударить лицом в грязь, а потому и избрал своеобразную тактику – нападать на других первым. Все перед ним склоняли головы, никто ему не мог возражать и только Сушкин не боялся вступать с ним в споры; это злило Коломийцева, раззадоривало и он, употребляя всё своё ораторское искусство, пытался как можно большее количество раз уколоть самолюбие Сушкина и когда видел, что ему это удалось, торжествовал внутри, но вида не показывал, впрочем, Сушкин и так по мельчайшим признакам видел, как Коломейцев вкушает плоды своего коварства, и тогда ему хотелось дать хорошенько по этой ухмыляющейся, самодовольной физиономии. Но этого делать было нельзя и он пытался платить той же  монетой Коломейцеву, но по своей доброй натуре, когда ему удавалось испортить ему настроение, сам же жалел его и ругал себя за то, что причинил неприятность своему товарищу… Коломейцев бывал в квартире у Сушкина, но приходил всегда с кем-нибудь из тех, кто с Сушкиным не имел принципиальных споров, этим показывая Сушкину, что он не хочет к нему приближаться так, чтобы тот считал его своим близким другом, но и не против быть в простых, ко многому не обязывающих товарищеских отношениях. Сушкин давал ему возможность проявить себя с истинной дружественностью, но Коломейцев, видя это, как бы отклонялся от прямого выражения дружелюбия, будто что-то ему мешало в этом. Это казалось Сушкину странным и он искренне жалел Коломейцева, видя его холодность отношений с окружающими и оторванность от них. Сам Сушкин принадлежал к разряду радушных и откровенных людей и нрав Коломейцева казался ему ужасным и несчастным. Он никогда не видел за два года учёбы в университете, чтобы Коломейцев снисходил к кому-нибудь из товарищей до настоящей дружбы – это озадачивало Сушкина, он даже много времени думал над этим вопросом и сам спрашивал об этом Коломейцева, но тот прямо ему никогда не отвечал, только отговаривался разными общими фразами с таким выражением в лице, будто на этот счёт у него существует собственное мнение, которого он никому не скажет, не считая этого нужным. В худшем случае он язвил, начинал употреблять такие циничные выражения, стараясь казаться хладнокровным и бесстрашным, что Сушкину становилось противно его слушать и он старался перебить его каким-нибудь так же насмешливым или просто грубым замечанием. Мы об этом так подробно говорим, так как это как раз будет иметь важное значение к тому, что мы сообщим вам дальше. Взаимоотношения людей – вообще та малоисследованная область, где рассудительный и любознательный человек, не лишённый практического взгляда на жизнь, многое для себя найдёт полезного и даже выявит кое-какие общие, непреложные положения, которыми мог бы поделиться с другими людьми. В поступках людей есть тоже свои правила, какими они постоянно пользуются, сами того не зная; выявить эти правила – значит дать объяснения многим человеческим поступкам и мыслям, кажущимся чрезвычайно сложными и непонятными, когда за поступками нам не видны причины их, а по отдельным и неполным высказываниям совершенно невозможно определить истинные мысли и намерения интересующего нас человека.
Теперь, сделав некоторые пояснения, мы должны будем к событиям перейти… как-то вечером, часов в шесть, Сушкин остался в квартире один. Марья Павловна ещё не кончила работу и не вернулась домой, а Капитон Алексеевич в это время находился в командировке, его ожидали со дня на день, но он что-то запаздывал, видать, по непредвиденным обстоятельствам. Надя в этот час также отсутствовала: или засиделась у подружки, или была в кино, или пошла в библиотеку. Она в эти несколько дней находилась на больничном в виду так называемого респираторного заболевания, однако, не помешавшего ей бывать у своей подруги, бывшей одноклассницы, забросившей все мечты о поступлении в вуз и предпочитавшей учению женитьбу с одним из тех молодцов, у которых по плану как раз намечено жениться, начать новую жизнь, покончив с компанией праздных дружков и со всеми вытекающими отсюда последствиями. А вообще Надя, если вам так хочется знать, работала пока швеёй на швейной фабрике… Итак Сушкин находился в квартире один, погружённый в задумчивость, потому что четверть часа назад от него ушли университетские товарищи, три приятеля, среди которых были вышеупомянутый Коломейцев. Он, оставшись один, надеялся взяться за изучение накапливающегося учебного материала, какой ему не хотелось запускать. На столе перед ним полно было наложено разных учебных и других книг, тетрадей, разных записей. Всё это с одной стороны требовало умственной работы, терпения и усидчивости, с другой стороны у Сушкина пропало желание к работе. Возможно, тут было какое-то психическое влияние Коломейцева, своими высказываниями всегда сбивающего у Сушкина настроение к работе, но, возможно, тут было дело совсем не в этом, а совсем в другом… однако, в чём именно – Сушкин не догадывался. Он сидел в освещённой комнате на большом и широком диване, откинувшись на его спинку, и смотрел в одну точку на противоположную стену, где висели детские портреты овальной формы – его и сестры Нади и портреты побольше в деревянных рамках – отца и матери. У Сушкина было на душе ощущение чего-то нехорошего, будто ему что-то не удалось, вырвалось из рук, или его обманули. Другой бы назвал это скукой, но Сушкин видел, что это не скука, а тяжесть, возникающая от мыслей, ощущений и впечатлений и внутренних то и дело возникающих вопросов. Сушкин остро чувствовал в последнее время какие-то решительные перемены в себе, и нельзя сказать, чтобы эти перемены его радовали и он оставался ими доволен. Тут было что-то противоречащее его жизненному уставу – и в этом он предчувствовал большую угрозу для себя, хотя и не знал, что собственно ему может грозить. Но по крайней мере у него было в последние дни вообще такое чувство, словно он чего-то не понимает, что-то очень важное, самое главное, может быть. Само по себе это было неудивительно, ведь люди всегда ловят себя на ощущении, что чего-то им недостаёт и недостаёт именно какого-то яркого, внезапного прозрения, сразу бы всё осветившего в них и сказавшего бы им очень много нового и необходимого. Такое бывает с человеком во всякий переходный период в его жизни, но люди более старшего возраста, а потому располагающие соответственно большим опытом хотя бы могут догадываться, если не рассудочно, то интуитивно, о том, что с ними происходит – и в этом они отличаются от молодых людей, воспринимающих первые сдвиги в своей душе чрезвычайно чутко, до болезненности, до отвращения к жизни и самим себе, предполагающих в каждом новом чувстве, в каждой новой мысли, посещающей их, некое открытие не для себя, а для мира вообще; и хорошо, что о таких открытиях из окружающих почти никто не догадывается, ибо эти открытия все, как правило, наивны и им ещё сто раз предстоит видоизмениться, прежде чем они примут более-менее окончательную форму и смогут с полным правом называться результатом некоторого жизненного опыта. У Сушкина, как и у всякого молодого человека, до этого видоизменения в характере происходили незаметно и потому не доставляли ему каких-нибудь заметных хлопот; но теперь было другое дело. Он чувствовал трепетно, робко, с волнением и грустью, отражающимися на его лице, на его движениях, на его речи, даже на его мыслях, как в нём шевелится что-то странное, неудобное и главное – ч у ж о е… Это было похоже на заболевание, когда в организм попадает дурной микроб и начинает в нём размножаться – и тогда надо принять решительные меры для спасения организма… Таким заражённым организмом себе Сушкин, думающий о том, откуда начали в его душу попадать чужеродные элементы. «Возможно, тут дело в Коломейцеве? – спрашивал он себя, испытывая при воспоминании об университетском товарище сильную досаду и недоумение на то, что Коломейцев вызывает в нём это чувство досады и какой-то антипатии и даже неприязни. – Но при чём тут Коломейцев… этот человек!?. – снова спросил он себя. – Правда, Коломейцев старается выглядеть хуже, чем он есть на самом деле!.. Это он недопонимает… ему кажется, что он вырастает в глазах окружающих, когда начинает говорить гадость!.. Правда, ему не откажешь в… – Сушкин не мог подобрать слова, – ему не откажешь в своеобразии… – тут Сушкин подумал о чувстве неприязни к Коломейцеву и ему показалось, что он ловит себя на непоследовательности, заключающейся в противоречии между этим чувством неприязни и его желании поближе приблизить к себе Коломейцева. Противоречие это вызвало его уже к недоумению, к удивлению, он начал это сильно обдумывать, как будто в этом заключалась загадка. Действительно, почему ему надо было приблизить к себе Коломейцева или приблизиться к нему так, чтобы было основание считать вполне состоявшимися между ними дружеские отношения?.. В чём тут было дело?.. Сушкин никак не мог этого понять; возможно, будучи несколькими годами старше, он без особого труда решил бы эту задачу, но пока видел, что тут он бессилен. – Да что это я так много думаю о Коломейцеве!?. – вдруг спохватился он. – Как будто Коломейцев того стоит!.. Как будто он корень всех проблем!.. – он решил, что слишком много думает о своих взаимоотношениях с Коломейцевым, а этого не надо делать. Было много вопросов первостепенной важности, требующих время и внимательного, тонкого обдумывания, а между тем он прицепился мыслями к Коломейцеву, как к какой-то панацее, освобождающей от всех остальных дел! – У меня есть занятия поважнее, – сказал себе Сушкин, бросая взгляд на стол, заваленный книгами и тетрадями, – чем думать о  н ё м… Мне бы сейчас сидеть в читальном зале библиотеки и корпеть над трудами Маркса, Энгельса… а я тут!.. – и опять странные, нехорошие мысли возникли в Сушкине. Он вспомнил то благословенное время, отдалённое от настоящего несколькими месяцами, когда он, казалось, был совершенно другой, нежели теперь, человек, и пожалел о прошедшем, как о чём-то невозвратном и навсегда утраченном. Ещё несколько месяцев назад в его душе не было тех причиняющих неудовольствие движений, которые он замечал в ней теперь. А то, что было с ним год назад, то состояние лёгкости, ясности, решительности на всё, душевной смелости, благодаря которой всё казалось посильным и возможным – всё это теперь ему представилось почти совершенно удивительным. Ему неприятно было думать о том, что за год он сильно изменился, к тому же не в лучшую сторону, но факт был очевиден, об этом нельзя было не думать. А он думал об этом с тревогой и неприятным осадком в душе. Он ещё многое не понимал, этот юноше, и всякий раз, как он приходил мысленно к чему-то новому, ему чудилось в этом что-то плохое, словно в его внутренний мир кто-то жестко вторгается и наносит непоправимый урон самым главным его жизненным принципам, несмотря на то, что ему эти принципы дороги и ему надо с ними жить. Он видел ясно в последнее время, что самые главные его принципы плохо выдерживают натиск тёмных, незримых сил, обрушивающихся на них неизвестно откуда и неизвестно когда; точно нельзя было знать, какие именно впечатления более других дурно влияют на него, поэтому он склонен был подозревать всюду опасное, вот почему Коломейцев часто появлялся  перед его внутренним зрением с язвительным выражением на лице и циничными, иногда пошлыми, хотя и не лишёнными смысла высокопарными фразами. В последнее время даже во сне, посреди ночи, когда им владело какое-то странное состояние полусна, полудремоты и полуяви, похожее на болезненный бред, перед Сушкиным вставали во всей своей значимости все волновавшие его в жизни вопросы, выраставшие до гиперболических размеров, которые его самого хоронили под собой, – словом, с ним творились такие вещи, от каких после сна надо было вставать как после самой тяжёлой умственной и физической работы. Да и днём Сушкин часто ловил себя на нехороших ощущениях. Если раньше, когда-то, он садился за учебный материал быстро и легко, если ему  всё давалось с интересом, то в последнее время жажда познания в нём притупилась, будто он стал выдыхаться или уставать. Это никто не мог видеть, это знал, замечая за собой, один он – но тем горше, тем неприятнее было ему, как человеку неприятно обнаруживать всегда наедине с самим собою какую-нибудь губительную болезнь, получившую в нём развитие. Ещё в нём страсть к познаниям наук была жива, но это уже не была та прежняя влюблённая страсть, видящая только самое главное и не замечающая всё остальное; так после очарования любви наступает момент разочарования, когда на общем благоприятном фоне начинают проступать крупные недостатки предмета, незримые раньше, и даже целые пороки, способные вызывать не то что любовь, а настоящее отвращение. Неудивительно поэтому, что у Сушкина в последнее время было такое чувство, перед которым он сам стыдился и в котором до конца не хотел признаваться себе, что он или во многом ошибается – а из этого значило, что всё ошибочное он должен был выявить и исключить, – или начинает проявлять позорное и преступное малодушие, предавая анафеме свои прежние, такие замечательные принципы, такие прекрасные мысли, такие возвышенные устремления, – а это значило, что он слабеет, дурнеет день ото дня, становится всё хуже!.. Для молодого человека вторая мысль наиболее губительна, она может отравить всё его существование. Чтобы признать негодными и наивными все его прежние правила и уровень мышления, – для этого надо понять необходимость изменения и преобразования. Молодой же, горячий, возбуждённый ум никак не может согласиться с тем, что все плоды его – ошибочны, он лучше предпочтёт отказаться от нового, сурового опыта жизни, чтобы продолжать вариться в собственном соку… Только потом, по прошествии большого промежутка времени неопытный юноша становится опытным, понимая, что изменения в нём – есть следствие его прогресса, которого не то что надо бояться, но которого надо желать, ибо прогресс – это всегда усовершенствование старого, переход на новую, более высшую ступень умственного и духовного развития, шаг к постижению диалектики жизни. Сушкин не мог знать того, что становится всё более серьёзным, что есть следствие его столкновения с такими жизненными явлениями, какие в молодом уме всегда что-нибудь да порождают, – но ему сдавалось, что он становится всё менее серьёзным. Это была явная ошибка – и она угнетала его, потому что выводы, извлекаемые им из этой ошибки, кого угодно могли смутить и запутать… Сейчас он сидел на диване в том неопределённом душевном состоянии, какое обманчиво могло перемениться в любое другое, в любую крайность, – однако, это уже было чисто внешне, внутренне же он не мог измениться и теперь всегда должен был вкушать от этого состояния неудовлетворения собой; это его внутреннее состояние знаменательно было тем, что предвещало разрешить многие из тех неясностей, которые теперь Сушкину не давали покоя, обещая в будущем ещё более усложниться и достигнуть той ступени, которая уже радует, давая полное понятие о сущности всякой неудовлетворённости человека самим собой. Опять перед глазами Сушкина возникал образ Коломейцева, как какое-то странное, чудовищное олицетворение тех, казалось, неразрешимых сомнений, какие никак не могли оставить его в покое. – Опять он вертится перед глазами, этот Коломейцев! – подумал Сушкин. – Коломейцев, Коломейцев… какая смешная фамилия!.. А моя… Сушкин?!. Ещё смешнее!.. Да и ещё более смешнее фамилии бывают… Фамилия – звук, вот что такое фамилия!.. Человек – это уже не звук, это уже самая суть… а Коломейцев… Коломейцев?.. – Сушкин был удивлён. – Что мне Коломейцев?!. Хватит о нём думать!.. Человек как человек, только немного болтлив и имеет свои особенности… ничем не хуже других… Он мне ничего плохого не сделал, что же я его вспоминаю!?.»
Он тяжело встал с дивана и хотел было подойти к своему рабочему столу, но передумал, к тому же почувствовав не то отвращение к умственной работе, ожидающей его, не то утомле-ние: и физическое, и душевное – всё вместе. Раздумывая на ходу, что он теперь будет делать, он пошёл на кухню, чтобы там подкрепиться чем-нибудь. В прихожей он остановился перед большим, прямоугольным зеркалом и стал смотреть на себя, думая о том, что у него странная, необычная внешность, какой он ещё не встречал. «Очкарик ты!..» – полушутя-полусерьёзно сказал он про себя, мысленно обращаясь к тому, кто был по ту сторону зеркала. Почему-то сразу с этим он почувствовал себя легче, ему даже стало весело от этого и в эту самую минуту он был склонен считать, что все его недобрые предчувствия – следствие не в меру развитого у него воображения. Сушкин вспомнил прочитанное в одной научно-популярной книге, где упоминался один интересный факт, этот факт теперь показался ему совершенно верным и справедливо подмеченным. Это был тот известный факт, что на психику человека оказывают влияние самые разные вещи – а если конкретно, то вся окружающая природа, солнце, луна, все ближние и дальние планеты и даже такие космические объекты, которые очень значительно удалены от земли. Словом, существующая в мире взаимосвязь не проходит для человека бесследно и всё, что бы он в себе не испытывал – слабость, силу, уверенность, страх, любовь и разочарование, – всё это в нём появляется и пропадает под влиянием очень сильно воздействующих на него объектов, против власти которых бороться невозможно. Всё это Сушкин сейчас припомнил и решил, что состояние его организма и психики и всё его самочувствие – вещь действительно очень хрупкая и ненадёжная и то, что ему на минуту показалось легко, хорошо и весело – всё это само по себе факт удивительный. Сушкин вспомнил из «Преступления и наказания» Раскольникова и подумал: «Вот кто воспользовался бы с успехом последними научными данными и приписал бы свою страсть к убийству какой-нибудь необыкновенно сильной вспышке на солнце или образованию новой сверхзвезды в соседней с нами галактике!.. Это был бы на суде очень веский довод – не станешь же привлекать к ответственности всю материальную часть нашего мира!..» Эти мысли его рассмешили, как человека наделённого немалым чувством юмора, он стал улыбаться и глядел на себя в зеркало, как он улыбается. Ему показался забавным сам тот факт, что он смотрит на свою улыбающуюся физиономию в зеркале и его всё же лёгкая и сравнительно беззаботная натура молодого человека позволила ему покрутить при этом пальцем возле своего правого виска. Это уже самому ему показалось странным и не совсем умным, так что ему стало неловко перед собой, точно его кто-то подсматривал со стороны, или в нём находилось два сознания. Он повернулся и отправился на кухню…
Когда он зажёг газ и поставил на огонь чайник, то услышал, как с лестничной  площадки кто-то открывает при помощи ключа дверь квартиры. Он сразу подумал, что это возвращается Надя и пошёл в прихожую, чтобы проверить точность своего предположения. Он оказался прав. Лязгнул замок, дверь открылась – и в прихожую вошла Надя. Увидев брата, она, как это случается с людьми, когда они сталкиваются с неожиданностью, застыла, держа руки на замке закрытой двери. Казалось, она была чем-то расстроена, или смущена, или даже удивлена.
– Что ты там стоишь?.. – сказал Сушкин сестре. – Проходи, рассказывай – где была, кого видела!.. Больничный продлили?..
– Да, – коротко отозвалась Надя и наконец отошла от двери, затем привычным движением стала освобождаться от верхней одежды.
Она сняла с себя тёмно-бурого цвета шубку мехом наружу, шапку под цвет шубки, коричневые сапоги… Это была девушка довольно высокого роста, строгого вида, очень похожая на брата, с длинными, более светлыми, чем у Сушкина, волосами, хотя и у того, как мы уже говорили, волосы не отличались темнотой. Наде по виду можно было дать больше её восемнадцати лет. Отчасти она казалась более взрослой по причине серьёзного выражения лица, имевшего более тонкие и более выразительные черты, чем лицо её брата. Цвет её глаз, как это ни странно, несмотря на более светлые волосы, был более коричневатым, то ест более тёмным, нежели у самого Сушкина, у которого глаза были, если вы помните, какого-то водянистого, сероватого оттенка. Глаза её немного были меньше, чем у Сушкина, но тоже были большие для её лица; выразительность и странное выражение этих глаз ещё более увеличивались при помощи длинных, темноватых ресниц, напоминавших собой лёгкий пушок. Если у Сушкина все черты лица обладали той округлостью и мягкостью, какие делали его внешность мечтательной, как у поэта, которому более идёт предаваться фантазиям и иллюзиям, то в его сестре те же самые черты были как бы острее и жёстче, при этом не утрачивая своего обаяния. Благодаря этим резким штрихам, более чётче выраженным линиями носа, рта, подбородка, общего овала лица – лицо приобретало силу, уверенность и даже какую-то странную надменность. Для полного совершенства этому лицу не хватало той мягкости, какая является особенностью лиц зрелых женщин. Этому лицу, как и характеру оказывающемуся за ним, видно, что твёрдому, недоставало того окончательного развития, которое сделало бы и во внешности её и в самой душе самые последние, но и самые решающие штрихи, можно сказать – самые определяющие дальнейший характер и его последующее развитие… Что ещё сказать о внешности Нади Сушкиной?.. Это была натура гордая – и на всём её облике лежало именно это гордое, но нельзя сказать, чтобы болезненно-самолюбивое. Она держалась всегда по-особенному, прямо, не делала лишних, суетливых движений – кругом было заметно в ней чувство достоинства и желание, чтобы все видели это её достоинство и вели себя с ней таким образом, чтобы это было соразмерно с чувством её достоинства. Как и её брат, она говорила неторопливо, рассудительно, а когда она хотела скрыть своё внутреннее возбуждение, то взгляд её глаз делался острее, значительнее, бледное, чистое лицо начинало алеть местами слабым румянцем, делавшим её ещё более привлекательной: в лице этом видна была страсть, обыкновенно скованная приличием и правилами во многом сформировавшегося и самостоятельного характера. Иногда задумчивый, тяжёлый её взгляд – при плотно сомкнутых губах, уже созревших и для поцелуев и для слов любви, но не знавших ещё ни того и ни другого – выражал необыкновенно сильный, но скрываемый постоянно внешними условиями темперамент, – не тот южный темперамент, вспыхивающий быстро и беспричинно и так же быстро проходящий, а другой – разумный и цельный, действующий, может быть, медленно, сдержанно, но верно и продолжительное время; такой темперамент заключается только в сердцах, умеющих властвовать над собой, одержимых каким-нибудь замечательным и похвальным стремлением, рассчитанным, может быть, на всю жизнь… С братом у неё схожего было много и внутренне, поэтому для посторонних людей они оба казались чуть ли не идентичными, но разница всё же между ними была огромная. Она заключалась в характерах и выходящих из них последствиях. И следа той внешней наивности и мирного добродушия не было в Наде, в ней всё было противоположное этому. Она  не казалась проста и беззащитна, или слаба. Напротив, то, что в её брате было женственно, в ней отличалось мужественностью и твёрдостью. Это наложило свой отпечаток и на её внешность. Она хотя и казалась несколько худа, однако, производила впечатление физически сильной и выносливой девушки, какою, впрочем и была, ибо сила духа накладывает свои обязательные условия на общее состояние организма… Тут можно было бы и ограничиться этим внешним описанием, но нам этого кажется мало и мы поясним ещё подробнее и углубимся, так сказать, в некоторые детали… Между братом и сестрой сложились самые хорошие отношения, со временем не только не ухудшающиеся, но становящиеся всё прочнее. Это были два человека, с разницей в возрасте в четыре года, выросшие и воспитавшиеся в одинаковых условиях и получившие от окружающей их жизни одинаковое влияние. Мировоззрения их в самой своей основе были одинаковы, потому что Надя всегда со вниманием и интересом относилась к словам своего брата и разделяла все его мысли, заранее полагая, что всё, до чего ни дойдёт своим опытом её брат, должно быть правильно, даже истинно. Тут дело заключалось в необыкновенном к нему доверии и любви, более того – в обожании. Её гордость старшим братом была необыкновенной, она даже его некоторые недостатки видела в особенном свете и уж, конечно, прощала ему многое, за что других не могла жаловать. Во-первых, брат её казался ей необыкновенным человеком с большим будущим, которое решительно было предначертано ему судьбой, – так во всяком случае Надя думала. Она замечала, как её брат заметно отличается от множества других молодых людей, и ставила его выше т о л п ы, и это давало ей право и о себе думать возвышенно, смело, с размахом, уж во всяком случае с оптимизмом. Всё, что она видела хорошего в брате – она перенимала, впитывала в себя, считая это необходимым и прекрасным шагом. У тех, кто имеют хоть какой-нибудь реальный пример для подражания, есть всегда шансы что-нибудь нужное и полезное усвоить, и им во всяком случае легче, чем тем, у кого нет примера для подражания и кто путём долгого опыта и многих сомнений сам доходит до того, что его мысли и поступки становятся примером для подражания. Однако, часто случается так, что в погоне за подражательством хватают что-нибудь одно, наиболее полюбившееся, а потом удивляются, когда вместо похвал удосуживаются услышать в свой адрес обвинение. Это говорит о том, что есть хорошая система, где все детали плотно прилегают друг к другу и не могут друг без друга обходиться, но неразумно копировать вслепую, пользуясь первым, что попадётся, не испытывая ни надобности, ни целесообразности его не понимая. Что касается Нади, то её преклонение перед братом не останавливалось на неразумном слепом подражательстве, ей важно было понять смысл самой системы, схватить общую мысль. Когда у них появился Коломейцев со своей всеразрушающей системой, построенной, как ей казалось, на глупости, на абсурде, ни к чему не приводящим кроме путаницы, она замечала многое, от её внимания не укрывалось то, как Коломейцев пробует опорочить всю логику брата и перевернуть её с ног на голову. Сам этот факт многое ей говорил и ещё больше утверждал её в уверенности, что её брат находится на верном пути. Что касается Коломейцева, то Надя питала к нему противоречивые чувства. С одной стороны он подкупал своим умом, рассудительностью, оригинальностью и образностью мышления, умением говорить и найти тему для разговора, – с этой стороны он был даже симпатичен ей. Но с другой стороны он вызывал в ней недобрые чувства и мысли, порицание и даже негодование. В отдельные моменты он был для неё и отвратителен, когда уже слишком входил в роль трагика и провидца всех человеческих несчастий, в том числе и несчастий общемировых, когда начинал зло шутить и своими остротами пытался задеть чьё-нибудь самолюбие, а задевать он мог всегда за живое, отчего его многие не любили. Иногда он казался Наде и смешон и жалок даже, когда его физиономия вокруг ни с того ни с сего грустнела и как бы мрачнела и он повторял свои фразы уже невпопад, часто бесцельно, заучено, как робот. Когда Коломейцев уходил, у него всегда было печальное, даже жалкое выражение в лице, тут невольно можно было почувствовать сочувствие к человеку, сожаление по поводу этого скрытного, честолюбивого и удивительно самолюбивого и болезненно-гордого, до раздражительности характера. С некоторого времени Надя стала догадываться о том, что она нравится Коломейцеву и тот, чувствуя, что в данном случае ему нет никакой надежды на взаимное чувство, как бы мстил за это Наде, во всём противореча её старшему брату и стараясь выставить его в глупом и смешном свете, зная, как это сильно влияет на чувства самой Нади. Сам Сушкин предполагал, что Коломейцев не хладнокровно и не равнодушно относится к его сестре, но тут он был совершенно спокоен за Надю. Однако, предположить, что нападки Коломейцева на него – не что иное как месть, призванная всего только раздражать и выводить из себя Надю – этого предположить Сушкин не мог даже отдалённо, слишком хорошего для этого был мнения о людях, чтобы допускать такие психологические штуки…
На этом пока воздержимся, потому что читателю могут и надоесть все эти скучные подробности, хотя надо предполагать, что и читатель бывает разный и найдётся даже такой, какому все тонкости повествования более всего и дороги и созвучны многим его собственным мыслям и переживаниям.
Раздевшись, Надя пошла в сопровождении брата на кухню, где, осмотревшись по сторонам, опустилась на стул с каким-то даже мучительным выражением на лице, во всяком случае в ней была видна сильная усталость и утомление от впечатлений, которые очень заметно действуют на психику человека, когда он должен жить в условиях современного города. Она была одета в зелёное, хорошо сшитое, по моде, платье, очень ей идущее, длинные светлые волосы прядями рассыпались по её плечам и она прислонилась к кухонному столу в такой позе, что Сушкин невольно залюбовался своей сестрой и подумал кстати, что Надя должна многим молодым людям нравиться. Поймав на себе его взгляд, Надя улыбнулась, при этом словно думая о чём-то своём, улыбнулась так, как она улыбалась только брату, просто и неподдельно.
– Ты всё один сидишь дома? – спросила она его и не ожидая ответа на свой вопрос, продолжала. – Всё изучаешь м а т е р и а л… Потому что так н а д о!..
– Да нет, как раз материал-то я и не изучаю, что-то, чувствую, мешает, – усмехнулся Сушкин. – Со мной это бывает… иногда хочется во всё вникнуть, всё понять, а иногда – махнёшь рукой, забросишь всю эту науку!..
Надя посмотрела на брата опять немного удивлённо, потом перевела с него взгляд на стол, взяла зачем-то кухонный нож и стала вертеть его в руках и разглядывать, как будто впервые видела его.
– А я, представляешь?, была у Кати, – снова заговорила она. – И мне пришлось присутствовать при неприятнейшей сцене их очередной ссоры с Виктором, этим домашним хулиганом!.. Хоть бы уж при мне постыдились, а то я для них будто ничего не значу…
– Да?.. – недоуменно спросил Сушкин, тронув рукой подбородок. – Интересно!..
– Ничего интересного… мне, например, было очень противно и скучно!! Я смотрела на них и думала: «И ради этого стоило вам пожениться!?.» Вместо того, чтобы к чему-то стремиться, развиваться и вообще набираться ума, вместо этого она связалась с этим Виктором!.. И скоро, по-моему, начнутся главные неприятности…
– Что ты имеешь в виду? – Сушкин подошёл к посудному шкафу и стал вынимать из него блюдца и чашки для чая.
– Да у них же ребёнок должен быть…
– Ребёнок?.. Какие же тут неприятности?..
– Всё кончится, всё пойдёт у них прахом, а ведь это что-то значит!.. Катя уже подавно учиться не сможет, да и никакого желания не будет – она такой человек… Ты ведь знаешь её. У неё много легкомысленности… Одна останется с ребёнком и ещё рада будет, это обязательно! Она мне говорила, что любит детей – и в таких людях живёт чувство этого самого… в общем им нравится заниматься выращиванием и воспитанием своих собственных детей!..
– Что же тут плохого?.. Пусть выращивают и воспитывают, сейчас как раз пишут о том, что рождаемость упала. Если бы я был женщиной, – Сушкин издал смешок, – я бы даже цель себе поставил – стать матерью-героиней! Но так как я не женщина…
– То тебе осталось сделаться на худой конец отцом-героем, – перебила его Надя с невозмутимым видом. – Ты это хотел сказать?..
– Нет… я не это хотел сказать, – произнёс Сушкин в это время заглядывая в чайник с очень серьёзным видом. – Мужчине трудно стать отцом-героем (термин-то какой, замечаешь?), потому что трудно вообще найти такую женщину, которая согласилась бы иметь много детей… Сейчас много детей не принято иметь, один-два от силы, ну три – максимум. А это тоже, в будущем будет иметь свои плохие последствия… Они-то, родители, думают, что мало детей – благо, а обернуться может наоборот злом, большим к тому же злом!..
– Гм!.. Ты пророчишь как Коломейцев! – подметила Надя, продолжая манипулировать по столу ножом. – Тот прямо из кожи вон лезет, чтобы только в глазах окружающих предстать этаким пророком!.. Кстати, мы с Катей ходили сегодня к её бабушке, это после того, как у них с Виктором произошла ссора, ну и Катя показала мне толстую такую книгу и сказала, что это Библия… Бабушка-то её верующая, в доме иконы в каждом углу понавешаны и фитильки горят в лампадках перед иконами… В общем мы местами открывали Библию – там Новый и Ветхий Заветы, пророчества разных пророков… А их, пророков, Катина бабушка сказала, было двадцать четыре… Я читала где-то по Апокалипсис, где дано пророчество на будущее, описаны разные беды, которые якобы снизойдут на человечество за то, что оно погрязло в пороках и грехах… А Апокалипсис – это, собственно, по-другому – «Откровение Иоанна Богослова». Так вот, мы местами посмотрели это «откровение» и мне разные мысли в голову пришли по поводу «Откровения». Там много вообще непонятного и туманного, но через это непонятное что-то определённо проступает…
– Что же? – не удержался и спросил Сушкин.
– Такое впечатление, как будто там действительно правда и всё-таки что-то страшное с Землёй должно случиться!..
– Ха-ха!.. Вот и ты стала пророчить вроде нашего Коломейцева! – засмеялся от души Сушкин, и вид у него в эту минуту был довольный. – Если бы он услышал сейчас и тебя, и меня, то решил бы про себя, что мы его достойные ученики!.. А кстати, Коломейцев-то сегодня у нас был, с Ивашовым и Поповым… Я хотел тебе сказать, да… – он не окончил.
– Коломейцев был?.. Это исчадие мрачного пессимизма!?. – почему-то негодующе и с особенным блеском в глазах заявила Надя. – И что же он тут наплёл, какие идеи предлагал?.. Опять, наверное, его волновала судьба «несчастного» человечества, какому, по его словам, осталось предаться самоуничтожению?.. Он на такие разговоры очень падок!..
– Нет, представь себе! На этот раз он даже ничего и не говорил такого, а говорил всё по разным мелочам! О литературе, помнится, говорил, выдвигал свою версию – почему современ-ные писатели нас не удовлетворяют!.. И сказал по этому поводу, что мы просто не замечаем их достоинств, вот и всё!.. Как будто в каждом из них масса замечательных достоинств!.. А мы, современники, этих достоинств не видим!.. Тут и правда, что-то есть, не без этого, и всё-таки он перегнул страшно через край!.. Во-первых, современные писатели, говорю я ему, срезают все острые углы реальной действительности, не показывают её в истинном свете, а в истинном свете почему не могут показать?.. Да потому, что человека неправильно показывают, человека!.. Показывают или вора, негодяя, которого надо упечь или вовсе расстрелять, или показывают несуществующий идеал! А человека – и добропорядочного, и подлого в одном лице – этого они не могут показать! Я говорю это Коломейцеву, а он не соглашается и, вижу, не соглашается прямо из духа противоречия!.. О! – воскликнул Сушкин. – Чайник-то закипел! – он подошёл к плите и выключил газ. – Сейчас мы будем распивать чаи, – сказав это, он стал заваривать свежий чай в отдельном чайничке.
– Противоречить он любит и даже, мне кажется, больше всего тогда, когда вы разговариваете при мне, – заговорила Надя и как-то по-особенному посмотрела вместе с этим на брата. – Когда он разговаривает, я заметила, он как бы любуется собой и смотрит на то, какое впечатление производит на других своей речью. А ты разве не замечал?..
– Замечал, как же этого не заметишь! – ответил Сушкин, сделавшись лицом задумчивым, так как его удивили слова сестры, то место, где она сказала, что Коломейцев противоречит больше всего тогда, когда она присутствует при этом; ему показалось, что Надя не до конца договаривает и он изучающим взглядом посмотрел на неё – и она в этом взгляде почувствовала вопрос и изумление и тоже посмотрела на него внимательнее прежнего и проговорила:
– Странный тип – этот ваш Коломейцев! Он довольно смешон со стороны со своими взглядами, хотя весьма, весьма своеобразный… только его не каждый поймёт…
– Послушай, а почему ты сказала, что при тебе он больше противоречит? – перебил её Сушкин, чувствуя, что задаёт неловкий вопрос, который бы не следовало задавать. – А ведь ты, конечно, права, теперь я это вижу… Он при тебе больше старается противоречить и как бы на стену лезет!..
– Мне кажется, что на стену лезет он не зря…
– Что?.. Есть причины?.. – он смотрел прямо в глаза сестре. – Какие же причины?..
– А ты не догадываешься? – Надя улыбалась и эта слабая и как бы снисходительная улыбка ещё больше приводила Сушкина в замешательство и разжигала в нём ещё больше удивление:
– По-моему, тут может быть только одна причина. Коломейцев если и лезет на стену при тебе, то только из-за того, что считается с твоим мнением и хочет, видимо, не упасть в твоих глазах… Правильно?..
Улыбка пропала с лица Нади и взгляд её стал резким и решительным, как будто она ви-дела перед собой опять Коломейцева.
– Если бы было так! – сказала она сдержано и серьёзно и таким тоном, каким говорят только важную вещь, которую долго не хотели говорить. – Но мне кажется, ваш Коломейцев ещё более подл!.. Он-то знает, как я к тебе отношусь, и – как он мелочен, как мстителен!.. Он ведь знает, что я тебя очень уважаю и вообще тебя во всём поддерживаю!.. И когда он своим языком достигнет маленькой победы, вдруг озадачит тебя, чем-нибудь кольнёт, или поставит ловкой фразой в тупик, то потом смотрит на меня со злорадством! О, как я это чувствую, как я это хорошо понимаю! – сказав это, Надя с живостью встала, исполненная внутреннего возбуждения, уже не в силах сдерживать душевного негодования и всего накопившегося в ней; нож она отбросила в сторону, так что он стукнул громко об стену; во взгляде её читались ненависть и насмешка, кровь прилила ей к лицу, голос её дрожал – и всё это произвело на Сушкина какое-то непонятное магнетическое действие, он смотрел на сестру через линзы очков, широко раскрыв глаза, и ничего не мог сказать.
– Он подлец большой, этот ваш Коломейцев! Такого второго надо поискать! – с пылом, с горящим взглядом говорила Надя. – Он через тебя меня всегда пытается уколоть, словно говоря этим: «Вот, смотри, как я обхожусь с твоим братом!..» Какой мелкий человек!.. Он какую-нибудь гадость непременно подстроит! От него можно всего ждать, а ты по своему добродушию это не замечаешь, или пытаешься на это глаза закрывать!..
Сушкин немного опомнился и с натяжкой, искусственно засмеялся:
–  Ну, что это ты такое говоришь!.. Не стоит так ругать Коломейцева!.. Не стоит так серьёзно человека разбирать! У каждого свои слабости! У Коломейцева – свои, у нас – тоже свои!.. Пусть его! Пусть он тешит себя разными соображениями, а мы… мы хитрее его!.. Мы сделаем вид, что его хитростей и не замечаем! И таким образом Коломейцев в дураках! Ха-ха-ха! – теперь уже Сушкин рассмеялся взаправду и неподдельно. – Да! – вдруг остановившись со смехом сказал он. – Но почему наш общий друг именно тебя хочет всегда кольнуть?.. Я этого не понимаю! Может быть, ты мне объяснишь?.. Я чувствую, тут что-то есть, как будто бы тут зарыта собака… но в чём это проявляется!?.. Я не знаю!..
– Я объясню, если ты не понимаешь, – взялась разъяснять странное поведение Коломейцева Надя, слушавшая брата серьёзно и без улыбки и даже начавшая злиться, когда он стал смеяться. – Коломейцев, думаешь, почему так хочет меня задеть? Я ведь ему не сделала ничего плохого… не помню во всяком случае… Может быть, и говорила что – да это не стоит принимать во внимание… А у него натура просто такая! Он злой – не от сознания ли собственной неполноценности?.. У людей ведь чёрт знает что на уме бывает, ты-то это знаешь не хуже меня!.. К тому же, я чувствую, что он неравнодушен ко мне – а это уже самое смешное! Тогда я ему тем более не завидую! Что он – своими остротами, колкостями и прочими выходками хочет добиться моего расположения?!. Но это уже никуда не годится, это уже совершенно по-детски!.. – и Надя остановилась.
– Да, это уже совершенно по-детски! – должен был согласиться Сушкин, делая ударение на слове – совершенно. Он снова сделался сильно задумчив и, когда посмотрел в чайничек, чтобы узнать, готова ли заварка для чаепития, то сделал это как-то слишком автоматически, поглощённый своими мыслями, а мысли его опять поглощены были Коломейцевым, на которого он уже не знал как смотреть, под каким именно углом зрения; он терялся в отношении к его человеческим качествам, то ему казалось, что Коломейцев необыкновенный хитрец и редкий психолог и аналитик, читающий в посторонних  душах как в раскрытой книге, то представлялось вдруг совсем обратное, что он просто мучающийся от страдающей гордости и разных других неудовлетворённых или прищемляемых чувств, как примерно бывает прищемляема за хвост змея, от этого и пускающая в ход ядовитое своё жало, – что он обыкновенный дурак даже, этот с виду такой хитрый Коломейцев. Словом, Коломейцев снова завладел всем его существом и когда Сушкин вдруг подумал, что он уже однажды, в этот вечер, ещё до прихода Нади, так же много думал об этом человеке, то ему пришла в голову мысль, что он слишком много времени посвящает ему. Вслед за этим его почти ошарашила другая мысль: что это всё не зря и за этим несомненно кроется что-то более значительное. Как только он это подумал, ему стало не по себе, он почувствовал непонятное уже совершенно волнение и, когда представил себе, что образ Коломейцева отныне постоянно будет преследовать его наяву и во сне и ещё бог знает в каком состоянии, какое ещё только может быть кроме сна и яви, то ему прямо стало даже жутко, потому что ему показалось в этом факте много жуткого, ненормального, затрагивающего чувствительный рассудок за живое, и мистического, когда стоящий перед глазами человек перестаёт быть человеком, а превращается в дьявола, предлагающего продать ему душу.
На этих мыслях его застиг звонок, раздавшийся в прихожей и сбивший его настроение, как это часто бывает с людьми, когда их из самой глубокой задумчивости выводит какое-нибудь совершенно обыкновенное, повседневное, привычное обстоятельство. На сей раз обстоятельство показалось Сушкину чем-то неожиданным и примечательным, он взглянул в глаза сестре вопросительно, а уже потом пошёл открывать неожиданному пришельцу дверь с таким странным предчувствием, что ему самому показалось это предчувствие удивительным – предчувствие у него было действительно необыкновенное, ему вдруг подумалось, именно в эту минуту, что там, за дверью должен стоять не кто иной, как сам Коломейцев…


Рецензии