В концерте

Из тихоокеанской экспедиции Иван привез жене, кроме прочих диковин, маленькую раковину. И раковинка эта – гладкая, кремового оттенка, похожая на костяной полуоткрытый ротик, – сначала лежала у Нины в косметичке, потом в коробке, куда ссыпались порванные бусы, потом перекочевала в полиэтиленовый пакет с лекарствами, а потом и вообще куда-то подевалась.
Поженились они еще студентами. Иван распределился в научно-исследовательский институт, потому что в «ящик», где хорошо платят, пошли отличники, вроде его Нины, а он не боролся за место в жизни и согласился работать в конструкторском бюро, обслуживая отсталую в техническом отношении рыбную отрасль.
Когда Нина приходила с работы, она сразу же начинала тереть морковь и готовила ужин, иногда даже с двумя салатами, но Иван не любил пищи вообще, соглашаясь съесть что-то только из любви к жене, которая с каким-то упоением вела хозяйство и без конца говорила о том, что они купят и сотворят. Ему даже хотелось как-нибудь ее угомонить, потому что свойственное Нине жизнелюбие его угнетало.

Какое-то время Иван работал с интересом, а потом захандрил. Приходя с работы, ел не глядя в тарелку, затем ложился на диван и лежал с открытыми глазами, не отзываясь ни на телефонные звонки, ни на лепет дочки. Его, как видно, раздражал детсадовский ее говорок с чужими, пошлыми словечками, которые и сама Нина не одобряла. «Но нельзя же игнорировать своих близких!» – думала Нина.  Иван лежал, не раздеваясь, до двенадцати, потом заставлял себя встать, и на ночь устраивал себе постель на том же диване, не обращая внимания на Нину. «Разлюбил!» – решила она.
Очень тяжело ей было всю весну. Отчужденность росла, а причины этого она не понимала. Сначала ласкалась, а потом старалась вызвать ревность, но ни на что не встречая отклика, горячилась и говорила ему гадости. На гадости он тоже не реагировал.

Неожиданно Иван попал в подводную экспедицию. В составе экипажа, разрабатывающего новые методы лова, должен был плыть его начальник, капитан Кутов, который после отставки из флота возглавил в институте отдел подводных технических средств, но того прямо с работы забрала с приступом аппендицита «скорая помощь». Вместо него в плавание и решили послать Ивана как молодого специалиста.
По возвращении на расспросы любопытной Нины муж рассказал только, что та газовая смесь, которая была накачана в пространство подводной лаборатории и которой экипаж дышал, меняла до неузнаваемости голоса людей, и разговаривали они там дребезжащими, как у Буратино, голосами. Еще заметил, что в конце экспедиции, когда раздраив люки, они вышли и на ватных ногах шли грузиться в автобус, после стерильной атмосферы судна от морского воздуха всех тошнило. Казалось, такой несет тухлятиной…
Не рассказал он ей только о том, что на борту у них была женщина, осуществлявшая режимный контроль. Официально она вела тему по изучению усталости металлов, но все догадывались, что интересовали эту особу совсем не металлы. Плавблок был явно не рассчитан на женское присутствие, и в узком коридоре она непременно задевала Ивана бедром. Он даже стал прятаться от нее после того, как однажды та настигла его в проходе, приостановилась, дернула за руку и, повернув лицом к себе, стала целовать, растирая ему губы своими хорошо видными при электричестве белесыми усиками. Впрочем, скоро она утешилась с кем-то из экипажа.

Прошло несколько месяцев, и Иван снова словно одеревенел. Он уже не отвечал ни на Нинины вопросы, ни на ее требования помогать по дому. Она хотела его расшевелить, вырвать из этого равнодушия, жаждая проявленья хоть какого-нибудь его чувства – даже и неприязни. И когда в очередной раз он с утра в субботу лег к спинке дивана лицом и так провалялся весь день, она, уже в десять вечера, чтобы взорвать ситуацию, истерически сказала, что уходит от него. Но он не повернул головы.
Тогда Нина выскочила из дому и пошла топиться. На улице никого не было. В глухом переулке возле выселенного черного дома она испытала такой страх, что побежала бегом. Потом полетела по Арбату к Смоленской, мимо углового «Гастронома», который еще был открыт. Высотка осталась у нее за спиной, и, как ни странно, Министерство иностранных дел и в выходной светило окнами. Шла она на Бородинский мост, потому что знала: там есть такое место, где между крайней колонной и парапетом можно протиснуться. Задирать ноги и карабкаться прежде, чем уйдешь в воду, казалось ей смешным и не соответствующим торжественности момента.

Река была темна, воду не было видно, только чувствовалось, как внизу колышется холодная жидкая масса. Тут Нина вдруг вспомнила один эпизод общей их с Иваном жизни, связанный с этим местом. Еще в пору первых встреч они бывали с ним здесь, на берегу, на выходящей к самой воде лестнице. Как-то ушли с киносеанса и гуляли по набережной, поминутно целуясь. Она тогда замерзла, и он удумал такое: расстегнул свой плащ, сильно прижал ее к себе, так что они стали как одно двухголовое существо, и застегнул пуговицы. Было тесно, и дышать возможно было, только если во время его вдоха она, втянув живот, выдыхала воздух. И вот те минуты общего дыхания вспомнились ей теперь, когда, цепляясь за холодные балясины, она вылезла на карниз, висящий над рекой. Ей сверху видно стало, что вода, величественно биясь о каменные откосы берега, раскачивается без волн и всплесков, вся целиком.
Она прижалась поясницей к парапету, и через некоторое время у нее до боли промерз позвоночник. И тут она вдруг подумала о дочке, о том, что из детского сада некому будет ребенка вовремя забирать. И представила свою девочку – в этих слишком длинных нитяных колготках, которые давно надо было бы подшить… И почти беззвучно заскулила тонким утробным голосом.

Человек, который крепкой рукой схватил Нину за шиворот, громко дышал: он за минуту взбежал по лестнице от набережной. Она так испугалась его громкого, – ей казалось, злобного – дыхания, что сделалась послушной. И, обессилев, сразу стала подчиняться этому небритому мужику в пахнущей тавотом телогрейке, который грубым голосом велел сначала идти боком (она послушно стала двигаться приставными шагами), а потом выдернул ее из щели между тумбой ограждения и колонной, так что она до крови оцарапала себе щеку о гранит.
Он выволок Нину на асфальт, поставил к себе лицом и стал трясти ее за плечи, простонародно ругаясь. Тело ее сделалось вдруг каким-то тряпочным, и ноги больше не держали.
Пока он вел ее по улице, она рассказала свою историю, невнятно, с тихими взвизгами, и он понял что-то по-своему и привел в рабочее общежитие, в пустую барачную комнату. В одежде уложил на свою кровать под одеяло, и пытался лечить ее от озноба водкой, но она отпихивала стакан, слабо порываясь встать и уйти.
Никого не было в общежитии в субботу, и он сказал, что можно здесь оставаться, пока не оклемается: «Я тебя не трону». И она поняла, что вот пришел момент отомстить Ивану за издевательское равнодушие, сделать то, что уж наверняка его заденет, и, вдруг обняв  наклонившегося к ней мужика за шею, стала сквозь слезы, точно отдавая себя в жертву, говорить: «Пусть, пусть…».
Явилась домой рано утром и злорадно рассказала о том, что произошло.

Развод дали очень быстро. Иван попросил, чтобы заявление в суд подавала она сама. Разменивали квартиру и делили имущество. Все кораллы и заморские раковины увез Иван в свое новое жилье, но розоватую малютку-раковинку, которую собиралась когда-то Нина носить на нитке как украшение, и которая при сборе вещей все время попадалась ей на глаза, она оставила себе.
Сюжет с Нининым спасителем имел продолжение. Оказывается, тот выследил, где она живет. Время от времени он встречал ее на улице, когда она шла с работы. Говорил, что любит и возьмет ее с дочкой. «Давай распишемся», – предлагал он, уверяя, что как проработавший в Москве по лимиту уже пять лет, через год получит и прописку, и квартиру. А она не могла с ним разговаривать от омерзения.

Долгие годы Нина считала, что во всем виноват Иван, и вычеркнула, казалось, из памяти воспоминание о той страшной ночи, но на всей дальнейшей Нининой судьбе лежала эта печать измены. Иногда она задумывалась о том, как могла такая большая любовь, которую испытывала она к мужу, кончиться такой катастрофой.

Карьера Ивана быстро завершилась, не только потому, что сделался он как будто не в себе: обрился наголо и похудел чуть ли не до дистрофии, – но и потому, что выезд, как раньше, в нейтральные воды или за границу на борту научного судна для него, человека без семьи, стал недоступным. Хотя он никому на работе и не сказал о трагических перипетиях своей жизни, в первом отделе были информированы о разводе. Работу теперь делал он спустя рукава, затягивая выпуск чертежей, и страшно раздражал Кутова своей неподвижной физиономией. А однажды, когда начальник стал орать на него за нарушение графика, грозя лишить премии всю бригаду, Ванька вдруг выдал четко, по-бандитски: «Вырву яйца!», так что все в конструкторском отделе в ужасе застыли у своих кульманов.

Дочка росла, Нина вкалывала на двух-трех работах, чтобы у ребенка все было, и не формировался комплекс неполноценности. И хотя сослуживицы желали Нине успехов в работе и личной жизни, свидетельством чего являлись восьмомартовские открытки, никакой жизни у Нины не было, одна работа.
Дошло до того, что во время ежегодной диспансеризации, когда приглашали в «почтовый ящик» дополнительно к штатному терапевту еще и гинеколога, тот замучил Нину вопросами, вела ли она когда-нибудь половую жизнь, не веря, что эта женщина рожала, потому что даже для обычного медосмотра Нина была закрыта, словно речная перловница.

Иван исправно, до того, как дочери исполнилось восемнадцать, платил по сорок два рубля в месяц, хотя на алименты в суд Нина не подавала, и время от времени виделся с ребенком. Девочка как-то рассказала после посещения отца, что он живет теперь с тетей Валей, и та добрая, веселая, не то, что мать, и жарит блинчики. Заявила, что лучше жить с папой и тетей, чем тут, где каждое утро тебя будят чуть свет, заставляют есть кашу с комками и тащат насильно в спецшколу через весь город.

Неожиданно для себя разговорилась Нина о детской неблагодарности с мастером, нанятым ею циклевать паркет, и тот рассказал, что когда жена его выгнала, сойдясь с милиционером, пятилетний сын тоже от него отступился.
– Конечно, что я по сравнению с капитаном милиции! Он ведь дает мальцу играть настоящим пистолетом! – поверял Нине свое горе незадачливый родитель.
Мастер за время работы не только превратил пол в рыжее зеркало, но и сделал хозяйке предложение, готовый остаться здесь навеки, так пришлось ему все по душе у Нины. Приготовила обед и записку написала, мол, ешьте то-то и то-то! Обещал Нине и оклад, и все немалые деньги от халтуры отдавать полностью…

Застряв на должности младшего научного сотрудника, Нина не замечала, как быстро катится ее жизнь. По впечатлениям же ее собственным, время почти не двигалось, а так как Нина практически не покупала себе одежды и носила пальто и платья по полтора десятка годов (благо, что мода повторяется каждые четырнадцать лет), у нее было ощущение, что ничего не меняется, и она по-прежнему молода. Правда, раньше по лестнице вверх бежать было легче, и ее подмышки летом пахли свежей морковью, а теперь, когда в метро, хватаясь за поручень, она поднимала руку, сама чувствовала носом в воздухе какую-то муравьиную кислоту.
Она стала красить губы, подводить брови и чернить ресницы «цыганской» тушью, но, странно, от косметики лицо ее приобретало какое-то сиротское выражение.
Она осознала, сколько ей лет, после того, как в автобусе при проверке билетов хотела сказать «студенческий», опамятовалась и полезла в сумку за пенсионным удостоверением, но контролер, взглянув на нее, не потребовал документа.

От дочки, которая вышла замуж и уже сама стала мамашей, периодически поступали сведения об Иване. При первых же перестроечных сокращениях Кутов его уволил. Иван жил один, ни с кем не общался. Состояние прострации, к которому свелось Иваново бытие, превозмогалось беседами с духовником, а тот, хоть и был двадцати трех лет от роду, то есть более чем вдвое моложе Ивана, оказался таким добрым и мудрым, что Иван без его советов уже и не мог существовать.

Внезапно в Нине проснулось любопытство к чужой супружеской жизни. Пристрастно следя за жильцами своего дома, она пыталась выискать свидетельства семейного счастья и видела их даже там, где ничего и в помине не было. Так, в августовские жаркие дни, когда соседи-супруги, которые в иное время ругаются и даже дерутся, вместе появлялись в лоджии, Нина втихую наблюдала, как они стоят рядышком и поливают палисадник под окном. Муж водит концом резинового шланга, из которого течет вода, жена руководит, и струйка влаги, робкая из-за слабого напора, льется  на пыльную, страждущую зелень. И Нина вместе с людьми, которые даже не замечали ее, тоже, казалось ей, участвовала в этом процессе окропления цветов и сколько-то сама умиротворялась.

Выходные дни она переживала с трудом. Однажды, прошатавшись полвоскресенья по обезлюдевшей летней Москве и без сил опустившись на скамейку возле детской площадки, задумалась о своем. От песочницы осталось только два бортика из расслоившихся досок. Окурки и круглые, точно ракушки на пляже, крышечки от пивных бутылок смешались с песком…
Сначала она не обратила внимания на то, что поблизости находятся живые существа, вернее, чувствовала, что не одна, но не разглядывала тех, кто тут копошится рядом. На той же лавке разместились двое: собака и мужчина, какой-то замшелый тип, в тряпочном кепаре, повернутом козырьком назад. Она заинтересовалась тем, что он делает. Оказалось, тот стрижет пса, переходя то на одну, то на другую сторону скамьи.
Нину изумила покорность собаки. Огромные преданные глаза, седая бородка над сомкнутой пастью, розовая кожа в тех местах, где клочковатая шерсть уже была выстрижена. И Нина подумала, что никогда она ни к кому не испытывала такого доверия, какое проявлял престарелый псина к своему хозяину, который, дергая седые собачьи волосья, метался вокруг него с ножницами. И позавидовала собачонке.

К ней вдруг стал свататься сосед-пенсионер. Уговаривал, чтоб жили они у него, а Нинину квартиру можно сдавать. И так как он был человек умом трезвый, хоть и не всегда трезвый в прямом смысле этого слова, то понимал, что определяться надо скорее, потому что мало времени осталось жить, и «председательная» железа дает о себе знать. И назначил Нине срок «на подумать».
Нина почти согласилась, согласилась внутренне, но все тянула объявить о своем решении.
Она принялась уже перебирать вещи и много выбросила старья и протухшей косметики. Башнями сложив комплекты постельного белья в предвосхищении переселения, она переставляла хрусталь в серванте, как вдруг в одной из рюмок, среди бисерного сора увидела маленькую раковину. Лакированный горбик панциря с расселиной между улыбающимися, костяными губами-створками...
И она вдруг вспомнила, как счастливы они были с Иваном когда-то, как ждал он рождения ребенка, и носил ей в «гинекологию», где Нина лежала на сохранении, глазурованные сырки, редкое тогда лакомство. И ей ударило в голову, что бесчувствие Ивана, которое так ее возмущало, было болезнью, депрессией, как теперь это называют, и надо было ему идти к психоневрологу, а он боялся, что поставят на учет.
И стала говорить себе, что сама во всем виновата. Вместо поддержки и верности несла своему мужу лишь раздражение и пытку. И от внезапно открывшейся истины Нина бухнулась лицом на диван, обваливая стопки накрахмаленных наволочек, и зашлась в рыданьях, стеная «Прости! Прости!», как будто Иван мог ее слышать.
Она знала, что он в монастыре, что хотел уйти в монахи, но даже и послушником не стал, а работает инженером и следит за состоянием монастырских коммуникаций.
Увидеть его стало ей так до нестерпимости необходимо, что она тут же надела старую куртку и поехала.

«Холодно, холодно!» – закричал нищий, обосновавшийся в подземном переходе, ведущем от метро к монастырю, и чтобы не слышать этих криков, она сунула ему скорей в руку десятку и побежала к запертым монастырским воротам, словно предчувствуя, что сейчас встретит Ивана…

Теперь чуть не каждый день после работы она едет сюда на метро.
Выбеленная известью стена по вечерам подсвечивается прожектором изнутри монастыря. Зубцы ее на фоне темного неба кажутся неподвижно сидящими в ряд белыми бабочками, словно распустившие крылья гигантские капустницы обседают кругом территорию древней обители, намоленное это место…
Нина ждет, когда Иван выйдет, повернется к иконе надвратной церкви и начнет креститься. И когда он выходит из ворот, крестится и с просветленным, сосредоточенным лицом идет по тротуару к трамвайной остановке, Нина бросается к нему и тащится следом, твердя: «Прости меня, прости меня, Ванечка!»
Он теперь тянет ногу и ходит медленно, и от этого она особенно сильно любит его. Но он проходит безмолвно, не взглянув на нее, и, может быть, даже совсем ее не узнавая.


Рецензии