В любви и злобе


    Сразу хотел рассказать, как мне больно. Как меня сильно избили, как рёбра болят, что не вздохнуть. Но, передумал. Подумаешь, избили. В жизни меня били много и много раз. Что ж теперь, всех бьют, одних больше, других меньше. Кто сколько заслужил.
Начну всё по порядку.
    Вообще-то детство у меня было обычное, как у многих. Жили мы в небольшом пристанционном городишке, который и летом и зимой вонял жжёным углём. А за зиму заваливался мусором до второго этажа. Сначала, ещё по осени, мусорку таскали куда положено, к туалету. А потом, когда снега привалят, - кто куда докинет. Вот и растёт гора прямо перед окнами. Привыкли.
    Второй этаж, - это самые высокие дома в нашем городе. И мы, как счастливчики, жили в таком доме.

    Комната наша была самой последней по коридору. И, чтобы дойти до нас, нужно было преодолеть завалы из табуреток, тазиков, старых кроватей ещё возле пяти дверей. Коммуналка. Отчим называл нашу квартиру не коммуналкой, а коммунихой-психой.
Психой, - это по той причине, что почти в любое время, за какой-то дверью кто-то орал, или дрался, или просто долбился в стену, - в истерике.
    Мне же, квартира наша нравилась. Сколько себя помню, все со мной здоровались, были приветливы, частенько подкармливали, то стряпнёй, то какими-то незамысловатыми сладостями.

    Были какие-то неприятности, но они были всегда, и потому воспринимались как должное, как само собой разумеющееся. Как ТО, без чего и жизнь сама, не была бы столь весёлой и радостной. Неприятности эти были просто составляющей частью самой жизни.

    Пожалуй, что, самой неприятной из всех составляющих, был отчим. Козёл.
            Я и не помню, когда он у нас появился. Он всегда повторял и повторял, что он мне не отец. Говорил, что если бы он был моим отцом, - давно бы уже удавил. Помню, что он поначалу шлёпал меня легонько. Ладошкой, - то по затылку, по шее, по заднице, а то и по щеке врежет. Всё это было терпимо, и особых возражений с моей стороны, не вызывало.
    Тем более что мать всё видела, выхватывала меня и, обернув тёплыми, вкусными ладошками, прижимала к груди. Так прижимала, что дышать становилось трудно, а в серёдке становилось тепло и радостно. Пусть шлёпает.
    Потом отчим взялся за ремешок. Ловко ловил меня за ухо, здоровенными, узловатыми пальцами, и порол мамкиным кожаным ремешком, от старого, бабушкиного демисезонного пальто.
    Матушка сдерживала себя, кусая пальцы и губы.  Но противиться, не смела. Сдерживала, ждала. Освобождённого меня снова обнимала, усаживала на колени. Горячо шептала что-то на ухо, но понять её шепот было совсем не просто, да и перегаром пахло очень не вкусно.
Мамка говорила, что пальто демисезонное, а сама носила его чуть не круглый год. Да и не было у неё другого.

    Когда он меня драл тем ремешком, то, пожалуй, что, больнее было ухо. Мне всегда казалось, что ухо вот - вот оторвётся. Да. А уж о спине и заднице, в то время не думалось. Ухо было жалко.

    Я даже поинтересовался, как-то, у пацанов: если ухо оторвать, можно ли его обратно пришить. Прирастет? Но никто толком ничего не знал. Не случалось никому отрывать ухо, - счастливчики.
Но побои быстро заживали, трещинка, где ухо начинало отрываться, зарастала, и жизнь опять налаживалась. Тем более, что все соседи любили меня, независимо от того, какие я отметки притащил сегодня из школы.

    Теперь-то я понимаю, что отчима и это бесило. Не только из-за отметок, или из-за разбитой чашки он меня порол. Он бил меня, просто потому, что я был. И ещё, мне казалось, что ему это нравится. Пожалуй, это была главная причина, - ему нравилось меня бить. Да, нравилось.
Где-то он достал и приволок домой настоящий кожаный, четырёхгранный арапник. Объяснил мне, что этот ремень сделан из дорогой, бычьей кожи. Думаю, он хотел, чтобы я гордился, что меня теперь порют такой классной и дорогой штукой. Где он его взял.
И, правда, было ужасно больно.

    Когда отчим только снимал со стены арапник, у меня непроизвольно начинали обильно выделяться слёзы, сопли, слюни и моча. Всё это изливалось из меня в невероятных количествах и ещё больше злило отчима. По моей спине во все стороны шарахались здоровенные мурашки, а горло сдавливал такой спазм, что я не только кричать, я дышать не мог.

    Матушка, если была в это время дома, наливала себе водки, или просто отворачивалась в окно и что-то пела. Что-то весёлое. И громкое.

    Однажды, после очередной экзекуции, ко мне зашёл Фофель. Вообще-то его звать Серёгой, но имя это никто уж не помнит. Фофель, да Фофель.
Мы не были закадычными друзьями, просто в нашей квартире детей больше нет, и потому, будто бы, дружили.

            Так вот, он зашёл, я стоял у окна и смазывал на кулак сопли. Я был один. Отчим, выпорол меня и ушёл по своим делам, а мамки уж второй день нет, - шалава. Это отчим её так называет. Я, хоть с ним и согласен в этом определении, не позволяю себе плохо отзываться о мамке. Я даже люблю её, наверное, люблю, - мамка. А как вкусно от неё пахло. Раньше.

    Она же не виновата, что отец, мой настоящий отец, нас бросил и умотал на север, за длинным рублём. С тех пор она и «катится», по её же словам. А вообще-то она хорошая, даже ласковая, когда сильно пьяная. Но ей трудно. С дороги, где она мантулила наравне с мужиками, её уволили. В дворниках тоже не держат. Дают работу, когда много снега навалит, или весной, - лёд долбить, но это всё от случая к случаю. Теперь она бутылки собирает. Да, где же ты их насобираешь, чтобы прожить? Дураков теперь мало,  выбрасывать посуду, - все грамотные стали. Вот и бьёмся, боремся с трудностями. А их, трудностей-то, дюже много.

    Так вот, Фофель. Вошёл, прислонился к дверному косяку и молчит, смотрит на свои ноги.
- Чё молчишь?
Он вздрогнул всем телом, от косяка отстранился и ещё ниже голову опустил. Я понимал, что он слышал, как отчим меня паздерал. Конечно слышал, потому и пришёл.
- Молчит, бля. Иди, посмотри, чё там. Огнём горит.
Я задрал рубаху и повернулся к свету спиной.

            Фофель жил со своей бабкой. Может она и не была такой, но мне казалась очень старой. Старой и страшной. Когда я заходил к ним в комнату, она всегда улыбалась, поворачивалась  вполоборота, показывала клык, который торчал почти посередине рта. Я невольно делал шаг назад.

    Однажды, взрослые пацаны, между собой про вурдалаков и упырей говорили. Я был недалеко, и подслушал.  И как раз про такой клык.
Я сразу понял:  есть клык, значит вампир. А у Фофелевой бабки клык был знатный, можно не сомневаться.

            Она будто специально его показывала, - улыбалась всё время. Про свою дочь, - мать Фофеля, говорила, что она стерва, каких свет не видывал. На станции всех мужиков перебрала, за колхозников взялась.
- И выпасла ведь, тварь. Дай Бог ей здоровья.
Я тоже знал из разговоров на кухне, что эта стерва увела какого-то мужика из семьи. А потом ещё и дом отхапала. И теперь живёт, словно сыр в масле, а мужик тот все её прихоти чуть не бегом, чуть не бегом.

            Правда, мы с Фофелем, в той деревне не бывали, и масла давно уж не видели, а сыру и того подавней. Ещё бабка проболталась, как-то, что отец Фофеля, завербовался на север, да и канул.
Получается, так же как и мой.

    Медленно приблизился, зашёл со стороны окна и глянул на мою, заголённую спину.
- Ни хрена себе! Да здесь…
- Чё там?
- Сильно. Полосы, и кое-где кровянка.
            Я и сам чувствовал, что там кровянка, но хотелось посмотреть.
Зеркало, старое и годами засиженное мухами, висело на стене, рядом с этажеркой. Как оно там было прикреплено к той стене, я не знаю, но, при попытке его снять, оно легко хрустнуло и раскололось надвое. Нижняя половинка выскользнула из моих рук и плашмя брякнулась на голый пол. Осколки разлетелись по всей комнате. Многие блестяшки шмыгнули под диван, из которого уже давно торчали противные, острые пружины.

- Всё. Теперь он меня точно убьёт.
            Фофель уже был возле двери и что-то мямлил, отворачивая глаза. Ему, видите ли, срочно нужно домой. Сучёныш.
            Хотя, причём тут он.

    Отчим, и, правда, только, что не убил, но охаживал с удовольствием, с нескрываемым наслаждением.

            Мать, никогда не лезла, а тут не вынесла, - заступилась. За это сразу получила такого тумака, что кровь носом шла до самого вечера. Хлюпала.
    Изладив всю работу, отчим аккуратно весил арапник на специально вбитый крюк, отпинывал меня ближе к дверям, - чтоб не вонял, и садился к столу.

            Ногти на его широченных пальцах были чёрные, с синеватым отливом. Он брал со стола остатки чёрствой булки хлеба и вдавливал свои ногти в эту булку, отламывал огромный кусок.
- Хлеб, это тело… этого, как его. Вообщем, нельзя резать, понял?!
            Запихивал себе в пасть этот огромный кусок и начинал энергично перемалывать его широкими, лопатообразными зубами. Я неотрывно следил за ним, надеялся, что вот сейчас, вот, вот он поперхнётся, подавится этим куском и тут же брякнется на пол и издохнет. Подёргается малость, и издохнет.  Я так хотел этого. Но он молотил и молотил кусок за куском, пока хлеб не кончался. Потом вставал, черпал ковшом воду из ведра и взахлёб пил. И снова не захлёбывался. Ни черта с ним не делалось. Ни черта!

    Первый раз мы с Фофелем решили бежать из дома, когда нам было по десять лет.
    Отчим на четвереньках ползал по комнате, торкался головой в ножки стола. Что-то мычал, - совсем пьяный. Матушка, раскинувшись, похрапывала на диване.

            Пока протрезвеют, пока хватятся. Надо бежать.

            Мы даже не успели на поезд сесть. Было лето. Мы устроились в привокзальном парке, на широкой скамейке. Лежали, сидели. Мы мечтали. Не знаю как Фофель, но я даже не ощущал, что это мечты. Я воспринимал всё, о чём мы говорили, как неизбежность, которая обязательно сбудется. Да, да, я не сомневался, что мы сможем добраться до севера и там обязательно найдём своих отцов. А как же иначе. Зачем же тогда бежать из дома, если не быть уверенным, что найдёшь своего отца.

            У меня в рюкзаке лежала недоломаная булка хлеба и металлическая кружка. У Фофеля ничего не было, только ложка алюминиевая в кармане. Что он собирался хлебать?

            А ещё у меня в кармане лежал сыромятный ремешок, который я по честному выиграл в чику. Ремень был туго скручен и потому места много не занимал. Я с ним нигде не расставался. Как только случалось мне остаться дома одному, я сразу доставал ремень и начинал пороть отчима. Вернее не его, а стул, на котором он обычно сидит. Потом переходил к дивану и порол его. Порол до тех пор, пока пыль не переставала выходить. Или уставал совсем. Пружины диванные плакали под моим ремнём, а я от того ещё больше испытывал радость. Наслаждался.

            Так вот, этот ремешок был всегда со мной.
    Станционный дежурный подкрался к нам неожиданно, и сразу схватил за шиворот и меня, и Фофеля. Поволок в участок. Там нас не били.
Но Фофель с самого начала ревел, и всё рассказывал, что мы едем на север, чтобы отыскать своих отцов. Поезд ждём, товарный. Я злился.

     Отчим, будто и не пил вовсе, лишь чуть покачивался, пришёл за нами. Сразу кинулся драться. Но милиционер не дал ему распускать руки, сказал:
- Забери домой, а там хоть на ленточки порви, - не моё дело.
Однако тот успел отвесить мне звонкий подзатыльник, - голова тяжело загудела. Язык стал мешаться во рту, будто увеличился раза в два.

      Дома была порка. Между шлепками арапника до меня долетали визгливые слова матери, что север и отец, - это всё сказка. Нет этого ничего, и никогда не было! У меня в голове всё мутилось. Путалось. Ведь так не должно быть, чтобы не было отца. Кто же тогда будет заступаться за человека. Ведь так нужно, иногда, чтобы за тебя заступались. Так нужно! В тот раз меня сильно мутило и рвало. От этого отчим ещё сильнее зверел.

      Врачиха потом, когда мамка меня забирала из больницы, сказала, что стряхнулся какой-то орган. Сказала, что пока надо полежать, усиленно питаться, принимать витамины. Мамка рассмеялась и потянула меня домой.

      Где-то через неделю заявился Фофель. Дома я был один, он и припёрся.
- Ну, как ты? Больно?
- Терпимо. Ты-то чего нюни развесил? Зачем про север рассказал?
Фофель потоптался по комнате, повздыхал. Присел на край дивана, и вдруг выдал:
- Я тебе завидую!
- Чего-о?
- Да, вот, завидую и всё. Ты чувствуешь твёрдую отцовскую руку. Хоть он и не родной, а всё ж не даст скатиться по …. Вообщем, скатиться.
- Это ты у бабки наслушался?
- А что, не правда? Вот, надо мной нет такой руки.
Меня эти его бредни так и взбесили. Я уже неделю на жопу сесть не могу, а ему завидно.
- Сейчас, организуем тебе твёрдую руку. Только, чур, - не жалуйся потом.
              Я вытащил из кармана скрученный в кольцо ремешок, развернул его. Сложив вдвое, ловко захлестнул конец на запястье. Фофель, предчувствуя недоброе, с ногами подобрался на диван, выставил вперёд руки.

     Я порол его нисколько не усерднее, чем стул. Но, стул деревянный. Его когда лупишь, он не орёт, не выворачивается.
Фофель же, орал так, что соседи с первого этажа повыскакивали на улицу и заглядывали в наши окна. Испуганно показывали на эти окна друг другу. Вертелся Фофель под моим ремнём, как тот таракан на сковородке, которого я однажды живьём зажарил.

           А дело тогда было так. Я заскочил на кухню, в надежде разжиться чем-нибудь вкусненьким. Но там никого не было. Глянув по столам, сразу заметил, что в нашей сковородке сидят несколько здоровых тараканов, и жрут наш маргарин, который остался на донышке, после того, как мамка утром жарила картошку. Сволочи!

            Я схватил сковородку и сунул её на плитку, включил. Они, стали быстро разбегаться во все стороны. Я лихорадочно пихал их обратно, но они, - хитрые гады, разбегались в разные стороны. Просто невозможно уследить за всеми сразу. И плитка так долго нагревается.

            Наконец, остался лишь один таракан, который не успел смыться. Я его отпихивал на серёдку, он поскальзывался на маргарине, который уже расплавился, и снова бежал к краю.
В конце концов, он начал уже обжигать лапы, - подпрыгивал, потом перевернувшись, падал на спину, снова соскакивал и начинал пританцовывать. И вот, упал, и больше не поднялся. Я ещё его поджарил, и выключил плитку. Было весело.
    Вот и Фофель, теперь, подпрыгивал, после каждого удара, переворачивался, корчился, снова падал, и орал. Орал!
Уже потом, много позже, я понял, что мне нравилась эта экзекуция. Нравилось пороть, и видеть, как ему больно. Я чувствовал себя отчимом.

    С тех пор у меня не стало друга Фофеля. Бабка никогда больше не показывала мне страшный клык, - не улыбалась. В милиции, куда она написала заявление, мне оформили первый привод, заставили подписать какую-то бумагу, и отпустили.

    Через год я снова убежал искать отца. Уехал довольно далеко, потому, что две ночи провёл в товарном вагоне. Замерзал страшно. А ещё, постоянно хотелось есть. На этом и погорел.
На какой-то станции, на перроне, подошёл к ларьку. Хотел выпросить что-нибудь, или стырить. А не додумался, что в углярке две ночи ехал, - только зубы, да глаза. За мой такой вид изловили меня и вернули домой. Снова в милиции составляли протокол. Снова отчим порол, пока не устал.

    В столе, в ящике, лежали три ложки, две вилки и нож. Нож был совсем старый, с выточенной серединой. От этого он казался горбатым и совсем не страшным. Как я не сжимал его в руке, как не замахивался, ни страха, ни злости не появлялось. Пришлось отложить казнь отчима на более позднее время. Не резать же его без злости. Подожду.

    В школу я почти не ходил. А если и ходил, то только для развлекухи, - над училками поиздеваться. Злой был. По любому поводу кидался в драку. Злость, ненависть ко всем, так и вырастала из меня, окутывала и буйствовала. Мне нравилось, что почти все меня боятся. Это было видно по глазам. Боятся.

    Мамка совсем запилась. Она ещё и ещё раз убеждала меня, что никакого отца не было, и искать некого. Пожалуй, что, я согласился. Согласился с тем, что отца, который мог бы за меня заступиться и отомстить, - нет. Нет, и никогда не было. Согласился.

            Но, север, - он стал уже какой-то самоцелью для меня. Какой-то неведомой, далёкой и притягательной страной. Красивой, чистой, Розовой мечтой, которая, несомненно, осуществится, только дайте срок.
 
     Казалось, что именно там, на севере, растут яблоки и даже арбузы. Матушка, давным-давно, приносила пластик арбуза. Он был такой большой и тяжёлый, но так быстро и внезапно кончился, что от обиды я заплакал, и долго не мог успокоиться. А мамка до слёз хохотала надо мной и гладила по голове.

     О том, что мамка умерла, я узнал, когда поздно вечером возвращался домой.
     В то время я уже поигрывал со старшими в карты, и именно сегодня продул мамкину брошку. Думал, что отчим убьёт, как узнает. С каким-то диким облегчением вздохнул, услышав, что мамки больше нет и ругать меня некому.
- У тебя мамку убили.
Загораживая мне дорогу к лестнице, сообщила соседка тётя Валя.
- Как это убили?
- Этот, сожитель ваш.
         Я привалился к стене и не знал, что делать дальше. Может, надо зареветь и распустить сопли, - что-то не хотелось. Да и радость от того, что не будут драть за брошку, пересиливала. Соседка продолжала:
- Арестовали уже его, отчима-то. Допились.

         Возле дивана была лужа крови, но страха не появилось. Тётя Валя пришла с ведром воды и замыла кровь, как получилось. Ворчала:
- Останется пятнище-то, на самом виду. Ладно, может, закрасим.
Чего-то заглядывала во все углы, стены оглаживала рукой:
- Белить надо будет. Работы….
Потрогала просиженный диван:
- Завтра привезут, мамку-то. Боишься один-то ночевать? Ничего, свыкнешься.
        - Тёть Валь, а отчима точно не выпустят?
        - Как же, убивец ведь. Кто его выпустит?
Притворила дверь.

   Я ещё прошёлся по комнате. Остановился напротив арапника. Он спокойно висел на своём гвозде, словно ничего и не случилось. Оглянувшись по сторонам, забрался на стул и медленно снял его со стены. Тяжёлый гад! По спине, по заднице, и ниже, покатилась нервная дрожь. На голове зашевелились волосы.

           Торопливо бросил этого врага под порог. Чуть посидел на диване, не сводя глаз с арапника. Потом достал из-под дивана старую, вонючую портянку, замотал в неё врага, и утащил, бегом,  на помойку. Закинул подальше.
Стало чуть спокойнее.


    После похорон, я несколько дней валялся на диване, наслаждался свободой, обжирался остатками еды после поминок.
В школу решил больше не ходить, - с семью классами тоже жить можно. А если уехать на север, то там и работа найдётся.
Север! Только север!

     В комнату ввалились две незнакомые, важные тётки. У каждой в руках по тетрадке и карандашу. Ещё в комнату втиснулись участковый, и тётя Валя. Она стала пальцем показать на меня: вот он, вот! Голубчик!
 Все стали расхаживать по комнате, смотреть на голые стены, пялиться на потолок. Тётки что-то записывали. Я лихорадочно вспоминал, что натворил. Ничего не вспоминалось. Только та брошка, но она всегда была в коробочке, в тряпочке. Не похоже, чтобы она была ворованная.
- Так. Значит, тринадцать лет?
Тётка выпучила на меня какие-то пустые, бесцветные глаза, и я шарахнулся к стенке:
- Мне уже скоро четырнадцать.
- Знаем мы. Завтра, к девяти, чтобы был у участкового. Возьми самое необходимое, - всё равно на выброс. Там вас по стандарту оденут. Метрики не забудь.
Я начал понимать что происходит. Испугался.
- В детдом, что ли?
- Ну, почему обязательно в детдом. Теперь эти заведения уже переименовывают. Будешь жить в приюте. Положено.
Все ушли. Тётя Валя, в дверях повернулась, и сильно, сильно погрозила мне пальцем. Совсем стало плохо. Ноги сделались чужими, и я повалился на диван, с торчащими пружинами.

* **

      Утро следующего дня я встретил далеко за городом. Перед тем, как уйти из родного дома, я хотел подпалить его, но керосина не было. Ладно, пусть пока живут.
              Я направлялся к железнодорожным тупикам, где в вагоны грузили толстые, длинные брёвна.

              Привозили эти брёвна огромные машины-лесовозы, и мы с пацанами решили, что возят их именно с севера. Потому и определился я, что на север надо ехать не на поезде, а на лесовозе.
Почти весь день крутился  возле машин, возле шоферов, - выбирал. Уже поздно вечером перехватил одного, молодого и весёлого, попросил подвезти до посёлка. Он сам помог мне, спросив:
- До Абалино, что ли?
- Да, мамка меня уж потеряла, наверное.
- Садись. Только мамке ещё поволноваться придётся часа два.
- Это ничего. Она знает.
               Кабина огромная. Ни разу не ездил на такой машине. Вообще, на машине катался очень мало, да и, то, только в кузове.
Много приборов, рычагов, ручек, лампочек. Дыхание захватывает. А когда поехали, когда засвистел, зафырчал, натужно запел мотор, передавая свой трепет и дрожь прямо в меня, прямо в мою голову, - мне захотелось петь и плакать одновременно. Меня полностью захватило это движение, этот полёт. Восторг охватывал меня. Я был так счастлив, как не был ещё никогда.

            В голове теснились мысли, что я на каком-то неведомом корабле, плыву в новые земли. Даже не плыву, а лечу, и полёт этот будет длиться бесконечно долго. А все смотрят на меня, задрав головы, приставив ко лбу ладошку, смотрят и удивляются. Удивляются. А мамка от радости не может сдержать слёз.

    Шофёр, неведомо как, но сумел выведать у меня почти всю правду. И про север, и про отца, и про детдом.
- Ну, и дурак. Кто же на север бежит? Бежать надо на юг. На юге, там тепло, там яблоки растут. Там есть страна «Лукоморье». Слыхал?
Я и, правда, что-то слышал про Лукоморье, только давно. Там ещё кот, возле толстого дуба, русалки, до пояса голые. Одна такая, была наколота синими чернилами на плече у отчима. Красивая. Правда, смотреть немного стыдно.
- А отца искать можно и на юге. Результат будет такой же.

            Шофёр ещё много чего рассказывал про далёкую и тёплую страну Лукоморье, но я пригрелся и крепко задремал, трудно переваривая кусок солёного сала с хлебом, которым меня угостил новый знакомый, Лёха. Он разрешил себя так называть, сказав, что мы ягоды, вроде как, с одной грядки, - он вырос в детдоме. И мы с ним, теперь, почти родня.

   Он кормил меня все три дня, пока мы ехали до леспромхоза. Он покупал мне пряники, сладкие, но очень крепкие, пахнущие мышами. Он накрывал меня своей телогрейкой, когда я засыпал. От телогрейки вкусно пахло соляркой и мужским потом.
В полудрёме мне казалось, что это отец так заботливо укутывает меня. Как хорошо, что я нашёл его.

   Когда Лёха ушёл в какую-то контору, сказав, что сейчас поедем в общагу, я украл бумажник и удрал, прихватив с собой телогрейку и пачку папирос. Бумажник он всегда бросал в бардачок, после того, как ходил в магазин.
Сам виноват.

           Сам же говорил: чтобы ехать в Лукоморье, нужны деньги. Там без денег никто на тебя и смотреть не станет.

           Документы и бумажник я выбросил в придорожное болото. А деньги, правда, их там оказалось совсем мало, булки на две хлеба, завернул в тряпицу, вместе с остатками сала, и сунул в карман.

   Через много дней скитаний, я оказался в каком-то посёлке, на берегу широкой, но довольно спокойной реки. За рекой виднелся лес. Откуда-то с низовьев, из-за мыса, иногда доносились басовитые гудки. Я понял, что это пароходы.
           В Лукоморье тоже есть пароходы. Красивые и с парусами.

           Бродил по улицам, в поисках хоть какой-то еды. Посёлок рыбачий, и в некоторых дворах сушилась рыба. Прислонившись к забору, убедился, что никого поблизости нет. Перемахнул и стал торопливо срывать рыбёшек, совать их за ворот.

           Двое пацанов, чуть постарше, налетели на меня, свалили с ног и стали бить, куда попало. Потом, отринув, начали пинать. Я прикрывал голову и громко ревел. Били меня уже не первый раз, и я знал, как надо себя вести.
Сначала катался, кричал, потом резко замолчал, раскинул руки и закрыл глаза. Пацаны сразу прекратили драться.
- Мы убили его?
- Может сам помер, с голоду.
- Надо его на улицу выкинуть, пусть там помирает.
Они схватили меня за ноги и выволокли через калитку. Один выдернул из моих штанов рубаху, и вытряхнул рыбёшек, собрал.
- Пошли отсюда, пока не заметили.
Калитка снова брякнула, я приоткрыл глаза. Никого не было. Вскочил и бросился в сторону реки.

           На берегу было много лодок. Столкнув крайнюю, я заскочил в неё и стал лихорадочно отталкиваться от берега. Когда течение подхватило моё судёнышко, я успокоился, насколько это было возможно, и ощупал рёбра, голову. Всё-таки один из пацанов сумел пнуть меня по голове, - ухо распухло и противно звенело.

           Но под рубахой обнаружилась небольшая, полусухая рыбка. Я съел её вместе с костями и головой. Стало чуть легче.

   Снова вернулось чувство тревоги, а вскоре выяснилась и причина этой тревоги.  Лодка, на которой я уже приближался к середине реки, оказалась наполовину затопленной. Схватив плавающую от борта к борту банку, я начал отчерпывать воду. Когда воды поубавилось, стало понятно, что работа бесполезна: из всех щелей поднимались быстрые, весёлые фонтанчики.
Палка, которой я отталкивался от берега, куда-то подевалась. Кроме банки и меня, ужасно испуганного, в лодке ничего не было.

           Плюхнувшись на колени, я завыл, заголосил, не переставая, при этом, шабаркать банкой, - отчерпывать воду. Одной рукой пытался куда-то грести.
Но лодка и не думала слушаться. Она плавно поворачивалась к берегу то одним боком, то другим. Покачивалась на срединном, более быстром, чем у берега, течении.

   Сверху на меня пикировали с громкими криками белые, с чёрными головками, чайки. При этом, они успевали ещё и между собой ругаться. Казалось, что они договариваются, кому, что от меня достанется, когда я утону, и меня выбросит на берег. Сволочи. Рогатку бы мою, я бы вам показал. Но рогатка осталась дома, за диваном. А дом был теперь так далеко. Так далеко.

           Меня уже охватила паника. Я понимал, что самостоятельно выбраться из этой ситуации не смогу, а помощи ждать, похоже, неоткуда.
- Потонешь тут, к чёртовой матери, и Лукоморья не увидишь. Понаставили дырявых лодок. И на берегу, как специально, никого. Вымерли, чтоли?
Выл я всё громче и громче.

   За мысом, куда меня вынесло, открылся вид на большой причал, возле которого стояло несколько кораблей. Моё утлое судёнышко несло прямо на них. Я перестал выть, размахивал руками и просил о помощи. Меня поднесло совсем близко к одному из кораблей, где на палубе стояли два дядьки, курили и усмехались, показывая на меня. Я уже давно не вычерпывал воду, и лодка, наконец, легонько нырнула носом, а потом и вовсе ушла под воду. Издав прощальный вопль, я, как мог, оттолкнулся от затонувшей лодки и стал молотить по воде руками. Телогрейка надулась пузырём, удерживала меня на поверхности.

           С палубы бросили красный круг, привязанный за верёвку. Я ухватился за него так крепко, как можно держаться только за саму жизнь.

   Горячий, сладкий чай, мягкие булочки с повидлом, сухое, чистое бельё большого размера, - всё это давало ощущение того, что я попал в рай. Или в какое-то счастье.

           Однажды, давно, давно, я уже был в таком счастье. Правда, помнилось плохо, но внутреннее ощущение осталось. Был какой-то праздник. Была старая бабушка. Была мамка, очень красивая и совсем не похожая. Но я знаю, что это именно мамка. Бабушка, не помню, кто она такая, принесла из кухни большой красивый каравай. Сверху, на ягодах лежали четыре зажаристые палочки, из теста. Мамка сказала, что это мои года. И подарила мне целый кулёк конфет. Половина из тех конфет была в фантиках. А ещё она подарила мне большую, красивую юлу. Когда её раскрутили на полу, она пела. Пела таким не земным голосом, какого я больше не слышал никогда. А в комнате так вкусно пахло: пирогом, конфетами. Особенно юлой.
Весь тот день было счастье.

           Потом куда-то делась бабушка.  И, как-то незаметно, появился отчим. Никогда уже счастья не было.

           Вся команда, состоящая из девяти крепких, здоровых дядек, и тучной, такой же крепкой, улыбчивой, поварихи, тёти Груни, все хотели что-то сделать для меня приятное. Кто-то протягивал конфету, кто-то дарил тельняшку, а кто просто похлопывал по спине:
- Ничего, ничего, - оклемаешься. Тётка Груня не даст захворать. Будешь у нас юнгой.

    Я и, правда, даже не чихнул ни разу. Хоть вода была холодной, мне показалось, просто ледяной. Не то, что на Лукоморье. Там всегда тепло, - солдаты постоянно купаются, в блестящих шлемах. И командир ихний, кажется, он им дядькой приходится. Хорошо.

    Меня, после всех моих рассказов о злоключениях, поселили в комнату с двумя дядьками. Комната эта, на корабле, называется каютой. Почти все комнаты на корабле называются не так, как положено. И меня заставляли учить эти названия. Я учил: каюта, кубрик, камбуз, кают-компания.

    Река, чуть ниже порта, широко разливалась и берегов, почти не было. Виднелись лишь тоненькие ниточки, по которым не определить, - берег это, или просто отмель вылезла, из-за отлива. Вода, временами становилась мутной, даже грязной. По поверхности несло разный хлам. Все тогда говорили, что вверху прошли дожди. Что можно выскочить за губу.

            Работа заключалась в том, что постоянно что-то грузили, разгружали, перевозили, подтягивали, швартовались, отчаливали. Мне больше нравилось ходить за губу, где стояла бригада рыбаков. Почему ходить, а не плавать, и почему за губу, - никто толком объяснить не мог, просто поправляли, если я говорил неправильно.

            Загрузив бочки и ящики с рыбой, мы возвращались только на следующий день. Тётя Груня устраивала рыбный день, и я объедался вкуснятиной. Да и в другие дни, меня постоянно подкармливали чем-то вкусным. Почти всегда для меня были конфеты. Вся команда относилась ко мне очень дружелюбно. Я тоже всех полюбил. Даже очень.

    Ночи становились совсем холодными, а днём, иногда, налетал пронизывающий, порывистый ветер. Близилась осень.

    Кто-то крикнул, что привезли получку. Все заспешили на причал, образовав весёлую толкучку. Всем было весело, настроение радостное. Только мне сразу стало не по себе.

            Ещё с далёкого детства я знал, что получка, - это очень плохо. В этот день, да и на следующий, мамка, с подругами и мужиками, напивалась до беспамятства. Сначала все пели и шутили, даже пробовали плясать, но потом начинали громко ругаться, и заканчивалось всё драками, кровью, битой посудой и сломанными стульями.
Я в такие дни убегал на кухню и прятался под чей-нибудь стол. Было страшно и плохо.
    Подумалось, что и здесь, в день получки начнётся всё то, что обычно бывает в таком случае. Ушёл в свою каюту и залез под одеяло.

На палубе галдели, смеялись. Думал, что уже началось. Но никто не пил. Меня нашли и вытащили ко всем.
- Вот, твоя получка!
Капитан шлёпнул в мою ладошку увесистую пачку денег. Я смотрел на всех и не знал, что надо говорить. Тётя Груня чмокнула меня в щёку тёплыми, мягкими губами, поздравила с первой получкой. Все тянули шершавые руки, - радовались за меня. Хотелось разреветься, но я сдержался.

             Это все скинулись, и устроили мне первую получку.
Потом ещё скидывались на общак, - для разных общих дел. С меня не взяли, хоть я и предлагал.

            Общак так и остался лежать на столе в кают-компании. Пачка была не ровная, деньги топорщились уголками в разные стороны.
Все занялись своими делами, кто-то ушёл в посёлок, кто за шашками, кто чесал языком, кто просто отдыхал.

            Я тыкался ко всем, просил, чтобы убрали деньги:
- Это, убрать бы, украдут…
- Не переживай, капитан уберёт.
Но я не доверял и сидел рядом, следил. Как заворожённый, пялился на пачку денег, а в голове уже жужжали, роились поганые мысли. Вспоминался Лёхин голос, под натужный рокот мотора:
- В Лукоморье нужны деньги, без них с тобой там и разговаривать никто не будет.
Вот бы мне такую пачку. Сразу бы махнул в Лукоморье. Где-то в душе, понимал, что там не будет лучше, чем здесь. Не будет. А мысли роились, наплывали помимо воли.
- Тёть Грунь, убрать бы деньги-то.
- Да, кому они нужны, - уберутся.

             Снова сидел, неотрывно глядя на пачку бумаги, которая имеет такую великую силу, которая из человека, из человека, может сделать …

     Ночевал я где-то на краю посёлка, в заброшенных штабелях леса. Кутался в телогрейку, спал плохо. Хоть одежда на мне была первейшая, - тётя Груня всё ушила и подогнала под мой рост, и свитер, почти новый, мужики подарили, а крутился всю ночь, - мёрз. Отвык спать под небушком, всё в каюте, да под тёплым одеялом.
Ничего, потерплю, в Лукоморье отогреюсь. Теперь-то я точно знаю, что мечта эта моя сбудется. Сбудется, только дайте срок.

    Поймали меня, почти сразу, как я выбрался из своего укрытия. Милиционер притащил на пирс, бросил перед сходнями. На палубе стояла вся команда. Никто не смеялся, не улыбался даже. У них были каменные лица, будто они кого-то хоронили.
Я выл и катался. Выл и катался.
- Дяденьки, родненькие, простите Христа ради! Не по злобе я, не по злобе! Мне в Лукоморье надо, ой как надо! Там тепло…. Там яблоки растут, прямо на деревьях…. Там дуб большой и зелёный…. Простите, родненькие! Простите….

            Милиционер протянул капитану деньги. Тот спустился, взял. Я приблизился к трапу, ухватился за него рукой. Капитан тихо отстранил мою руку:
- Не погань. И страна та, красивая, которую ты Лукоморьем кличешь, не для тебя, парень. Не для тебя.

            Я совсем потерялся. Даже выть перестал.
Милиционер поднял меня, повёл в отделение.
    Я вспомнил. Я всё вспомнил! Это же мамка читала мне про Лукоморье. Она читала и прижимала меня к себе, гладила по голове. Да, гладила. Тогда она ещё любила меня. Любила!
А голос у неё был бархатный и очень нежный:
- Там чудеса, там леший бродит….

***



Дальнейшая судьба моя не выстроилась в прямую и красивую линию. Не получилось. Да и кривой-то линию моей жизни назвать, пожалуй, трудно. Скорее, какие-то пунктиры, с неравномерными пробелами, да и сами те пунктиры горбаты, с задирами и пробоинами.
Грязной получилась жизнь. Грязной и трудной. Да, и жизнь ли это.

Конечно, если рассуждать философски, - мы сами строим её, сами выбираем именно ту линию, которая нам нравится, которой мы хотели бы следовать. Однако не всегда сбывается то, что хотелось бы, чего ждёшь.
И, ещё. Так много в наше время грязи, так много гадости не только в головах и душах, но и прямо на виду, на людях, что, некоторые и не удивятся вовсе, узнав, что я творил. Но, для меня, даже для меня, это за краем. Я искренне жалею того, кого не тронет мой рассказ. Кто, походя, скажет: и не такое случается в наше время. Если так, то время совсем худое…

Но обвинять время, в которое мы живём, - совсем пустое занятие. Ведь жизнь любого из нас складывается не из каких-то временных отрезков. Жизнь складывается из событий, которые происходили в то или другое время. Именно из событий. И события те мы сами творим, сами выстраиваем. Сами делаем, строим ту цепочку, которую потом и называем своей жизнью.

Я не собираюсь вести терпеливого читателя по всем извилинам, по всем перипетиям своего жизненного пути. Расскажу лишь отдельные вехи, отдельные пункты, которые по той или иной причине запали мне в память. Да, именно в память, так как в душу эти события отложиться не могли, - нет её у меня, - души. Нет, и никогда не было. Думаю, не было.

В колонии я появился измызганный, избитый, совершенно потерянный. Злость кипела во мне даже тогда, когда я спал. Всё было плохо. Всё. Настолько плохо, что зубы крошились.

        Лишь удивительная моя терпеливость позволила мне выжить, ужиться с той средой обитания, куда занесло меня совсем не случайно. Нет, не случайно, - я нутром своим готов был к такому бытию, шёл к нему, даже не сознавая того.
Жалеть себя перестал давно. Ещё тогда перестал, когда мамка жива была. Когда отчим порол до потери сознания. Когда понял, осознал, что жизнь моя гроша ломаного не стоит. Ничего не стоит.  А теперь и вовсе, - какая жалость.

        Кто только появлялся поближе, кто осмеливался переступить черту, определённую моим сознанием, немедленно бывал наказан. Сперва словом грубым, поганым. Если не понимал, получал тумаков крепких, бесплатных, - беспричинных. А когда и этого мало оказывалось, когда не отступался кто, не внимал науке кулака, пинка, мата крепкого, - в ход шли зубы.
Да, зубы. Мне самому становилось страшно. Страшно до смеха. Страшно за того, кто осмеливался мне противостоять.

         В драке я грыз и рвал всё подряд, не разбираясь. Одежду, - в клочья. Жилы, - в ремки, в струи крови. Плоть, - особенно приятно вгрызаться в плоть, в мякоть, - выхватывал её целыми кусками.
Меня старались обходить. Подальше обходить.

         Протащился год. Нудный, тягучий, вонючий. Год, который я и не заметил. А может, не хотел замечать. Я жил, будто с закрытыми глазами, будто в коконе каком-то, крепко накрепко спелёнатым. Шёл туда, куда вели, делал то, что велели, ел то, что давали. Почти забыл свой голос, не имел ни друзей, ни знакомых.

Многих, кто жил рядом, это моё поведение раздражало.
В соседней «хате», - это за перегородкой, жили блатные. Именно они приняли решение опустить меня.

        Всё случилось, ночью, когда многие уже спали. Шестёрки заломали меня, сдёрнули кальсоны. Перец сидел на моей шконке, поигрывал браслетом и лыбился во всю рожу. Ему и нужно-то было, только моё унижение. Он и без этого был гораздо выше, так выше, что и не дотянешься, а вот, хотелось ещё на ступенечку.

        И на работу он не ходил. Ни он, ни его шестёрки. Мы, все остальные, за них работали. Вот она, натура человеческая. Сволочная натура. Ох, сволочная.

Уже на другой день мне продырявили чашку, и в ложке пробили дыру.
Я хотел умереть. Хотел, и не смог.

Прошла неделя, месяц. Меня никто не трогал. Я так же молчал, жил одиночкой. Будто бы всё успокоилось. Только не у меня. Не знаю где, в каком органе, может в печёнке, может в селезёнке, только не прошла, не успокоилась моя злость. Притаилась.

В рабочей зоне я заточил здоровенный гвоздь, на двести, и запихал его себе в задницу, - уж там-то они его не найдут. Когда мы возвращались в жилую зону, нас по серьёзу досматривали. Даже половинку лезвия безопасной бритвы, где-то под языком, не пронесёшь. Могли заставить снять штаны. Прощупывали все швы на одежде, карманы, залезали пальцами в рот.

Ночью я достал гвоздь. Подождал, когда все уснут. Ещё подождал. Ещё. Будто тень, будто по воздуху, не касаясь скрипучих половиц, скользнул за перегородку.
Стянул с Перца одеяло, освобождая грудь.

Это я потом узнал, потом уж мне рассказали, что, перед тем, как убивать, надо разбудить. Тогда крику не будет. А тогда я ещё ничего такого не знал. Думал,  ткну, и всё, он сразу и умрёт. Где там.

Гвоздь не полез, как я рассчитывал. Упёрся в грудину, или в ребро. Не мог проткнуть. А Перец проснулся и страшно, громко заорал. Я даже испугался, но отступать уже было поздно. Навалившись всем телом, всё же пробил грудину и вогнал туда гвоздь по самую шляпку, предварительно обмотанную тряпицей. Вогнал, и ладонью придержал.
Перец ещё покричал и откинул голову.

        Все проснулись и с ужасом смотрели на меня. Смотрели, как я придерживал шляпку гвоздя, из под которой разлеталась в разные стороны тёмная, совсем не похожая на кровь, жидкость. Бежать было поздно, да и не куда. Я медленно дошёл до своего места, и сел на нары, весь в крови.

Дальше ничего интересного: суд, этап, другая колония. Перец сумел выжить. Это сыграло решающую роль в том, что срок мне добавили не очень большой. Заканчивать этот срок пришлось уже на взросляке.

Убедился, что молва ходит впереди людей. И здесь, на взрослой зоне, близко ко мне ни кто не подходил. Не пытался найти дружбу.
Но именно там, во взрослой колонии, я познакомился с дядей Ваней, - мастером боевых искусств. Два года, день за днём, он учил меня, тренировал, натаскивал, как собаку.
Я был хорошим учеником. Я научился убивать. Мне было страшно самого себя.
Сказать, что меня уважали, - пожалуй, ничего не сказать. Мне настойчиво предлагали дружбу серьёзные, маститые уркаганы. Я молчал. Ни с кем не хотел водить дружбу. Был волком одиночкой.

         Пришла свобода.

Свобода, - она не была для меня праздником. Это событие скорее заботило меня. Заботило, с точки зрения быта, - где жить, что есть, чем заниматься? Вообще, - зачем она мне?

        Пару дней и ночей пролежал на скамейке в парке какого-то небольшого городка.
Моросил дождь. Даже и не дождь, просто в воздухе висела пелена влаги. Сырость. Промозглая сырость…

 Снова вспомнилась навязчивая идея детства, - море.
Поеду к морю. Там тепло, там яблоки прямо на деревьях…

Город  N-ск, по словам знатоков, был воротами на Кавказ. Почему я там оказался, пожалуй, и не припомню, не смогу объяснить. Но именно этот, шумный, размазанный, базарный город, стал моей пристанью надолго. Навсегда.
 
Не лукоморье, а именно этот, старый, не очень чистый городок.
Где-то за железкой, далеко от центра, встретились двухэтажные бараки. Точь в точь, как наши, - из детства. Даже какая-то тень грусти прокатилась. Странно. Уж по детству-то я не хотел бы грустить. Нет, не хотел бы. Даже во сне, нечаянно окунаясь в детство, сразу просыпался.

В первый же день, оказавшись на базаре, я заметил охоту. Сразу засёк, как щипач выпасал тётку, трущуюся возле богатых шмоток. Рядом деловито пыхтел ширмач, который будет прикрывать щипача во время работы. На другой стороне базарного потока вытягивал шею третий участник охоты. Именно ему будет скинут лопатник, в случае удачи.

Я пристроился рядом с этим третьим, и топтался, делая вид, что рассматриваю товар. Сам же зорко следил за всеми персонажами разыгрывающейся пьесы.

Не прошло и минуты, как сквозь толпу молнией мелькнул брошенный кошелёк, по-нашему, - лопатник. Мой подопечный уже растопырил грабли, чтобы поймать его и смыться, но я его опередил. Кошелёк совершенно незаметно спрятался у меня под рубахой, а рукой я обхватил опешившего паренька за шею и быстро выволок из толпы.
Где-то возле товаров выла, голосила баба, обнаружившая пропажу.
- На кого работаем?
- Да, пошёл ты.
Я машинально ударил парня по колену и у него там что-то хрустнуло. Он охнул и повис у меня на руках.
Отволок его за угол, привёл в себя.
- Так на кого?
Парень со стоном выдавил:
- Сами. Нет хозяина. Товар сдаём одному барыге, а деньги себе.
- С этого дня моя половина. И только попробуйте…
- Побойся Бога!
Но в то время я ещё не думал о Боге. Не боялся.

И я стал получать с этой бригады деньги. Потом ещё одних раскрутил, барыгу того нашёл. Тоже обложил данью. Ему это не понравилось, и он нанял двоих мордоворотов, чтобы они поставили меня на место.

Разговор был где-то на тихой окраине города, на каком-то берегу. Это были первые, с кем я обошёлся так жёстко, так серьёзно, если не считать колонию и историю с Перцем. Мне было интересно другое, - их не было жалко, даже ни сколько. Я спустил их в воду, и течение всё сделало, всё скрыло. Это оказалось так просто, так легко.

Барыга стал платить. Даже больше, чем я заявил.

С появлением денег, приоделся, снял приличную хату.
Жить праздно, получая дармовые деньги, - не по мне. Хотелось самому, хотелось чего-то остренького. Узнав, где обитают бездомные малолетки, наведался туда и прибрал одного дохляка. Звали его Васькой.

Мы с ним стали обносить богатенькие хаты. Или по наводке, или сами присматривали. Я спускал Ваську на верёвке к окну, он забирался внутрь и открывал мне дверь.

Дело наладилось. Тем более что барахло сбывалось без задержки.
Однажды, при сдаче очередной партии, ко мне подошли серьёзные дяди и объяснили, что надо откладывать на общак. Я, конечно, возмутился, но дяди были сильнее.

Я продал Ваську барыге, - он давно положил на него глаз. Васька катался в ногах, выл и умолял отпустить его. Я смеялся, пряча пачку денег, полученную за живой товар.
 
Воровать бросил. Не потому, что мне было жалко делиться с кем-то, нет, просто захотелось другой, более ответственной, более важной «работы».
Однако именно в этот период со мной случились некие события, пропустить которые в своих повествованиях я не могу.

Я только вышел с базара, который галдел и колобродил, как…, как базар.  Был белый день, кругом полно народу. Мужики, уперевшись в задний борт уазика, пытались его удержать, но он медленно катился на них, под горку. Один сидел в кабине и тщетно пытался запустить двигатель.
- Помоги, дорогой! Помоги, брат!

С явным кавказским акцентом обратился один из них ко мне. Я торопливо подскочил и подставил плечо под борт машины. В тот же момент я получил удар по затылку. Перед глазами всё поплыло, захотелось опростать желудок.

Меня легко закинули в кузов, профессионально быстро и ловко связали руки и ноги. Машина сразу завелась и поехала, подпрыгивая на неровностях дороги.
        Я окончательно пришёл в себя. В кузове сидели на низких лавках ещё четверо связанных парней, примерно моего возраста. В углу, на другой стороне две девчонки, тоже связанные. Рядом с ними, - горец с автоматом. И малец, - пацан, жмётся к мужчине, наверное, сын.

        Девчонки очень похожи, видимо сёстры. Одна старше другой лет на пять. Руки у них связаны спереди, не так как у нас.

Я, как мог, приподнялся на локте, стал рассматривать двор, где стояла наша машина. Тут же получил прикладом по голове. Горец выругался, достал откуда-то губную гармонику и стал тихонько пиликать.

         Подтянув колени, я  перевалился, трудно втиснулся между связанными парнями.
Совершенно не разбираясь в музыке, ещё и в музыке губной гармоники, вскоре стал улавливать незнакомые, но грустные, протяжные мелодии гор. Мужчина покачивался в такт мелодии, закрывал глаза, тянул и тянул заунывный напев. Ребёнок, сидевший рядом, всем телом тянулся к отцу, принимал не только его музыку, его настроение, он душу его видел, любовался ей, трогал нежно. И грубому невежде было видно, как он страстно любит отца, как он ласкает его своими глазами.
Думаю, что и отец испытывал определённые чувства к мальчишке. Он клонился к нему, покачивался в такт. Улыбался глазами.

Пришли двое, с оружием. Оба сели в кабину, машина тронулась. Долго, спокойно выбирались из города. Наконец закончились и пригородные дачи, потянулись нескончаемые сады, совершенно не прибранные.

Ах, - яблоки на деревьях. Они не радовали.
Горец всё тянул свою заунывную мелодию, зажав в коленях автомат. Тянул и тянул. А парнишка, прижавшись к отцу, что-то мурлыкал, стараясь попадать в такт мелодии.

         Остановились возле какого-то поста. Милиционеры разговаривали о чём-то с водителем. Один из них подошёл к заднему борту, откинул полог и внимательно оглядел нас, - связанных, напуганных. Снова подошёл к кабине, спрятал увесистый пакет на груди, махнул рукой.  Мы поехали дальше. Дорога тянула куда-то в горы, мотор натужно выл, движение совсем замедлилось.

…Я всё рассчитал. У меня было лишь две-три секунды. Но этого времени мне должно хватить, если всё получится правильно.
Как только горец в очередной раз прикрыл глаза, я пружиной подпрыгнул к нему и лбом ударил его в висок. Удар пришёлся по месту. Гармоника покатилась по полу, рядом завалился и сам музыкант, подминая под себя автомат.

Парнишка, ни на минуту не растерявшись, ухватился за автомат и стал вырывать его. Но отец, своим телом, крепко придавил оружие, у пацана ничего не получалось. Но вот он навалился на отца и смог перевернуть его.

Я не был готов к такому повороту событий. Размышлять было некогда. Упав на парня, я зубами впился ему в плечо, откинул его на пол. Он кричал от боли, но продолжал тянуться к освобождённому автомату.
Ещё раз подпрыгнув, я обрушился коленями на парня, одним в грудь, другим в горло. Он захрипел, пытался меня сбросить, но весовые категории были разные. Слишком разные. Пацан ещё подёргался, подёргался, раскинул руки, затих.

Я обвёл всех сидящих по лавкам глазами. Видимо, глаза мои не выражали доброжелательности. Все вжались спинами в борта и молча, с ужасом смотрели на меня.

        Свой взгляд я остановил на старшей девице:
- Возьми у него кинжал и освободи меня.
Девушка сильнее вжалась в угол и замотала головой из стороны в сторону.
- У тебя же руки свободны, возьми кинжал.
Горец тихо, едва слышно, застонал и стал приходить в себя.
- Возьми кинжал. - Тихо и медленно повторял я.
Она заплакала и отвернулась.
- Я могу. Я …
Это младшая сестра, совсем соплячка, уже тянула связанные руки к рукояти кинжала.
         Мотор машины натужно выводил свою, трудовую музыку, все покачивались в такт движения. Девчонка вытащила кинжал и стала неумело тыкать им в мои связанные за спиной руки.

         Горец сел на пол и обхватил голову руками. Увидел сына. Увидел, что мои руки уже свободны, схватился за автомат, стал передёргивать затвор. Я успел перехватить кинжал и с излишним усердием вогнал лезвие ему в грудь. Кинжал вошёл в плоть со свистом, который был слышен даже сквозь шум мотора.  Со свистом и шлепком.

Хотел вытащить кинжал, чтобы разрезать путы на ногах, но подумал, что хлынет кровь, - весь вымажешься. Оставил оружие в теле горца, стал распутывать хитроумные узлы.

         Взял автомат и сквозь маленькое окошечко выстрелил в голову сопровождающему. Шофёр с ужасом увидел разваленную голову товарища, нажал на тормоза и сразу получил выстрел в спину.

Девчушке я развязал руки и ноги.
Слева от дороги начинался крутой спуск к реке, которая даже не была видна там, внизу. Она просто угадывалась по шуму воды в камнях.
Если не обращать внимания на тот дальний шум воды, уши закладывает от горной тишины. Особая тишина вечерних гор навевает тоску.

        Из кабины вытянулась тонкая струйка живой ещё, крови. Вот ведь как: хозяин уже концы отдал, а она ещё движется, тянется. Даже журчит…
Девочка стояла рядом.
- Сестра? – я кивнул на брезентовый тент кузова.
- Да, старшая.
- Жалко?
Она помолчала, чуть отвернулась, снова приступила ко мне:
- Жалко. Но я с тобой хочу.
- А дом где?
- Я с тобой останусь. Позволь.

        Через мёртвого шофёра я дотянулся, снял с тормоза, завернул руль. Мы вдвоем чуть подтолкнули машину и она покатилась, понеслась под гору, всё ускоряясь, всё выше подпрыгивая на неровностях, переваливаясь с бока на бок. С бока на бок.

       А в кузове было тихо. Тихо. Они смирились.
Было видно, как машина, разогнавшись, перевернулась, потом ещё. Ещё. Мы ждали, как в кино, что сейчас прогремит взрыв. Но ничего такого не произошло. Слившись с дальними камнями, машина потеряла очертания. Разлетелась, рассыпалась. Стёрлась.

       Всё стихло и стало слышно, как в придорожных кустах щёлкает, высвистывает свои рулады соловей. Нежно, в полголоса, очень старательно.
- Такой шпынь, - смотреть не на что, а как выводит…
Девчушка промолчала, придвинулась на шаг.
- Тебя как звать-то?
- Зоинька.
- Значит, Зойка.
- Нет, Зоинька, пожалуйста.
Повесил автомат на плечо, - обратно, в город.

       Когда подошли к милицейскому кордону, совсем темнеть начало. На юге вообще быстро ночь падает. Но милиционеров узнал. Расстрелял их без жалости. Они же меня не пожалели, хотя знали, что нас везут в рабство. Деньги за это взяли. Не пожалел.
Зойка, вернее, Зоинька остановила попутную машину, мы поехали домой.  Домой.

Прошло три года. Основная работа, которой я занимался, - инкассаторы. Мне кажется, мы рискуем поровну. Они вооружены, так же, как и я. Им даже легче, чем мне, - на их стороне государство. Если инкассатор станет инвалидом, ему пенсию будут платить. А мне кто пенсию даст? Так что здесь всё по-честному.

        Я их не жалел, - расстреливал. Они меня. Правда, пока они в меня ещё серьёзно не попали. Стреляли, но не попали. Так, царапины. А я попадал. Я вообще считал, что любое дело нужно делать хорошо. Если берёшься за какое-то дело, - изучи его, и делай лучше, чем другие. Тогда всё будет хорошо. Всё хорошо.
Немного огорчало меня в этой работе то обстоятельство, что приходилось убивать невинных людей, оказывающихся случайными свидетелями. Не мог я оставлять свидетелей. Не мог!

        Раньше, может помоложе был, даже не задумывался на эту тему. А теперь вот, стрельну какую-нибудь полоротую тётку, потом жалею. К чему это?  Говорят, что охотники, с годами, тоже начинают жалеть свою добычу. А потом и вовсе бросают охотиться. Я что, - старею?

А последний случай вообще плохой был. Плохой.

        Мы уже отстрелялись. Напарники мешки перегружали в нашу машину. Кровища тянулась поперёк всей улицы. Двое парней, совсем ещё молодых, лежали возле спецмашины. Я по сторонам поглядывал, -  чтобы кто не помешал. И тут замечаю, что за светофорным столбом стоит старик. Трость у него длинная, блестящая. Сам высокий, весь в белом, рубаха навыпуск. Замер.
Я ближе подошёл.

        Старик, в обветренной, морщинистой коже, и в белой бороде, стоял удивительно прямо, растворяя взгляд чуть мимо меня. Гордый. Не хочет в глаза смотреть. Борода лёгким ветром на сторону парусит.
За спиной старик что-то прячет, свободной рукой.
Мои помощники уже закончили, подали мне сигнал.
Что там, у старика за спиной? Да какая разница? Время уходит.
Я выстрелил.
Он, будто удивился очень. Глаза широко открыл, но на меня так и не посмотрел, всё в сторону, всё мимо. Пулю принял, а в глаза не глянул.

Тёмное пятно уже широко пропитало белую рубаху, а старик всё стоял. Стоял, трудно опираясь на посох, и продолжая прятать руку за спиной. Мне нужно было бежать. Я нарушал все сроки. Бежать! Но мне интересно: что, же там? Не смогу, пока не увижу…. Кричат….  Бежать надо.
Наконец, старик, молча, тяжело завалился, пачкая белую бороду о грязный асфальт. Я увидел, что он прятал за своей спиной.

       Там стоял поводырь. Мальчик, лет семи.

Огромными,  наполненными прозрачной жидкостью, глазами, пацан смотрел не на меня. Он смотрел на деда. Я для него ничто! Никто!
Мне было так плохо, что я в тот вечер напился. Крепко напился, что бывало со мной очень редко.
 
      Снова хотелось уехать. Мне всегда хочется уехать, если что-то не ладится, что-то плохо. Уехать. «За морями тёплыми,
                в дымке дальней, лёгкой,
                есть страна чудесная…»

          Зоинька, видя, как мне плохо, тихонько гладила мои волосы, чуть слышно всхлипывала. Плохо мне. Плохо…

         Мы с ней стали жить как муж с женой тогда, сразу, как вернулись домой. Ей тогда ещё не было и четырнадцати.
Она превратилась в красивую, молодую женщину у меня на глазах. Кажется, она по-настоящему любит. Мне же просто так удобно. Однако врать не буду, - за эти годы я привык к ней. И, пожалуй, огорчился бы, если бы её не стало.

С раннего детства у меня была невкусная еда. Так, жратва одна. А в колонии вообще: «хавчик», «жрачка», баланда. Её и едой-то не назовёшь. И это обстоятельство, - невкусная еда, всегда давало ощущение будущего  праздника. Всегда было именно ожидание праздника, когда всё будет вкусно, и много…
Зоинька любила готовить. Очень вкусно кормила меня, и я перестал ждать праздник. Праздник.

Я уже был в серьёзном авторитете, когда ко мне пришли горцы. Им нужен был человек, на которого можно полностью положиться, которому можно верить. Они выбрали меня.
На моё имя получили участок под строительство и начали строить дом.

Это не был дом, в прямом нашем понимании, это была крепость. Да, именно крепость, с огромными хранилищами, толщина стен которых доходила до полутора метров. Туда, в эти хранилища, кранами установили огромные сейфы. Установили, пока не положили перекрытия. Потом, по окончанию стройки, эти сейфы уже не поставишь, не втащишь.

        Работы велись настолько быстро, что я даже терялся порой. Это был живой, копошащийся круглые сутки, муравейник, болтающий на чужом, незнакомом языке.

Однажды мне показались глаза…
Где-то я уже видел эти глаза. Я хотел подойти, спросить, - где мы встречались, но парень с теми глазами куда-то исчез. Больше не видел.

Пожалуй, здесь я вмешаюсь.
Вы же поняли, это я, Зоинька. Должна сказать, что он и без того последнее время был сам не свой. Весь на нервах. Особенно после того случая, со стариком. Очень переживал, что пришлось загубить невинные души.
Он ведь промолчал, но теперь-то уже можно. Теперь можно… Он ведь тогда застрелил того мальчонку, поводыря-то. Правило у него такое было, - не оставлять свидетелей. Не оставлять.

         А теперь вот, глаза какие-то. Мне стоило не малых усилий, чтобы постепенно успокоить его. Засыпает, а сам бормочет: глаза.… Знаю те глаза…

Дом построили за полгода. Чётко, быстро и красиво. Документы на меня оформили. Правда, и условие было. Я должен всё бросить, всю «работу».  Завязать все не чистые контакты.

Да и завязывать-то особо было не с кем. Все мои знакомые, все деловые, кто, так или иначе, был связан со мной, - вдруг все поумирали. Кто сам, кто под машину, кто напился и в бассейне утонул. Почти один я остался. Да Зоинька вот.
Так сказать, на полном, не государственном обеспечении. На полном!
Бросить, значит бросить. Стал жить барином.

        Оказывается, барином жить не легче, чем на «трудовые» доходы. А если вникнуть, то ещё и труднее. Туда не ходи, это не трогай.
Я только через время понял, куда я встрял. И выпрыгнуть, теперь уж не получится. В такую тему вписываются навсегда. Навсегда.

Машины приходили, в основном, ночами. Старший охраны проверял, о чём-то разговаривал. Загоняли машину под навес, и выгружали в хранилище оружие, взрывчатку, даже какие-то ракетные комплексы.
На другую ночь это всё грузилось на другие машины и уезжало в горы. Деньги хранили в сейфах. Большие деньги в больших сейфах. Что не входило в сейфы, лежало прямо на полу, в мешках.

«Мой» дом был перевалочной базой горных людей. Из такой игры живыми не отпускают. Грустно.
     *    *     *
Он очень переживал, что ввязался в это дело. Даже предлагал мне бежать. Уехать куда-нибудь в Сибирь, пришипиться там и жить потихоньку.
- Если потихоньку жить, то и здесь можно. Здесь хоть тепло.
Именно с этого времени он начал крепко выпивать.
- Вроде и не в тюрьме, но и не на свободе.
- Почему ты убил тех людей, связанных? И сестру?
- Зачем ты об этом теперь спрашиваешь? Уже не помочь. Там молчала. Зачем теперь спрашиваешь?
- Почему? Они же, как ты, в беде…
- Потому и убил. Нельзя быть вместе со всеми в беде. Ещё спросишь, - тебя убью.
                *     *     *
        Пожалуй, самое моё любимое место, - это вокзал.
Вокзал располагает к широте, к простору, к мечте. Да, да, именно к мечте. Вот попробуйте просто уехать. Не конкретно куда-то, к родственникам, или к друзьям. Нет, просто уехать. И именно с этой мыслью появитесь на вокзале. Чтобы не бежать заполошно, опаздывая на конкретный, на свой поезд, а спокойно, не задумываясь.

       Садитесь на пустую скамейку и слушайте. Наслаждайтесь.
Вот, в стороне перрона толпа загудела, - посадка. Но вы спокойны, - это не ваша посадка. Вот что-то прохрипел громкоговоритель, - снова не вам. Вот где-то на дальних путях локомотив дёрнул грузовой состав, и вагоны отозвались: я… я… я…. И в самом дальнем далеке: я-а-а. Никто не услышал эту перекличку, а вы услышали. Это оттого услышали, что вам торопиться не нужно, вы свободны. У вас ещё и билета нет! Вот тут и начинается мечта.
- Куда податься? В какую сторону двинуть? В края какие?
Дежурный по станции, в красной фуражке, с красным кругляшом в руке, и с рыхлым, красным носом, на мой вопрос ответил, почти не задумываясь:
- Любые рельсы, да и другие дороги, заканчиваются, упираясь в море.
- Это что же получается, хоть в какую сторону поедешь, обязательно попадёшь к морю?
- Нет, милый, это дорога к морю, а попадёшь ли туда ты, - это ещё вопрос.
        Мечтай, человек. Мечтай…
***
Он хотел уехать. Он постоянно хотел уехать. Север какой-то вспоминал.
Но, ведь от себя уехать, - так трудно. Почти невозможно.
Конечно, я жалела его. Даже, думаю, любила. Поначалу, как только начинали жить, я боялась. Его боялась. Но со временем пришла привязанность, а потом уже и что-то большее. Жалела. Я видела его муки, когда он, после очередного «дела» не находил себе места. Я-то знала, что с ним творится. Понимала.
И переезд в никуда, проблему не решил бы. Не убежать от себя. От того, что ты уже свершил. То, что прожил. Слово, какое: прожил. Страшное слово. Будто последнее.
***
Ночь, пожалуй,  была на излёте. Ещё и не светало, но на часы можно было и не смотреть, без того понятно, - скоро утро. В молодости мы называли такое время «воровским». Именно в это время спится крепко, как никогда. Крепко и беззаботно.

        Я слышал, как в дверь стучали. Слышал, и не мог проснуться. Привык, что все дела решает охрана. Потом, все-таки осознал себя в этом мире, понял, что стучат в мою дверь, открыл глаза.

Стук, не громкий, но настойчивый, призывный, повторился. Заворочалась Зоинька:
- Ой, ну, что там ещё? Охрана сама не может решить?
- Сейчас, разберусь.
Встал, накинул халат, - он у меня шикарный, с огромным орлом на спине. Спускаясь по лестнице, сонно размышлял о том, что могло случиться, что решились разбудить меня.
Уже открыл замок, почти толкнул дверь, когда услышал крик из спальни:
- Не открывай!
Но, было уже поздно, дверь распахнулась.
 
       В проёме стоял человек. Собственно, человека-то я не увидел, только глаза.
Глаза, которые я ждал уже не первый год. Глаза, которые не давали мне заснуть, не давали жить. Это были глаза горца. Того самого горца, которого я убил со связанными руками. Того, чьей кровью я не захотел испачкаться, и оставил в теле кинжал. Оставил. Не позволил разлиться живой крови по грязному кузову машины.

       Именно эти глаза я видел, когда мне начали строить дом, и ждал их. Не верил, боялся, и ждал. Знал, что дождусь.

Кинжал, тот самый, с лезвием огня, тускло блеснул в руке пришельца. Я, машинально, вспомнив тренировочные бои, бросил тело в сторону. Но… так давно были те тренировки, так грузно и неловко стало тело. Лучше бы я просто принял тот удар, принял по месту, чувствуя, как острое, до нежности заточенное лезвие проникает в столь важные органы. Я бы сразу ушёл.
Теперь же, получив страшную рану, которая уже не позволила мне сопротивляться, я корчился на полу, в собственной крови, перемешанной с дерьмом.

Горец перешагнул, принёс резной, мягкий стул. Сел в изголовье. Я видел только его ноги, затянутые в ботинки с высокой голяшкой.
Полилась музыка. Тихая, тихая…

        И музыкой-то назвать эти звуки нельзя, но гармоника пыталась выводить какие-то мелодии. Они были то протяжны, то коротки и ритмичны. И те, и другие уже не вызывали у меня ни каких воспоминаний, не навевали эмоций. Звуки, будто отдалялись. Не стихали, а именно отдалялись…
***
Я спряталась за большим ящиком, в котором сидела пальма. Уже почти два года, как он сам сделал этот ящик, с нишей от стены. Несколько раз заставлял меня прятаться там, - тренировал.
Люди в чёрном перевернули все комнаты, искали, но меня не нашли.
Мне было видно, как горец, насладившись местью, ещё дважды вонзил в уже обездвиженное тело свой кинжал, плюнул и ушёл.
Домой я не поехала. Боялась, что могу встретить там сестру, - вдруг и ей удалось выжить.
        Я ушла в никуда. Ушла.

А.Томилов   2012








Рецензии
Жёстко и достоверно!

Сергей Малайко   28.11.2018 11:03     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.