Подзорная труба или, глядя в чужие окна

               



История эта – самая обыкновенная история, о самом обыкновенном человеке, человеке ничем не примечательном, ничем не выдающемся, а так… Возможно, история эта была бы и весьма увлекательной, если бы тот, о ком я хочу рассказать, был кем-то иным, нежели тем, кем он являлся на самом деле, или, скажем, он бы носил звучное, запоминающееся без труда имя, или имел положение в обществе, или хотя бы вы знали его близко. Но, увы, хочу сразу вас разочаровать: он был и есть (может быть, есть) самый простой, обычный человечек; человечек серый и неприметный ничем. Жил он, как живут все, да и не жил, а, скорее, проживал в заштатном городе Т… на Малосадовой  (вот смех-то!) улице, в доме №113 «А». Я, правда, знал его, даже когда-то считал его своим довольно близким приятелем, но то было давно, так давно, что сейчас, пожалуй, и не упомню.

У него была просторная, по тогдашним меркам, квартира – три комнаты и балкон, вот только, что под самой крышей, жена и дочь – прелестная голубоглазая девчушка лет десяти-двенадцати. Я часто захаживал к ним по вечерам, поболтать о том, о сём, выпить чашку чая, а то и просто убить время – в те годы я не имел семьи, и мне часто было ужасно скучно и одиноко. Жили они не то чтобы богато, не то чтобы бедно – так, что-то средне. Его жену звали Нина Павловна, а дочь – Нюрочка, а его.… Да, впрочем, какая разница, как звали его – вы-то с ним не знакомы и какой скажите, вам с того расчёт? В общем, звали его и звали, да  и чёрт с ним!

Служить он нигде не служил. Вернее, служил когда-то, да потом вышел в отставку, кажется, по причине расстроенного здоровья и с тех пор жил, пробавляясь случайными заработками. Может, конечно, он скопил что-нибудь на чёрный день, отложил кое-что, может, какое ему обернулось наследство – я этим никогда, представьте, не интересовался. Как видите, ничего замечательного в истории этой, как будто, и не было, нет и быть не может, если бы…

Если бы не случилось однажды такого дела.

У него, то есть у нашего, так сказать, героя была особая страсть. Он писал книги. Не то чтобы такие большие толстые книги, как, скажем, пишут иные, известные всем маститые писатели. Нет, совсем нет. Писал он стишки да рассказики, так ни о чём. Да, кажется, он давал и мне почитать кое-что, сейчас я не вспомню (да я, говоря по совести, и читать-то не очень люблю!). Не скажу и, что его писание произвело на меня впечатление. Ни плохое, ни хорошее – пишет себе человек, да и пишет, пускай его, коли, есть охота! Знаете, это вам не то, чтобы такой сочинитель, как Чехов или, скажем, Лев Толстой – там и слава и почёт, и всемерное признание, и уважение. Там, знаете талант, дар, а тут.… Да он, кажется, и не печатался нигде. «Я, - говорил он,- так пишу, для себя!». Конечно, может, ему и нужно было куда-нибудь отправлять свои писульки, глядишь, и издали бы в ином журнале, гонорар бы и известность, и все вытекающие, но на это надобно помимо желания, сами понимаете, средства, какие никакие, пробивной характер и ещё Бог весть что. А он, знаете, был не то. Совсем не то…Ну, да и Бог с ним!

Возьми и случись, как-то раз, у него день рождения. Было это ранней весной, что-то в начале апреля. Апрель в том годе стоял, тёплый, как говорят, с травою, солнце, птицы и такое всё прочее. Жена его Нина Павловна, подготовила ему подарок, а дочь Нюрочка нарисовала цветными карандашами на большом альбомном листе его портрет. Сколько ему в тот самый день стукнуло, я не знаю, помню лишь, что дата была не круглая. Гостей они отродясь не созывали, решено было, справить праздник по-домашнему, пригласили соседей и меня. Поначалу мне даже как-то неудобно было идти к ним – не люблю я эти торжества и юбилеи, да и дарить мне ему было нечего. Подарок это, штука, знаете, серьёзная. Подарить что-нибудь, к примеру, нужное, стоящее – накладно и помимо того, шут его знает, что было ему нужно – мы с ним приятельствовали, конечно, но не более.

А дарить и вовсе ненужную вещь – ну, скажем, шахматы или открытку, или ещё что – это выглядит, знаете – как очередь отбыть, отделался и до свиданья.

Я долго думал, что преподнести имениннику и даже слазил на чердак, в поисках подходящего подарка – и не поверите – нашёл! Нашёл среди всякого ненужного хлама старинную трёхколенную подзорную трубу. Не новую, конечно, с треснутым стеклом, но в остальном труба была целёхонькая, цейсовская. «Вот подходящий подарок, именно то, что я искал!» - решил я про себя. Стекло я поменял в ремонтной мастерской, что на углу Гоголевского переулка, и, как будто, ничего. Дома почистил тусклую медь корпуса зубным порошком, и труба заблестела, как новенькая, даже заводское клеймо и германского орла стало хорошо видно. «Ладно, - думаю,- сгодится! Будет себе из окна глядеть (а жил он в четвёртом этаже, под самой крышей) на прохожих, всё веселее!».

Засиделись мы заполночь. Подарили ему тогда много всякой всячины – тёплые носки, и носовые платки, и большую толстенную книгу: «Жизнеописание великих полководцев», и бритвенный прибор, кажется, английского производства – чего ещё человеку желать! Я свою трубу сунул тому незаметно в руки, ещё в прихожей. А он обрадовался, как малое дитя; буду, говорит в неё глядеть и людей проходящих описывать, и придумывать про их всякие дела. Такая уж ему блажь в голову зашла. Жена его испекла праздничный пирог с яблоками, был и гусь, и всяческие салаты, и соленья – в общем, день рожденья получился на славу. Разошлись, чуть ли не во втором часу ночи. Когда я, стоя в дверях, прощался с радушными хозяевами, именинник крепко пожал мне руку и, приблизив, вдруг, своё лицо шепнул мне на ухо: «Мне  кажется, Алексей, этот день изменит всю мою жизнь». Я ничего не понял и отнёс его слова на счёт выпитого за праздничным ужином вина.

На следующий же день мне что-то занемоглось, я слёг в постель с высокой температурой и проболел так около двух месяцев с правосторонним воспалением лёгких. Где я сподобился так простыть, где меня угораздило – не знаю, может быть по дороге домой – я шёл разгорячённый, а здоровье моё – не сказать, чтобы было отменное. Да дело не в том.


Месяца два спустя от означенных событий, я решил зайти к своему приятелю – я шёл на поправку, и мне очень не хватало простого человеческого общения, тем более, что я давно уж не видался с ним. Поднимаюсь на четвёртый этаж, звоню – открывает его жена, Нина Павловна. Что-то странное промелькнуло в её взгляде или мне так показалось, не знаю.

- Проходите,- говорит, – Алексей Петрович!

- А сам-то дома? – спрашиваю.


Она в слёзы. Понятное дело, я в растерянности, хотел боком, боком выйти вон, да стало как-то неловко, начал её успокаивать, расспрашивать, что да как.

- Это всё вы и ваша труба! – сказала она мне, когда мы уже пили на кухне чай - С неё всё началось, ей и закончилось. С того самого дня, как вы подарили ему эту проклятую трубу, он как с ума сошёл. Одно её настраивает, крутит и глядит, глядит…. Прихожу с работы – глядит, еда на столе простыла, с утра стоит нетронутая, а он всё глядит, глядит…!

Тут Нина Павловна снова заплакала, роняя слёзы в чашку с чаем.

- Совсем он изменился, осунулся, похудел, оброс. Вижу, что-то его гложет, чувствую, с ним творится неладное, нехорошее. «Это – говорит, - Нина, теперь вся моя жизнь! Там, говорит, на улице люди, они радуются, спешат куда-то, смеются, плачут. Там, говорит, весна и сады уж цветут, а у нас…, а что мы с тобой, что?». А  по вечерам он выключал в комнате свет и наводил свою трубу на окна соседних домов. «Нехорошо это! - говорила я ему, - подглядываешь, как в чужую замочную скважину!». А он смотрит на меня, как в первый раз видит, смотрит, смотрит… и говорит так серьёзно, глухо: «Я, понимаю, всё понимаю, Ниночка, но ей-Богу, вот возьму, напишу большой роман, издам, получу кучу денег, вот тогда отметим, отпразднуем: всё, всё изменим! Назову я его «Чужое окно» и будет там всё не так, как у нас с тобой, знаешь, лучше, много лучше!». Совсем он с ума сошёл. Смотрит, курит и пишет; смотрит и пишет. Раньше всё мне читал, а теперь прячет, закрывает рукой, только я в комнату вхожу. Никакого сладу с ним нет, дикий стал, молчаливый, меня сторонится, с дочерью совсем перестал заниматься. Я уж пробовала с ним серьёзно поговорить – он ни в какую. «Не мешай!» - только и слышу в ответ. А в самом начале июня, на Петров день, прихожу, вот так, я домой, а его и нет. У меня ещё с утра предчувствие такое нехорошее, знаете, было. Весь день душа болела, тоска, такая непонятная, печаль. Будто, родного кого похоронила. Или умрёт кто. А оно вот что…. Ушёл. Сгинул, как его и не было. Собрал вещи и ушел со своей трубой. Ушёл, окаянный, совсем. И записку мне на столе оставил – Нина Павловна порывисто поднялась, подошла к посудному шкафчику, открыла дверцу и достала из пустой сахарницы потёртый на сгибах, зачитанный до дыр клочок бумаги.


- Вот – она протянула мне его, утирая рукавом домашнего платья, катящиеся по щекам слёзы.

    Я развернул четвертушку тетрадного листа и, с трудом разбирая спешный неровный почерк, прочитал письмо моего приятеля.

     «Милая Ниночка! Уже ничего невозможно изменить. Наша с тобой жизнь дала трещину. Это факт, и его видно невооружённым глазом.
    Да, я понимаю, что поступаю нехорошо, подло, но жить боле так не могу, не хочу! Моя любовь к тебе уже давно прошла. Сейчас я думаю о том, была ли она вообще, эта любовь! Дело в том, что я встретил и полюбил другого человека. Человека из чужого окна. Я рассказал ей обо всём, что было между нами, рассказал, как я впервые увидел её, как наблюдал, подглядывал за нею в подзорную трубу, подаренную мне добрейшим Алексеем Петровичем. Она меня простила. Прости мне и ты. Возможно, с ней я буду по-настоящему счастлив, кто знает? Нюрочка сейчас в деревне и я отдаю себе отчёт в том, что для неё мой уход из семьи, от вас пройдет, может быть тяжелее, чем мне думается. Но жить в атмосфере обмана, постоянного лицемерия, недосказанности, недоговорённости, жить с нелюбимым человеком, Нина, это выше моих сил! Время лечит любые, сколь глубокие раны. Скажи ей, что я уехал; уехал далеко и вернусь не скоро. Деньги я буду переводить в банк на твой счёт. Не ищи ни её, ни меня. Прости и прощай. Твой К****».

     Я оторопело вертел в руках записку своего друга, не зная, что сказать в утешение стоявшей молчаливо, будто привидение, передо мной Нине Павловне. Искоса взглянув на неё, я отметил, что она как-то разом постарела, заметно осунулась. И эта её тёплая шаль, несмотря на июнь месяц! Мне было искренне жаль эту несчастную женщину.

- А всё ваша проклятая труба! – сказала мне Нина Павловна усталым безразлично-равнодушным голосом.

- Всё это ваша труба…- повторила мне она, закрывая за мной двери.

Я вышел на улицу, находясь в крайнем смущении и волнении. Был самый конец июня. Дивные июньские сумерки затопили город и, витающий в воздухе, запах цветущих лип просто сводил с ума. Повсюду зажигались фонари, и толпы людей спешили по ярко освещённым улицам и проспектам к себе домой, по своим неведомым мне делам.


Постояв, будто раздумывая, а не вернуться ли мне к оставшейся в пустой и тёмной квартире Нине Павловне, я зашагал в текущем людском потоке, не замечая никого вокруг себя, погружённый в невесёлые размышления о том, как странно порой складывается человеческая судьба, как непонятно и жестоко устроена наша человеческая жизнь. «От какой-то незначительной мелочи, от какого-то пустяка; вот, скажем, ты куда-то зашёл и кого-то встретил и всё, всё!.. - думал я, медленно бредя по текущему к морю проспекту, - Вся жизнь твоя изменилась, разрушилось то, что ты годами копил, создавал кропотливо, то, чем жил, не замечая ничего вокруг своего маленького, уютного мирка – всё изменилось, перевернулось от одного только пустячного непредвиденного события, от одного поворота на твоей дороге, от одной нечаянной встречи!»

 Странно, но я совсем не чувствовал угрызений совести. Да, я был в некотором замешательстве, конечно, мне было искренне жаль Нину Павловну; я думал о том, как, известие об уходе из семьи отца, воспримет его дочь Нюрочка. Всякие разности лезли мне в голову в тот дивный июньский вечер, напитанный ароматом цветущих лип. Я думал о той чужой, незнакомой мне женщине; женщине из чужого окна. « Кто она? Какая? – думал я – Добрая ли, хорошая? Чем занимается?». Я думал о том, как сложится дальнейшая судьба моего приятеля; помнится, хотел даже разыскать его, поговорить с ним, как-то повлиять на него, образумить и, может быть, уговорами вернуть того в семью. Я даже дернулся, было сделать это прямо сей же час, не откладывая, но потом, поразмыслив, я махнул на всё рукой и, заставив себя не думать обо всём этом, зашёл в большой Елисеевский двор. Там я купил две бутылки  дешёвого креплёного вина, кое-что из закуски и, сев в такси, поехал домой.

     Позже, вечером, в моей квартире мы сидели с дворником Михеичем и пили спирт, разбавляя его водой из захватанных гранёных стаканов. Изрядно захмелевший Михеич нёс какую-то околесицу. Вдруг, подойдя к окну, он отдёрнул колышущиеся тюлевые занавески и вытянув руку вперёд, сказал странно- внятным и вполне трезвым голосом:

-Вишь ты, какая, значит, выходит закавыка. И тут окна и там окна, и одни, гляди, горят, а иные сплошь тёмные. Вот ведь значит-ца как! И кто-то в них живёт, ест, пьёт и мы с тобой Петрович тоже, значит, того. Смотри, кто-то печалится, тоскует, кто-то радуется и что есть за жизнь у них, там? Что за такая жизнь в тех, вона, чужих окнах, я тебя спрашиваю? Не знаешь? Вот и я тоже, значит, не знаю. Ничего-то нам отсюда и не видно…

  «А наливай-ка, Алёша, к такой-то матери!» - и он с мрачным видом подошёл к столу, сгрёб своей волосатой лапой налитый до половины стакан и, судорожно дернув вверх-вниз острым кадыком, опрокинул спирт себе в глотку. Поморщившись и занюхав спирт кусочком хлебной корки, он взял в руки кусок варёной колбасы и, скептически оглядев его, повторил сквозь зубы, угрюмо: «И живут же в тех окнах,  гляди-ты,  люди, и ничего-то о них мы не знаем. А не знаем, потому как скрозь темным-темно!»

Михеич, как видно, был философом.



Таганрог,до 2000г.



© Copyright: Светозар Афанасьев 2, 2011
Свидетельство о публикации №211020101562 


Рецензии