Мифообраз египетских ночей А. С. Пушкина

Значение Пушкина для Достоевского как художника и, главное, как «образ образов» русского человека переоценить сложно. Практически нет такого произведения писателя, в котором не было хотя бы одного пушкинского мотива, пусть даже в качестве открытой реминисценции, как цитирование или перефразирование его поэтических строк. Но есть в художественном мире Достоевского такие пушкинские образы и сюжеты, которые перерастают в мифообразы и становятся «сквозными» и ключевыми в его собственной поэтике. Именно таким мифообразом стали для Достоевского «Египетские ночи» Пушкина.
«Достоевский рассмотрел в античном сюжете «Египетских ночей», – отмечал в свое время В.Я. Кирпотин, – прообраз и «модель» кризиса, разгоравшегося все более сильно и все более жгуче в Европе и в России <…>. История Клеопатры и ее трех любовников превращалась в грандиозную поэму со всемирно-историческим значением о кануне гибели погрязшей в неправде и грехах цивилизации».
Такое прочтение Пушкина пришло к Достоевскому не в 1861 году, т.е. не в момент разгоревшегося газетного спора о «приличии» сюжета «Египетских ночей», по поводу которого и была опубликована его интерпретация пушкинской повести. Нет, так чувствовал он «Египетские ночи» еще до каторги; это было его «изначальное» понимание Пушкина, с которым он вступил в литературу. И лучшее доказательство тому его «сентиментальный роман» «Белые ночи» (1848 г.). Соотнесенность «Белых ночей» Достоевского с «Египетскими ночами» Пушкина заметна уже при сопоставлении названий повестей; еще более усиливается она при сравнении образов Импровизатора и Мечтателя (не случайно ни у того, ни у другого нет собственного имени). Импровизатор – странствующий поэт, в общем-то не признанный и безвестный, хотя после каждого своего выступления он на мгновение получает все: и деньги, и признание, и рукоплескание публики. Мечтатель, по сути дела, желает себе подобной участи: «о роли поэта, сначала не признанного, а потом увенчанного».  И хотя Мечтатель все-таки не поэт, но он тоже импровизатор. Только пушкинский Импровизатор импровизирует с поэтическим словом, а Мечтатель – с мыслью и мечтой. Но суть и результат того и другого процесса общий – рождается неповторимый поэтический образ. Перечисляя темы своих «грез-импровизаций», Мечтатель Достоевского между прочими называет и тему поэтической импровизации пушкинского героя – «Клеопатра ei suoi amanti» (Клеопатра и ее любовники), тем самым открыто сближая себя с Импровизатором «Египетских ночей». Но вся эта цитата, в которой идет перечисление тем для «импровизаций» Мечтателя, сама в целом есть одна из его «импровизаций»: «Вы спросите, может быть, о чем он мечтает? К чему это спрашивать! Да обо всем… об роли поэта, сначала не признанного, а потом увенчанного; о дружбе с Гофманом; Варфоломеевская ночь, Диана Вернон, геройская роль при взятии Казани Иваном Васильевичем, Клара Мовбрай, Евфия Денс, собор прелатов и Гус перед ними, восстание мертвецов в Роберте (помните музыку? кладбищем пахнет!), Минна и Бренда, сражение при Березине, чтение поэмы у графини В-й–Д-й, Дантон, Клеопатра ei suoi amanti, домик в Коломне, свой уголок, а подле милое создание, которое слушает вас в зимний вечер, раскрыв ротик и глазки, как слушаете вы теперь меня, мой маленький ангельчик…» (курсив наш. – Н.С.; II, 171).
Этот отрывок – «импровизация» Мечтателя на тему: «что означает в его понимании «всё»». Но при всей непроизвольности, неподготовленности и предварительной непродуманности его ответа на свой же вопрос эта импровизация не может быть набором случайных, первых пришедших в голову образов. Ведь речь идет «обо всём», а «всё» для любого человека – это весь мир, вся вселенная. Поэтому вышеприведенная цитата есть ни что иное, как «вселенная» Мечтателя, его модель (и модель Достоевского) всего мира, с его настоящим, прошлым и будущим. Любая вселенная имеет свое определенное построение, ни одно звено не может быть в ней лишним или случайным; второе всегда следует после первого, а третье только после второго. Поэтому в этой цепи перечислений Мечтателем своих «грез-импровизаций» каждый образ занимает свое точное и невариативное место. Тем интереснее и важнее для нас понять место пушкинской Клеопатры ei suoi amanti в этой «вселенной».
Первое, что бросается в глаза в этой цитате, – это почти ритмическое чередование тех или иных исторических событий и деятелей с именами литературных героинь: Варфоломеевская ночь, Диана Вернон, взятие Казани, Клара Мовбрай и т.д. Более того, можно определенно сказать, что все это «предложение–текст» делится как бы на два семантических поля: женское и мужское.

Женское поле                Мужское поле
Диана Вернон                Гофман
Клара Мовбрай                Варфоломеевская ночь
Евфия Денс                взятие Казани
Графиня В-а–Д-а                сражение при Березине
                Дантон
Важно здесь, что «мужское поле» включает в себя реальные исторические события и имена, история и судьбы народов в руках мужчин. «Женское поле» состоит из вымышленных имен, из идеальных героинь, которых нет в жизни. Даже, видимо, вполне реальная графиня В-а–Д-а не имеет права быть названа своим полным именем, она лишь отдаленная тень воплощенного в жизнь идеала, она как бы существует и не существует. Но при всем при этом, эти «несуществующие» женщины в «космосе» Мечтателя стоят рядом и ничуть не уступают реально существующим мужчинам, и даже временами «заслоняют» их (например, «геройская роль при взятии Казани Иваном Васильевичем, Клара Мовбрай, Евфия Декс…» – мужская роль (всего лишь!), пусть геройская, но без имени, и тут же рядом – сразу два женских имени). Таким образом, мужская и женская линии идут в этом отрывке параллельным планом, не пересекаясь; мужская – как историческая реальность, как действительность и женская – как идеал, как реальность духовная. И только в самом конце этой импровизации Мечтателя вдруг происходит соединение мужского и женского начала, и даже не соединение, а в сознании Мечтателя возникают лишь два варианта этого возможного соединения, мифологически совершенно противоположных друг другу.

1 вариант 2 вариант
Клеопатра и ее любовники Домик в Коломне, свой уголок,
а подле милое создание…
Произошло преодоление одной бинарной оппозиции (мужское–женское), но не преодоление двойственности мира вообще, потому что космос может быть только «единством Множественности», а «Множественность космоса есть система бинарных оппозиций, т.е. бесконечное умножение изначальной Двойственности».  И оппозиция «Клеопатра ei suoi amanti – домик в Коломне» в сознании Мечтателя и самого Достоевского символизирует собой именно эту «изначальную Двойственность» бытия. Замечательно, что оба бинарных мифообраза заимствованы Достоевским у Пушкина. То есть, если импровизация Мечтателя была ответом на вопрос «что такое «всё»», и обобщающим итогом этого ответа явились именно пушкинские образы, то предельным обобщающим ответом можно считать ответ: «Всё – это Пушкин». Ответ, который Достоевский уже прямо даст в своей лучшей «импровизации» на Пушкинском празднике в честь открытия памятника поэту. Но вернемся к мифологической сути оппозиции «Клеопатра – домик в Коломне». Клеопатра восходит к «Египетским ночам» Пушкина, домик в Коломне – к одноименной поэме «Домик в Коломне» и к образам Евгения и Параши в «Медном всаднике», то есть к петербургской теме в русской литературе, а иначе можно сказать – к Петербургским ночам. Зафиксируем эту оппозицию:
Египетские ночи – Петербургские ночи
Но именно для Петербурга свойственно то уникальное явление природы, которое принято называть «белыми ночами». Поэтому Петербургские ночи иначе могут быть названы Белыми ночами. То есть оппозиция «Клеопатра – домик в Коломне» основана на более общей оппозиции «Египетские ночи – Белые ночи». Таким образом, оппозиционны сами повести Пушкина и Достоевского. «Домик в Коломне, свой уголок, а подле милое создание» – это Идеал и главная Мечта самого героя «Белых ночей» Достоевского, который ведет свою родословную от пушкинского Евгения («Медный всадник»), а «милое создание», «маленький ангельчик» Настенька – от «простой, доброй Параши» из «Домика в Коломне».
Ночь воспринимается мифологическим сознанием как темное и таинственное время суток. Это время активности нечистых сил, под покровом ночи легко укрыть все человеческие пороки и преступления. И «белые ночи» у Достоевского – не просто имя-метафора явления природы, это мифообраз «оправдания» и одухотворения Ночи. «Белые ночи» – значит «чистые», «невинные», «целомудренные». Именно в этом своем значении они противостоят «Египетским ночам» как белое – черному, чистое – порочному, доброе – злому. В этом заключена мифологическая суть «изначальной Двойственности» вселенной Мечтателя, выраженной в итоговой оппозиции «Клеопатра ei suoi amanti – домик в Коломне».
Если сочетание «белые ночи» есть некий парадокс, соединение несоединимого, то и «египетские ночи» в соответствии с законами бинарности должны быть парадоксом. Ночь и так черна; «египетские ночи» – не просто могут быть «черными ночами», они – чернее черного. Интересно, что значение «черные ночи» неотделимы от «египетских ночей» уже в оппозиции по месту действия: Египетские ночи – Петербургские ночи, т.е. ночи в северной, снежной, белой стране и ночи на юге, в Африке, на «черном континенте».
И парадоксальность пушкинского мифообраза заключена еще и в том, что понятие «Египет» и «египетские» в мифопоэтике самого Достоевского не ограничиваются одним значением «порочные», «чернее черного». В «Преступлении и наказании» «Египет» и «Египетская пустыня» несут в себе совершенно противоположную семантику. «Египетская пустыня», по мнению Свидригайлова, – самое подходящее место для Сони, то есть место для ищущих спасения, для святых и подвижников. В одном из своих снов Раскольников видит себя «где-то в Африке, в Египте, в каком-то оазисе. Караван отдыхает, смирно лежат верблюды…он же пьет воду…» (V, 427). Вся символика этого сна указывает на то, что «Египетский оазис» для Раскольникова поистине обетованное место. Караван – это аналог «лошадки с возом» (образ из «безобразного, страшного сна» Раскольникова) , караван – это воз Раскольникова, его идея об убийстве. После «страшного сна» он сбрасывает с себя «страшное бремя» («Господи! – молил он, – покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от проклятой мечты моей!» (V, 428), чувствует свободным от воза, иначе, смиряет себя. Отсюда – «смирно лежат верблюды». Он же «всё пьет воду», а вода в пустыне есть жизнь, утоляющий жажду в пустыне есть поистине воскресающий. Всего лишь на страницу ранее этого сна Раскольников молил Господа указать его «путь», и эту грезу об оазисе Египетской пустыни вполне можно рассматривать как некое указание такого пути, т.е. предсказание, то путь спасения придет к нему от Сони (Соня – Египетская пустыня).
Таким образом, «Египет» для Достоевского имеет двустороннюю символику: это земля порока и земля праведников. Собственно, настоящий подвижник и должен искать спасения там, где всего труднее его найти. Потому-то и отводит Свидригайлов Соне место в Египетской пустыне, что и все ее реальное окружение: семья Мармеладовых, «работа» у Дарьи Францевны – и есть эта самая «Египетская пустыня», а она – «оазис» в этой «пустыне», источник «животворящей воды», оставшийся незамутненным сам и способный утолить духовную жажду путника.
Весь парадокс оппозиции «Египетской ночи – Белые ночи» заключен еще и в том, что во втором случае определение «Белые» «оправдывает» имя «Ночь», а в первом, наоборот, – само имя «Ночь» перечеркивает всю возможную «положительную» семантику определения «Египетские». Поэтому «Египетские ночи» оппозиционны «Белым ночам» по значению:
Погибшая святыня – Воскрешение из мертвых
Закат великой цивилизации – Рождение из ночи, из праха.
Не случайно, центральный образ всей «импровизации» Мечтателя, который нельзя включить ни в мужское, ни в женское поле или в любой иной смысловой ряд всех перечисленных образов – «восстание мертвецов в Роберте». Собственно это и не образ, а музыкальная тема всей «импровизации», («помните музыку? – кладбищем пахнет!»), «фон», на котором появляются все исторические и литературные фигуры в воображении Мечтателя. То есть «космос» Мечтателя – это космос Апокалиптический. Но Апокалипсис здесь может быть понят двояко: как конец мира и всеобщая Смерть (Египетской ночи) или как «возможность остаться в живых», как всеобщее Воскресение (Белые ночи). И «восстание мертвецов» может быть прочитано как «начавшийся Апокалипсис», нарушение естественных законов бытия, приход Сатаны и разгул нечистой силы – или как «завершившийся Апокалипсис», после которого мертвые восстанут для жизни вечной. «Изначальная Двойственность», заключенная в оппозиции «Клеопатра – домик в Коломне», определяется здесь мифологической формулой «умирание – воскресение».
Но чему в этом «космосе» Мечтателя суждена смерть, а чему – воскресение? Какие культурные реальности скрыты за образом Клеопатры и Египетских ночей, а какие – за Домиком в Коломне и Белыми ночами?
Петербург – северная столица России, и Петербургские ночи иначе можно назвать еще Русскими ночами. Тем более что в самом названии своей повести «Белые ночи» и деления ее на «ночи» Достоевский, как ни раз было отмечено в критике, следовал романтической традиции, в частности повести В.Ф. Одоевского «Русские ночи». Таким образом, за мифообразом «Белых ночей» для Достоевского сокрыта Россия. Что же скрывает в себе мифообраз «Египетские ночи»? Не Африку же, в самом деле…
В том же «Преступлении и наказании» Достоевский связывает «Египет» не только с Соней и Раскольниковым, но и с Наполеоном. В Египте Наполеон «забывает армию», т.е. «Египет» и «армия» – это те жертвы, через которые Наполеон переступает на пути к власти. «Египет» – это первая «проба» будущего властелина, и «мужа судеб». Впервые на «сцену» истории Наполеон вступил в дни Французской революции, поэтому символично, что тема «Египетских ночей» (Клеопатра и ее любовники) в «импровизации» Мечтателя появляется сразу же за темой «Французской революции» (Дантон). Таким образом, Французская революция (Дантон), Египет (Клеопатра) – это те эпизоды истории, после которых миру явился Наполеон как завоеватель этого мира, и, учитывая апокалиптическую направленность «импровизации», – как Антихрист. Война с Наполеоном («полнощным демоном») в русском сознании и поэтическом восприятии всегда выступала как «нашествие и низвержение Антихриста».  Здесь же можно вспомнить, что Вальтер Скотт, героини которого упоминаются в «импровизации» Мечтателя, в своих романах называл «египтянами» завоевателей, например, англичан по отношению к шотландцам или даже шотландцев по отношению к шетлендцам (жителям Шетлендских островов). Тем теснее мифологическая связь Наполеона – завоевателя мира с Египтом.
Итак, «Египетские ночи» в сознании Достоевского выступают еще как «Наполеоновские ночи». И оппозиция «Наполеоновские ночи» – «Русские ночи», опираясь на события войны 1812 г., совершенно естественно понимается как оппозиция «завоеватель мира» – «освободитель мира». Но «Наполеоновские ночи» оппозиционны также и «Петербургским ночам», и если несколько иначе прочесть эту оппозицию, то получим оппозицию личностей: Наполеоновские ночи – Петровские ночи. Оппозиция Наполеон – Петр в пушкинской поэтике имеет своим мифологическим основанием оппозицию Запад-Россия.  Таким образом, мы назвали те две культурные реальности, которые лежат и в основе оппозиции Достоевского:
Египетские ночи              Белые ночи
Запад Россия
В самом деле, все перечисленные Мечтателем исторические события можно разделить на две группы: события русской истории и события западной истории.

Западная история:        Русская история:
Варфоломеевская ночь Взятие Казани
Собор прелатов и Гус Сражение при Березине
Дантон (Французская революция)
Все перечисленные события западной истории – это прежде всего исторические трагедии: избиение гугенотов католиками, сожжение национального героя Чехии, кровопролития и гильотины Французской революции и смерть одного из ее вдохновителей (Дантон был казнен Робеспьером). При этом, перечисленные события русской истории, напротив, являются ее победами. Порядок перечисления событий западной истории имеет подчеркнутую апокалиптическую направленность: разрушение и потеря веры. Варфоломеевская ночь – раскол в вере (католики и протестанты), правда, здесь пока католической церкви удается удержать свое могущество. Собор прелатов и Гус – открытая борьба с папой за право на «свою» веру. И, наконец, Французская революция – провозглашение безверия и атеизма, т.е. западная история в интерпретации Мечтателя выглядит как история постепенного духовного регресса цивилизации. Из событий русской истории, напротив, выбраны такие, которые подчеркивают национальное становление и укрепление России: взятие Казани – последняя точка в многовековой борьбе с татаро-монгольским игом, сражение при Березине – битва, завершившая изгнание наполеоновской армии из России.
Таким образом, такое противопоставление Запада и России, заключенное в мифообразах «Египетские ночи» – «Белые ночи», согласуется с выведенным нами ранее мифологическим основанием этой оппозиции:
Египетские ночи (Клеопатра) Белые ночи (Домик в Коломне)
Запад Россия
«Погибшая святыня;        «Воскрешение из мертвых
Закат великой цивилизации»        Рождение из ночи, из праха».
Но не только историческое (мужское) поле в импровизации Мечтателя имеет внутреннюю оппозицию «Запад–Россия»; «двоится» и женское поле:
Диана Вернон
Клара Мовбрай                графиня В-а–Д-а
Евфия Декс
Минна и Бренда            «подле милое создание, которое
                слушает вас <…>, раскрыв ротик и
Клеопатра                глазки».

«Поле» европейских женщин представлено именами героинь романов Вальтера Скотта. То, что имен целых пять (а это больше, чем всех мужских имен в «импровизации») указывает на особую значимость роли и места женщины в западном обществе и его истории. Роль женщины в России куда более скромная: пяти женским европейским именам противопоставлено всего одно русское, да и то не имя в полном смысле, а всего лишь, возможно, первые буквы фамилии. Последнее, впрочем, говорит не о приниженном и незначительном положении женщин в России, а скорее о скромности и целомудренности как неотъемлемых качествах идеала русской женщины. С другой стороны, целых пять имен героинь одного и того же писателя подчеркивает не столько многообразие интересных женщин на Западе, сколько их типичность. При всем различии своих характеров и судеб все вышеперечисленные героини В. Скотта имеют между собой и очевидно общие черты: все это незаурядные, сильные женщины, способные бросить вызов общепринятым нормам и правилам. Не случайно их логическим и предельным обобщением является образ Клеопатры, сильной женщины, бросающей свой вызов безликой для нее толпе мужчин. Но вызов, на который способна Клеопатра, это лишь вызов порока. Такой же «вызов» делают и Клара Мовбрай, решающаяся на тайное венчание с возлюбленным; и Евфия Денс, связавшая свою судьбу с разбойником и тайно родившая от него сына. И даже сердце возвышенной и строгой Мины предпочло любовь отчаянного пирата, а не мирного землевладельца. Как и сердце Дианы Вернон, выбиравшей свою участь между монастырем и ненавистным замужеством, выбрало себе опасное место рядом с заговорщиками, полуразбойниками-полубунтарями. Но все эти романтические характеры и первые «пробы» «запретных плодов» имеют своим итогом в сознании Мечтателя и Достоевского «паучье сердце» Клеопатры, потому что за сумерками души всегда наступает ночь.
Пяти героиням В. Скотта противопоставлена всего одна русская женщина – графиня В-а–Д-а. Какую реальную женщину имел в виду Достоевский достоверно не известно. Комментаторы к повести называют два наиболее вероятных имени: Екатерина Романовна Воронцова-Дашкова – президент Академии наук, с которой были дружны Г.Р. Державин, М.М. Херасков, Д.И. Фонвизин – и Александра Кирилловна Воронцова-Дашкова, блестящая светская красавица. Если следовать той логике бинарных оппозиций, которую мы предлагаем в этой статье и на которой, на наш взгляд, строится «импровизации» Мечтателя, то под именем «графини В-ой–Д-ой» может скрываться фигура только графини Екатерины Романовны. В противном случае (если Достоевский имел в виду Александру Кирилловну), «графиня В-а–Д-а» не может составить оппозицию «Клеопатре», потому что «светская львица» и «Клеопатра» входят в один мифологический ряд, и тогда нет никакого раздвоения «женского поля» «импровизации». Но оно должно быть, исходя из логики раздвоения «мужского поля» и, в особенности, если опираться на финальное противопоставление образов «Египетских ночей» и образов «Домика в Коломне».
Графиня Екатерина Романовна Воронцова-Дашкова и то «милое создание» из домика в Коломне, «которое слушает вас в зимний вечер (некий ассоциативный эквивалент «белым ночам» и снова противопоставление «египетским (знойным) ночам» – Н.С.), раскрыв ротик и глазки» определяют границы распространения женского идеала Достоевского. Само движение мысли Достоевского от «графини» к «простой, бедной Параше» подобно пушкинскому движению от светского денди Онегина к мелкому чиновнику Евгению и подчеркивает национальность и народность очерчиваемого идеала женщины, ведь народными для Достоевского могут быть только те идеи и образы, которые одинаково близки как образованному человеку, так и простолюдину.
И простая девушка и великосветская графиня, будучи воплощением истинно русского женского идеала, выполняют одну и ту же функцию по отношению к мужчине – они их слушают: «чтение поэмы у графини В-ой–Д-ой», «слушают вас, раскрыв ротик и глазки». Суть отношений между мужчиной и женщиной в таком идеале отнюдь не сводится к формуле: говорящий мужчина – молчащая женщина, активный мужчина – пассивная женщина. Потому что мужчина должен быть достаточно умен и интересен, чтобы его слушали, и он сам считает за честь быть услышанным женщиной. А молчание женщины есть знак ее заинтересованности, уважения и понимания, и прервавшееся молчание, то есть единственное слово женщины может стать приговором для мужчины. И выходит, что слово молчащей женщины даже выше многих слов говорящего мужчины.
В итоге мы видим противопоставление женщины, которая бросает вызов мужчине, женщине, которая умеет слушать мужчину. И здесь же противопоставление мужчины, который покупает женщину (пусть даже ценою жизни), мужчине, который должен заслужить женщину. А в целом мы подошли к пониманию тех двух вариантов возможного соединения мужского и женского начала, о которых говорили в начале анализа и которые выражены оппозицией «Клеопатра и ее любовники» – «Домик в Коломне». В первом случае мы имеем модель отношений между мужчиной и женщиной, которые строятся как поединок; во втором случае – как взаимодействие, взаимопонимание, взаимоуважение. Первое есть борьба душ, второе – их гармония.
Таким образом, один только пушкинский мифообраз «Клеопатра ei suoi amanti» содержит в себе для Достоевского целую модель общественного устройства, где человеческие отношения строятся на «купле–продаже», и это суть и болезнь именно западного общества. Ему противостоит идеальная модель общества, построенного на любви и понимании, и реализоваться эта модель может только в России. У Достоевского Россия, как мы видели из анализа перечисленных событий ее истории, дана в становлении, в развитии, в постепенном самосовершенствовании. То есть Идея эта не изначальная данность для России, а ее будущее предназначение. Может вызвать некоторое недоверие и недоумение такой «почвенический» взгляд на Россию и Запад у «раннего» Достоевского, Достоевского–петрашевца. Но вся загадка состоит в том, что именно этот анализируемый нами отрывок из монолога Мечтателя Достоевский включил в повесть только в 1860 году, подготавливая свое первое собрание сочинений. То есть «космос» «импровизации» Мечтателя – это «космос» позднего Достоевского! Но это не означает, что «Белые ночи» изначально, то есть в момент написания, не имели никаких ассоциативных связей с «Египетскими ночами». Эта связь, как мы уже отмечали, заложена в семантической параллельности названий повестей Пушкина и Достоевского: мир «Белых ночей» противостоит миру «Египетских ночей» как целомудрие – пороку. Вводя же открытый мифообраз пушкинской повести, Достоевский не просто превращает в такой же мифообраз с многоуровневой символической семантикой сам мир «Белых ночей», но помимо всех вышерассмотренных значений оппозиции «Египетские ночи» (Клеопатра ei suoi amanti) – «Белые ночи» (Домик в Коломне) добавляет и такое очень важное, итоговое значение: реальность – идеал, мечта. Весь «досибирский» (докаторжный) художественный мир произведений Достоевского стоит не под знаком «Египетских ночей», а под знаком «Домика в Коломне». Пушкинский Евгений («Медный всадник») «живет в Коломне». Но именно от «бедного Евгения» Пушкина, и мы согласны здесь с мнением В.Я. Кирпотина , ведут свою «родословную» Макар Девушкин, Вася Шумков, петербургский Мечтатель. В поэме «Домик в Коломне» Пушкин поселяет в этом отдаленном от центра районе бедную старушку, вдову с дочерью, а Достоевский, в свою очередь, определяет на жительство именно в Коломну невесту Васи Шумкова и ее мать-старушку, вдову с пансионом; мечтает о семейном счастье в домике в Коломне и Мечтатель. «Коломна, как район Петербурга, – делает вывод О.Г. Дилакторская, – имеет определенную социальную репутацию, что было отмечено Пушкиным и Гоголем. Здесь оседает отставной люд, вдовы с пансионом, бедные чиновники».  Но «Домик в Коломне» входит в текст «Белых ночей» не только с символическими значениями «бедный уголок Петербурга», «бедные люди», ведь герои «досибирского» Достоевского не просто мелкие чиновники, подобно пушкинскому Евгению, но так же, как и он, – мечтатели. Поэтому мифообраз «Домика в Коломне» и вводится Достоевским в «импровизацию» Мечтателя как символ идеального мира, мира-мечты. Этот символ связан с прошлым Достоевского: «Коломна» – это итоговой символ сентиментального и при этом убогого, «бедного» мира его ранних произведений, это его собственный еще идеальный и наивный, но уже пережитый взгляд на русскую действительность. Но символ «Домика в Коломне» направлен и в будущее, ведь он отсылает нас не только к «родословной» героев Достоевского, но и к их заветным мечтам о будущем счастье. То есть «Домик в Коломне» в «импровизации» Мечтателя есть символ и прошлого, и будущего России (идеал духовного единения людей: «Мы будем жить бедно, конечно, но счастливы будем» («Слабое сердце») (курсив наш. – Н.С.; II, 75). Мифообраз же «Египетских ночей» в контексте «импровизации» выступают для Достоевского как символ настоящего России, то есть России 1860-х гг., это символ его «послесибирского» восприятия действительности. Этим мифообразом так или иначе будут объединены все последующие романы писателя. Клеопатра и три ее любовника станут прототипами всех основных женских и мужских характеров героев Достоевского. Таким образом, на момент правки «Белых ночей» к новому изданию и включению в них пушкинских образов «Египетские ночи» для Достоевского были не только символом кризиса «европейского духа», но и общественного кризиса, назревавшего в России. Поэтому основная оппозиция «импровизации» Мечтателя «Клеопатра» – «Домик в Коломне» включает в себя и такое основание: «реальная Россия (Россия сегодня) – идеальная Россия (Россия будущего)». Ведь все рассмотренные нами оппозиционные ряды составляют лишь «схему» и «модель» того мира «импровизации» Мечтателя, о которой он говорит, что это – «всё».
В реальном тексте нет искусственных барьеров, которые бы четко и строго разделили образы «импровизации» на мужское и женское «поле», русское и западное; они идут единым планом и как бы «вперемежку». И это смешение оппозиционных образов говорит о замутнении границ «изначальной Двойственности» в мире. «Теперь беспорядок всеобщий, беспорядок везде и всюду в обществе, – будет писать Достоевский в записных тетрадях спустя 15 лет, – в делах его, в руководящих идеях, в убеждениях…в разложении семейного начала. Если есть убеждения страстные – то только разрушительные <…> Нравственных идей не имеется».  «Исчезли и стерлись границы добра и зла», «ныне время, когда все запуталось».  Суть же раздвоения, для Достоевского, всегда заключалась в том, что «одна часть общества пошла в Европу, а другая осталась дома».  Образ Клеопатры в «импровизации» Мечтателя как бы и символизирует собой ту часть общества, которая «пошла в Европу», а «домик в Коломне» – ту, которая «осталась дома».
Проанализированное нами всего лишь одно предложение из «Белых ночей» Достоевского, конечно же, ничего не могло изменить в характере и направленности повести в целом. Возможно, большинство читателей его даже не заметила. Но обращение к пушкинским образам и включение их в ретроспективу исторических лиц и событий в новой редакции «Белых ночей» Достоевскому казалось необходимым, чтобы подчеркнуть, что его Мечтатель, подобно Онегину – «тип исторический». При этом, благодаря работе писателя в 1860 году над правкой «Белых ночей» и размышлениями в связи с этим над пушкинским образом Клеопатры, стало возможным появление в 1861 году знаменитой статьи Достоевского «Ответ «Русскому вестнику» с до сих пор непревзойденным по глубине художественном анализе «Египетских ночей».


Рецензии