Стена-66, киноповесть

Нина ОГНЕВА

СТЕНА-66
Кинопоэма
Фильм первый

ББК 84(Рос=Рус)-44
    О 38

 «Нюанс», Таганрог, 2013 - 120 с.

ISBN 978-5-98517-237-9

© Нина Огнева, 2013
© Дизайн обложки (коллажи): Нина Огнева, 2013

АННОТАЦИЯ

«Стена-66» (фильм первый), исходно в жанре киноромана, была написана  в 1989 г. Впоследствии текст был значительно сокращён и переработан по типу сценария для кино с элементами художественной прозы. Тогда же, в силу особенностей стилистики, определён по жанру как кинопоэма. Незначительная редактура и сокращения были осуществлены автором непосредственно перед публикацией 2013 г.
«Стена-66» в целом состоит из трёх частей. В данной книжке читатель может познакомиться с содержанием фильма первого –  «Гуля», названного так условно по имени одного из главных персонажей трилогии.
Все события, описанные в «Стене», имеют под собой реальную основу. Автор лишь придал им более доступную для читателя/зрителя форму, использовав при этом личные записки и устные рассказы героев повествования, разумеется – с  их согласия и одобрения.
Более полный текст первого фильма – с пояснениями, комментариями, детализацией, планом-картой места действия и фотографиями – предполагается вместе с двумя последующими сериями включить в однотомное издание, планируемое к выпуску в конце 2013 г. Там же читатель найдёт рассказ автора о приключениях, которые претерпел  собственно текст трилогии, написанный – что очевидно – четверть века назад, но до сих пор нигде не публиковавшийся.

Преамбула

История этой книги примечательна.
В октябре 1967 года я пришла в издательство, в котором моя графика к текстам познавательного характера по ботанике и садоводству имела успех.
Я намеревалась – по давней договорённости – получить на руки «Die Veredelungen und ihre Anwendung f;r die verschiedenen B;ume und Str;ucher» (1885) Николя Гоше, на немецкий лад называемого ещё Николасом Гаухером – книгу 1885 г. издания форматом In quarto, ко времени описываемых событий ставшую раритетом, но имевшуюся в редакционной библиотечке. Иллюстрации к тексту были выполнены незаурядным художником. По качеству они стояли вровень с «чистым искусством», лишь сюжеты – способы обрезки, методы прививки плодовых деревьев, устройство виноградных шпалер и пр. свидетельствовали об их утилитарности.
Однако вот что ожидало меня в тот памятный день: по коридорам и комнатам, загаженным строительным мусором, стуча грязными сапогами по отсыревшему и вспучившемуся паркету, взад-вперёд ходили работяги. Вдоль стен высились курганы из заплесневелых папок с тряпичными завязками – это были рукописи изданных и не изданных произведений, по случайности вовремя не отправленные в архив либо в макулатуру. Рваные газеты, безногие стулья с выбитыми сиденьями, изуродованный ломом – как видно, списанный вчистую «ремингтон» под грудой щебня.
Сторож сообщил, что издательство переселяют на окраину города в специально выстроенное здание, и практически все сотрудники уже осваивают там новые кабинеты. Но том Гоше был предусмотрительно оставлен для меня в осиротевшей приёмной ещё пару недель назад.
Сторож отпер замок и ушёл.
Перед уходом я ненадолго задержалась – из окон помещения открывался вид на старую часть города: маленькая площадь перед миниатюрным храмовым зданием, кафетерии, магазинчики, торговые ряды городского рынка, серебристая полоса реки и бесконечные дали, простирающиеся за рекой – знакомая картина. Среди невысоких, архитектурно выразительных строений – относительно новая железобетонная конструкция. Это Орнитологический музей – гордость местной администрации и объект постоянных нападок со стороны городского Общества охраны природы.
Массивная стена, ещё в XIX в. представлявшая собою ограду объекта неизвестного назначения, тянется до самого оврага и отделяет обжитой переулок от пустыря, заросшего травой, барбарисом, одичавшим крыжовником и молодой порослью китайского ясеня – айланта. В центре пустыря – заброшенный дом с крутой черепичной кровлей, круглой башней посередине и узкими окнами верхнего этажа. Кое-где заметны следы случившегося в незапамятные времена пожара. Но за годы дожди смыли со стен не только копоть, но и клеевую побелку, которой поверх крепкого красного кирпича они были аккуратно покрашены.
На улице моросило. Я собралась было поаккуратнее запаковать ценный раритет, но ничего подходящего под рукой не оказалось.
Вдруг в открытую дверь постучали.
– Войдите, – машинально ответила я, полагая, что это сторож пришёл поторопить меня. В распахнутых дверях, на фоне тусклого неба, проглядывающего через стёкла северного окна общего коридора, стояла девочка лет пятнадцати-шестнадцати. На ней был незастёгнутый чёрный плащ, такой длинный, что нижний край его волочился по полу и оставлял на пыльном паркете мокрые следы. Вместо блузки или свитера – редкая кольчуга, связанная на спицах из упаковочной бечевы. Вылинявшая синяя юбка из портьерного репса. Некоторые нюансы свидетельствовали об отсутствии на теле посетительницы чего-либо похожего на нижнее бельё.
– Вот, – сказало странное создание, – это вам.
Она достала из-за пазухи и протянула мне пачку бумаги, тщательно завёрнутую в огромный лист крафта.
Посетительница, вероятно принявшая меня за издателя, уже не раз встречалась мне в близлежащих переулках. По её поведению и по реакции прохожих было очевидно, что несчастная является штатной «городской дурочкой» данного квартала.
– Только смотрите, не перепутайте, с какой стороны читать, – обеспокоенно пробормотала девушка, вертя пакет то так то этак. – Не то вы прочтёте на обороте и решите, что я ненормальная. И выйдет, что я зря так старалась...
Гостья, сделав два осторожных шага в направлении колченогого стола, за ветхостью не вывезенного из приёмной, определила свою рукопись возле раскрытого тома Гоше и пятясь покинула кабинет.
Некоторое время я пребывала в недоумении. Но любопытство вкупе с прагматичностью подсказали мне рациональное решение сразу обеих проблем: завернув и Гоше, и переданное мне девушкой в хрусткую, почти непромокаемую коричневую бумагу, я вышла следом за писательницей.
Воспользовавшись бесхозностью, царящей в здании, я не упустила, однако, случая прихватить по дороге несколько толстых картонных папок, наименее пострадавших от непогоды и бесцеремонности строительных рабочих: машинописные экземпляры к изданию принято было подавать на качественной белой бумаге, размещая текст лишь на одной стороне. Оборотная сторона оставалась чистой и служила отличным подспорьем для выполнения разного рода набросков и эскизов. В течение нескольких лет литературные шедевры «мастеров слова» и непризнанных гениев местного масштаба содействовали моему профессиональному росту, за что я весьма признательна судьбе и Господу Богу, который создал графоманов и конъюнктурщиков.
Папки с бумагой по возвращении домой были сложены в шкаф и на время оставлены – от идеи полистать Гоше меня отвлёк срочный выгодный заказ. Однако, сколько я ни искала по прошествии времени коричневый свёрток с книгой – безуспешно. Я пришла к печальному выводу: вероятно, стараясь унести из разорённого здания побольше расходного материала, я нечаянно оставила в груде хлама то, за чем, собственно, приходила.

В октябре 1989 года обстоятельства моей жизни потребовали капитальной перестройки мастерской, в которой я трудилась два десятилетия. Освобождая шкафы и стеллажи от накопившегося барахла, под грудой черновых листов, заваленных коробками и пеналами с рисовальными инструментами, я к своему удивлению обнаружила один из трофеев того памятного посещения издательства.
Папка, найденная мною под фанерным планшетом, к тому же оказалась необычайно толстой. Не без ностальгического интереса я осторожно отёрла пыль с её картонных крышек. Регистрационный номер, казённый штамп, заголовок: «Исторический очерк Орнитологического музея».
Любопытство подстегнуло меня настолько, что я чуть было не повредила ветхий сопревший картон, торопливо дёргая пожелтевшие от времени нитяные завязки: слухи о необыкновенных событиях в нашем городском Орнитологическом музее, разумеется, не остались секретом и для вас, уважаемый читатель. Меня же всё, что касалось упомянутого культурного заведения, волновало в тот момент гораздо более, нежели мог вообразить кто-либо из моих близких и друзей (и тому были веские основания.). Но каково же было моё изумление, когда вместо проникнутого официозом и украшенного канцеляризмами шаблонного текста я обнаружила в папке тщательно завёрнутого в коричневый крафт Гоше. Изумление моё было так велико, что я, рассматривая давно забытый и визуально мало опознаваемый переплёт, не сразу заметила в недрах смятого крафта пачку пожелтевшей дешёвой бумаги, сплошь – с двух сторон – испещрённой машинописным текстом. Как видно, из соображений экономии автор не потрудился оставить по краям листов что-либо похожее на поля – окончания некоторых слов, вероятно, так и остались где-то на валике пишущей машинки. Во всяком случае, на бумаге их не обнаружилось.
Несмотря на неопрятность текста, я принялась читать неизвестное мне произведение. Первые строки навели на мысль, что я держу в руках практическое пособие для начинающих врачей-психиатров, в частности – расшифровку записи классического параноидного бреда. Но к концу страницы что-то знакомое замельтешило в памяти… Я перевернула листы и на обратной стороне обнаружила рукопись. Этот-то текст и послужил поводом к сочинению первой части данного произведения.
Автор

Фильм первый
Гуля

1.
«…Уже месяц как я вышла из сумасшедшего дома. Дедушка не велит так говорить, он считает, что это грубо, но ведь так оно и есть, что бы он ни думал на этот счёт.
У меня есть «справка». Теперь я могу проделывать что захочу – какой с меня спрос? Правда, врач, который выписывал мне справку, так и сказал: «Теперь ты можешь проделывать что хочешь, кроме того, про что написано в законе. А то, неровён час, вернёшься к нам, но тогда уж насовсем. А тебе, я вижу, не очень-то у нас понравилось».
Но мне, ей-богу, ни раньше, ни теперь не приходило в голову нарушать закон – убивать кого-нибудь или грабить. Что я – сумасшедшая что ли? Поэтому я просто хожу себе и хожу где хочу и никого не трогаю.
Нынче март, и погода стоит точно такая, как тогда, в конце октября: то льёт дождь, то дует ветер, то выглянет холодное солнце из высокого тумана и посветит в окно. Вот я и решила сесть да и написать обо всём, что со мной случилось в прошлом году. Кто мне помешает? Дед совсем перестал обращать на меня внимание – что толку? Притом, он придумал интересную штуку, которая называется «Теория Всего», и теперь по ночам всё печатает и перепечатывает её на пишущей машинке, на которой мама печатала свою книгу, когда была ещё жива. Потому и с бумагой у меня нет проблем: дедовы черновики с обратной стороны чистые. Главное, когда я понесу мою рукопись в редакцию, правильно положить страницы нужной стороной кверху. А то редактор решит, что я и вправду ненормальная, и не захочет со мной разговаривать.
В общем, если интересно – почитайте. Если станет скучно, то можно перевернуть листы наоборот и – там-то уж много чего понаписано, и не про что ни попадя, а про «Всё». «Всё» – это довольно много, не правда ли?..»

2.
Октябрь нынче для здешних мест непривычно холодный. Солнце ещё не зашло, но вокруг – синий сумрак, небо затянуто тучами. Собирается дождь.
Стремительно темнеет. Начинает накрапывать. Два или три человека идут по переулку, натягивая на головы воротники пальто и ускоряя шаг. Медленно, противоестественно медленно удаляется в сторону площади крытый фургон. Вскоре дождь превращается в настоящий ливень. Грохочет гром, молнии слепят глаза, ураганный ветер раскачивает стволы деревьев.
Гуля – девочка лет пятнадцати, в не по росту длинном старомодном плаще и смешных ботинках с высокой шнуровкой – жмётся к облезлой двери под крыльцом чужого дома, пережидая непогоду.
Тёмная тень – возможно, часть сорванной ветром ветхой кровли, с шумом и хлопками проносится почти над самой её головой.
В переулке наконец зажигается единственный фонарь – он невнятным пятном посвечивает вдалеке через стену воды. Но вскоре ливень стихает, остаются слышны лишь постукивание и позвякивание, смутное шуршание да редкий плеск капли, сорвавшейся с ветки дерева в лужу.
Гуля выбирается из укрытия. Напротив, через дорогу – нет жилых домов. Там – высокая каменная стена, сложенная из блоков тырсы – ноздреватого ракушечника. Неподалёку кладка обрывается, торец сооружения почти зависает над краем глубокого оврага. Однако в противоположном от оврага направлении по травяному настилу, укрытому плотным слоем палой листвы, вдоль стены можно пройти до самой Городской площади, не набрав полные ботинки грязной воды. Но только было девочка оказывается в пятне фонарного света, как слышит голоса, доносящиеся из ближней подворотни. Похоже, встреча с компанией лоботрясов, ищущих, чем бы поразвлечься, не сулит ничего хорошего. Один из них – здоровяк с туповатым но добродушным лицом, покачиваясь выдвигается из мрака, расставив руки так, будто несёт под мышками два арбуза. Он поводит плечами шириной с пьедестал почёта:
– Ыть! Гы-ы-ыы!
И в восточном, и в западном направлении переулок пуст, как заброшенная канализационная труба – потоки воды стремительно мчатся под уклон, журча и завиваясь смерчами возле ливневых стоков.
– Ыть. Ты чё, л-ля? Гы. Подь сюда…
Парень, в сопровождении нескольких великовозрастных балбесов, прямо через поток продвигается всё ближе и ближе. На его физиономии радостная улыбка. Он ковыряет палую листву носком грязного резинового сапога.
– Гы. Да не бойсь. Бульдозер добрый сёдня. Ага? – поворачивается он к компании. Компания, распределившись по склону, одобрительно гыгыкает.
– Выпить хошь? Ты, л-ля, мокрая какая… ишь! Подь – обогею. Бульдозер тё-опленький, ых!
Парень расставляет руки и подвигается всё ближе.
Вдали, в самой глубине мокрого тоннеля – слабо озарённая витринами людная площадь.
– Да я б, канешнааа… – говорит задумчиво Гуля. – Да вот тут у меня…
– Чё?
– Да… граната.
– Чё-о-о?
– Да… дедушка копал яму во дворе – крыжовенный куст посадить. Вдруг – ящик. А там гранаты. С войны, видать. Дедушка старенький у меня. Дал одну и говорит: «Отнеси её, эту чёртову куклу, в часть (Гуля показывает рукой в сторону торговой площади) – пусть сапёров пришлют, разберутся. А тут – дождь…
– Чё-ооо? – недоумевает парень.
– Да вот же, смотри! – Гуля открывает сумочку, вытаскивает оттуда гирю от напольных часов с латунным кольцом у основания, долю секунды держит перед носом Бульдозера и вдруг подбрасывает высоко в воздух:
– Ложи-ись!
– Гха-ааа!.. А-а-а-ааа!!!
Подростки бросаются врассыпную, в разные стороны летят брызги. Двое и впрямь падают ничком на травяной склон, закрыв руками головы.
Между краем оврага и полуразрушенной оконечностью стены – узкий проход. Затея небезопасна, но у Гули нет другого выхода. Она покрепче подбирает длинные полы плаща, резко поворачивает влево, быстро обхватывает торец стены руками и, едва не обрушившись по скользкому склону на дно оврага, переваливается в пространство по ту сторону, в полную темноту.
Несколько секунд она стоит не дыша.
За стеной ругань, хлюпанье и чавканье подошв по грязи, звонко разносящиеся по переулку реплики:
– Туда…
– Да нет, там она…
– Стерва, (непечатное), ыть её так…
– Курва (непечатное)!..
– Да нет, вон тама-а-а-ааа она-а-а-а!
Голоса затихают – обескураженные пацаны с перепугу так и не поняли, куда так внезапно исчезла коварная обманщица.

Однако путь назад отрезан.
Дождь закончился. Там, на той стороне пустыря, ходит трамвай. Можно сесть на него и в объезд попасть домой.

3.
Гуля бредёт вдоль оврага меж луж и колдобин – туда, где на фоне серого неба чётко читается силуэт развалин кирпичного дома с башней, скупо освещённого городскими огнями. До слуха её уже доносятся звуки города: вот заиграла музыка из громкоговорителя в Городском саду; вот послышался лай запоздавшего баркаса со стороны реки; механический голос диспетчера товарной станции; звон ящиков с винными бутылками возле служебного входа в ресторан, дребезг прокатившего в дальнем переулке трамвая…
Как вдруг в привычную звуковую картину внедряется нечто постороннее. Похоже, это стон? Он доносится со стороны оврага – особо глубокого в этом месте.
Звук повторяется.
Гуля приостанавливается – стон раздаётся явственней.
Свет фонаря из переулка рябит поверхность лужи на дне. Гуля, держась за ветки дерева, склонившегося над ямой, подбирается к краю и видит на дне пятно, напоминающее очертаниями фигуру человека. Похоже, человек пытается приподняться, но это ему не удаётся.
Пьяный? – Но движения и звук человеческого голоса нисколько не напоминают расслабленную возню в уютной луже и обыкновенное для пьяницы бурчание и мычание.
Дрожат расплывчатые пятна; человек мотает головой и пытается опереться на руки.

В прошлом году дедушка примерно в такую же погоду вытащил из этого оврага приезжего фотографа из областной газеты. Тот искал нужную точку для съёмки – такую, чтобы в кадр попало и старинное полуразрушенное строение на пустыре, и часть стены, и новое здание Орнитологического музея. Он пятился, пятился и скатился на дно оврага вместе со своей дорогостоящей аппаратурой. А от удара штативом по голове потерял сознание. И пролежал так, пока дед случайно его не заметил, проходя до трамвайной остановки короткой дорогой.

– Эй! Эй вы там! Послушайте, что случилось?
– Ммм...
– Послушайте, ответьте что-нибудь. Вам плохо? Сейчас я попробую помочь… быть может, следует вызвать «скорую помощь»?..
Огромный засохший орех свешивает к воде длинные прочные корни. Через минуту Гуля на дне. Между полузатопленным велосипедом без колес и руля и омерзительными останками собаки она медленно пробирается к цели. Она видит лишь бесформенное пятно да блики на мокрых покрышках, атолловыми островами рассеянных поодаль. Перед глазами мелькают разноцветные круги, прыгают по поверхности лужи. Девочка наклоняется, чтобы получше разглядеть несчастного. Наконец из суеты фонарных бликов вычленяется лицо, затем – руки, обхватившие голову.
Незнакомец мотает головой и вдруг довольно обыкновенно говорит:
– «О господи».
– «О!» – повторяет он и снова мотает головой, да так отчаянно, что брызги летят в разные стороны, как от только что выкупанной собаки.
– Ах, добрая женщина, оставь меня. Я же сказал тебе, оставь меня умирать здесь, в этой пустынной местности среди болот и топей, а сама иди по своим делам.
Сумасшедший. Откуда бы здесь быть незнакомому сумасшедшему? Но, кажется, он неопасный. Похоже, не пьян…
– Если у вас сломана рука или нога – потерпите: я позову кого-нибудь. А если… думаю, нам с вами следует в любом случае выбраться отсюда – здесь мокро и холодно. Вы можете встать? Я попробую вам помочь.
– Ты считаешь, я нуждаюсь в помощи? А! – Он тихо и неожиданно смеётся. – Что ж, согласен. Ты, верно, из тех, что приходят, когда случается уснуть. Но кто послал тебя? Так… так не бывает. Впрочем... Но разве ты знаешь, каков выход из этой сложной ситуации?
– Конечно. Пошли?
– Куда я должен последовать за тобой, добрая женщина?
– Вон туда.
– Ах, стоит ли? К чему напрасные хлопоты. Неужто ты предполагаешь наличие какого-либо различия меж точками поверхности этого забытого богом пространства?
– Да, предполагаю. Наличие различия – налицо. Например, у нас дома, на кухне – одна точка, а в грязной луже – совсем другая. И я предпочитаю первую. Это, в конце концов, просто неприлично в моем возрасте – сидеть тут в грязи подле дохлой собаки и уговаривать вас. И я не прочь попасть поскорее домой, надеть тёплые носки, сесть возле печки, укрыться пледом и выпить чаю с вареньем…

Дедушка... Он буквально замучил Гулю, повторяя каждый день одну и ту же фразу, а вернее половину фразы – она состояла из четырёх слов: «В твоём возрасте неприлично…»
Например: в твоём возрасте неприлично лазать по деревьям. Или: в твоём возрасте неприлично красить губы. Или: в твоём возрасте неприлично спать с медведем, у которого нет одного глаза. Или: в твоём возрасте неприлично шляться по ночам невесть где…

4
– Что ж, пожалуй, твоя мысль справедлива. Это – там? Да. Похоже – там…
Внезапно раздается оглушительный хлопок, фонтан брызг окатывает девочку с головы до ног – лицо залито мутной водой. Наступает тишина.
Гуля мычит, пытаясь отереть лицо и рот рукавом:
– Ы-Ы-Ы.
– Что с тобой, добрая женщина? Ты, кажется, плачешь? Пожалуйста, не расстраивайся: со мной всё в порядке.
Голос раздаётся сверху, совсем рядом.
– ЫЫЫ…
– Кажется, ты изрядно напугана. Иди сюда, я вытащу тебя из этой чудовищной клоаки!
Незнакомец продолжает возиться где-то наверху, горестно бормоча и немилосердно шурша одеждой о ветви кустарника, шлёпая по грязи подошвами. Наконец становится относительно тихо, в последний раз хлюпнула вода в колдобине меж серебристых стволов айланта.
По лицу Гули течёт холодная вонючая жижа, она поднимает голову: незнакомец лежит ничком на самом краю обрыва – его лицо невнятно белеет на фоне тучи, закрывшей полнеба. Как он там оказался?
– Ах, премного благодарна, не стоит беспокоиться. Я уж как-нибудь сама.
– Нет-нет. Мало кому удаётся выбраться из ловчей ямы самостоятельно, давай скорее руку.
Гуля с трудом пробирается по дну оврага, проваливаясь в густое месиво.
– Похоже, придётся воспользоваться вашим любезным предложением, но… вряд ли вам справиться: я ведь «такой тяжёлый человек», – бормочет она. – Что ни день, дедушка напоминает мне об этом...
– Э-э-э… Ты – человек? Никогда бы не подумал. Но сколько же ты весишь?
– Три… с половиной… тонны…
– М-м-м… Признаться, добрая женщина, я не ожидал, что твой вес столь значителен, но это ничего. Думаю, что не без некоторого труда я всё же справлюсь. Но ты должна посодействовать мне: тебе придется на время расстаться с твоей сумочкой и, возможно, снять ботинки – это облегчит мою задачу.
– Ну уж нет. Это ботинки моей прабабушки, они дороги мне как память.
– Не беда. У неё, верно, найдутся и другие: интуиция подсказывает мне, что не в твоих правилах брать у ближнего последнее. Ты идёшь не в ту сторону – я здесь, смотри.
Три шага назад, под самый обрыв. Рука незнакомца в пределах досягаемого. Он тотчас крепко обхватывает Гулино запястье, что-то бормочет и – рывок так мощен и неожидан (судя по всему, и для самого незнакомца), что и он, и девочка падают в мокрый бурьян и некоторое время барахтаются среди длинных плетей спутанной травы. Боль в запястье и локте почти непереносимая. Гуля едва сдерживает слёзы.
Наконец незнакомец поднимается на ноги и, тяжело дыша, негодует:
– Добрая женщина! Ты обманула меня! Но зачем? Зачем ты так преувеличила свой вес? Ведь я мог оторвать тебе руку, а без руки очень тяжело живётся, поверь мне…
– Ах что вы. Одной-двумя руками меньше – такие пустяки. А про три с половиной тонны я, право, пошутила – на самом деле я вешу всего две с половиной тонны, – говорит Гуля сквозь слёзы.
– Да, добрая женщина, теперь я и сам догадался, что это была шутка – ты такая маленькая. Притом – ты дрожишь. Тебе нужно поскорее согреться, например, выпить горячего чаю. Но я знаю хорошее средство от простуды. Следует походить по горячему песку и всё пройдет. Есть тут где-нибудь горячий песок? Знаешь, он обычно водится возле моря и… и черепахи, например, закапывают в него свои яйца. У тебя есть поблизости какое-нибудь море? Я могу проводить, ты только покажи дорогу…

5.
Темно, свет единственного фонаря висит мутным коконом в ветвях деревьев над каменной кладкой. Гуля решительно ступает на опасный склон, уже известным движением обхватывает торец стены и, стараясь не сползти по глинистому косогору вниз, в овраг, пробирается в обжитое пространство. Сумасшедший доверчиво следует за ней, продолжая болтать:
– Как славно, добрая женщина, что ты знакома с топографическими особенностями данной местности. Без твоего содействия мне пришлось бы несладко – я… я немного сбился с курса, потерял ориентировку. Понимаешь, гироскоп не очень удобен в путешествии, а компас – я, кажется, позабыл его дома. Впрочем, что толку с компаса в этакой темноте? Да и в светлое время суток – будто есть компас, на лимбе которого написано «Сан-Диего», либо «Миссисипи», либо «Твой дом», или, допустим: «Африка!»... Кстати, не знаешь ли ты, какая в этих краях часть света?
– Да-да, конечно… – доброжелательно обнадёживает своего спутника Гуля, – сейчас я вот тут разложу карту восточного полушария – она у меня как раз спрятана за пазухой, и проведу урок географии…
– Правда? Ты согласна учить меня географии? Знаешь, я и в самом деле с этой наукой не в ладах. Давай же примемся за урок, где твоя карта?
– Здесь темно. В потемках я всё перепутаю и покажу вам вместо Европы Антарктиду, вы пойдёте не в ту сторону и заблудитесь…

6.
Наконец Гулиному взору открывается хорошо освещённый переулок. Позади слышны невнятные шорохи, бормотание. Но едва она, с огорчением осматривая замаранные полы плаща и немыслимо грязные ботинки, останавливается на открытом месте, как видит, что из подворотни на противоположной стороне неспешно выбираются старые знакомые.
– Ба! Партизанка! Ну-у-у-ууу – попалася-а!
Бульдозер, просунув палец в кольцо, поигрывает гирей от часов.
– Ну, чё, козявка, а по тыкве не хошь? Тебе и твоему дедушке, а? Я те дам «гранаты»! Я те дам «ящик»! Ну, подь сюда, курва!.. Мы тут щас с тобой поиграем в… сапёров…
Как вдруг из-за Гулиной спины раздаётся голос её спутника:
– Послушай-ка, добрая женщина. Я не вполне понимаю, каковы намерения этих добрых людей? Похоже, они пришли сюда не для того, чтобы помочь нам справиться с трудностями в минуты невзгод?..

7.
Надо сказать, Гуля до сего момента не имела возможности при достаточном освещении оказаться лицом к лицу с тем, кому так самоотверженно «помогала справиться с трудностями в минуту невзгод». О его лице, впервые представшем перед её взором в свете вечерних грозовых сумерек там, на дне оврага, можно было заключить единственное – что оно есть, и что это лицо, а не чудовищная морда. Однако зрелище, открывшееся теперь в отражённом свете ртутного фонаря, способно обескуражить любого: за спиной Гулиного спутника, на фоне ноздреватой сверкающей плоскости, разделённой на прямоугольники глубокими швами кладки, отчётливо обнаруживаются огромные, чёрные, отливающие радужным сиянием крылья. Они вздрагивают в такт биению сердца. Различимы отдельные маховые перья; одно из них надломилось, неловко зацепившись за корявый куст, растущий из-под основания стены. На внутренней стороне гигантской раковины серебрится мелкий пух. Человек с крыльями, как бы в раздумье, дотрагивается до глубокого переносья возле низких бровей:
– Есть ли насущная необходимость вступать в переговоры? Право, меня обуревают сомнения: уместна ли теперь предложенная игра? Здесь так грязно. Да и обстановка вокруг никак не соответствует моим представлениям о площадке для игр. Впрочем, в ваших краях…
Немая сцена.

Парень по кличке Бульдозер скорее прочих обретает присутствие духа. Его физиономия поочередно изображает оторопь, демонстративное изумление, плохо скрытый испуг. Он приоглядывается в сторону площади, где высится здание Орнитологического музея.
– Ну, ты, нетопырь, л-ля. Ты с какой птицефабрики сбежал? Или вона оттудова?
Человек с крыльями продолжает держать руку возле переносья. Затем берёт Гулю за плечо, делая осторожный шаг в сторону.
– Полагаю, с нашей стороны не будет слишком невежливым продолжить путешествие в избранном направлении невзирая на?.. – говорит он тихо.
– Ой-ой-ой. Так это твоя-а куколка?
Бульдозер храбро берёт девочку за локоть и тянет к себе.
– Ну что ты, – удивляется человек с крыльями, – твоё предположение основано на неверных сведениях. У меня не бывает куколки – ты спутал с бабочками, это у них – куколки, гусеницы, метаморфозы… нимфы…
– Чево-о? Я те дам гусеницы! Щас самому махалки-то обломаю! Думаешь, Бульдозер добрый, так его дразнить можно за так? А ну отвянь, гусь лапчатый!
Парень с силой дёргает Гулю за руку, пытаясь привлечь на свою сторону, и замахивается гирькой на человека с крыльями.
– Пусти, идиот, – кричит Гуля. В то же мгновение внезапно распахнувшееся крыло сбивает парня с ног. Тот от неожиданности отпускает Гулин рукав. Девочка с размаху падает на ближний газон, поросший бурьяном, прямо в грязь и колючки.
– Курва, – кричит парень, выкарабкиваясь из грязи. – Дура, – выкрикивает он ещё раз издали, отирает вспотевшее лицо и бычью шею.
Его приятели пятятся, нервно похохатывая. Бульдозер, оглядываясь, что-то говорит им настойчиво, потом толкает одного из них – как непонятливое животное. Компания топчется на месте, нерешительно ретируется в сторону растущих неподалёку кустов и скрывается за их густыми ветками.
Человек с крыльями подходит к Гуле:
– Прости. Сам не знаю, как такое со мной вышло. Нервы. Я… я нынче не совсем в форме. Надеюсь, падение не причинило тебе особого вреда? В кусты падать не опасно, нет. Это не то что на… вымощенную брусчаткой площадь перед городской ратушей. Или деревянную палубу трёхмачтового брига, на дощатой поверхности которой выставлены в ряд дубовые бочки с подмокшим порохом. Но – знаешь, похоже, я и вправду устал. Мне… мне нездоровится. Уж не знаю, как нам быть с географией. Пожалуй, если ты сейчас начнёшь показывать мне Европу, я ничего не запомню. И потом – ты испачкаешь свою карту. Мы могли бы отложить урок, как-нибудь договориться. Постой, я помогу тебе. Ты… ты лёгкая?.. – с некоторым недоумением констатирует он. – Знаешь, я мог бы… у тебя ведь есть карта? Если мы окажемся где-нибудь неподалёку, ты сумеешь найти свой дом? Далеко ли твой дом?
– Да нет, рядом. Сейчас я покажу вам, где мой дом – у меня вот тут в сумочке есть глобус Северной Америки…
– О-о! Ты, верно, очень любишь географию. А вот я… Нет, я с этой наукой, право, не в ладах.

8.
Время позднее, дедушка, вероятно, сходит с ума от беспокойства. В этом году Гуля уже несколько раз не ночевала дома, но всегда звонила – чтобы дед не волновался. Иногда он страшно ругался по телефону, другой раз тоскливо и покорно молчал, но ничего не мог поделать. «Тебе самое место в паноптикуме!» – крикнул он ей напоследок, перед тем как она хлопнула дверью и ушла куда глаза глядят.
В последнее время Гуля только и делала, что ссорилась с дедушкой. В тот вечер она полезла на антресоли, чтобы достать оттуда коробку с прабабушкиными ботинками. В этих ботинках прабабушка гуляла с дедушкой, когда тот был маленьким, по аллеям Городского сада под звуки духового оркестра. Гуля полезла на антресоли. Но приставная лестница поехала по свежевымытому полу, и Гуля не иначе как убилась бы насмерть, если бы не успела ухватиться за край лежавшего рядом с коробкой бабушкиного плаща, который зацепился за кран медного самовара, намертво застрявшего меж двумя просевшими от времени деревянными полками. Грех было после такого потрясения не примерить на себя и ботинки, и плащ. Мамина лаковая сумочка отлично дополнила наряд. Однако, когда Гуля в таком виде собралась выйти погулять, разразился скандал…

9.
Странная пара – в проёме едва освещённой подворотни. Мёртвый свет ртутного фонаря пластом лежит на мокром асфальте. Во дворе переговариваются негромко – кому-то не спится, мирные обыватели вышли на веранду подышать свежим послегрозовым воздухом. Страстно и вдохновенно воют на два голоса коты: они вернулись на крышу сарая продолжить начавшийся до ливня диалог. Медленно и осторожно, чавкая крутыми шинами по мелкой воде, проезжает крытый фургон.
Теперь у Гули появляется возможность рассмотреть своего спутника: несуразная серая рубаха; рукава – как видно, невероятной длины – собраны на плечах и предплечьях в частую гармошку. Штаны – гораздо шире и короче, нежели требуется. Они похожи на застиранную больничную пижаму. Ступни босы и грязны.
Под ледяным ветром колеблются мелкие перья на изгибе, человек с крыльями молчит. Наконец он приоткрывает крыло и, продолжая крепко держать Гулю за плечи, загораживает её от сквозняка, задувающего в арку из переулка.
– Ты промокла, тебе холодно.
Она пытается высвободиться из его рук:
– Эй, послушайте. Не лучше ли нам куда-нибудь отсюда уйти? Ей-богу, здесь не место для разговоров. Ну, что же мы стоим? И вообще: зачем вы так вырядились? Я, конечно, тоже не прочь… вырядиться почуднее. Но… Вы что, снимаетесь в кино?
Нет, похоже – он сбежал из сумасшедшего дома. Ему представлялось, что у него есть крылья, вот его и посадили в сумасшедший дом, а он сбежал…

Фургон, как и несколько минут назад, проезжает медленно в обратном направлении – Гуля узнаёт его, это машина цвета хаки с номером 14-44. Через несколько секунд раздается скрип тормозов и звук открывающейся автомобильной дверцы.
Гуля в полном смятении, но где-то в глубине её сознания происходит работа, непосильная для ума. Что-то, чего никто из нас не в силах в себе определить, срабатывает внутри, секундами ранее чем девочка успевает осмыслить смутное беспокойство, случившееся с нею. Это походит на то, как, внезапно для самого себя, делаешь прыжок через неожиданно оказавшуюся на пути яму, и только на той стороне, когда опасность миновала, осознаёшь, что твоё тело куда сметливей тебя самого.
Гуля тянет несчастного сумасшедшего за рукав его кошмарной рубахи:
– Да, знаете, я подумала – и вправду: такой ветер! Муссоны... пассаты – ячейка Феррела, с градиентом скорости что-то неладно что ли? Эффект Бернулли в общем, давайте поменяемся местами, а?
В боковой стене арки зияет ниша глубокого дверного проема. Гуля подталкивает своего спутника и насильно поворачивает спиной к провалу – теперь от глаз прохожего, случайно оказавшегося в переулке, странный наряд незнакомца надёжно скрыт.
За пределами арки раздаются небыстрые шаги: идут два человека, судя по темпу – мужчины.
Один из них говорит невнятно, но громко. Другой, с хорошо поставленным, но чуть дребезжащим голосом, перебивает его:
– Тише, мой друг, тише. Ни к чему афишировать наше присутствие.
– Вы полагаете, профессор, оно укрылось в раскидистых ветвях этого экзотического растения? Ха-ха-ха…
Замедленное чавканье обуви по жидкой грязи: беседующие перебираются вброд через обширную лужу, приближаются к укрытию. Две тени виляют и вздрагивают осьминожьими чернильными облаками на освещённой мостовой.
Диалог вполголоса продолжается:
– Быть может, всё же стоит?..
– Ни при каких обстоятельствах. Будет скандал, и всё пойдёт насмарку. А мы с вами окажемся в роли клоунов. Да-с, клоунов. Вы желаете некоторое время побыть клоуном? Извольте. Паноптикумом мы уже располагаем, только цирка нам недостаёт...
– Но, профессор…
– Пойдёмте. Пойдёмте-ка, заглянемте сюда. Впрочем – бесполезно. Надо ждать-с. Надо ждать, и птичка…
Разговор стихает. Шаги приближаются.
Гуле будто приказывает неслышимый голос: «Так, так, теперь вот так, хорошо…». Определяя своё положение в дверном проёме, она старается всем своим видом привлечь внимание пришельцев. Перед тем как понаглее отставить не слишком пышное бедро в бабушкином плаще и привалиться к своему спутнику ещё менее пышной грудью, Гуля заглядывает ему в лицо. Белое, как некролог, оно застыло в тёмной рамке мокрых прядей. Он сглатывает пересохшим горлом – похоже, собирается прокомментировать происходящее. Гуля бросает на него взгляд, способный пресечь вещание громкоговорителя на столбе в Городском саду.
Шлёпанье обуви по грязи отдается гулким эхом в арочном своде. Гуля, не изменяя малоприличной позы, поворачивается к приостановившимся на долю секунды собеседникам, старательно подмигивает и, показав им язык, оборачивается к дверному проёму и хихикает как от щекотки.
«Профессор» отпускает в адрес девочки нечленораздельную реплику, живо напомнившую ей текст, сказанный дедушкой в передней перед тем как она от обиды и злости ушла бродить по городу в одиночестве.
Молодой спутник профессора коротко гогочет, прищёлкивает пальцами и делает в сторону «прелюбодействующей парочки» малопристойный но дружелюбный жест.
В сыром воздухе повисают обрывки фраз:
– Вот такую мармозетку надобно бы. Что толку с наших великовозрастных толстожопых путан?
– А, профессор, безнадёжно.
– Нет, подумать только – все функции...
– Что функции… у него свои аргументы…
Текст становится невнятен, далее разобрать что-либо невозможно.

10.
Странный человек стоит прижавшись крыльями к отсыревшей штукатурке. Одной рукой он сдавливает смятые перья. Другой стискивает Гулино плечо. Она не без труда освобождает свой рукав от его руки, сжимает её крепко и энергично тащит незнакомца вглубь двора.
Самое опасное место – пространство, затоптанное жильцами трёх домов, окна которых выходят во двор. Большая часть окон чернеет провалами, только в одном из них потолок озарён голубым телевизионным сиянием.
Беглецы попадают в проход между гаражами и общественными уборными. Из деревянной будки раздаётся смачное рыгание. Дверь её покосилась и выставила, как для поцелуя, свое традиционное вырезное сердечко.
Проход ведёт во двор магазина. Кроме задних дверей подсобок туда выходят только приплюснутые окошки ванных комнат старого пятиэтажного дома, фасад которого украшает своими богатыми фризами соседний переулок. Сбоку, скрытая от прямого взгляда, прячется задняя дверь респектабельного подъезда.
Гулин спутник за всё время пробежек не издаёт ни единого звука. Пару раз в более-менее опасных местах Гуля оглядывается на него. По его физиономии нельзя сказать, что бойкая беготня доставляет ему удовольствие. Бежать нелегко: оконечные перья то и дело задевают о стены, о железные полосы, отставшие от упаковочных ящиков, о прутья перил на низкой лест-нице. Всякий раз как Гуля приостанавливается, он посматривает на неё недоверчиво исподлобья, но молча следует дальше.

11.
Загаженный экскрементами и засеянный окурками подъезд. Теряющийся в высокой глубине белёный потолок по углам поблёскивает пространными паутинными тенётами, по центру (как и в большинстве жилых подъездов того времени) украшен нестройными рядами прилипших к побелке обгоревших дочерна спичек, свисающих – головками вниз, подобно сталактитам – из средин закопченных кругов, словно стрелы из яблочек мишеней. В проходе и на нижней площадке подъезда – никого, кроме сладко спящей помоечной собаки. В гулкой колодезной тишине раздаётся мерное посапывание животного.
Два ответственных момента – вход в кабину лифта и выход из неё. Вот более чистый участок лестничной площадки. Сетчатая клетка лифтной шахты высится в бездонном пролёте. Полированные широкие перила ломаной спиралью уходят в звенящую объёмом высоту.
Нажата кнопка. Наверху звякает, ухает и урчит. Медленно ползёт перед глазами маслянистый трос. Уплывает в вышину резиновая петля кабельной изоляции. При достаточно ярком освещении лестничной лампы лицо Гулиного спутника выглядит более чем ужасно: лоб бледен, покрыт испариной, тёмные круги нездоровья оттеняют глубоко посаженные глаза, цвет которых неуловимо теряется при всякой попытке рассмотреть и уточнить.
Кабина лифта с деревянными застеклёнными дверьми останавливается перед ними. Гуля открывает двери, вталкивает странного человека в тесное помещение с двумя зеркалами друг против друга и нажимает кнопку шестого этажа.
Лифт древней конструкции едет немыслимо медленно. Напряжение в сети падает, лампочка под потолком кабины тускнеет, отражается множество раз в зеркалах, багровея в конечных точках и превращаясь в призрак печной головешки, выпавшей на железный настил. Гуля и человек с крыльями стоят так тесно прижавшись друг к другу, как во время медленного танца в ночном баре. Слева и справа, в усеянных проплешинами зеркалах, уходя в бесконечную даль стрелками компаса, тянутся отражения невероятной пары.
Лифт останавливается. Лампочка гаснет.

12.
Нежилая площадка с полукруглым – «итальянским» – окном в переулок и потолочным люком на чердак. Сумрачно. Багровым светом городского тумана тлеет оконное стекло. Деревянная лестница, перекладины которой нестройной шеренгой уходят в пыльную высь, упираясь в чердачный лаз.
Девочка пробует покачать шаткую лестницу. Гулин спутник весит, вероятно, немало. Он кусает губы, как видно раздумывая, отчего бы его новая знакомая поселилась в таком неудобном месте? Затем выполняет просьбу – передвигает лестницу так, что она становится почти вертикально.
Лестница опасно прогибается. Гуля крепко приваливается к шаткой опоре вибрирующего сооружения, чтобы оно не раскачивалось. Человек с крыльями с трудом протискивается в квадратное отверстие, ведущее во тьму чердака. Гуля отправляется следом. От бойких пробежек, предыдущих приключений и обыкновенного холода Гулю бьёт дрожь. К тому же, достаточно слегка отклониться назад, и лестница опрокинется – снизу придержать её некому. Так, прижимаясь изо всех сил к перекладинам, Гуля добирается почти до самого верха, нащупывает рукой край отверстия и останавливается передохнуть. Гулин спутник наклоняется над провалом, лицо его мелькает над её лицом, и он, не дожидаясь ответа, перехватывает её руки в запястьях и легко поднимает девочку перед собой:
– Ты лёгкая. Я помогу тебе.
Лестница, внезапно лишившись тщательно распределённой нагрузки, пружинит, изгибается и с грохотом ударяется о противоположную стену, встав там как собственное зеркальное отражение. Её судорожные колебания скоро обращаются в мелкую тряску. Через мгновение крышка люка плотно закрыта, а через её толщу до слуха беглецов доносятся скрежетания дверных замков и обеспокоенный говор. Жильцы, напуганные шумом и поднявшиеся на чердачную площадку, обнаруживают там совершенно невинную картину, никак не объясняющую причину суматохи: плотно закрытый чердачный люк с замком, повисшим на одной петле (чего снизу не разглядеть), и лестницу, спокойно стоящую возле противоположной стены.
Но беглецы не знают, что находятся в безопасности: скорей, скорей на крышу, сюда придут!..
Спотыкаясь о балки и кипы старых газет, пачкая руки голубиным помётом, они бросаются к прямоугольному пятну не застеклённого слухового окна в крутом скате крыши. Удача! – Они лежат плашмя на старой черепице, мокрой и холодной, как горшок с цветущей азалией, вне всякой опасности быть замеченными.

13.
Так, молча (Гуля в сильнейшем испуге, а её спутник в полном недоумении) они лежат минут десять.
Гуля озабочена следующим: тело её медленно но неукоснительно сползает с крутого ската крыши всё ниже и ниже. Она пытается оглянуться и посмотреть – близко ли край, но ничтожное движение только усиливает страх.
Её спутник подбирается к толстой лепёшке мха, зеленеющей невнятно неподалеку от лаковой сумочки. Он пытается прикрыть девочку крылом от ледяного ветра, убрать с её лица и вынуть из своего рта мокрые пряди.
– Добрая женщина, я не совсем понял, что произошло. Здесь очень холодно. Послушай, кто послал тебя спасти меня от этих злодеев? В ваших краях у меня нет знакомых...
Гуля плачет, стараясь не дрожать и не всхлипывать. Зубы её отчаянно стучат при попытке сказать хоть слово. Ей удается наконец ухватиться покрепче за выступ дымоходной трубы. Он убирает за ухо её перемазанные в глине и мазуте волосы.
– Знаешь, я подумал, что мне не следует вот так взять и оставить тебя здесь. Конечно, ты хочешь домой, укрыться тёплой шалью, выпить горячего чаю, я понимаю. У меня дома тоже есть чай. Хочешь ли ты чаю? У меня есть варенье, ведь ты не откажешься от чаю с вареньем? Оно сладкое, у меня тепло. Правда. Мне бы хотелось… ты пойдёшь ко мне?
– З-з-за чай с вареньем я готова на всё, а если оно ещё и с-с-сладкое, то, пожалуй, и на б-б-большее...
– Да, похоже… Знаешь, похоже, где-то поблизости скачут всадники. Сейчас я попробую приложить ухо к… к этой поверхности, и вслушаться, чтобы определить… вектор их продвижения.
– Эт-т-то у меня зубы стучат, от холода. Т-т-того и гляди разобьются, и мне придётся ходить как д-д-дедушка – с железными.
– О! Мне случалось видеть железные зубы – у одного дракона. Но я не знал, что железными зубы делаются от холода. Дедушка… Твой дедушка – дракон? Разве в твоих краях водятся драконы? Я не встречал ни одного. Кошки. Ну, собаки – даже подружейные. Но драконы? Странно.
– П-п-полным-полно. Особенно среди д-д-дедушкиных клиентов. Собак и кошек, понятное д-д-дело, тоже навалом. У нас, например, кошка – Ав-в-вгустина. Мы с дедушкой подобрали её на Старом б-базаре, в августе. А ещё у дедушки б-б-была собака – Майка. Её несли топить, а дед-д-душка отобрал. Д-д-дело было в мае, вот её и н-н-назвали Майкой…

14.
Собеседники уже сидят за трубой – здесь не так свирепствует ветер. Зелёная лампа в окне соседней чужой мансарды освещает их лица. Кирпич, из которого сложена труба, хранит тепло недавно протопленных печей.
Гуля открывает сумочку, достает помаду, зеркальце и пытается подкрасить губы.
– А у тебя есть кошка?
– М-ммм… нет. Они… они немного побаиваются меня. Уж не знаю, чем я им не по душе. А собаки – похоже, я не люблю собак. Особенно подружейных. И потом: мне было бы трудно ухаживать за собакой. Иной раз улетишь на день-другой и задержишься почему-либо. Ей будет не по себе. Разве это дело? Лучше – птицы. Они летают себе и летают. Дома ты или задержался. Им всё равно.
– Птицы тоже ничего. У д-д-дедушки есть знакомый ветеринар, а у него сорока. Она так трещит, как палка по забору, и вертит головой, и хлопает крыльями, как бабушка, когда молоко убежало, только она уже умерла, давно, когда мы жили в «старом» доме, а потом случился пожар, и нас переселили, но... эй? Куда ты? Постойте, как там вас? Как тебя зовут, эй вы! Слезьте, пожалуйста. Я боюсь.
Гулин собеседник успел подняться во весь рост. Слёгка взмахнув крыльями, он с лёгкостью вспрыгивает на печную трубу, внимательно оглядывает городской ландшафт с более высокой точки. Что-то невнятно бормочет, болезненно прижимая основание крыла рукой и трогая переносье ребром ладони так, будто у него болят глаза. Лёгкий взмах крыльями, и ступни незнакомца касаются черепицы возле самых Гулиных ног.
– Чего ты испугалась, добрая женщина? Со мной всё в порядке, крыло не так уж сильно болит. Неужто ты думала, что я опять потеряю управление, как в тот раз, и упаду с печной трубы?
– Вы уж, пожалуйста, не уходите. Как вас там… как тебя зовут?
– Зовут? Куда зовут? Кому бы я мог понадобиться в такую пору – право, от меня сейчас мало проку.
– Ну, просто – зовут. Имя. Если ты пойдёшь, например, посмотреть, как нам отсюда половчей спуститься, а мне станет… скучно. Как тебя позвать?
– М-ммм… а какой месяц нынче в твоей стране?
– Ой, ну – март конечно же! Разве ты не знаешь, что в наших краях с середины октября обычно наступает март, сразу вслед за последним вторником високосного года?..
– Март? Март в ваших краях тоже случается? Странное совпадение. В таком случае… ты можешь звать меня Мартином. Если тебе станет скучно. Или просто так, когда понадобится позвать. Впрочем, я не откажусь составить тебе компанию и без особой необходимости. Мне чужд прагматизм, не всё же думать об одной пользе? Однако… однако, что это там – внизу?..

15.
Гуля, крепко обхватив угол трубы, пытается заглянуть поверх нависшего над тротуаром края черепичной крыши. Тревожная картина предстаёт её глазам: фургон – несомненно, тот самый, что пару раз с угрожающей нерасторопностью проехал давеча вдоль переулка туда-сюда, – фургон с номером 14-44 (сверху этого не видно, но у Гули на сей счёт нет никаких умственных колебаний) стоит возле респектабельного подъезда, верхняя площадка которого явилась стартом к не самому приятному приключению в Гулиной, полной проблем, коротенькой пока жизни. Возле приоткрытых дверей машины (отсюда, с высоты шести с лишним этажей двумя узкими стреловидными штрихами читаются их горизонтальные рёбра) отчётливо различимы две фигуры. Лица преследователей обращены вверх. Жестикуляция не оставляет сомнений: беглецы замечены. Но вот из недр автомобиля появляется ещё один персонаж. Даже с изрядного расстояния в пособнике преследователей Гуля с лёгкостью опознает Бульдозера – придурка, всего лишь час назад потерпевшего фиаско в попытках покуражиться над ней – там, возле окончания стены, отделяющей никчёмный пустырь от безлюдного переулка.
Преодолевая неожиданную слабость, Гуля садится на прежнее место. Почему так страшно? Угроза падения со скользкой, поросшей мхом кровли туда, на вымощенную булыжником мостовую, миновала. Здесь (рукой подать) соседнее слуховое окно, через отверстие которого можно без проблем попасть на чердак, а после, передохнув в тёплой полутьме с полчаса, обратным ходом спуститься по лестнице… Но – лестница! – Она так и осталась стоять возле противоположной стены верхней площадки, и никакими силами не вернёшь её в исходное положение, не оказавшись предварительно на выложенном узорчатой плиткой полу…
Мартин наклоняется над девочкой:
– Извини, ты так и не ответила мне толком… насчёт чаю. Мы отвлеклись – на кошек, драконов. Похоже, тебе придётся ответить на моё приглашение согласием, какие бы сомнения ты ни испытывала. Я… я точно решил, что мне не следует вот так взять и оставить тебя здесь. Ты лёгкая, я помню. Ты лёгкая…
Мартин поднимается во весь рост, увлекая девочку за собой. Рифлёная поверхность черепицы тянется влево и вправо как огромная стиральная доска. Мелькает влажная, отставшая ото лба прядь Мартиновых волос, качается, задевает ресницы. Вздрагивает длинное перо, сверкает радугой в свете выползшей из-за туч полной луны.
Изо всех сил цепляется Гуля онемевшими пальцами за печную трубу. Но что толку от её бесплодных усилий? – Весьма бесцеремонно подхватив девочку на манер диванного валика, Мартин с крутого откоса привычным движением делает шаг в воздух. Ледяной ветер с оглушительным свистом охватывает пространство…
– А-а-а! Ма-а-а-а… Мааа-аа-а-а…
– Тебе-е-е-е уже-е-е-е ску-у-у-учно-о-о-о? Я-а-а-а зде-е-е-есь......
Я с тобо-о-о-о-ой.......

16.
Стремительно уносятся вниз и с каждым мгновением мельчают пятна фонарей, гигантской яичницей разлившиеся там, где только что сверкала мокрой мостовой площадь. Несутся серые тучи, по краям подсвеченные перламутровым сиянием. Качается тьма, усеянная разноцветными точками городских окон, промелькивают в далеком дыму перфокарты новостроек, плывут бисерные нити уличных фонарей.

Внезапно свист ветра сменяется треском ломающихся ветвей, шумом обрушивающихся капель; мокрые тонкие прутья хлещут Гулю по лицу и рукам. Она сжимается в комок, прячет лицо в смятых складках волглой ткани на груди Мартиновой рубахи, стискивает веки. Но в то же мгновение чувствует, что руки, до тех пор крепко державшие её, разомкнулись. Со всего маху она падает на гору опавших листьев. Следом раздаётся грохот обвалившейся стопы картона. Затрещало и стихло в густых островерхих кустах.

17.
Гуля открывает глаза: сейчас увидит она белёный потолок своей комнаты – вот паутина по углам, вот трещина возле окна… Но нет: разметались вокруг палые листья и стручки гледичий, пространство рябит от бликов, в ушах гулко стучит. Хруст валежника, вздохи, невнятное бормотание.
Длинное мокрое перо пачкает Гулину щёку, оставляя полосу грязи.
– Добрая женщина, вставай скорей. Здесь сыро. Я бы помог тебе, но у меня что-то не ладится… насчёт помогать. Лестница, рука – там, в луже. И вообще. Вставай же скорей. Я… обещал тебе чаю. Конечно, я мог бы принести чай сюда, но... боюсь, что ненароком пролью, а здесь и так достаточно мокро.
Кружится голова, мелькают в глазах разноцветные точки. Деревья стоят часто – среди стволов и ветвей не проглядывают окошки городских домов, не озаряют туманное небо прожекторы, установленные на стадионе, не тлеют ёлочные огоньки телевышки.

18.
Широкая аллея, вымощенная каменными плитами. Мартин ведет Гулю за руку. Мокрые перья отведённого в сторону крыла ударяют её по ногам.
Удивительная тишина вокруг. Не существует в пространстве, окружающем странную пару, обычных звуков города: ни гула табачной фабрики, ни грохота трамвая, ни шороха шин, ни шума поездов, проходящих через товарную, ни перестука колес, ни пароходных гудков.
Ажурной решёткой огорожена обширная клумба. Из центра её, из пёстрой сутолоки полёгших от дождя и ветра косматых астр и мелких хризантем взметнулись бурые фонтаны увядших каннов с языками алых лепестков, свешенных набок, как у уставших собак, долго гнавших дичь.
Цветник огибает дорожка, посыпанная гравием. Она заканчивается гравиевой же площадкой перед входом в дом. К широкой двустворчатой двери ведут четыре каменные ступени – лоснятся в свете фонаря, висящего на кованом кронштейне прямо над глянцем филёнчатых створок. Одна из них приотворена и поскрипывает в потоке сквозного воздуха. Ровный кирпич багровеет в боковом освещении, узкие стекла отражают небо без звёзд. Боковые части дома тонут в серой мгле садового тумана, только лишь узкие вертикальные блики на жестяных трубах водостока дают представление о протяжённости фасада влево и вправо. По центру здания, из хитросплетения черепиц и слуховых окошек вырастает башня с округлым, как тупой конец яйца, куполом. Над его оконечностью – шпиль с флюгером в виде оперённой стрелы.
Спутники приближаются к парадной лестнице.
Почти сошедшиеся вместе острые концы крыльев, волочащиеся по гравию, оставляют в раскисшем покрытии двойную борозду, какая бывает на бумаге от рейсфедера, когда в нём внезапно кончилась тушь.
Гуля оглядывается на бездонное и безлунное небо с несущимися по нему серыми тучами и переступает порог…

19.
Зияет проход в широкий коридор с высоким арочным потолком. В торце – иллюминатором – огромное круглое окно. За стёклами под порывами ветра бьются друг о друга и о стену дома сучья деревьев. Высокие прямоугольники дверей прорезают едва различимые в потемках стены.
Мартин и его гостья почти на ощупь продвигаются вглубь здания, доходят до конца коридора. Направо – широкая и крутая деревянная лестница с резными перилами. Перед поворотом на лестницу – проём, ведущий в просторное помещение, слабо освещённое откуда-то извне зеленоватым светом. На полу, неподалеку от входа, играют оранжевые блики – теплится очаг.
Крыло на мгновение заслоняет багрово тлеющую арку очага в стене. Силуэт руки промелькнул на фоне яркого жерла, обнесённого низкой загородкой в виде сплетения цветов и трав. Мелкая щепа, подброшенная в едва теплящийся огонь, взмётывает пышное пламя. Озаряется лицо, низкие брови с запавшими глубоко глазами, край тесно сжатого рукава рубахи над запястьем, омеднившаяся прядь вздрагивает перед лицом.
– Вот. Здесь я имею обыкновение пить чай. Ты можешь пока обогреться у очага, а я принесу тебе другую одежду. У меня много другой одежды, там, наверху. Где-то там её вполне достаточно, я поищу. Не подумай, я не лукавлю: сухая одежда – не только предлог. Конечно, мне и вправду нужно решить кое-какие вопросы по… по хозяйству: я так давно не был дома. Но я и в самом деле собираюсь захватить с собой что-нибудь подходящее, когда буду спускаться вниз. Ведь ты подождёшь?
– А, мне сейчас сгодится хоть мешок, лишь бы он был сухой. У меня тут всё прилипло. Так недолго и захворать, например – схватить инфлюэнцу, как сказал бы мой дедушка…
– Да, моя ситуация идентична. Правда, я не заболеваю от воды и грязи, но… стоит ли пить чай в таком виде, если уж можно переодеться к чаю?

20.
Ровно горит в очаге тихое низкое пламя, освещая небольшую часть пространства возле двери. Наверху слышатся негромкие, плохо различимые шаги, редкий скрип половиц.
Погода стремительно начинает портиться. Воет ветер в трубе, в очаге гудит и поднимается узким столбом пламя. Скрипят стволы деревьев в саду. По стёклам двух едва различимых окон, завешенных шторами, постукивает, позвякивает по карнизам, барабанит всё сильней и сливается в мерный грохот ливня, приглушённый двойными рамами.
За приоткрытой дверью – шорох перьев, задевающих о стены. Гуля в полной уверенности, что этот странный парень, кто бы он ни был – сумасшедший, фокусник или изобретатель летательного аппарата – явится сюда, сняв наконец своё странное приспособление.
Мартин неуклюже протискивается в дверной проём. Крылья вздымают над плечами свои округлые изгибы, правое свешивается на сторону, как пола отведённого рукой плаща. Он протягивает Гуле смятый ворох ткани, из тесноты которого выбивается длинный, отсвечивающий шёлковым блеском рукав и косматый раструб белого, грубой вязки тёплого носка. Он разводит руками и роняет на пол возле Гулиных ног охапку принесённой одежды.
– Вот, я не обманул тебя. Ты можешь надеть это, добрая женщина. Разумеется, не всё одновременно – выбери, что понравится. Правда, мешок, который ты просила – знаешь, он… он у меня занят: пшеничные зёрна. Ума не приложу, куда бы я мог их пересыпать – до сева пока далеко. Притом, тебе придётся помочь мне. Вот здесь – я никак не могу разорвать нитки. Ты не подумай, я очень сильный – всё ж таки я мужчина, но – мне больно.
Огонь очага освещает его напряжённое лицо, сдвинутые, почти сошедшиеся на переносье брови, вздрагивающие перья на изгибе крыла.
Он протягивает Гуле кривой садовый нож.
Таким ножом дедушка обрезал пасынки на кустах смородины, когда у него был сад. А теперь нож лежит в ящике кухонного стола вместе с ложечкой для заваривания чая, щипцами для орехов и пробками от красного вина: водя их круглым ребром по мокрому стеклу, можно изображать соловьиную трель. Там же – мускатный орех. Он завёрнут в листок календаря в тот самый день, когда случился пожар. Дедушке дал его знакомый ветеринар. Он сказал, что мускатный орех годится, когда в комнате от покойника пошёл запах. Но дедушка забыл спросить, что нужно проделать с орехом, чтобы он помогал от запаха. Орех так и остался у него в кармане, когда он поехал вместе со всеми хоронить бабушку, и не сгорел вместе с другими вещами. Там же лежали когда-то давно круглый латунный маятник и гири от напольных часов. Что ж, одна из них была утрачена при извест-ных нам обстоятельствах.

Грубые швы, смыкающие края длинных рваных прорех, тянущихся до подрубленного низа рубахи, легко лопаются под острым лезвием. Вскоре оно достигает рубца.
Мартин облегчённо вздыхает, берётся за ворот руками крест-накрест, мокрые лоскуты, морщась и складываясь в серые барханы, скользят между лопаток. Открывается тугое плетение бечевы, стягивающей пояс льняных штанов, за время отсутствия их владельца сменивших грязное арестантское тряпьё. Конец бечевы развился, волнистой кистью висит вдоль бедра.
Только что через неровности и извивы мокрой ткани как будто различимы были выпуклые полосы ремней, на которых держалась его удивительная машина, которую он не мог отстегнуть, не сняв одежды. Но – внезапный треск раздается в очаге: яркий язык пламени лижет свод, озаряет стремительно взметнувшийся срединный лоскут, оставивший на коже грязный след... Никакие ремни или что-либо похожее на крепления не перекрещивают его спину, плечи или шею. Вздрагивают невнятные тени выступающих позвонков. По обеим сторонам от них на некотором расстоянии кожа серебрится седым пухом, переходящим в покров мелких гладких перьев, темнеющих по мере приближения к основаниям крыльев – чёрных, как рояльный лак. Возле правой лопатки – багровый кровоподтёк со следами запёкшейся крови.
Мартин приподнимает нездоровое крыло. Наклоняет голову, освобождая от напряжения уставшую шейную мышцу. Во впадине ключицы змеится шнурок, блещет мелким медальоном, скрывшимся в прядях возле правого уха.

21.
Гуле сильно хочется выпить холодной воды и умыться.
– Спасибо, – несмотря ни на что девочка старается быть вежливой, – у вас… у тебя очень красивая одежда. Да. Я переоденусь. Только... может, я выйду куда-нибудь?
– Ну что ты, зачем?.. Здесь тепло, а там… Я давно не разжигал огня – вот только здесь.
– Э-э-э… знаешь, здесь темно. Я могу что-нибудь перепутать. Например, надеть ботинки на голову, а шляпу на ноги...
– Да? Я не знал, что тебе нужна шляпа. Да и ботинки… У меня не нашлось подходящих – ты такая маленькая. Зато я принёс тебе очень тёплые носки. Постой, неужели здесь недостаточно светло? Ну конечно, я забыл принести свечу! Я принесу.

Далеко ли Мартину идти за свечой – неизвестно. Следует поторопиться. И без дедушкиных советов козе понятно, что переодеваться при мужчине, хоть бы он и был малость со странностями – совершеннейший нонсенс.
Гулина юбка, сшитая из папиной клетчатой блузы, которую тот надевал, когда участвовал в пантомиме «Чёрт и Клоун», – на резинке, и запросто снимается хоть через голову, хоть сверху вниз – как штаны. Хорошо, что дедушка не видит. Не то он опять бы закричал, что при первой же возможности отдаст этот шотландский килт старьёвщику, и что раздеваться с такой сноровкой пристало только полковой шлюхе времён отступления армии Наполеона от Москвы.

Вот жёлтая шёлковая рубаха – с прорехами на спине. На краях прорех пришиты перламутровые пуговки – как на дорогих мужских рубашках. Подол спускается ниже колен. Рукава свисают как у Пьеро из пантомимы «Корво – чичероне Дьявола». Гуля выдёргивает из ботинка шнурок и подпоясывается им.
Мартин входит с зажжённой свечой, подносит свечу к подолу рубахи.
Пламя озаряет лоск шёлка, дыру в носке возле большого пальца, маленькие Гулины руки с потёками грязи на локтях. Скользит по чешуе «кольчуги», нехитро сплетённой из толстой льняной нити, мелькает меж петель нечто, качается за пределами ворота на узком шнурке.
Пламя свечи, угнездившейся в пасти литого стеклянного куба, шевелит ничтожным пламенем огромные тени.
– Ты ничего не перепутала? Кажется, всё в порядке...

22.
Пламя свечи освещает комнату, протянувшуюся арочным неглубоким тоннелем. Крутой свод теряется в сумраке, плоские вертикали стен поблёскивают позолотой орнамента. На покрытой гобеленом столешнице – высокий стакан в серебряном подстаканнике с пересохшими остатками чая. Корзинка из тонкой лозы с несколькими мелкими яблоками, сильно смятый лист бумаги. Пепельница, полная папиросных окурков и серого пепла, истерзанный колос лугового злака, внедрившийся колючей остью в рыхлую ткань скатерти.
Оранжевый свет ореолом стоит над изгибами крыльев, заслоняющих огонь, пышно разгорающийся в недрах сводчатой ниши, над вздрагивающим от движений рук тёмным снопом просыхающих от жара волос. Меж занавесей ёлочной канителью поблёскивают ровные струи несильного дождя.
Мартин стоит склонившись возле очага.
– Послушай, я не совсем понял, что произошло. Но, знаешь, мне очень хотелось домой. А крыло… ты видишь? – Оно никуда не годится. Если бы там, ну, на той крыше – не было так высоко, я пожалуй и не смог бы… Но это пройдёт. Это не надолго, со мной ничего не случается надолго. Быть может, ты подождёшь, а утром… ведь ты подождёшь? Я… я дам тебе чаю и варенья, я не обманул тебя, вот кипяток.
На покоробившейся решётке очага веско темнеет медный чайник.
Буфет в полумраке похож на католический собор. Створки приотворены.
– Варенье. Знаешь, сегодня тебе самой придётся достать банку. Конечно, обыкновенно я справляюсь с такими пустяками, но… Ты не подумай, что это оттого, что я летел с тобой. Просто я немного переутомился. Посмотри вот здесь. Досадно будет, если банка выскользнет у меня из рук и разобьётся; поди сюда.
Теснятся в густой тьме буфета стопы глиняных мисок, тускло отсвечивая радужным переливом на изгибах концентрических борозд, оставленных рукою гончара. Чередой органных труб вырастает шеренга разновеликих бутылей, изумрудно блистающих узкими, как лезвие, бликами. Яичной скорлупой рассыпалась груда кофейных чашечек на плоском фаянсовом блюде, окружив залитый потёками стройный кофейник с надменной узкой ручкой, на искривлении которой бронзовым углем горит отблеск свечного пламени. В амфитеатре ребристой чаши морщится изюм, испещрённый седым узором выступившего на поверхность виноградного сахара.
Мартин придерживает створку так, чтобы свет очага попадал в глубину и легче было отыскать банку с вареньем среди нагромождения утвари, стопок столового полотна, гранёных фарфоровых флаконов с плоскими, как лужицы сливок, пробками.
– А я… я бы выпил немного вина, оно подкрепляет силы. Это вино из моих виноградников – красное вино. А у тебя есть виноградники?
– О да, всенепременно, – отвечает Гуля вежливо, – целых сто.
– Сто? Ты так точно сумела сосчитать? Вижу, ты сильна не только в географии. Сосчитать до ста – это не шутка. Тебе, верно, нелегко собирать столько ягод, когда они поспевают? Корзины, полные плодов, весьма нелегки. Правда, можно отвозить их на тележке, но… А-а, ты, верно, опять шутишь? Разве хватит у кого-либо терпения и желания сосчитать что-либо до ста. Да и вино – разве ты пьёшь вино? Тебе случалось пить вино? Подай-ка стакан. Пожалуй, я и тебе налью… немного.
Гуля залпом выпивает вино. Берёт из корзинки яблоко, накрывает его ладонью. Возле запястья Мартина чернеет не отмытое чернильное пятно.
– Ты думаешь, я что – маленькая? Да я сто раз пила вино и даже курила, но меня стошнило, а у дедушки был сад и там росло винограда две шпалеры.
– Разве ты… не маленькая? Но ты такая… маленькая!
– Да нет, так-то я, конечно, маленькая – это у нас наследственное, в бабушку. Я и когда буду большая, всё равно останусь маленькая, хотя я уже, в общем-то, большая. А у дедушки был сад, но его снесли. Это было давно, я тогда была маленькая.
– Снесли? Куда снесли?
– Как куда? Просто снесли. Деревья срубили, дом поломали.
– О, ну, не так-то просто поломать дом, ты не шутишь? У кого достанет сил проделать такое?
– У кого, у кого. А бульдозер на что?
– Бульдозер?.. О господи... Оказывается, он и вправду твой знакомый? Никогда бы не подумал. Чего только не насмотришься в ваших краях.
Мартин неловко достает из кармана штанов латунный портсигар с чеканным изображением лучника, поражающего невидимую цель, вынимает папиросу, прикуривает от свечи так торопливо, что пламя опаливает подсохшую уже прядь надо лбом, озаряет худую щёку, темнеющую недельной щетиной.
Свеча горит неровно, пламя то вздымается кверху, прядя нить копоти, то опадает, клонится вбок от ничтожного движения воздуха. За окнами по-прежнему льёт дождь. Сильно запотевшие стёкла искрятся, отразив пламя очага.
– Кстати, ты пообещала мне, помнишь? Я насчёт географии. Например, страны. Зачем люди придумали их, а? Возьми, к примеру, реки – с ними всё ясно: они текут себе и текут, сверху их не спутаешь. А страны…
– Ну, понимаешь, в разных странах у людей разные языки, и они плохо понимают друг друга.
– Постой. Это не то. Я проверял. Там, в ваших краях, я просил добрых людей высунуть их языки. По правде, они неохотно делали это, но я был настойчив. Куда им было деваться. Поверь, их языки ничем особенным не отличаются даже от моего собственного, хочешь – я могу показать? Он не больше отличается от твоего, чем, к примеру, мой нос от твоего, хотя мой, конечно, больше. Но и ты, и я – мы одинаково чувствуем аромат вот этого вина, не правда ли? Как и запах нечистот. Или – разве ты перестаешь понимать меня оттого, что глаза наши разного цвета? Разве от этого они видят разное?
Мартин внимательно смотрит на Гулю. Тени от ресниц и взметнувшихся невесомым нимбом волос беспрестанно меняют очертания: когда фитиль вспыхивает ярче, глаза пестреют болотной ряской; в свете огня, сократившегося до размеров крупной капли, видятся дырами в бездну.
– Да, про глаза это правильно. Вот у племянницы нашей соседки вообще сроду разные глаза – один голубой, а другой карий. Ты не поверишь, но я сама видела. И она отлично себя понимает.
– Отчего же не поверю? Я знаю, это нечасто случается среди людей, но… случается. Да я и сам, мне кажется, понимаю себя… А ты?
– Иногда. Но редко. А вот мой дедушка понимает меня хорошо. Иной раз я такую чушь начинаю нести, а он всё говорит: «Н-да, понятно-понятно. Н-да». Если он не кричит на меня, то именно так и говорит. Но чаще кричит, но это оттого, что он переживает. Потому что со мной всё время случаются какие-нибудь «истории». Вот, например, и вчера – ну, когда мы с тобой познакомились. Я просто вышла на балкон – посмотреть на наш «старый» дом. Мы жили там много лет назад, а теперь там никто не живёт, но я люблю на него смотреть – будто все мы, и бабушка, и мама, и папа – все мы всё ещё там. Ходим по комнатам, бабушка кипятит молоко. Стучит мамина пишущая машинка. Открыто окно, папа разучивает «Прованские пасторали», а дедушка говорит, что по нём давно плачет местный жмурбанд. И чинит мой паровозик. Было холодно, я и надела дедушкину шинель, в которой он ходил на войну, а теперь укрывается ею, когда, бывает, приляжет на кушетку в передней – отдохнуть от своей «Теории Всего». Тут дедушка как закричит: «Ты с ума сошла, мать моя, Голубушка! Это не девочка, а какой-то сын полка! Тебе самое место в музее боевой славы при вспомогательной школе для умственно отсталых! А ведь год-другой – и ты будешь молодой дамой!». Но на него не угодишь: чем ему не понравилось, что я захотела – как настоящая дама – пойти погулять в бабушкином плаще? Дед... Он, наверно, с ума сходит – где я?..
– Да… дедушка. Я как-то не подумал. Знаешь, это не надолго. Всё проходит. Может, ты напишешь ему письмо? Я знаю, в ваших краях есть обычай – писать письмо, если не можешь повидаться с человеком или… женщиной, например. У меня есть чернила. Правда, они, возможно, высохли. Прежде мне часто случалось писать что-либо, а в последнее время… знаешь, за всем не уследишь – растеряешь листы, попробуй потом найди то, что захотелось перечитать. Только расстроишься. Ты могла бы написать, что задерживаешься на день-другой. Допустим, до четверга.
– Четверг был вчера.
– Да? Ну, до мая например. Я не в ладах с этой премудростью, да и что толку с календарей? Вот – сад. Что ему до субботы или понедельника? – он растёт себе, цветёт, когда ему заблагорассудится, плодоносит, когда приходит срок. Как бы ни хотел полакомиться плодами – время не заставишь побежать быстрей, да и яблоко не успеет налиться соком за три дня, хотя бы всякий день был – воскресенье.
Мартин сидит склонив голову набок. Смотрит на качающуюся влагу, отпивает глоток.
– Понимаешь… понимаешь, я был уверен, что упаду в сад, со мной уже сто раз такое бывало, что я и не пытаюсь приземлиться на ноги, а так и валюсь как попало. Но, конечно, только в сад – это не опасно, в саду не разобьёшься. Всегда попадётся какая-нибудь куча листьев, или куст – у кустов упругие ветки. Или хотя бы песок, песок тоже не опасен, в саду вообще нет ничего опасного… и вдруг –  та лужа! Ну, где мы с тобой познакомились…

23.
Ворот нитяной кольчуги съехал на одно плечо, шнурок спутался с волосами, спиральные концы которых попадают в ямку ключицы. Пламя в очаге облизывает багровыми волчьими языками сухое дерево, вспыхивает голубыми каплями, неверным светом искажает выражение лица. Мартин пожимает крылом – мышцу щеки свело. Он, как давеча, закрывает лицо.
– Кто бы мог подумать, что случится такая боль…
– Да, бывает. Расшибёшься, и сперва, в горячке, не очень-то и больно. А потом как разболится. И удивляешься: как можно было бежать с такой кошмарной коленкой? Знаешь, я один раз на-слабо прыгнула с печной трубы, что на крыше дворницкой у нас во дворе, на арку ворот… и не удержалась. У тебя тут есть куда лечь?
– Ты уже хочешь спать?
Мартин пытается собрать распавшийся на полкомнаты пыльный веер.
– Нет, это тебе надо – отлежаться, или просто выспаться хорошенько. Если ты не выспишься и не отдохнёшь как следует, то как я, по-твоему, попаду домой?
– Ты уже хочешь домой? Как же я не подумал. Постой, я сейчас попробую… Кажется, я вполне смогу…
Шейная мышца напряглась, вена на виске вздулась Покойное выражение лица его не переменилось, но он так заметно бледнеет, что даже мельтешащий оранжевый свет свечи не способен скрыть нехорошей зелени, выступившей на щеках, и мелких блёсток пота на верхней губе.
Для Гули это не остаётся незамеченным.
– Нет. Что ты. Мне ещё рано домой, я посижу. И потом – там дождь. Мы опять промокнем, а мне это надоело. И – молния! Там, наверху, в нас может попасть молния – молния бьёт в то, что выше всего. А если мы полетим, то будем выше всего. Тут-то она и треснет.
– Да, конечно, – наконец соглашается Мартин, – только не подумай, это не оттого, что я летел с тобой – ты лёгкая.
Он берёт со стола свечу, недопитый стакан, и бредёт вглубь комнаты, освещая извилистый путь качающимся свечным огнём.

24.
Помещение гораздо обширнее, чем может показаться на первый взгляд. Странную картину являет мутный клуб света, растёкшегося в пространстве глубокого алькова от центра угольно-красной точки чадящего свечного фитиля. Шум и всплески дождя, не заглушённые здесь ничем, кроме хрупких рам с осеребрившимися стёклами, порождают в арочном своде далёкое эхо, сливающееся в изощрённый, длящийся беспрерывно аккорд с призвуками и отголосками некоторых предметов, различимых в дальней глубине. Их не вполне выявленные в полутьме очертания теснятся в углах, шевелятся живо и внятно, повинуясь колебанию и продвижению света. Блуждающий свет вычленяет поочерёдно то ртутный разлив узкой перетяжки, обозначившейся на колбе опрокинутых навзничь массивных песочных часов, волей случайного толчка остановивших свою бесшумную работу в нечаянное мгновение временной равновеликости прошлого и будущего; то вереницу бликов на колких кристаллах свинцового стекла, гроздьями обвисших с краёв ветхого балдахина, служащего украшением ничтожному масляному светильнику, залитому смолянистыми потёками горючего, истёкшего из неопрятной дыры в дородном боку медного сосуда; то гранитную поверхность дорожного камня, напоминающего спёкшийся ком седых маковых зерен. То тут, то там, из разливов рухнувшего в незапамятные времена вместе со шнуром и бронзовыми кольцами тяжёлого гобелена проглядывают стеснившиеся в абсурдных сочетаниях части сюжета: шёлковое золотое копыто приоткрывает затенённое складкой ткани неподвижное смоляное око одеревеневшего на скаку оленя; в мешанине искажённых извивами пространства колчанов, стремян, благопристойно свирепых собачьих морд и водозаборных колёс ближних к охотничьим угодьям мельниц неожиданным явлением объёма предстаёт настоящая стрела. Она оперена невесомым антрацитовым ланцетом. До половины скрыт небрежным краем низкого ковра медный чан, в нутре которого отчётливо различаются белые крупные черепки, разбросанные по поверхности заполнившего объём крупного речного песка.
Левая часть помещения не обременена излишествами. Просторное низкое ложе, небрежно покрытое измятым куском рыхлой ткани цвета ивовой коры на солнечной стороне ствола, занимает изрядную часть пола. В изголовье громоздится бесформенная гора подушек. Отсветы неясного пламени мечутся по шёлковым изломам, прыгают по отрогам острых уголков, тонут в фестончатых фьордах морщин и складок.
Высокое окно зрительно разламывает левую часть стены надвое, чернеет библейским крестом узкой рамы на фоне моросящей мути.

25.
Мартин – на своей лежанке. Гора подушек подпирает правое крыло. Левое вольно раскинулось на ширину ложа, серебрится сединой мелких перьев. Мартин придерживает рукой стакан, стоящий у него на груди. Гуля сидит на полу возле его крыла. Он неловко прикуривает папиросу от свечи, смотрит в потолок.
– Послушай, тогда, в той яме – ну, помнишь? У тебя не болит рука? Я не спросил тебя. Сам не знаю, как такое получилось.
– Да нет, ничего. Мне приходилось проделывать и не такие штуки. Один раз я так разозлилась на дедушку, что залезла в ресторанный вентилятор – там, поблизости от моего дома, есть один ресторан. Ты знаешь, что такое ресторан? А вентилятор? Так вот, когда дедушка вытаскивал меня оттуда, то так раскричался, что чуть не оторвал мне руку – у меня вот тут всё распухло и стало толстое, как коленка.
Скосив глаза, Мартин внимательно смотрит сперва на Гулину руку, потом на то место, где под рубашкой должна быть коленка. Дотрагивается до глубокого переносья.
– В ваших краях много интересного: рестораны, вентиляторы… ветеринары. У меня редко что-нибудь болит. Разве что вот здесь. Обыкновенно это бывает в ваших краях. Знаешь, тогда, в той луже, у меня так сильно болело здесь. Я просто не знал что делать. И вдруг – ты. Это сразу перестало. Нет, не сразу – когда ты спросила, не надо ли помочь. У меня всё спуталось. Но дождь – это надолго, я уж постарался. Правда, что-то не совсем ладится с грозой. Я давно не прочищал каналы, а плазма… Ведь ты никуда не торопишься? Дедушка… – он, наверно, уже привык? Поди сюда.
Воск натёк на пол, Гуля пытается поправить свечу. Мартин следит за её движениями.
– Поди же сюда. Ты устала. Ложись спать. Дождь – это надолго.
– Ничего, я уж посижу.
– Поди же. Здесь достаточно места и мягко. Правда, я не могу дать тебе подушку, они все здесь. Но ты можешь положить голову на моё крыло. Или ты не любишь спать положив голову на крыло? Поди же.

(...Дедушка. Он так замучил Гулю своими сентенциями о том, что прилично, а что неприлично, что у бедной девочки в голове всё смешалось. Правда, относительно определённых ситуаций ей задумываться особенно не приходилось: попытки углублённых размышлений о проблемах нравственности, морали и благопристойности явно неуместны в тех случаях, когда против посягательства на достоинство твоей персоны протестует твоё инстинктивное начало. Но уж если успеешь задуматься…)

– Э-э-э… знаешь, я боюсь, ты во сне начнёшь, например, размахивать руками. Или лягаться.
Мартин в изумлении приподнимается со своего ложа, с трудом преодолевая боль:
– Что-о? Как тебе такое могло прийти в голову? Разве я проделывал когда-либо что-либо подобное? Я похож на человека, в привычках которого размахивать руками – хоть во сне, хоть наяву? Притом, размахивать руками именно теперь мне было бы более чем некстати. Ну а лягаться – выше моих сил предположить ситуацию, когда бы я счёл возможным кого-либо лягнуть, разве что… Но – но не тебя же. Ты такая маленькая.
Гуля в растерянности. Поколебавшись, садится поближе – возле съехавшего покрывала.
– Ну, я просто подумала, вдруг тут у тебя кто-нибудь… кусается. Например, комары. Такая сырость вокруг, комары заводятся от сырости. Если комар кусает во сне, или даже просто зудит под самым ухом, то человек может нечаянно размахнуться и… Или паук-сенокосец. У нас в уборной водился сенокосец, вот с такими лапами. Я приносила ему мух, но дверь в свою комнату закрывала поплотней, особенно на ночь – мало ли что. А мыши! У мамы, когда она была маленькая, мыши уносили сухарики прямо с блюдечка. Бабушка рассказывала. Сначала мышь подходит к столу, а на столе скатерть, и бахрома по углам висит до самого пола. Мышь лезет потихоньку по бахроме и ждёт, когда мама, то есть бабушка, поставит перед ребёнком, то есть мамой, блюдечко с сухариками и пойдет за молоком на кухню. Тогда мышь залезает на стол и прячется за сахарницей, а мама говорит: «Вот и молочко», а ребёнок оборачивается на мамин голос, и в это мгновение… А сороки! Знаешь, как они залетают прямо в открытое окно и уносят что ни попадя? Один раз у прабабушки сорока со стола унесла бронзовый колокольчик, которым подзывают прислугу. Но колокольчик зазвенел, горничная Даша вскочила в комнату, сорока испугалась и...
Свеча трещит, пламя сокращается до размеров бисерного зерна. Мартин, неловко повернув голову, долго и внимательно смотрит на девочку. Поправляет рукав Гулиной жёлтой рубахи, гармошкой сложившийся возле локтя.
– Знаешь, когда я летел с тобой – ну, тогда, с крыши, помнишь? Мы немного неудачно приземлились. Ты ушиблась? Только не подумай, что это из-за того, что я летел с тобой. Мне совсем не было тяжело. Нисколько.
На другой оконечности комнаты апельсинной долькой – арка очага. Раскалённой проволокой дрожат щели неплотно пригнанной облицовки, то раздуваются колеблющимися струнами, то истончаются до толщины золотого волоса.
Жар, творимый дровами в недрах очага, медленно, как звон заутреннего колокола, разливается в пространстве, плывёт под сводами. Не глядя, на ощупь, Мартин оправляет завернувшийся край подола Гулиной рубахи. Рука его нащупывает голую полоску ноги над спустившимся с колена носком.
– Ты, кажется, потеряла где-то носок. Пойди, возьми другой, не то замёрзнешь. Хотя, погоди, пожалуй не стоит – там темно и холодно, ты заблудишься, примешься бродить по тёмному дому. Лучше не ходи. Ведь ты не захочешь простудиться, простуда скверная штука. Что скажет дедушка, если здесь, у меня в гостях, ты... схватишь инфлюэнцу?
– Ничего, мне не к спеху, я подожду.
– Да. Знаешь, я тоже подумал, что не стоит так уж спешить. Это вовсе не обязательно, правда. Я подумал, что когда мне снова случится лететь с тобой, я буду падать только на кучу листьев, да. И постараюсь покрепче держать тебя в руках. Не так, как в тот раз. Ты оцарапала щёку. Это терновник. Он колючий, обычно я стараюсь пролететь чуть выше и немного левее. Правее нельзя – там старый орех. Правда, он засох давным-давно. Кажется, в прошлом году. Но он ещё прочный – об него можно крепко расшибиться. Уж лучше царапины. Знаешь, я всё же крепко держал тебя в руках, когда летел с тобой. Если бы я держал тебя не особенно крепко, ты могла бы упасть и разбиться о мостовую. Попробуй я только чуть слабей держать тебя.
Дрогнула его рука, коснувшись её плеча – там, где сбились колтуном спутанные петли волос. Пальцы, вкруг которых они обвились, непроизвольно сжались, лицо девочки обратилось к Мартинову лицу, к впадинам глазниц. Приблизив к её векам рот, он отчаянно отдувает спиральные паутины:
– Послушай. Послушай, а ведь ты, верно, не женщина, а? Я всё называл тебя «добрая женщина», но теперь мне подумалось, что ты – ребёнок. Я, правда, не очень разбираюсь в этом вопросе, но… тебе велики эти носки. И потом – ты очень лёгкая.
Он ищет рукой папиросу, с трудом приподнимается, прикуривает от свечи. Воск капает на сгиб ладони, на то место, которым он касался точки на переносье, показывая – где болит. Нездоровое крыло раскинулось огромным карнавальным веером, закрыв пол едва ли не до самого окна. Он трогает веки, невольно сжавшиеся от дыма, что попал в глаза. Крепко затянувшись, Мартин облегчённо вздыхает. Ворот его кольчуги сбился на сторону. Шнурок хитрой кривой пролёг через плечо. Пепел с отведённой в сторону папиросы осыпается на склон распахнутой раковины, туда, где остроконечные стрелы изогнулись от соприкосновения с глянцевой плоскостью половиц. Он снова затягивается, кашляет.
– Знаешь, ты в самом деле очень лёгкая. Я… я могу признаться тебе. Мне не очень-то приятно признаваться – я ведь мужчина. Я… я ни разу не смог лететь с кем-нибудь. Я пробовал. Люди такие тяжёлые. Мне случалось летать с очень большими грузами. Один раз я даже летел с надгробной плитой...

От его неловких движений раскрытое крыло качнулось. Неровно, с бенгальским треском разгорается пламя свечи. Он кривится, но встаёт ровно, прочно укрепляясь на ногах. Взгляд его мрачен:
– Никак не научусь толком лить свечи. Этот мёд – всегда он остается в воске. Я хотел бы попробовать ещё раз. Прямо сейчас.
– Лить свечи???
– Подержать тебя в руках. Я летел с тобой, такое не может быть. Поди сюда. Да поди же… ко мне.
Он делает два шага. Огромная тень ложится на дальнюю стену. Вспыхивающее и внезапно увядающее пламя беспокоит ему глаза.
– Ты действительно… лёгкая.
От неукротимой близости его ворота Гулины глаза скашиваются к носу как у белочки: она пытается свести взгляд в нужную точку и определить предмет, скрытый рыхлым переплетением нитей. В кольцах мягкой бечевы с внедрившимися в структуру пряжи семенами репейника и остями злака, в просветах меж петель, промелькивает блеск. Она отстраняет лицо, чтобы дать отдых зрению, и видит над собой простор Мартинова лба и рот, отдувающий назойливый смерч пряди.
– Я летел с тобой. Я летел с тобой…
Как вдруг…

26.
Как вдруг ярчайшее зарево встаёт позади дома, швырнув на гущу сада чёткую многобашенную тень. И в то же мгновение раздаётся чудовищный грохот. Через несколько мгновений окно освещается ярким багровым светом. Из-за дома через крышу в сад летят фейерверком снопы оранжевых искр. Затрещало и загудело. По стволам деревьев, по извивам мокрой коры саламандрами бегут отсветы. Слышится характерное потрескивание. Отблесков становится всё больше и больше, треск переходит в мерное гудение. Искры снопами вылетают из-за дома как рои раскалённых мух.
– О господи. Опять я что-то спутал с этой грозой. Сейчас, погоди. Быть может, я просто забыл прикрыть дверь? Это сухой орех. Больше просто нечему – молния бьёт в то, что выше. Выше сухого ореха в саду ничего нет, разве что… стена. Не знаю, стоит ли идти наверх? Лестница такая узкая. Мне надо в сад.
– Я с тобой.
– Ну-у-у…
– Я с тобой. В пожарный расчёт нельзя ходить по одному. У тебя в доме есть план эвакуации? У меня их шесть штук: из дома культуры молкомбината, из циркового училища, потом… из музыкальной школы, в которую я ходила, с завода «Электроремонт» и еще… из НИИКаэРэС кажется – не знаю точно, что это такое. Вдруг твой дом загорится? Не думаю, чтоб дом мог так быстро загореться, он ведь каменное строение. Разве что… – занавески? У тебя там на окнах есть занавески? У нас были занавески, от прабабушки остались, с оборками из брабантского кружева. И вообще, вдвоём лучше...
– Ты так думаешь? По-моему, там нет занавесок... Там зеркало…
– Зеркало тоже было, оно всё посинело и стало как в «комнате смеха»... Ты был когда-нибудь в «комнате смеха»? Я там чуть не умерла со смеху...
Мартин и Гуля почти выбегают из дома.
– Ты… уверена… что знаешь… как?.. – справляясь с нездоровой одышкой бормочет Мартин, уже замедленными шагами огибая здание.
– Ещё бы, – торопливо отвечает Гуля, – молния ударила прямо в папин коллекционный корнет-а-пистон… Он позабыл его на подоконнике – окно было открыто… Осторожно – здесь какие-то кусты!.. Кажется – шиповник… Дома никого не было – мы все, кроме меня, поехали на кладбище хоронить бабушку… Во время грозы бабушка всегда накрывала полотенцем самовар – он блестящий, молния бьёт в блестящее, но папа… Постой – у меня развязался шнурок… Сейчас… Вот… Сгорело всё… Смотри – там, за углом – там огонь! Искры так и сыплются. Как бы они не попали на твои… перья. Перо – горючий материал, да… Все подушки сгорели – дотла. И шифоньер – там висели мамины крепдешиновые платья и папин концертный костюм с манишкой… Смотри – кажется, это всё же орех… и больше ничего… Да, и китайская скатерть с фанзами и золотыми рыбками, и книги, и бабушкин кабинетный рояль… и коллекция бабочек-златомерок… – эти листья летят прямо как огненные бабочки! Красиво, а?.. И мои картинки-перевёртыши – знаешь, такие – в рамках из сандалового дерева, это на самом деле песочные часы – всё, всё… сгорело огнём!

В саду – свежий сырой воздух с запахом дыма. Трещит умеренней, зато хорошо различим шорох усиливающегося дождя.
Справа – неяркие сполохи вырывают из синеватой темноты редкие стволы и клубки кустарника. Под ногами – мощёная брусчаткой дорожка. Открывается небольшая травяная поляна. Посреди поляны, озаряя жухлую траву и взметнувшиеся перьями, побуревшие от непогод ирисы, догорает сухой орех. Он стоит, раскорячив толстые мёртвые корни, подобно жертвенному светильнику. Среди травы там и тут мерцают головешки – останки его распавшихся в огне сучьев. Стёкла в окне второго этажа, к которому, по всей видимости, в прежние времена протягивалась большая и прочная ветвь, сплавились и вспучились сизыми, с переливом, пузырями.
Гуля идёт по сырой земле в одних носках, но возвращаться уже поздно.
– Мартин, кажется, всё в порядке – только орех?
– Да. Только орех. Правда… – не знаю. Там! Там – Зеркало судьбы.
Он смотрит на оплавившиеся стёкла второго этажа. На тлеющие рамы.
– Не думаю, что огонь мог повредить его. Потом. Потом я поднимусь и посмотрю. Впрочем – что толку? Зеркало – оно и есть зеркало. А судьба...
Он проходит через клумбу, задевая концами перьев смятые, посеревшие цветки астр. Возле ощерившего излом ствола останавливается, опирается рукой на останки мощи. Стоит опустив голову, пожимая крылом.

На каменной тропе нет глубоких луж и стоять не так холодно. Тропа, огибая заднюю часть дома, ведёт в неглубокую чащу сада. Девочка бредёт по ней, стараясь не наступать в редкие выбоины в камне, наполненные водой. Скоро она минует дом и поляну, где остался Мартин, проходит ещё несколько шагов. В расколовшейся сердцевине оставленного ею позади дотлевающего дерева, как видно, активизировались затухающие уже процессы. Гудящее пламя с хлопком вырывается из острозубого жерла к клубам белёсого тумана, осветив за считанные секунды и ближние кусты, и прямую сверкающую стрелу тропы, и высокую стену каменной ограды, возле которой тропа прекращает своё существование, теряясь в густой поросли барбариса. Пламя угасает, прибитое усиливающимся дождём, так же быстро, как и возгорелось. Но высокую стену каменной ограды Гуля несомненно успевает узнать: и род ноздреватого камня, из которого сложена стена, и особенности кладки.

Гуля почти на ощупь выбирается на поляну.
Мартин понуро бредёт к дому:
– Ты промочила носки. Брось их тут, я дам тебе другие – у меня есть. Вероятно, с разностью потенциалов я таки промахнулся…

27.
Огонь в очаге почти перестал быть, тлеют уголья, вулканической лавой растёкшиеся на плоскости поддона. Свеча догорела, воск застыл на половице клеймом табачной фабрики. От высокой комнатной тишины поёт в ушах дальними водосточными трубами. Гулины глаза то приоткрываются, когда она особенно старательно поднимает веки, то сами закрываются, заслонённые Мартиновым крылом. Девочка видит сквозь пелену усталости то бездонную дыру тёмного глаза, то сошедшиеся края прямых бровей, то колеблющуюся от дыхания прядь.
От тупого тепла очага и вязкого жара толстой ткани сознание её проваливается в ямы забытья. Лицо Мартина то разбегается от точки на переносье, как круги на воде, то тонет в глади смоляного омута. Сквозь глухой звон наваливающегося сна она слышит шорохи, скрипы, радужный свист капли, слетающей с ветки в лужу, мерный стук механизма часов с вечным заводом, резонирующий с серебряной раковиной, позвякивание осколка света о перламутровую стенку мыльного пузыря, запах садового малинника и расплескавшегося вина.
– Ты не станешь размахивать руками?..
– Я так и не дал тебе носки. Тебе не будет холодно без них?
– М-м-м-м…

28.
Солнце, остановившись в левой части окна, с трудом пронизывает лучи сквозь вялую пелену высокого тумана. Приотворённая дверь поскрипывает в потоке сквозного воздуха. Острыми бликами рябит зеленоватое стекло питейных бутылей.
Мартин крепко спит. Левое крыло распласталось поверх смятой ткани цвета ивовой коры на солнечной стороне ствола. Античная гемма профиля покоится в овальном абрисе крутого изгиба.
Гуля пытается переменить положение. Крыло вздрагивает, приподнимается, на мгновение обнажив седое серебро раковины и развернув веер чёрных стрел, поражающих недоступную, скрытую плотью, живо пульсирующую цель.
– Зачем? – огорченно бормочет Мартин, следуя развитию никому не известного сюжета и не открывая век.
Гуля ступает на твёрдую плоскость светлых половиц и, стараясь не производить лишнего шума, отправляется навстречу разгадке тайны. Озарение, случившееся с нею нынешней ночью – в тот момент, когда в кратковременной агонии умирающего огня ей случилось уловить взором фрагмент истины, – вынуждает её самостоятельно разобраться во всём произошедшем.
Мокрый утренний сад стоит девственным лесом; извилистой шеренгой тянутся гигантские айланты. Их глянцевые стволы не загораживают дальних зарослей ягодника – редкими точками вспыхивают в просветах ветвей карминные червячки барбариса, чахоточные плевки разбухшей малины. В глубине, в охристо-красном хаосе виноградника буреют грозди сморщенных ягод.
Потом, говорит себе Гуля, всё потом. Теперь – туда.
Не оглядываясь на лепнину карнизов, на широкий выступ крутой кровли, на истекающую тонкой струёй угловую водосточную трубу, минуя обугленные останки старого ореха и полёгшие в повал цветники, Гуля бежит по каменной тропе вглубь сада, туда, где в оконечности тропы, в последней вспышке грозового огня, сжёгшего мёртвое уже растение, она увидела давеча нечто, поразившее её воображение.
Через несколько секунд, разодрав путаницу ветвей, тонких стволов и повители, она останавливается, ещё не подняв глаз от неровной поверхности почвы, но уже почувствовав телом то изменение тепла и звука, которое безошибочно говорит незрячему о присутствии неподалёку массивного препятствия. Во всём своём золотистом великолепии перед нею высится стена. Огромные блоки ракушечника плотно и веско теснятся на высоту брошенного крепкой рукой камня. Частая поросль ещё не облетевшей акации тесно приникает густой сетью растрёпанных крон к ноздреватому камню, заслоняет обзор. Оставляя в толстом слое палой листвы следы, быстро заполняющиеся коричневой водой, Гуля пробирается сквозь преграду низких колючих плетей и оказывается на открытой площадке. Через полосу сбитого в пласт речного песка проходит несколько шагов до глинистого грунта, зияющего кое-где плоскими пятаками мелких луж и неравномерно засыпанного щебнем, битыми ракушками.
Далеко вправо пространство зрительно искажается, будто заглядываешь в окуляр широкоугольного объектива. Воздух дрожит в мареве. У Гули кружится голова. Горсть воды из лужи – в лицо. Скрипят песчинки на зубах, по щеке будто провели наждачной бумагой; голова перестаёт кружиться. Гуля снова бежит, стараясь скоро и твёрдо ступать по ровному грунту. Как в судорожном свете стробоскопа мелькают блоки кладки, стремительно сжимаясь до привычных размеров при приближении к ним и так же стремительно растягиваясь за спиной. Кровля дома с узкой башней посередине виднеется над проволочными клубками крон на расстоянии взгляда в перевёрнутый бинокль. Гуля бежит спотыкаясь и падая, теряя представление о скорости своего передвижения, о протяженности преодолённого пути и о расстоянии, которое предстоит преодолеть.
…Здесь…
Она определяет остановку по едва уловимым признакам – отметив характерные изменения в структуре кладки. В лёгких жжёт. В горле сухо, как в давно не чищенном дымоходе. Словно палка, влекомая расшалившимся ребёнком по железным прутьям ограды, стучит в груди сердце. Один камень кладки, поблёскивающий вкраплениями кварца, выбивается из условно стройного ряда и зависает краем над верхушками ржавой травы. Гуля садится на корточки, низко наклоняется и, повернув голову набок, разглядывает нижнюю поверхность испещрённого норами и бороздами ракушечника. Два знака родного алфавита своими корявыми линиями радуют глаз: это Гулины инициалы, с невероятным трудом вычерченные в те дни, когда девочка осваивала азы грамоты. Рука тянется к глубокой расщелине меж ноздреватых плит. Пальцы нащупывают округлое и гладкое. На ладони лежит фарфоровое яичко. За ним следует полуистлевший кошелёк с позванивающими в его недрах медяками. Нужды нет пересчитывать мелочь – Гуля уверена, что денег именно столько, сколько было ею оставлено. А латунная стрелка от напольных часов, стеклянные дверцы которых сплавились в волну радужной слизи в огне её детского пожара, не поменяла своего места пребывания с той – десятилетней давности – поры, когда она спрятала в этом безопасном месте свои сокровища.
Гуля возвращает клад на его законное место – у неё нет желания нарушать целостности прошлого.
Не задерживаясь лишнего, девочка мчится «как стрела»… – нет, она не может позволить себе это сравнение. Но не из-за тривиальности его, а по несоответствию действительности в принципе: траектория пролегает по невероятной кривой, которую повторяет изгиб стены, в её прежней жизни – ровной, как кромка письменного стола. Стены, отгораживающей никудышный пустырь от людного переулка.
В просветах между деревьями, мелькая пёстрой черепицей, то появляется, то исчезает крыша дома, в котором Гуля провела ночь. Судя по изменениям ракурса, вычленяющим то одну, то другую его часть, марафон близок к завершению. Не выдержав напряжения души и тела, девочка останавливается передохнуть в месте, ничем не примечательном. Тяжело дыша, она стоит прислонившись к мощной опоре. Шов стыка почти не приметен. Только по едва уловимой разнице в цвете отдельных плит можно предположить, что именно здесь встречается то, что никоим образом не имеет возможности встретиться; соединяется то, что несоединимо; представляется единым то, что отстоит друг от друга наиболее удалённо.
И Гуля поворачивает по направлению к дому, фасад которого вскоре появляется в поле её зрения. Выходит на широкую аллею, засыпанную палой листвой, бредёт по обочине. Похрустывают прошлогодние желуди. Октябрьское солнце, близящееся к полудню, светит в спину, определяя Гулиным провожатым длинную, понуро ссутулившуюся тень.
Над печной трубой клочком неспрядённой шерсти вяло колышется клуб прозрачного дыма.

29.
Мартин покойно лежит на своём ложе – разметавшиеся крылья едва не касаются стен глубокого алькова. Крестообразная тень рамы, пересёкши плоскость пыльного пола, достигает стены. Через свод очистившегося неба ровно, будто скользя по туго натянутой нити, пробирается маленький серебряный самолёт. Сплочённая стая голубей качается в глубокой сини, в саду обсыхают посеревшие деревья. Дальняя паутина их оголённых ветвей, унизанная застывшими смерчами вороньих гнезд, оттеняет густую желтизну стены, высящейся на сжатом в тесный круг горизонте.

Мартин открывает глаза – с шумом стопки бумаг, рассыпавшейся от сквозняка, вспорхнула возле окна горлица. Взгляд его выражает отсутствие какой-либо мысли касательно явления здесь, в его обители, маленькой гостьи.
Он несколько времени смотрит прямо перед собой на яркое пятно Гулиной рубахи, явившее собою необъяснимую помеху привычной картине – подоконной части стены с потёками и пятнами от заливающих стёкла дождей. Приподнимается, умом ещё пребывая в сердцевине развития сюжета, дожидаясь, когда сознание продышит в заиндевевшем стекле взгляда окошко в область вещественного. Потом обращает зрение в точку пола, пришедшуюся меж ступней Гулиных ног.
Всё свидетельствует о точности простой предметной правды: пестрота рыхлой ткани, лоск пыльной половицы, исчерченной кабалистическими знаками, полосы глины на Гулиной щеке. Тень рамы извивается на светлом просторе смятой льняной кольчуги.

30.
Отсутствием чёткой границы между вертикальным и горизонтальным арочный свод потолка создаёт впечатление пространного кокона. Дрова в очаге прогорели, покрылись золой, однако в недлинном тоннеле комнаты тепло. Плоское солнце заливает ленты половиц перед окнами, световым занавесом заслоняет мокрую чащу сада, мелькает рыбьей чешуёй в отмытых ливнем стёклах.

Мартин отворяет верхние створки буфета. Из провала, пахнущего снедью, достаёт полкруга жёлтого сыра в алом восковом облачении, надрезанный высокий каравай хлеба, передаёт гостье. Крыло, стянутое полосой ткани, – встрёпанно и безжизненно. Глубоко запавшие веки Мартина прикрыты, темны.
– У меня есть хлеб, сыр. Ты будешь есть сыр? Я буду. На, возьми-ка.
Они сидят у знакомого Гуле стола. Но теперь, в ясном свете дня, вид его непривычен. Багровой искрой на дне стакана вино отражает огонь замершей папиросы. Пепел просыпается на гору окурков, не прогоревший табак дымит кукольным вулканом. Мартин пьёт из толстостенного стакана, смотрит, как Гуля ест. Сжимает веки, трогает рукой лоб. Качает в недоумении головой.
– Скажи, когда тебе случается заснуть, тебе видится что-нибудь? Ну, то, чего не может быть. Да? Я так и думал. А всегда ли ты знаешь наверное, что видится, а что можно потрогать, или выпить, или съесть? Или, например, вдохнуть дым – если это папироса и очень хочется курить? Разве бывает, чтобы привиделось, как, например, некто сидит и ест сыр и… крошки сыплются в вино?
Он встаёт, нервно но затруднённо ходит по комнате, однако не удаляясь от стола. Украдкой рассматривает Гулю то с одной, то с другой стороны. Садится на место, отпивает несколько глотков.
– Разве бывает, чтобы тот… или та, что приходят, когда случается уснуть, возвращались? Ну, чтобы кто-то – из тех – пришел завтра? Ведь обыкновенно они не возвращаются – у них это не заведено, так уж они устроены. А ты, почему ты сумела вернуться? И потом: ты ешь сыр, пьёшь чай. Знаешь, они – не едят. Я проверял – они отказываются, да так ловко, что и не придерёшься. И не признаются, сколько их не спрашивай. Если хочешь узнать правду – спроси, случалось ли им есть птиц. Тотчас их как не бывало – вот чудаки. Будто мне есть дело до птиц. Правда, иногда не хочется спрашивать… подольше. Я забыл тебе сказать: однажды я тоже ел… правда, не птиц – говядину, так плоть мёртвой коровы называла одна добрая женщина. Глаза у неё были подобны двум половинкам раковины, которую выклевали вороны. Завидя меня, она не закричала и не бросилась стремглав куда ни попадя, как обыкновенно случалось с женщинами. Никак не могу понять – что в моём лице так пугает женщин? Разве я такой уж урод?
Широкий рукав съехал почти до плеча, среди нитей плетения застрял стебель мелкого лилового цветка, в просвете петель поблёскивает нечто.
Он снова горбится, затем поднимает голову, убрав руки от лица.
– Я очень хотел есть тогда. Люди, верно, каждый день так сильно хотят есть? Когда очень хочется, то всё равно, я знаю. Только потом, когда насытишься, понимаешь что к чему. Тогда вот здесь делается больно, но потом проходит. Да, проходит. А ты знаешь, что когда очень хочется, то всё равно?
Волоча крыло, Мартин бредёт к прогорающему очагу, подкладывает в огонь острые щепки, куски коры. Блики возросшего пламени пляшут на резных цветах и фруктах, омедняют выбившуюся из тёмного снопа прядь.
– После этого здесь почти всегда бывает больно, но… не всегда. Нынче, помнишь, когда мы с тобой?.. Если прежде случалось чему-нибудь так сильно хотеться, то потом всегда… Ты помнишь, я хотел проверить, действительно ли, когда я летел с тобой, мне не показалось, что ты такая лёгкая, и я сказал… и ты… и что-то случилось, послушай… мне следует… следует проверить ещё раз и… – бормочет он торопливо. – Видишь яблоко? У него красная кожура, в нём сок. Оно пахнет садом, возьми-ка, вот. Когда хочется есть и съешь яблоко, нигде не болит, попробуй сама. Знаешь, как-то одна добрая женщина… нет, я вовсе и не думал проверять – лёгкая ли она, она была как все, но… постой, – он смотрит на девочку пристально, – и что это тебе пришло в голову? Ты сама не знаешь, что говоришь – это было совсем не то и не так. Экий вздор приходит тебе на ум. Смотри, вот вино из моего виноградника, сколько бы его ни выпил – от него тоже нигде не болит. А вот стакан, из которого я пью вино. У него ледяное дно и тонкие, как вода в мелкой луже, края. В нём качается лиловый свет и колеблется красная влага. Он прекрасен, не правда ли? Но… но разве я стал бы есть его или пить, как бы ни мучили голод и жажда? Он касается моих губ только на ту пору, когда я не прочь сделать глоток вина. Знаешь, та женщина была как пустой стакан – в час, когда не хочется пить. А с тобой я – летел.

31.
Мартин проходит к окну, с трудом минуя острые углы и рёбра нехитрой мебели. Перо, от движений выпавшее из кармана, ложится возле Гулиных ног, мелькнув радужным переливом. Он чертит непонятные знаки на запотевшем стекле.
– Иногда случается, что улетишь слишком далеко от дома, и очень хочется вернуться. И принимаешься лететь, и думаешь про то, как прилетишь домой. И видишь внизу то луг, то реку, то лес, а устанешь – можно поймать нужное течение и отдохнуть. А то круто развернёшься в ветре, и облака завертятся вокруг так быстро, что вдруг поймёшь, что уже не летишь, а падаешь, и надо покрепче работать крыльями, не то и в самом деле ударишься грудью о ближнее дерево и расшибёшь плечо. Или оцарапаешь щёку. А потом… а потом уже так сильно хочется домой, что, ни о чём не думая, машешь и машешь крыльями, только бы добраться поскорей. И подлетишь к саду, и уже – всё равно; так и рухнешь, раскинув крылья, и лежишь на траве или мокрой глине, потому что хотелось домой, и вот – дома. И всё на тебе мокрое от пота и росы, и в волосах стебли трав, ости злаков, репей – колют виски и шею, и нет сил протянуть руку и снять с века муравья, который так щекочет ресницы, что из глаза сама собой течёт слеза. Но ты – дома. А грязь и пот можно смыть, облившись водой из колодца – после, когда придёшь в себя. И надеть сухую одежду и тёплые носки, и выбрать из волос колючки и муравьев, которые успели туда забраться, пока лежал в саду. Можно выпить чаю или вина. А можно почитать книгу. Знаешь, у меня есть книга, я покажу её тебе, если захочешь. Не хочешь ли ты посмотреть мою книгу? Она там, наверху. Пойдём?

32.
Наверху, в тоннеле коридора, светло и белёсо от пластов тонкой пыли, высвеченной сошедшим к западу солнцем. Дальнее же восточное окно позеленело, висит иллюминатором батискафа в оконечности кокона. В боковой стене возвышается светлая двустворчатая дверь. Мартин толкает створки, входит в помещение. Гуля следует за ним.
Окна, следующие в один ряд, тесно завешены плотными тонкими занавесами. Через частое переплетение нитей мелкой сыпью пробивается свет.
– Это здесь. Там – сад. Но я не люблю смотреть в сад и читать книгу одновременно, потому и завесил окна. Нравятся ли тебе эти занавесы? Они из шёлка, шёлк играет, когда горят свечи. Сейчас я зажгу свечи. Мне нравится читать, когда светло, – продолжает он, затепливая поочередно несколько свечей, расставленных в разных концах комнаты.
– Если читать в сумерках, то болят глаза, будто с размаху опустился на морской берег, поднял крыльями тучу песка и песчинки попали меж ресниц. Поди сюда.
На невысоком подиуме, почти посредине – бронзовый пюпитр. Две свечи в высоких подсвечниках по краям наклонной подставки. На вылощенной доске, опершись о преграду выпуклого бархатного валика, покоится книга.
Рука Мартина лежит на ворсистой ткани.
– Вот. Можешь посмотреть. Если интересно, можешь прочитать всё. Конечно, не теперь, она толстая, так сразу не одолеешь. На это уйдет несколько вечеров. Правда, если ты читаешь быстро, можно пролистать и за один день. Но я не люблю читать быстро. А ты быстро читаешь? Знаешь, мне нравится читать постепенно. Конечно, иной раз так и хочется узнать, что там будет дальше, даже рука поднимется заглянуть в середину, а то и в конец. Но подумаешь – и не станешь. Понимаешь, там так много всего. Не хочется, чтобы что-то важное промелькнуло, когда торопишься миновать не очень занимательные места. Не хочется, чтобы оно так и осталось там, меж страниц, как засушенный цветок. Впрочем, цветок можно и вытряхнуть, если взяться за края переплёта и хорошенько потрясти страницы над листом бумаги.
Он замолкает, продолжая оправлять сильно коптящие фитили.
Колеблющееся пламя множества свечей отражается в глянцевой поверхности плотного переплёта. Тени глубокого тиснения испещряют старую кожу. На линии соединения крышки с корешком паутина мелких трещин мутит лаковую гладь. Уголки чуть загнулись внутрь, безуспешно пытаясь объять толстую стопу листов, пожелтевших на серповидном обрезе.
Гуля открывает книгу.

33.
Песочного цвета форзац змеится арабесками, пятно чернил расплывается остроконечным овалом близ левого угла. Девочка переворачивает страницу. Лист тончайшей бумаги, чуть тронутый с краев янтарной желтизной, абсолютно чист. Гуля переворачивает ещё одну страницу. Зияющая пустота открывается её глазам. Ещё, ещё и ещё – ни единая буква, ни единый знак или черта не отвлекают взгляд от ровного свечения целлюлозной белизны.
Торопясь, пока Мартин находится в достаточном отдалении, Гуля раскрывает книгу на середине, где попало. Повинуясь чувству неотвратимой тоски – ещё, и ещё раз. В тщетной надежде на чудо – как стрелку часов поворачивает том и принимается бессмысленно воспроизводить только что проделанные и не давшие результата действия. Всё безуспешно. Мартин окликает её из дальнего угла комнаты, где никак не может зажечь фитиль заупрямившейся свечи:
– Ну что, тебе интересно? Жаль, если это не увлекло тебя. Правда, вкусы бывают разные. Быть может, поначалу не всё понятно. Но, право, там, дальше к середине, гораздо забавней…
– А у тебя… есть другие книги?
– Да, у меня много книг, но они там, в библиотеке – у меня большая библиотека. Я покажу, если тебе интересно. Я так давно туда не загля-дывал. У меня много книг, я все их перечитал, даже по нескольку раз, но у меня разболелось вот здесь, и я бросил это занятие. Они все лежат там, в шкафах. Если, конечно, не затерялись где-нибудь. Но раз тебе очень хочется посмотреть на них – я поищу. Они, конечно, найдутся, если хорошенько поискать: мой дом не так велик, они не могли пропасть насовсем. О! Я забыл сказать тебе: у меня есть газета. Это тоже преинтересная штука. А тебе случалось читать газету? Постой, я не спросил тебя – а ты… ты умеешь читать?..

34.
Мартин и его гостья спускаются в нижний коридор и так же, не торопясь, идут вдоль стен, мимо высоких дверей – узкие щели меж их створок затянуты паутинами, – мимо пластов света, текущих из приоткрытых кое-где дверных проёмов и пересекающих пространство столбами блёсткой роящейся пыли. Возле оконечного, круглого как иллюминатор, окна с ничтожным подоконником, часто засеянным мёртвыми насекомыми, Мартин останавливается перед глубиной ясного воздуха за волнистым стеклом. Мошка, застрявшая в пряди волос, беспокоит его зрение. Лицо выражает озабоченность. Молчит, изучая заоконный пейзаж. Холод глянца запотел от близкого дыхания.
– Знаешь, я не люблю торопиться. К чему торопиться? Когда торопишься, всё так и мелькает вокруг – ничего не успеешь заметить. Я почти никогда не торопился, от этого нет проку. Да. Нет, правда. Вот, к примеру, сад. Разве порядочный сад сумеет вырасти как следует, если заторопится? На дворе – зима, а ему вздумается расти? Уверяю тебя, никакой пользы не будет ни саду, ни садовнику. Хозяину только и останется что бегать меж стволов и окуривать дымом молодые побеги и почки, чтобы их не прихватило морозом, да что толку? Никакому хозяину не под силу уберечь сад от мороза, если саду вздумается цвести в январе.
От его напряжённого дыхания, кувыркаясь, взлетает зеленокрылое насекомое, попавшее в щель на изгибе перил. Вертясь в воздухе, устремляется в узкий лестничный пролёт.
– Люди из ваших краёв так торопятся, что не успевают ничего заметить. Они так и вьются, как мошки над травой. Они сами не знают, что им нужно – просто вьются. Не знают сами – чего хотят, оттого и торопятся: то им хочется одного, то другого, а то и другое иной раз бывает по разные стороны... стены. Но, знаешь, я подумал сейчас: они торопятся оттого, что хотят всё. Тут уж никак нельзя не заторопиться. Тебе когда-нибудь хотелось всё? Со мной случалось такое. Правда, не очень часто, несколько раз. Постой, кажется, вот здесь у меня была моя библиотека? Или я спутал? Н-нет, здесь лежат какие-то вещи, нет, не книги. Быть может, серебряная дудочка? Или хрустальный шар? – Я позабыл…

35.
В комнате, где продолжает теплиться очаг, Гуля сидит на привычном месте возле круглого стола. Мартин насыпает в фаянсовый чайник горсть курчавого чаю и выливает остатки кипятка в узкое горло белой посудины. Кипяток проливается на скатерть. Пятно от пролитой воды расплывается на узорчатой ткани.
– Никак не могу вспомнить, куда я подевал её – серебряную дудочку. Прежде я недурно наигрывал на ней мою песню. А тебе случалось играть на серебряной дудочке?
– Э-эээ... да я сто раз... Ну, вобще-то, нет. Но... я ходила в музыкальную школу – по классу скрипки. Правда, из этого не вышло толку, я бросила её давно, в прошлом году. Мой отец играл на флейте – в Городском саду. Дедушка говорил, что ему самое место в бродячем балагане – заклинать змей. Отец сперва и вправду решил стать факиром, но потом передумал и устроился в Дом культуры общества глухих – вести кружок сценической пантомимы.
– У тебя… был отец? Ну-у-у. Зря ты не сказала мне об этом сразу. Э-э-э… Да, в самом деле. Конечно. Вообще-то в этом вопросе я разбираюсь недурно: пестики, тычинки… привой, подвой – у меня есть сад. Но ты?..
Прореха под правой лопаткой разошлась, одна костяная пуговица расстёгнута, другая висит на длинной нитке. От движений узкий пояс, сплетённый из конопляной бечевы, сместился ниже обыкновенного – полоска вмятин, оставленных рельефом его плетения, осталась на коже.

Мартин сильно затягивается, шумно выдыхает дым.
– Тычинки, пестики. Пестики… ступки. От медведки помогает толчёная яичная скорлупа. Берёшь ступку и… да-а. Медведка – это что-то. Мне бы и в голову не пришло, что я способен так испугаться: как видно, я случайно занёс её с грунтом наверх, в мою башню, а она… Знаешь, та женщина – ну, у которой были проблемы с глазами – её дочь «сбежала с одним уродом». Уж не знаю, как несчастная мать сумела распознать, что он урод – может, девушка сама рассказала ей об этом. Так вот, та женщина всё повторяла: «Собираясь замуж за своего парня, девица должна прежде всего спросить: а кто его родители?». А тебе, например, интересно знать, кто мои родители?
– Твои родители??? У тебя… есть родители? Мама и папа?
– Ну, знаешь, не то чтобы есть. Мать… она, похоже, перестала быть. Давным-давно. Во всяком случае, так мне объяснили – отец, и брат. Я тогда был маленьким. Сказать честно, я как-то не совсем понял, что произошло. Конечно, я и вправду с тех самых пор ни разу не виделся с матерью. Но разве это так важно? Например, с большим числом людей из ваших краёв я не только не виделся давным-давно, я вообще с ними никогда не виделся. Но разве это значит, что их нет? Возьми хотя бы твоего дедушку. Разве его нет – только из-за того, что мы с ним не знакомы?
– Ты хочешь сказать, что твоя мама родила тебя? Вот так прямо взяла и родила… таким?..
– Ну, не знаю. Здесь я и сам немного запутался. Понимаешь… не исклю-чено, что я… что я… вылупился из яйца.
– Чево-о? Твоя мама? Она снесла яйцо? Вот такое???
– Да как бы нет, не мать. Вряд ли – она была такая маленькая, прямо почти как ты. Это всё… отец. Это – он. Он снёс его. Да, как только слепил, так сразу и снёс – на берег моря. И закопал в горячий песок. Так он рассказывал.
Мартин прикусывает губу. Думает.
– Знаешь, мне и самому кажется: здесь что-то не так. Впрочем, черепахи?.. Да и крокодилы…
Шнурок, пересекающий ключицу, распрямился под его рукой. Остатки вина в стакане погасли под плёнкой табачного пепла. Мартин медленно обводит взглядом помещение.
– Конечно, из чего попало не слепишь что-либо путное, это я понимаю. Но отец – он был парень не промах. Возможно, ему и вправду удалось-таки слепить такое яйцо? Разумеется, из света, раз уж он вздумал лепить меня. Из света я и сам не раз… подумай-ка, что может быть прочнее света? А? Возьми, к примеру, радугу…

В плоскости прямоугольного выреза в стене, над садом, в дымке, приглушающей лазурный цвет высокого неба, висит неяркая радуга. Солнце, чуть скрытое кучкой перистых облаков, освещает крашеный подоконник, на котором лежит толстая картонная папка с линялыми завязками. Подле примостилась стеклянная чернильница. Она залита высохшими чернилами, позеленевшими, как спинка майского жука. Поодаль в гранёном стакане дыбится букетом пучок чёрных некрупных перьев. Одно перо выпало из общего вместилища, изогнулось, застряв между папкой и пыльным стеклом окна.
Изрядно замаранный чернилами конторский лист выглядывает из-под края корзины с яблоками: «Директору государственного научно-исследовательского института орнитологии...»

– Возьми-ка радугу, – продолжает Мартин, в то время как Гуля с возрастающим интересом изучает текст, размещённый в графах и клетках служебного бланка.
– Вот дует сильный ветер. Он разносит тучи в клочья, поднимает пыль. Он несёт листья, сметает их в кучи, потом он превращается в ураган. Скверно, если летишь над вашими краями, и вдруг – ураган. Ураган опасная штука. Может не поздоровиться, несмотря что я… довольно сильный, и – так и берегись. Лучше даже опуститься на землю и переждать. Поверь, это вовсе не стыдно – переждать ураган, какой смысл терять перья и разбиваться о высокие деревья только из-за того, что воздух обезумел? Ураган может повалить дерево. Он может даже разрушить дом, но радугу…
Мартин извлекает из груды едва начатый и брошеный окурок, бесполезно крутит его в пальцах, не видя подле себя огня.
– …радугу он не в силах разрушить. Она как стояла себе в небе, так и стоит. Даже если из-за пыли и туч её в это время не видно. Но она всё равно там есть – и от этого никуда не денешься.
Гуля не может оторвать глаз от странного документа, а вернее – черновика документа, так как многое перечёркнуто, буквы наполовину стёрлись. Но она продолжает разбирать слова, вписанные от руки меж фиолетовых линий казённого бланка:

ЗАЯВКА

Для проведения эксперимента особой важности (зачёркнуто)… Оригинального эксперимента (зачёркнуто)… Эксперимента оборонного значения (три вопросительных знака)... прошу приобрести дополнительные материалы (зачёркнуто)… Инвентарь (зачёркнуто). Оборудование и пищевые продукты по розничным ценам в магазинах госторговли.
Комнатные растения:
1). Пальма финиковая – 2 шт. 2). Фикус –2 шт. 3). Розан китайский – 2 шт.
БАОБАБ (крупно вписано другими чернилами).
Рацион (обведено несколько раз и подчёркнуто).
Мясо (знак вопроса).
Овощи (знак вопроса).
Насекомые... дождевые черви... зерно... мелкие грызуны...
(несколько вопросительных знаков).
КАНАРЕЕЧНОЕ СЕМЯ (вписано другой ручкой).
Вся графа небрежно перечёркнута крестом. Внизу приписано чётко: яблоки, центнер. Вино... Саперави?.. Каберне-совиньон? БУРГУНДСКОЕ (другой ручкой). Далее несколько раз повторяется слово «баобаб», выписанное с разного рода завитушками и виньетками. Потом идёт: баобабы – бабы (знак вопроса). Что с бабами (знак вопроса). Дальше – мазня, по многу раз перечёркнутые слова, нижний правый угол оторван.
Мартин поворачивается было, но девочка загораживает локтем расправленный лист. Воспользовавшись тем, что яркий солнечный свет бьёт ему в лицо, слепя глаза и подцвечивая жизнью исхудавшую щеку, на короткое время стирая с черт библейскую обречённость и озабоченность неразрешимым, Гуля принимается с преувеличенным интересом перебирать яблоки в корзине. На самом деле она пытается дочитать последние внятные строки, а также рассмотреть сюжет грубой картинки на полях, сделанной той же ручкой, что и рукописные вставки, и красиво вырисованное неприличное слово, поясняющее рисунок.
– Что такое радуга? – продолжает Мартин вдохновенно, принимая прежнее положение относительно окна. – Радуга – это свет. Свет можно заслонить, но нельзя разрушить.
Он прикрывает уставшие глаза рукой. Дотянувшись до тлеющего уголька в очаге, пускает струю сизого дыма, смотрит взглядом победителя:
– Хотя, быть может, яйцо здесь и ни при чём. Я пробовал. Чего только не слепишь. Но слепить это… нет, это так же сложно, как… как лететь с кем-нибудь. С каким-нибудь человеком. Или женщиной. Знаешь, с людьми иной раз столько хлопот. Не успеешь оглянуться, как они придумают что-либо несуразное.
На ощупь он шарит на полке, извлекает новую, крепко запечатанную, изрядной величины бутыль; держась за стену, подходит к столу. Никак не может справиться с неподатливой пробкой одной рукой. Другая плотно прижимает крыло, из которого за недолгое время хождения по комнате уже выпало несколько крупных перьев, а остальные похожи на метёлку, которой Гулина бабушка смазывала противень для пирожков. Пробка подаётся, Мартин с облегчением наливает полный стакан и тотчас принимается пить большими глотками. Капли стекают по тёмному подбородку.
– Однажды мне пришлось лететь – он тихонько смеётся – с надгробной плитой. Я довольно сильный, ты не подумай. Но, право, эта плита мне была ни к чему. Зачем мне надгробная плита, на которой написано «Спи спокойно, дорогой товарищ», будто мне больше нечего почитать на ночь? Будто у меня нет книг. Просто дело было на кладбище. Они привязали меня к этой плите – вот так. Я-то проговорился, что мне уже пора домой. Они придумали «возить меня по городам и весям» и показывать за деньги. Вот чудаки. Представь, ну стала бы ты платить деньги, чтобы посмотреть на меня? Разве я такой уж красавец? И потом: они вздумали кормить меня дождевыми червями. Я слышал, они говорили меж собою: «ОН – хищник!». Я не стал спорить, что толку в спорах? Ну скажи, разве я похож на хищника? Я к тому времени давно не был дома. А смоковница – я только что посадил её тогда…
Солнце, выйдя из дымки, медленно опускается за верхние пределы стены.

36.
Гуля мучительно пытается всё увиденное и услышанное в последние часы свести воедино с содержанием прочитанного текста. Приотворённая рама качается на петлях от слабого порыва ветра. Резкий ясный блик скользит по плоскости стола, метнувшись к стене, на секунду замирает в глубине стакана, прыгает зайчиком по зеркальному его обрезу. Вино выплёскивается на стол, брызги его обагряют поверхность бланка. Чернила на слове «яблоки» расплываются фиолетовой каракатицей. Гуля подхватывает лист. Пытаясь стряхнуть капли, пачкает пальцы. Срез сырной головки окроплён чернильными точками, меж граф потекли неровные бороздки. Улыбка не успевает покинуть лица Мартина, но гаснет, застывает, как изображение на любительской фотографии. Он сглатывает болезненно, тянет за шнурок так, что на шее пролегает глубокая борозда, над которой пурпурной пиявкой взбухает вена. Щека возле губ дёргается, будто кто-то потянул за ниточку.
– Оставь. Вот уж некстати им пришло в голову… разводить меня. Да. Они так и сказали: «Мы будем разводить тебя». Можно развести руки в стороны, когда летишь навстречу сильному ветру. Можно развести по комнатам детей, которые сцепились и как коты воют и царапают друг другу щёки. Но как можно разводить меня, когда я один? Я так и ответил: «Как можно разводить меня, когда я один?»
Солнце близится к закату. Левая часть оконного проёма озарена красным светом, как лист фотобумаги в лабораторном освещении. Алая пыль струями пронизывает пространство проёма, клубится, перемещаясь медленными вихрями в синеву тени, гаснет.
В неровной поверхности зелёной бутыли отражается лицо Мартина, искажённое кривизной стекла.
– Знаешь, я был тогда как безумный, просто как безумный, – скоро бормочет он. – Тебе случалось видеть безумных? Когда видишь безумного, то... то начинает сильно болеть... нет, не здесь, а вот здесь. Едва ли я знаю, какая боль больней, уж очень больно бывает здесь, когда рядом проходит безумный, даже если он проходит далеко, и его не видно. Если бы тогда поблизости случилось зеркало, я бы, верно, закричал от боли. Так и до беды недалеко – иной раз от боли всё… перестаёт быть. Однажды со мной стряслось подобное – всё перестало быть: и деревья, и небо, и воздух, и свет. Даже свет перестал быть. Я не на шутку испугался тогда. Разве это дело, что из-за моей боли мир перестаёт быть? Разве мир виноват, что мне больно? К счастью, на свете ничего не было совсем недолго, но… мне было не по себе. Вот и тогда. Хорошо, что поблизости не нашлось зеркала. Право, миру не поздоровилось бы…
Паутина волос колеблется перед Гулиным лицом от его дыхания. Она не отстраняется.
– Это обморок наверно. В книжках пишут: «упал без чувств». Это само проходит, если, конечно, ничего серьёзного. Я тоже один раз почти упала без чувств. Да. Я объелась цветов – у нас во дворе на ту пору все дети ели цветы, иной раз попадались сладкие внутри, но потом от них тошнило. Дедушка сперва хотел вызвать скорую помощь, но, как водится, вышел из себя и стал так кричать, что всё само прошло. А ты ел цветы?
Тлеют уголья в очаге беззвучно и ясно. Едва слышно поскрипывает крышка стола.
– Летом у меня в саду много цветов. Сейчас – осень.
На плоскости стола – контуры посеревшей от пепла посудины, похожей на кусок льда, выпавший из водосточной трубы; лоснится плёнка остекленевшего варенья в жерле массивной банки; возле пустого погасшего стакана розовеет надкушенное яблоко.
– Когда будет лето – ты пойдёшь в мой сад? Дедушка отпустит тебя, он знает: в саду нет ничего опасного. А у меня – вот... Знаешь, – он говорит быстро и невнятно, приближая рот к Гулиному уху, загораживая от неё прядями арку очага, вырезающую оранжевый свет в плоской глубине остывающего пространства, – знаешь, у меня в саду много всего растёт, я даже и не видал другого сада, в котором бы так много всего росло. Там, возле восточной стены – крыжовник. Когда он поспевает, но ещё не поспел, то делается вот такой, как мои глаза – посмотри, вот точно такой.
Он отстраняется, чтобы девочка могла посмотреть, какой бывает крыжовник, но зрачки теряются в провалах глазниц дырами в бездну.
– А неподалеку, возле земляничной грядки – ежевика. Она синяя, как ноготь, когда нечаянно попадут по пальцу молотком, да лучше и не вспоминать – ты ведь знаешь этих добрых людей: раз невесть зачем хотели прибить меня гвоздями к дубовым воротам – и какой только вздор не лезет в голову людям. Да мне на ту пору было некогда, у меня как раз поспевал кизил. Впрочем, это неважно, я так и не собрал ягод – то-то полакомились птицы. А у западной стены – терновник, помнишь, о который ты оцарапала щёку, у него замечательные ягоды, сизые, как вот это перо, а варенье – вот удивительно-то: карминное, как… А на южной стороне! На южной стороне – виноградник, вот. Вот – вино. У меня его много. Да, еще клюква – настоящая клюква, но с ней много хлопот: только и знай, прикрывай её от солнца какой-нибудь книжкой или старой тетрадкой, а чернила расплываются от сырости, и потом ничего не разберёшь, а бывает, что вдруг захочется прочитать – чего только не напишешь иной раз, да и позабудешь. Я покажу тебе. Летом. Сейчас – осень. Мы договоримся. К лету всё будет в порядке, я… буду крепко держать тебя в руках, не то что в тот раз. У меня есть… у меня есть… ты только скажи дедушке, что у меня есть…
Он сжимает в кулаке то, что скрывалось до тех пор за краем ворота, съехавшего с приподнятого плеча.
– Свет, – наконец произносит он, разжав ладонь.
На ладони, скреплённый с петлей шнурка проволочным колечком, лежит небольшой, с острыми краями, осколок света. Ясный белый луч уходит к потолку, тускло освещает вогнутый свод, сети паутин на изгибе, соединяющем искривлённую полость с плоскими вертикалями стен.
Рука вздрагивает. Невнятный зайчик, скользнув по приоткрытому на полуслове рту, вычленяет сосредоточенную выпуклость века.
– Когда будет лето, ты пойдёшь в мой сад? Знаешь, я уже говорил тебе, что когда очень хочется, то... но! Когда хочется домой – тоже всё равно. Когда дома – то всё равно, и от этого нигде не болит. Свет – всё дело в свете. У меня есть свет.
Под кольчугой, на уровне Гулиных глаз вздрагивает то, что он давеча сжимал в кулаке, напрягая все сомнения своего ума в попытках решить задачу с несчётным количеством неизвестных и одним данным. Его рука протянута перед ней. Край рукава ограничивает провал пещеры, едва освещённой рябым светом, проникающим через сетчатое плетение.
– Послушай. Ты летела со мной. Я работал крыльями. Да, правда, им крепко досталось. Но... я держал тебя в руках. Я крепко держал тебя, и ты не упала и не разбилась о мостовую. Если бы… если бы у меня не было крыльев, я бы держал тебя крепко в руках и бежал бы оттуда… домой. Я бежал бы так долго, как только смог, и случись мне умереть от усталости, я разжал бы руки и показал, где сад. И ты пошла бы сюда и была бы здесь. Ты не могла не быть здесь. Но я успел долететь. Вовсе не обязательно умирать от усталости, раз уж ты оказалась лёгкая. Я хочу жить, очень хочу и… летать с тобой над садом, и падать на кучу листьев, когда очень хочется упасть на кучу листьев.

37.
Тлеет багровое жерло очага. Гуля никак не может отвести взгляд от горячих угольев. Тихо. Так тихо, что в голове появляется гул, похожий на звук дальнего завода. Мартин молчит, смотрит в окно. Может, и на кучу листьев: под окном тоже изрядная куча листьев, но на неё ни в коем случае нельзя падать как попало, когда прилетишь домой. Потому что запросто можно промахнуться и разбиться о стену дома, да там и умереть друг у друга в объятиях, произнося какие-нибудь прекрасные последние слова. Например: «прощай, любимый» или «вот смерть и настигла нас, моя единственная».
– Знаешь, – говорит Гуля, – ты очень здорово придумал. Да вот, насчёт кучи листьев. Я, по правде говоря, тоже очень не прочь поваляться в куче листьев. Я и раньше была не прочь. Правда, этим летом я ни разу не проделывала такого – в моём возрасте это уже просто неприлично, ну а в прошлом году... Вообще, конечно, не только потому, что я уже не ребёнок. Знаешь, в прошлом году я как-то взяла да и повалилась в кучу листьев, которую намели на аллее в Городском саду – её каждый год наметали в одно и то же место, да там и жгли, но тогда ещё не сожгли, вот я и повалилась…

Мартин на ощупь находит папиросу, прикуривает от едва тлеющей головешки. Темнеет. Громада буфета возвышается в пространстве комнаты кафедральным собором. Очаг полыхает ярко, глубина алькова скрывается в тени. За окном поблёскивают не просохшие за короткое солнечное время лужи. Всё так, как в тот момент, когда он держал Гулю в руках, а она будто для того только и существовала, чтобы он то и дело убеждался, что она и вправду не весит три тонны. Но если прикрыть глаза ладонью, то кажется, что Гуля не здесь, в саду, а задремала у себя дома за бабушкиным круглым столом, а оранжевые отсветы на полу – от абажура на лампе в гостиной, а в передней на кушетке тихо спит под шинелью дедушка.
Мартин открывает глаза.
– Да. Конечно. Я вовсе не люблю торопиться, но… Ведь ты не станешь ждать так долго? Это не то что два или три дня. Два или три дня ты смогла бы подождать – это не то что год. А-а, время!.. Ты не знаешь, кто его слепил и зачем?..
Он опускает голову, ведёт рукой по круглому обрезу стакана, отчего в пространстве помещения возникает назойливый и едкий звук, народившийся в объёме стеклянного цилиндра и растекающийся под арочным потолком. Луч освещает смуглый сгиб локтя, синеву вены на запястье, чернильное пятно возле большого пальца, едкую царапину на сгибе кисти.
– Твой дедушка ищет тебя теперь. Тебя следует отправить домой. Думаю, у меня хватит сил перелететь через стену. Там, наверху – ветер, а я так и не дал тебе носки...
Рука всё движется и движется по кругу, мерно и обречённо, как отупевший работник, вращающий мельничный жёрнов, не замедляя и не ускоряя ход.
– Да и варенье – у тебя дома, верно, полно своего. Правда, ты сама сказала, что у дедушки теперь уже нет сада.
Он тяжело встаёт. На мгновение теряет равновесие. Качнулся над опорожнённым стаканом с остатками красной влаги свет, выпроставшийся от неловкого движения из-за края ворота.
Ярко вспыхивает и замирает ослепительный блик на полированной круговой орбите стеклянного обреза.
– Постой! Постой – время! Вре-мя...

...Гуля поднимается, невольно повинуясь внутреннему напряжению его ума, слепляющего воедино то, что, находясь в сознании на достаточном удалении друг от друга, оказалось вдруг связанным невидимой нитью – как жестяная утварь, с притворной неловкостью рассыпанная клоуном из опрокинутой корзины.
Отсвет пламени вычерчивает эллиптическую орбиту съехавшего с плеча ворота кольчуги, в апогее которой стучит стрелкой секундомера артерия.
– Пойдём. Не знаю – получится ли, но… да. Там есть большой гвоздь – я обыкновенно вешаю на него мешок с падучими звёздами, когда не август. Подумай сама: к чему мне падучие звёзды, когда на дворе – не август? Он может полежать где-нибудь в углу, этот мешок, с ними ничего не станется.
Мартин подталкивает Гулю к двери, идёт трудно но скоро, протянув вперед свечу, бесполезно прижимая к плечу крыло, обваливающееся, как зонт без фиксатора.

38.
Гуля следует за Мартином, стремительно продвигающимся к лестнице, ведущей в верхний этаж. Мелькают неплотно затворённые высокие двери, вертикальными щелями меж белых створок расчерчивая развёртку тоннеля, подобно цирковому «коридору», через который на ограждённую арену перегоняют хищников.
Библейским глазом виднеется в оконечности пути круглое окно, отразившее огненную каплю.
Два марша уже позади. Стрелками компаса по обе стороны тянется объём тоннеля, упираясь остриями в обозначенные кольцевыми рамами знаки востока и запада.
Мартин едва сдерживает отяжелевшее дыхание. Кусает губы. Крепко зажимает ребром ладони переносье, горячий воск орошает седину пуха на обнажившемся исподнем крыла. Вздрагивает отставшее перо.
Остановка – возле одинокой двери, скрытой неглубокой нишей.
– Это здесь, неподалёку. Сейчас, погоди, осторожно. Не оскользнись.
Неширокая винтовая лестница с клиновидными ступенями из ноздреватого камня огибает массивную колонну. Стена, вогнутая, как внутренность самоварной трубы, искрится радужной плёнкой. Множество серебристых слизней и виноградных улиток в полосатых, как «раковые шейки», панцирях степенно проползают по её поверхности, оставляя позади себя изощрённые блёсткие письмена.
Как видно, Мартин частенько проделывает этот нелёгкий для него путь.
– Всё недосуг. Я совсем позабросил сад. Осторожно.
Он продвигается меж плотных стен, касаясь руками нависших над головой ступеней следующего витка лестницы. Срединная их часть изрядно закопчена.
По мере продвижения в верхний этаж башни – всё свежее и прохладнее. Ступени мокры, кое-где в их неровностях скопилась ледяная вода. Изредка раздаётся глубокий свист капли, сорвавшейся с вышерасположенного витка.
Остановка.
Внезапная тишина сменяет мерный, непрекращающийся шорох, обращённый каменным пространством башни в гулкий, погромыхивающий шум работы машинного зала.
Звуки затруднённого дыхания.
В потолке – круглый лаз, закрытый дощатой крышкой на медных петлях. Из щелей меж толстых досок гирляндами свисают капли прозрачной воды.
Свеча обмякла и покосилась от тепла руки. Огонь лижет взъерошенные мелкие перья, пахнет жжёным. Воск проливается на рукав, мгновенно застывает уродливым цветком, подёрнутым плёнкой. Холодно, как на дворе.
Скрип петель. Рука Мартина появляется из темноты, скрывается, в глубине мечется свет. Заслоняя слабо освещённое пространство, качается тень. Руки опускаются возле Гулиного лица: – Поди ко мне.
Края дыры плывут вниз, Гулину щеку обдаёт неподвижным холодом. И вот она твёрдо стоит на сыром каменном полу.
Свет свечи выявляет пространство круглой комнаты.
Возле левой части стены, лучше всего освещённой коптящим пламенем, на массивном стеллаже из заржавленных труб и грубых досок расположилось несколько предметов. Например, некое сооружение, состоящее из металлической подставки, похожей на примус, с вогнутой чашей в нижней её части, и медного сосуда, отдалённо напоминающего самовар. Медный сосуд покоится в проволочной люльке, подвешенной на крючках к вертикальным стойкам сооружения. Наверху он заканчивается узким, медным же, змеевиком с небольшим раструбом на конце. В чаше – несколько обуглившихся головешек. Дно сосуда бархатится от копоти.
Ниже, сложившись гармошкой, лежат меха. Изогнутой трубкой они соединены с кожаным мешком – наподобие волынки. Сужающаяся горловина мешка заканчивается ещё одной трубкой. Её хитроумный изгиб плотно втиснут в пружины низкого бронзового штатива. Кожа потрескалась возле горловины и лоснится на сплющенных боках, придавленных весовой гирей.
Неподалеку от мехов своими полированными гранями отражает плоский оранжевый свет призма из литого стекла размером в половину кирпича, как если бы его разрезали по диагонали.
На длинном кованом кронштейне, на изогнутом окончании его ажурной стрелы слегка покачивается квадратный лист жести, выделяясь на фоне хитросплетения змеящихся пружин, бликующих шарниров, синевы крепкой стали. Едва слышное мерное тиканье нарушает глухую тишину замкнутого пространства, в которой едва различимы звуки дыхания.
В центре комнаты, там, куда свет пламени почти не достигает, темнеет нечто массивное: что – не разобрать.
Мартин протягивает руку и снимает с высокого гвоздя холщёвый, отвисающий в нижней части мешок, бросает возле своих ног. Проделывает малопонятные манипуляции, не удаляясь от стены – слышен отвратительный хруст, вызывающий ассоциации с атмосферой зубоврачебного кабинета.
– Я сейчас. Ведь ты подождёшь? Это недолго. Гвоздь. Я постарался вбить его покрепче, а теперь… Вот, не так уж крепко я вбил его, как мне казалось. Да это и кстати. Тебе лучше отойти… туда, где… на всякий случай. В этом нет ничего опасного, но… отойди от меня.
Гуля невольно пятится, под ногой глухо хрустит: брошенный Мартином лёгкий мешок оказывается на её пути и становится причиной невольной задержки. Опасаясь, не наделала ли она беды, Гуля наклоняется, пытаясь определить возможную ценность его содержимого, по всей видимости, испорченного в результате неловкого шага. Так и не разобравшись что к чему, она поднимает голову…

39.
Странная картина предстаёт перед её глазами: центральная, до тех пор плохо различимая часть комнаты теперь достаточно хорошо освещена несильным потоком света, отражённого немалых размеров толстым круглым зеркалом. Узкий металлический обод его крепится к внутренней стороне жёсткого обруча, пересекающего незримой плоскостью объём помещения под таким углом, что нижняя часть его окружности зависает над полом, а верхняя тонет в глубокой тени далеко вверху на противоположной стороне просторной комнаты. Со значительным сопротивлением обруч совершает движение по кольцу, повинуясь усилию рук Мартина: он, распластав крылья и опершись спиной о вогнутую стену возле той точки, в которой располагается внедрённое в кладку стены устройство с прижимным роликом, с натугой проворачивает обруч против часовой стрелки, перехватывая его жёсткий изгиб поочерёдно то левой, то правой рукой. Капли пота взбухают на лбу.
Со стрёкотом движущейся шестерни что-то неприятно скрежещет в хорошо осветившемся уже, заглублённом в противоположную стену металлическом шкафу. Подле стенки шкафа помещается второй ролик, внедрённый в сложное сооружение с большим количеством шестерней, пружин, кулачков, редукторов, шпонок и шпилек, шкивов, шпинделей, храповиков и эксцентриков.
Зеркальное стекло, отражающее источник света, продвигается к апогею своей орбиты всё ближе и ближе. Чуть желтоватым ровным пламенем пылает фитиль лампады из стекла цвета крепкого чая, хитроумно подвешенной перед зеркалом. Прозрачная посудина, наполненная горючим маслом, восходит по медленному кругу, всё ясней и ясней освещая то, что находится посреди комнаты.
В центре высокого помещения с купольным сводом – круглый стол с массивными ногами, на которых шелушится отслоившийся от постоянной сырости лак. Столешница, небрежно покрытая куском обветшавшей рыхлой мешковины, служит опорой для металлического диска. Края диска, неаккуратно обрезанные слесарными ножницами, на несколько сантиметров выдаются за границы условного круга. Круг точной кривой вычерчивает основание стены, сложенной из крошечных золотисто-охристых блоков ноздреватого ракушечника.
Периметр стены плотно охвачен тугим конопляным канатом, концы связаны простым узлом; в середине пространства, ограниченного стеной, высится, свежо краснея черепицей, дом. Башня – величиной с жестяную банку от кофе – сверкает тугим парашютом ребристого купола; поблёскивают слюдой узкие просветы верхних окон, рябит живописными мазками кирпичная кладка.
Мартин, сомкнув тесно рот, упирается в мощь сопротивляющейся его усилиям солнечной орбиты левой рукой. Правой же внедряет в глубину устройства предусмотрительно заготовленный ржавый гвоздь. Обессиленно прислоняется к стене, раскинув взмокшие побуревшие крылья. Закрыл глаза, бледен: – Кажется, довольно.
Солнце останавливается на полудне.

40.
Опершись рукой о тугое кольцо орбиты, Мартин прикасается сомкнутыми пальцами к мелкой зубчатой головке винта, едва заметно выдающейся из отверстия в медной оправе лампады:
– Не знаю, как быть с эклиптикой. Боюсь, света недостаточно. Разве что – фитиль?
Пламя возрастает ярким ровным ланцетом, светит весело и ясно.
Внутренний свод уходящего в высь купола выкрашен яркой голубой краской. Кое-где различимы потёки. По мере продвижения вниз, вдоль стены, качество покраски неотвратимо снижается, а ниже уровня крышки стола и вовсе сходит на нет – несколько мазков полузасохшей кистью да прилипшие к краске волоски щетины.
Высоко под куполом висит лёгкая дымка. Ниже, прямо над Гулиным лицом, во всём объёме помещения – посередине, слева и справа, – колеблясь в ничтожном сквозняке, проплывают медленно белёсые, полупрозрачные, как травлёное стекло, облачка. Её невольный выдох достигает крайнего из них, и оно, повинуясь внезапному шквалу, случившемуся в верхних слоях атмосферы, стремительно мчится к противоположной стене, тесня собратьев и постепенно меняя очертания – свои и всего зыбкого небосвода.
Мартин не глядя шарит в просторном кармане:
– Кажется, я забыл внизу папиросы. А, вот они. Хорошо.
Выбирает из чащи сломленную ветром корявую ветвь, высоко подняв руку, затепливает мелкий сучок от острого ясного огня. Выпускает клуб синего дыма.
Напряжённый выдох вызывает лёгкое содрогание жестяной пластины, закреплённой на стреле кронштейна. Звонкое громыханье через мгновенье возвращается из внешнего мира в форме далёкого грома уходящей грозы.
Мартин открывает глаза, крепко затягивается. Зажимает рот ладонью, сдерживая смех. Машет рукой с папиросой так, что пепел просыпается в глубокую лужу возле куста терновника, усыпанного сизой дробью ягод.
– Осторожней. Знаешь, раз я забыл закрыть поплотней дверцу завода. Ночью она отворилась, и я проснулся от тиканья. А то, знаешь, иной раз заработаешься в саду или примешься прочищать печную трубу, да и начнёшь насвистывать или напевать...

Мелкими клубками степной травы туманятся паутинные кроны сада. Меж проволочного блеска мокрых ветвей багровеют бисерные кисти бузины. Барханы аптечного порошка высятся по окраинам зарослей, перемежаясь нитяной путаницей кустарника. На присыпанной табачным пеплом лужайке, среди остатков плюшевой рыжей травы чернеет печной головешкой сожжённый молнией сухой орех.
Маленькое округлое пламя, широко отражённое вогнутой поверхностью зеркала, яичным желтком висит в сумрачном пространстве...

41.
...Ярко светит полуденное солнце.
Сереют, обсыхают повлажневшие от недавней ночной росы стволы. Обширные розовые пятна проступают на глянцевом лоске черепицы. Облака, неотвратимо теряя плотность, устремляются в медленном водовороте к выси неба, покорно растворяются в согреваемом солнцем, задымлённом воздухе. От земли парит; пространство сада дрожит в мареве. Вороны, обеспокоенные внезапными переменами в обычном течении жизни, горстью подсолнечной шелухи осыпаются на гофрированный узор крыши, топчутся, недоумённо приподнимая крылья, взлетая невысоко и сердито каркая. Над столом поднимается ровное несильное тепло, распространяясь ощутимо за пределы стены, вызывая неожиданное движение воздуха далеко за её границами, завивая спиралями дым папиросы, колебля ткань Гулиной тонкой рубахи, вызывая лёгкий гул жестяной пластины.
От внезапного сквозняка, возникшего в сложном хитросплетении воздушных коридоров дома, со слабым грохотом распахивается ближнее окно верхнего этажа. Качается узкая рама, сверкнув целлофаном стекла. Открывается невнятно освещённый угол комнаты с крышкой рояля, чернеющей в глубине японским лаком,  и лентой светлого паркета, протянувшейся к полуотворённой двери. На белой клавише подоконника, среди ампул зелёных бутылей карминной каплей мелькает дно стакана с не выпитым, позабытым здесь невесть когда вином.
– Чего только не случалось налепить в прежние времена. Бывало, хочется то одно, то другое. А-а!.. Теперь всего и не упомнишь. Смотри-ка, вот и моё Зеркало Судьбы – цело и невредимо. Как славно, что там – на окнах – не оказалось занавесей... с брабантскими кружевами. Я сделал из них воздушного змея. Давно. Он получился забавным и отменно летал над садом – только успевай нагнетать воздух в мехи и делать ветер достаточной силы. Но как-то нитка оборвалась, и мой змей улетел – скорее всего в ваши края. Пока я пробирался по лестнице в башню, чтобы разыскать беглеца – под столом или на полках среди утвари, его и след простыл.
На дальнем кресле разметала батистовые рукава смятая рубаха. Нитяные шнурки, пронизанные сквозь булавочные проколы возле ворота, свесились до пола, покачиваются возле корешка лежащей ниц раскрытой тетради, из-под которой выглядывает конец деревянного ножа для разрезания бумаг длиной не более зубочистки.
С шорохом отожжённого песка, осыпающегося в стеклянной колбе процедурных часов, качаются верхние ветви старых акаций, шуршит не опавшая листва молодой поросли дубняка возле северной части стены, постукивают редкие жёлуди о гулкие крышки пчелиных колод; не выдержав напора мятущихся в недоумении масс воздуха, распахивается с треском ещё одно неплотно прикрытое окно, ещё одно и ещё – в саду весело и по-весеннему шумит, вспархивают стаи мелких птиц.
Покойное тепло медленно но неотвратимо набухает в объёме ярко освещённого, давно выстуженного и отсыревшего помещения.
– Сейчас. Сейчас, я только передохну, мы… это не займёт много времени – дня три или четыре. Я думаю так, этого достаточно. Ведь ты подождешь? Я устал, хочу пить. Жарко. Пойдём.
Сад сияет: дрожат в восходящих потоках воздуха кроны, редкие лужи – линзами наручных часов – то тут, то там. Ошалевшие голуби взлетают бесполезно с карниза и возвращаются на его ажурное ребро, ровное и прямое, как кусок мерного кружева, натянутый на рейку торгового метра. Стрелкой прибора качается отворённая рама окна, в глубине – пёстрые корешки малых и великих томов, в беспорядке теснящихся на высоких полках. Осветилась в пространном зайчике оконного стекла литера «А» библиотечной лестницы, примостившейся возле вертикальной стойки. На свободном от книг, бумажных листов и измятых толстых тетрадей пространстве каплей чечевичного зерна отражает острый луч увеличительное стекло, рядом с которым, чернея значительным многоточием, сверкает штопальная игла серебряной дудочки.
– А медведка! Я ведь тогда только-только увлёкся садоводством, много чего не знал. Стоит ли лепить землю? – Так я подумал по глупости. Взял да и набрал её целый мешок там, в ваших краях. Мешка вполне – так мне представилось – хватит для порядочного сада. А тут вдруг – откуда ни возьмись – она! Я-то ведь попросту высыпал землю перед домом, где наметил разбить мой сад, да и пошёл вниз привести себя в порядок – накопать мешок земли и не перемазаться как свинья мало кому удастся, сама понимаешь. Она... знаешь, она была величиной с самца росомахи. Ты когда-нибудь видела самца росомахи? Ну, хотя бы самку? А медведку?..
Лёгкий горячий ветер шевелит взмокшие от усилий и нездоровья волосы, осушает капли пота на лбу, разносит по сторонам рваные волокна дыма папиросы, которую Мартин вздрагивающей рукой то и дело подносит к сухим распухшим губам.
Он затягивается последний раз – тлеющая бумага источает запах горелой тряпки. Поднимается с табурета, едва не сбив резко качнувшимся крылом тугой обруч орбиты. С усилием быть точным, гасит едкий окурок в глубокой обширной луже меж кустов барбариса. Бросает размякшую бумагу под стол, на мокрый ещё и холодный камень плит. Бледен, прижимает ребро ладони к ушедшим в глубину, будто затенённым паутиной глазам. Делает два тщательно выверенных шага к лазу, сосредоточенно глядя на чёрный круг его отверстия, сбивается на считанные сантиметры с пути. Задевает подошвой сандалии край распластавшегося возле выхода мешка. В провал лаза, под аккомпанемент музыки сфер, из распахнутого мешочного зева с мелодичным позвякиванием ссыпаются падучие звёзды.
– Мои звёзды. А-а, бог с ними. До августа далеко, я слеплю новых. А в июне... Я думаю, июнь – это достаточно лето?
Стайкой медлительной мошкары срываются с багетного карниза белокрылые голуби и, кружа, поднимаются над садом ввысь. Покачиваясь невесомой снизкой неровного жемчуга, плавают под куполом отсыревшего клеевого неба, ловко выпархивая из негустых струй серого дыма, поднимающегося над печной трубой в левом крыле здания. Перед стеной фасада разворачиваются прямоугольники цветников, полёгших от дождей.

42.
Лаз в полу, ведущий на верхнюю площадку винтовой лестницы, несоразмерен с ростом и телосложением Мартина. Но вот раздаётся негромкий глухой стук – подошвы его сандалий со скорбным хрустальным хрустом касаются каменной ступени, сплошь засыпанной разновеликими звёздами, метеоритами и, возможно, даже известными науке и внесёнными в реестры астероидами.
Гуля у края провала. Мартин ждёт её внизу. Лицо её трудно разглядеть на фоне яркой дыры, в которой далеко-далеко виднеется кусок синего неба. В сини едва заметной серебряной точкой кружится одинокий голубь. Сквозняк, проникающий из дальних глубин арочного коридора, достигает оконечности лестницы, вздымает пряди волос негативом солнечной короны во время затмения.
Мартин принимает девочку к себе, опускает на пол, на ступень ниже, чем стоит сам: – Тебе придётся идти впереди, иначе нам не разминуться. Свеча. Я забыл свечу.
– Ничего. Разве тут собьёшься с пути?
– Да. Это было бы затруднительно...

43.
Гуля на ощупь спускается по лестнице. Несколько ступеней и – за поворотом полная тьма. Шуршание перьев, гулкие звуки напряжённого дыхания. Идут шаг в шаг. Мартин следует позади, положив руку на Гулино плечо.
– Как здесь холодно. Раньше я и не замечал. Твоя рубашка никуда не годится, я не сообразил, что ты… где-то здесь была пуговица. Или она потерялась? Да, она, верно, потерялась, когда я… А вот и нитка, которой она была пришита. Досадно.
Ещё несколько ступеней, поворот.
– Твой шнурок опять развязался. Он из шёлка? Там, за домом, возле заднего крыльца, у меня шелковица. Я так и не научился как следует завязывать узлы. Особенно «на бантик». Быть может, ты покажешь, когда мы… Я пока положу твой шнурок в карман, не то он затеряется – ищи тогда.
Ещё несколько ступеней, поворот.
– Постой. Я хочу передохнуть. Уже немного осталось до конца, ты подождёшь? Там – свет, но… я не люблю летать при свете. Всякое может случиться, когда светло, а ты летишь где-нибудь над вашими краями. Глядишь, какой-нибудь добрый человек и спутает тебя с хищной птицей. А то и с самолётом. Особенно, если пролетаешь над полями сражений, а с рекогносцировкой не ладится. Или над территорией противника.
– Чьего противника?
– Да чьего попало. Не всё ли равно – оба хороши. Знаешь, здесь на твоей… на моей рубашке – туда, верно, задувает, когда ветер? Я застегнул, сколько можно было, но выше – там нет пуговицы. Да, выше нет ни одной пуговицы. Мне они в этом месте ни к чему, ты же понимаешь? Одно время там были шнурки, но, я говорил тебе, у меня с ними проблемы. Сколько матушка ни билась со мной, я так и не уразумел эту премудрость. И как ты управляешься со своими ботинками?
– Это прабабушкины ботинки. У тебя… у тебя лоб горячий. И руки. Особенно левая. М-м-м… правая тоже.
– Ну-у… Я…
Ещё несколько ступеней, следующий поворот.
– Экая темень. Прежде мне никогда не случалось вот так – забыть свечу. Постой, не торопись так. Оступишься. Ты здесь?
– М-м-м… Здесь вроде бы. Послушай, а там? Мы есть – там? Я и ты?
Мартин останавливается, прислоняется к стене, сдерживая дыхание. Штаны сбились на коленях барханами. В кромешной тьме вечной ночи по песчаной пустыне целеустремлённо ползёт муравей, неукоснительно приближаясь к опасным дебрям края кольчуги, скомкавшейся возле пояса горным кряжем.
– Откуда мне знать? Как мог я проверить?
– Но если ОНИ – там, знают ли они, что мы – здесь? И что они думают?
– Откуда мне знать? Когда глядишься в зеркало, разве узнаешь, что думают та или тот, что за стеклом?
– В зеркале – отражение. Что может думать отражение? Отражение – это просто свет.
– Здесь – тоже свет. По крайней мере – там, внизу. И наверху. А здесь… экая темень.
Едва заметно светится узкая щель меж сомкнутых створок двери.
– Осторожно. Лучше приотвори слегка. Постой здесь, возле двери, пока глаза не привыкнут.
Дверь под лёгким нажимом внезапно распахивается.
Ярчайший из всех мыслимых свет ударяет в тотчас зажмурившиеся Гулины глаза. Даже сквозь веки пробивается алое сияние, подцвеченное её собственной кровью, текущей в сосудах.
– Я же говорил. Со светом шутки плохи.
– Да, я тоже раз… насмотрелась на сварку. Пока смотришь – так красиво, не оторвёшься. А потом!.. Дедушка перепугался – я так орала, что он перепугался и просто не знал, что делать. Схватил меня на руки и поскорей побежал к своему знакомому ветеринару.
– Я тоже мог бы… схватить тебя на руки и… но ветеринар? Откуда бы здесь взяться ветеринару? Может быть…
– Он не добежал – ему сделалось плохо с сердцем: я такая тяжёлая.
– Плохо с сердцем? Ну, не скажи. Без сердца куда хуже. Правда, вот спрут например, или виноградная улитка – они как-то обходятся без сердца, но человек… А я – я летел с тобой. Правда, куча листьев – она не успела просохнуть. Были дожди, осенью я всегда стараюсь сделать побольше дождей: сад. Иначе весной ничего не взойдёт, ты же понимаешь? Но можно сделать тёплый ветер: если тёплый ветер – всё просыхает куда быстрей. Куча листьев – она не такая уж большая. Достаточно поворошить её граблями. И потом: когда я с тобой летел в прошлый раз, помнишь?.. Но ты оказалась лёгкая, а с крыши… Мне кажется, я справлюсь. Можно потерпеть. Конечно, будет немного больно, но когда болит здесь – приходится куда хуже. А ты… не могла перемениться за один день? Нет? Да… ничего не успело перемениться. Так я и думал. Когда я проверял… ты… я… ты…
Как вдруг!..

44.
Как вдруг внезапно посторонний звук внедряется в прозрачный студень светящегося воздуха, заполнившего пространство дома, заползшего в тесное помещение под лестницей, с грубым детским бесстыдством залившего светом паутину в углах и напряжённую линию тёмной от здоровой поросли щеки. Через мгновение явление чужеродного заставляет Мартина и его подругу вернуться из тех краёв, где они пребывают, отдавая дань любви к точности касательно определения соотношений веса, высоты возможного полёта над пространством сада, а также глубины, в недрах которой возвышается вожделенная куча листьев, ожидающая решительного взмаха грабель и прицельно направленного на её рыхлый объём потока горячего ветра, нагнетаемого мехами, что, покорно сложив свои угловатые рёбра, в затянувшемся безделье проводили время подле трудолюбивой призмы, старательно озаряющей многоцветьем бесплотной аркады небрежно покрашенную штукатурку вогнутой стены башни.
Что-то переменилось – пока ещё на далёкой периферии пространства, заключившего эту странную пару в сердцевине своего существа.
Здесь, рядом, всё ещё остаётся неизменным, как если бы далеко, за условной чертой мелькнула случайная зарница отдалённой, не опасной для здешних мест грозы. Но ум жестом предугаданности подаёт плоти приказ «не вздрогнуть» по прибытии в область её досягаемости грома, являющегося лишь признаком, но не событием.
– Что… это?
– Постой.
С усилием разлуки качается перед глазами хрупкий осколок золотого света на смятом шнурке. Надломленный стебель с остролистой, растрепавшейся лиловыми чешуями головкой выпростался из плена тесно сомкнутых маховых перьев и волочится скоро и обречённо по пыльному полу, как всадник, сброшенный конём и запутавшийся в стременах.
Мартин стремительно выходит в ясно освещённый арочный коридор.
– Постой! – повторяет он, движением руки предупреждая поспешность и движением крыла загораживая девочке путь туда, куда сам шагнул ни секунды не колеблясь.
– Ещё чего! – Гуля устремляется за ним.

45.
Арочный коридор озарён обильным светом, льющимся из множества отворённых сквозняком двустворчатых дверей, в просветах которых зеркальными прямоугольниками сияют стёкла высоких, не зашторенных окон, из которых доносится шум: будто во всём саду одновременно начали работу неисчислимые пильщики дров.
Звук нарастает, пилы взвизгивают, скрежещут, однако не слышно треска падающих стволов, грохочущего шума обваливающихся крон. Мартин напряжён, как барабанная перепонка государственного преступника, предполагающего услышать смертный приговор и произносящего про себя слова отказа подать просьбу о помиловании.
– Это вороны. С чего это они так всполошились? Или… сквозняк! – уточняет он так же спокойно. Дотрагивается ребром ладони до переносья, оглядывается.
Вороний гам постепенно стихает, раздаются уже только отдельные возмущённые выкрики, заглушаемые шрапнелью ответных недовольных воплей товарок.
– Как видно, что-то упало, – бормочет Мартин, стараясь улыбнуться. – Быть может, разбилось стекло в библиотеке. Или... или... Пойдём посмотрим там, в комнатах. Это – не страшное, это не может быть страшное – ветер. Ветру ничего не стоит наделает много шума, что тут страшного?
Он торопливо говорит слова, которым сам не особенно верит, всматриваясь в сверкающие глубины оконечностей тоннеля. Потом идёт скоро, не оборачиваясь, на секунды останавливаясь то возле одной распахнутой двери, то возле другой, раскрывая толчком рук оставшиеся закрытыми.
Гуля поспевает за ним.
Стоп-кадрами проскакивают поочередно обширные пространства комнат, столбы света, выпадающие из противоположных дверей – выбеленно-лимонные, текущие в помещение через южные окна, сталкиваясь в трубе тоннеля с серо-серебряными, попадающими сквозь окна, выходящие на север, клубятся смерчами, вьются спиральными прядями. Мелькают ярко раскрашенными картинками волшебного фонаря объёмы, заполонённые немыслимой разнообразности предметами. Стройные ряды театральных кресел стремительно сменяет лавка старьёвщика, поражающая обилием громоздящихся тут и там медных самоваров с пробитыми боками и витиеватыми кранами. Гнутые подсвечники с почерневшими парафиновыми огарками в глубине свечных стаканов, точёные деревянные шкатулки, расписанные тёртой бронзой, мелькают то тут, то там; вдруг открывается за качнувшейся створкой гардероб: медные крючки с дугами одёжных петель, продолжением которых являются снопы шёлка, бархата и расшитые травным орнаментом струи льняных полотнищ, растекающихся ручьями среди стопок шляп, водружённых друг на друга, как изоляторы на линиях электропередач, украшенных лентами, цветами и птичьими перьями. За следующими дверьми, среди зноя и весёлых пятен солнца, на паркете, из вороха цветных бумажных обёрток и обрывков подарочной атласной тесьмы устремляется к потолку большая, увешанная гирляндами, флажками, шарами и бумажными птичками ёлка с большой хрусткой звездой на покосившейся верхушке. Под ёлкой, обнажив облупленное днище с зияющей скважиной завода, лежит опрокинутая набок карусель, под жестяным шатром которой гарцуют погнувшиеся на сторону лошадки. В свесившейся лесным лишайником мишуре запуталась растерзанная хлопушка, а на клочьях посеревшей ваты лежит ничком одинокий оловянный солдатик – как видно, павший смертью храбрых в неравном бою со щипцами для орехов, свирепо разинувшими драконью пасть с застрявшими в ней осколками скорлупы. В проёме следующей, настежь распахнутой двери столбами клубится тонкая пыль, взметённая движением воздуха, янтарно желтеет лоск узорного паркета, правую часть которого затеняет ворсистая равнина ковра; на его поверхности тут и там разбросаны листы бумаги, густо засеянные закорючками множества разновеликих семян и знаков; несколько цветочных луковиц откатилось к ножкам конторки, с подставки которой свешивает одну из крышек переплёта и часть страниц растрёпанная тетрадь. Далее обнаруживается музыкальный класс: инжирные половинки мандолин теснятся в глубокой нише в компании больших и малых гитар, просвечивающих сквозь светлый лак мякотью спелой груши; флейты и пузатые, как винный бочонок, турецкие барабаны определяют своим вместилищем круглый, обитый войлоком манеж; высокий клавесин ощеривает невинную пасть подле крутой волны рояльного бока, над которым в приветственном жесте застыла с незапамятных времен приподнятая, сверкающая антрацитом крышка.

46.
– Не здесь... – Мартин минует одну дверь за другой, – не здесь...
Он останавливается, протянув руку, чтобы толкнуть следующую дверь, но, вглядевшись, понимает, что стоит перед ступенями лестницы, ведущей в нижний этаж, возле оконечного, круглого, как линза в оправе, торцового окна, сквозь которое в коридор проникают подкрашенные цветом оконного стекла, спокойные лучи света.
Мартин оборачивается к спутнице, вглядываясь мучительно вдаль, мысленно пытаясь обежать памятью весь объём дома и найти ответ на не поставленный вопрос «что это?», подменяя его более лёгким и менее тревожным вопросом: «где это?».
– Быть может, это на той стороне? Здесь? Нет, не то. Свет... Света слишком много, будто насыпало мелкого песку…
Он бредёт вдоль стены, перекосив плечи и ссутулившись как Квазимодо. У ближней нераскрытой двери останавливается, трогает створки, тянет на себя. Раскалённое пятно солнца стоит против окна прямо над крутым разворотом южного фрагмента стены, багровой сургучной кляксой запечатав сомкнутые кромки сдвинутого занавеса. Свет сада пронизывает редкую ткань.
На бархатном ложе покоится бестрепетно том. Здесь ничтожное количество времени назад, времени, исчисляемом часами, его юная гостья изнуряла ум в попытках понять непостижимое, стоя перед чистыми страницами книги, которую её друг любил читать постепенно.
– Знаешь, когда мама поняла, что сгорели не только вещи, но и книга, которую она писала, у неё не выдержало сердце и она умерла – так рассказывал дедушка. А папу забрали в сумасшедший дом. Он сделался «душевнобольным». Дедушка говорил, что рассудок у него повредился оттого, что он любил маму «до неприличия». А твоя книга... э-э-э…
– Я догадался. Когда матушка учила меня читать её, я был желторотым птенцом. На это нужно время, так сразу ничего не получится. Ничего путного не получится так уж с размаху. По-моему… я всё же не рассчитал с фитилём. Кажется, он коптит?
На серебряной кромке ярчайшего, вскипающего голубизной неба отчётливо проступает тёмная длинная полоса.
Стена сверкает оторочкой бального платья королевы, теряя естественный цвет. Путаница ветвей истончилась, висит над горячей землёй вуалью, усеянной мушками птичьих гнёзд. У юго-западной части стены, возле широкой аллеи бронзовеет всклокоченным ворохом обсыхающая, шевелящаяся под жаркими лучами, по-осеннему дымящаяся куча листьев…
Как вдруг...

47.
...Как вдруг далеко, за голыми верхушками сада обозначается повторно нечто, похожее на содрогание ничтожной цветастой плевы мыльного пузыря, исхитрившегося сорваться с оконечности золотого тоннеля соломинки и пропрыгать несколько дюймов по ворсистой ткани скатерти перед тем как закономерно завершить своё существование в форме утончённо прекрасной сферы, обратясь в слизистый плевок мыльной воды.
Внезапно всё стихает. И только в этот момент делается очевидным, как много звуков существовало до тех пор вокруг: враз замолкают вороны, будто каждой из них сунули в клюв по сырой картофелине. Как тренькающая колокольчиками мелодия музыкальной шкатулки с ослабевшей пружиной, обрывается на середине слаженный звон мелких садовых птах. Ветви останавливают своё колеблющееся движение, не дошуршав, не дошелестев, не дотрещав под порывами ветра. И в этой страшной, тупой – как пробуждение от наркоза – тишине раздаётся мерный, раздирающий пространство скрежет. А затем – хруст, будто сам горизонт разломился под стопой бездумного механического чудовища, наступившего на его незыблемую хрустальную черту.
И в то же мгновение солнце, вздрогнув как от ожога, стремительно летит вниз по строго вертикальной прямой, вертясь кубарем и оставляя позади себя струю копоти.
От той же точки полудня, которая послужила ему трамплином, из глубины погасшего серого неба отделяется неразличимый до тех пор огромный диск и, мерцая свинцовым стеклом поверхности, набирая скорость, устремляется к закату, следуя круговой орбите. В ту же секунду раздаётся оглушительный но короткий грохот.
Осколки стекла в остановившейся тишине взлетают невысоко над погрузившимся во мрак садом, рушатся с треском в заросли барбариса. В вырастающем за пределами стены едком багровом свете пожара видится страшная картина: остановившиеся ветви деревьев на фоне озарённых блоков ракушечника, по сверкающей ноздреватой поверхности которых с вершины каменного кольца стекают медленно густые медово-жёлтые струи лампадного масла, заливая мелкую поросль под основанием стены и примыкающий к её южной части виноградник.
Языки сильно коптящего пламени вырываются узкими лоскутами волчьей облавы из-за пределов кольца, выплёскивая снопы искр. Пылает виноградник, залитый горючим маслом. Вспыхивают в путанице лоз кисти брызжущих винным соком ягод.
Над уровнем стены растёт и высится гребень огня.
–А-а-а-аааа!.. – кричит Гуля. – Солнце! Сделай же что-нибудь!..
– Да. Сейчас. Пойдём. Нет, подожди меня. Нет, пойдём.
– Скорей. Может, ещё можно что-нибудь сделать.
– Да, конечно.
Он делает шаг к выходу. Она толкает его к проёму двери. Он повинуется, оглянувшись – идёт. Она распахивает дверь, выскакивает в почерневший коридор. По стенам мечутся багровые прямоугольники густого света, прорвавшиеся через распахнутые двери комнат.
– Ну же.
Они бегут, волоча крылья, тяжело и медленно.
Мечущиеся прямоугольники делаются всё ярче, в окна тянет запахом горелого масла и тлеющей тряпки.
– Сейчас... – закрыв лицо рукой и привалившись к стене, говорит Мартин, когда они оказываются возле двери, ведущей в башню.
Гуля распахивает створки и вталкивает своего спутника в тесный проход. Сверху ещё сильней несёт горелым, медленно надвигается волна кухонного чада.
– Это горит… виноградник, бог с ним. Виноград быстро растет. Очень быстро…

48.
Оставив спутницу далеко позади, Мартин продвигается вверх по винтовой лестнице всё быстрей и быстрей. Крылья жёстоко скрежещут, под ногами хрустят большие, выпавшие от беспощадного продвижения перья и докатившиеся до нижних ступеней, отяжелевшие от сырости крупные августовские звёзды. Каменный пол и стены верхней площадки озарены: помигивающими светляками медленно перемещаются в тесном пространстве те, что помельче. Неспешно, но неукротимо устремляются вверх, к небу.
– Ничего. К августу я слеплю новых, их будет предостаточно, только бы… Постой здесь. Сто-ой зде-есь!
Гуля наконец достигает последнего марша. Огромной луной, восходящей в ветреный день, светится наверху багровый плоский диск. Плещут по стенам сполохи и тени. Но где Мартин?
– Мартин! Что-о та-ам? Мар-ти-ин!
Полосы копоти, всё стремительней и стремительней закручиваясь в водоворот, пересекают плоскость отверстия, вьются кисеёй; падучие звёзды, теснясь и сталкиваясь, слепляясь в друзы, устремляются в лаз, увлекая за собой девочку. Но, швырнув её на пол, беспорядочно осыпаются, опалённые жаром догорающих масляных луж.
Гуля поднимается и видит Мартина, лежащего грудью на дальнем краю стола. Он крепко обхватил обеими руками кольцо стены. Возле самого его лица пляшут багровые огоньки – горят капли масла на верхнем торце каменной кладки, увитой виноградом, обратившимся в клубок отожжённой тонкой проволоки. Тлеют перья, на рукаве кольчуги медленно расползается дыра с потрескивающими, ярко светящимися краями. Лоб чернеет полосами сажи. Тонкий канат, стягивавший упругий массив стены в крутое кольцо, безвольными извивами полёг на заусенчатом обрезе металлического диска. С правого края стола свешивается его обгоревший конец, светясь тлеющими остями встопорщенных волокон. В монолите стены медленно но неуклонно разрастается щель, обнажая поверхность оконечных торцов, более чем знакомых Гуле по её прежней жизни: не далее чем вчера возле одного из них она проделывала свои нехитрые акробатические трюки, спасаясь от преследования.
Щель увеличивается.
Сперва она не превосходит толщины кинжального лезвия, но через мгновение разрастается до размеров щели почтового ящика, из которого Гулин дедушка достает редкие письма и вечернюю газету. Она ширится и растёт, и вот уже конфигурация стены более напоминает подкову, нежели кольцо. Подкову, непреодолимо стремящуюся обратиться в дугу.
Медленно гаснет багрянец кирпича – будто, тускнея и выбеливаясь, обсыхают на глазах мазки скверной плакатной краски, своей первоначальной влажной сочностью введя в заблуждение наивного живописца. Подёрнулись мёртвой плевой и принялись истаивать прозрачные оконные стёкла. С тихим шелестом осыпается чешуя кровли. Сморщились, полегли стволы айлантов перед фасадом, бесцветным крошевом разлетаются их пёстрые винтокрылые семена. Порыв ветра метнул каплю свечного пламени, утопил в луже музейного воска.

Синеватый свет исходит из недр свода. Ясная, чуть ущербная луна светит прямо над головой. Сизые дымчатые облака промелькивают в пределах дыры, то скрывая, то открывая свет небесных звёзд, мерцающих среди просторов закопчённого свода.
Запах свежести, дождя, смешанный с вонью горелого масла, палёной тряпки, жжёных перьев и перегнивших отбросов. Чужая – жёсткая, спёкшаяся прядь больно касается царапины на Гулиной щеке.

49.
– …Послушай. Послушай, эта куча… это совсем недалеко. Да. Мне ничего не стоило бы отнести тебя туда, ну, в сад – лестница достаточно просторна, а ведь с тобой ничего не случается так быстро? Ведь ты не могла перемениться? Я проверял. А? Мне не так уж больно здесь. Мне... мне случалось носить очень большие грузы, например, надгробная плита…
Гуля молчит.
Мартин прижимает её рот к своей кольчуге – пониже левой ключицы. Вообще-то говоря, гораздо ниже ключицы, так как до того места, где у него болело «не от неё», ей было не достать, даже встав на цыпочки. Разве что ему вздумалось бы опять проверить, лёгкая ли она. Она крепко, как обезьянка, держится за его рукава и пробует подтянуться повыше.
– О господи... – бормочет он, стискивая складки её широкой рубахи. – Подожди-ка, я сейчас. Я… кажется, я забыл внизу папиросы. Я вернусь, только... ведь ты позовёшь меня, если тебе станет… скучно?
Свет луны отражается в белках глаз. Крылья косо пересекают тесное пространство. Холодная капля падает на Гулино плечо, пронизав сеть истлевшей тряпки. За ней вторая, третья. Покосившийся стол засыпан трухой, сырой штукатуркой, остовами разорённых птичьих гнёзд и пеплом. Мартин проводит ладонью по пороху едкой золы, опирается на стол, пачкая чёрную от горелого масла руку. Подносит её к глазам, рассматривая в белом лунном свете скрюченную железку.
– Грабли. Я сгребал ими листья в саду.
Сыплется на серый песок крошево обуглившегося черенка. Дождь идёт всё сильнее и сильнее. Капли жгут кожу, едва прикрытую бесцветной и почти бесплотной помоечной ветошью.
Брякнул пустой жестянкой продавленный с боков остов медного самовара, откатился в тень гнилой доски.
Хрустнули осколки литого стекла, пыхнули истлевшие меха разваленной деревенской гармони.
Под стопой распался на ржавые коржи лист жести. В глубине потёмок ощерились тупыми зубьями шестерни строительной лебедки. Босая нога наступает на мелкое и угловатое. Гуля наклоняется и поднимает втиснутый в сырую пыль оловянный аэроплан с обрывком тонкой проволоки, продетой через две петельки на фюзеляже и хвосте.
Из провала дыры пахнет пылью и картофельной шелухой.

50.
Пустой коридор тянется влево и вправо домиком ручейника. Сквозной поток холодного воздуха со свистом врывается в круглое окно без рам и стёкол с запада и стремительно вылетает из раструба восточного окна со скоростью сигнала тревоги.
В конце тоннеля поскрипывает рассохшаяся створка, повисшая на одинокой петле.
Минуя провалы комнат, заваленных обломками ветхой мебели, грязными матрасами, непристойно выставившими из дыр чехлов кудлатые пучки свалявшегося конского волоса, черепками фаянсовых ночных посудин и рыжими скелетами многолетней давности рождественских ёлок с прядями мишуры на растопыренных истончившихся прутьях, Мартин и Гуля добираются до лестничного пролёта.
Через отверстия не застеклённых окон в мареве водяной пыли мерцают хрусткими звёздами огни уличных фонарей. Вдали, над Городским садом, в томительном беззвучии медленно перемещается круговая орбита «колеса обозрения», помигивая рождественскими фонариками на бортах расписных люлек. Мутный, слабо освещённый туман пространства старой части города, Городского сада и ближнего переулка отсекается длинной полосой каменной ограды, сложенной из золотистого ракушечника, теперь, в ночном мраке, неотличимого от любого другого материала: гранита, дерева, бетона или стали.

Осыпаются гнилые щепки, отсыревшая шелуха краски.
Дверь отворяется.
В помещении грязно и холодно, как и везде в этом заброшенном строении. Под ногами шуршит обвалившаяся штукатурка, в проёмах окон торчат загаженные голубиным помётом осколки стёкол, обрисовывая контуры чёрных пустых звёзд. С потолка свисает прогнувшийся пласт дранки, с которого на размокшую стопу старых газет капает вода.
Мартин бредёт вглубь помещения, концами крыльев оставляя в слоях чердачной пыли глубокие борозды. Там, на середине комнаты, на плоском дощатом ящике из-под оконного стекла, стоит оркестровый пюпитр. Медь искривлённой стойки позеленела, цветёт потеками окислов. Перекошенная подставка отягощена съехавшей на сторону толстой конторской тетрадью в разбухшем от сырости картонном переплёте. На пёстрой, вздувшейся горбом обложке вычленяются линялые буквы: «АМБАРНАЯ КНИГА». Страницы слиплись как пласт слоёного пирога, не разделяются, не шелестят. Мартин протягивает руку, переворачивает стопу коричневой, давно сопревшей от перемен температуры и влажности бумаги, бредёт к выходу, тесно прижимая к складкам мешковины пузырящийся отставшей бумагой переплёт.
– О господи...
– О господи! – думает Гуля. Закрыв глаза, она ждёт: вот дунет тёплый ветер, потянет запахами свежего чая и хлеба с сыром из жарко натопленной кухни, дедушка заскрипит дверью и, не заходя в «детскую», пробурчит: «Ну уж… давай – уж одиннадцатый час, Голубушка… гм-гм…».
Но в студёной полутьме глаза её различают ссутулившуюся фигуру человека, будто накинувшего на плечи огромный плащ. Он стоит на верхней ступени широкой лестницы, выбоины и трещины которой стушевались тьмой, позволяя зрению вычленять только лишь чередования ровных полос света и тьмы. Человек оборачивается, не расправляя плеч, высоко подняв подбородок смотрит на девочку, прикрывает рукой выжженную в рукаве дыру на плече. Там, где за границы вырезанного в мешковине ворота уходила петля шнурка, вскипели мелкие пузыри ожогов. Прямая черта насупленных бровей порыжела, пряди надо лбом окоротились, густую поросль на щеках будто припорошило пеплом. Истончившаяся ткань распадается от прикосновения как мокрая газета – ткань застиранного мужского исподнего, в которое обратился жёлтый шёлк в тот момент, когда разжались объятия стены, ограждавшей сад, взращённый его терпеливым садовником за неисчислимые (по причине плохого знания арифметики) лета жизни.

51.
В нижнем этаже Мартин и его спутница, миновав провал чёрного хода, оставив позади переднюю, заваленную свертками с картофельной шелухой и отбросами, доходят до окончания коридора. Там, в неровной плоскости правой стены, некогда (совсем недавно) белела дверь в комнату, где Мартин имел обыкновение пить чай возле жаркого очага.
Багровеет в вышине арочный свод, освещённый едва тлеющими угольями. Чудом сохранившиеся в узких окнах стёкла сберегли ничтожное тепло отпылавших дров. На стене, возле невысокого вала обломков огнеупорного кирпича и осколков изразцовой плитки, на вбитом в пласт штукатурки строительном костыле повис Гулин бабушкин плащ. Лежат возле стены, в тени его подола, ботинки. В одном из них недостаёт шнурка.
Мартин останавливается возле провала слабо светящейся арки, шевелит ногой груду хлама, распавшегося на куски извёстки, глиняные черепки, донышки от бутылок. Вот горловина толстостенной посудины со звёздчатой трещиной в выпуклом боку; вот с вершины холма скатился в пыль иссохший как мумия огрызок надкушенного яблока.
– Огонь…
От неловких движений истлевшая конторская книга выпадает из-под руки, разваливается на слипшиеся стопки бумаги. Выцветшие фиолетовые линии расчерчивают листы на графы. Рука Мартина разделяет рыхлую массу на отдельные тетради, он подкладывает их поближе к вялым язычкам слабого пламени. Огонь разгорается жарко. Освещает помещение: надгробие буфета, оклеенного отставшим от сырости шпоном, беспомощно раскинутые по сторонам створки, побитые оспой гипсовые цветы и фрукты на нижних, проваленных внутрь дверцах. Тяжелая глыба облезлого семейного стола с массивными точёными ногами, свод потолка, пестрящий географической картой потёков и трещин. В глубине алькова позванивают чешуёй сваленные в углу кроватные сетки. Взгляд вычленяет из неверной тьмы бросовые предметы: разбитый стакан, порожнюю бутылку из-под портвейна, шарики фольги с прилипшими к блёстким бороздам крошками сыра. Лабораторная банка толстого стекла полна окурков. Смятый лист казённой бумаги топорщится возле застывшей винной лужи.
На выбившемся из плотного кома уголке отчётливо прочитывается начало старательно вырисованного непристойного слова...

52.
Какая-то машина – сама по себе, собственно, и не видимая с этой точки, – шурша шинами, небыстро разворачивается по круговому кольцу площади, озарив светом фар пузырящуюся стену, свитки обойной бумаги, скрутившиеся возле самого пола гнездовьями садовых гусениц.
Полоса света проползает по створкам двери, задерживается на ряби мешочной рогожи, скользит по горькой складке возле губ Мартина.
Косматая Гулина тень мечется от стены к стене: – Мартин…
Он молчит, опустив голову, отвернувшись к очагу. Мешает опавшие в огонь картонные крышки переплёта. Поднимает разрозненные листы, не нашедшие последнего пристанища в пылающем жерле:
– Тебе уже… скучно? Я никудышный садовник.
Она обхватывает его крылья (он покорно стоит, закусив губу):
– Послушай. Послушай, давай пойдём ко мне, а? Ты пойдёшь ко мне? Теперь ночь, там темно, мы с тобой уже бегали по дворам, никто ничего не заметил, я поблизости всё знаю. Можно прокрасться, никто ничего не разберёт. Я тебе мой плащ дам, я не замёрзну – мы быстро, а? Ты не думай – дедушка не очень удивится. Я в прошлом году привела собаку величиной с диван, он только и сказал, что ей место на торфяных болотах, да нашлись её хозяева, а то бы… Мартин. У дедушки ветеринар знакомый есть, он мне лишай вылечил. Мартин, ты пойдёшь? Ты пойдёшь ко мне?
Он стоит неподвижно, плечи ссутулены, лицо поднято кверху, как у слепого, который спел под окнами канцону и теперь держит на вытянутой руке шляпу, ожидая, когда из форточек и с балконов к его ногам полетят монеты и рассыпные папиросы, завёрнутые в бумажку вместе с большим гвоздём – чтобы их не унесло ветром. Пытается достать портсигар из кармана грязных чужих штанов.
– Я хочу курить.
– Похоже, ты потерял свои папиросы, там дырка.
– О господи.
Дедушка – так просто выходил из себя, если у него вдруг внезапно кончался табак, а был понедельник.
– Это ничего, дома – там, у дедушки – полно отличного табаку. Правда это не папиросы, но ты можешь скрутить «козью ножку», дедушка так делал, когда разбил свою старую трубку, когда кричал на меня за то, что я засунула в неё пистон, а новую ещё не успел купить. Он тебе даст. Уж он-то знает, каково бывает, когда хочется курить.
– Да? Сад… знаешь, мне не очень-то жаль моего сада. Что сад? – деревья. Мало ли деревьев.
– У дедушки тоже… полно книжек. «Садоводу-любителю», «Поливное земледелие», «Овощные культуры на пригородном участке». Даже Николай Гоше есть, с картинками... Там про кротов и медведку. Пойдём? Можно вырастить другой, не бог весть что этот сад...
– Да, пожалуй. Для сада главное – свет, а свет – его ничем не разрушить. Даже огонь – даже огню не справиться со светом, попробуй-ка сжечь свет. Его станет только больше, а у меня… Всё же я знаю толк в… ботанике.
Ну вот же, пойдём. Я тебе карту покажу – у меня есть, ей-богу. Справочник «Страны мира». У меня… у меня дома – у дедушки – есть макет вселенной, в масштабе один к десяти. Ну… ну я пошутила. На самом деле – один к двадцати… Пойдёшь?
Мартин надолго замолкает.
– Знаешь, а ведь ты, верно, не ребёнок. Мне не раз случалось видеть детей. Жаль, что они такие тяжёлые. Я показал бы им сад. Вот где было бы для них раздолье.
– Детям? Да что ты. Детей не следует без присмотра пускать в сад. Я, когда была маленькая, один раз заблудилась в винограде. А ещё раз упала в яму, которую дедушка выкопал, чтобы посадить крыжовенный куст. А как-то села на ежа – правда, это было не в саду, а в роще, и я не совсем села, потому что он фукнул, и я поскорей вскочила, а…
– Постой. Я… мне очень жаль. Мне жаль – я, кажется, потерял твой шнурок. Да. Он выпал из кармана – провалился в дыру. Как теперь быть с твоими ботинками? Нет, погоди. Очаг… тебе холодно? Очаг прогорел, я положил мало дров. Там, возле твоих ног – кажется, это футляр от моей серебряной дудочки. Я брошу его в огонь – хватит не надолго, но…
Он делает три больших неуверенных шага в сторону очага. Сильно задевает распавшимся крылом угол фанерного буфета. Оконечные перья, взметая облако белой известковой пыли, попадают в сердцевину пламени, низкого, как луговая трава в апреле. Гуля в испуге дёргает к себе его крыло. Она и Мартин – лицом к лицу. Его рука в нечаянном движении касается грубой мешковины – липкого потёка, что остался от неловко пролитого им вина. Изгиб здорового крыла взметнулся над Гулиной головой и резко вздрагивает, как капюшон монаха, одержимого пляской Святого Вита.
Мартин сжимает рукой встрёпанные перья, стараясь укротить дрожь фиолетового штампа на краю рогожного ворота. Тёмные пряди распрямились, прилипли к горлу, скрыли неразличимо извив шнурка, стянувшего шею удавкой.
Он оглядывается по сторонам:
– О господи. Послушай. Ведь теперь уже всё равно? Куча листьев – она тоже – её больше нет. Сад сгорел. Дом? Ты?
Он опускается подле Гули на одно колено, поставив её меж своих ног, как обыкновенно ставят детей, оправляя на них сбившуюся одежду, крепко держит её за плечи.
– Послушай, ведь тогда, с крыши – тебе было вначале не по себе, я догадался. Но – не мог же я оставить тебя? Мне теперь всё равно. Да. Дай мне сколько угодно света, разве я смог бы слепить тебя? Разве можно слепить как летишь? Разве мой сад – не ты? Разве не ты – свет? Разве не ты – китайский ясень, который растёт где попало, даже на арке ворот?..
...Айлант – он набирает мощь, и заполоняет всё там, где ему соперник только лишь один чертополох – там, где тлен и разрушение. Там, где само пространство отказывается быть, и бьётся в серебряных ветвях, как обезумевший от ночного кошмара ребенок бьётся в руках терпеливой матери, пока не зайдется в очистительном плаче и не уснёт на её коленях, чтобы, позабыв страх, проснуться поутру и начать новый день. Свет...

53.
Багрянец догорающих угольев освещает его лоб, распавшиеся по сторонам пряди с обожжёнными концами. Вычленяет жёстко не имеющий никаких аналогов в юдоли смысла абсурдный знак на краю отставшего ворота – символ, составленный из равного бреду сопряжения чисел и литер. Качается во тьме разверстой дыры мелкий блик, принявший цвет огня, дрогнувший тлением папиросы во мраке летнего переулка.
Он обращает Гулино лицо к озарённому глубокому своду, развернувшемуся в выси простором карты с извивами горьких рек, горными кряжами отставшей штукатурки, пузырями кратеров.
– Ты. Это – ты. Ты – вот. Это – ты, и… это – ты. И это – ты? Да. И это, и это, и – здесь, о господи, – ты. Не надо, потом – про ежа, про всё – потом. Не надо, о господи, это тоже ты, бог мой о го... о... Вот. Вот, да. Один только шаг – ты... летела со мной. Ты летела – с такой высоты у меня хватит сил, да. Здесь высоко. Отсюда не страшно...
В очаге загудело и вспыхнуло внезапно очнувшееся пламя.
– Главное – не промахнуться, не упасть на мостовую, не удариться о стену дома. Падать как попало можно только в сад… Ты... ты – лёгкая, я проверял. Это не страшно, с такой высоты не страшно. О господи...
Крыло конвульсивно разбрасывает веер чёрных стрел; длинные пряди волос, обсохших от жара очага, спадают на лицо.
– О господи, причём же здесь крылья? Будто они так уж нужны, чтобы лететь с тобой… Будто они так уж нужны... Будто они так уж... О го...
Трещат ветхие нити на рукаве плаща, ткань опадает погашенным парашютом. Порхнула стая чердачного сора из-под полы. Отяжелевшие пряди хлещут его по щекам, обжигают Гуле глаза, попадают в рот. Он изворачивается, освобождая их губами, пытается привычно отдуть в сторону, подаётся вперед, приподнял подбородок, чтобы избавиться от их назойливого стремления помешать видеть и говорить, губы его звенят как басовая струна, которую дёрнул расшалившийся ребёнок:
– Это всё равно. Это – всё равно. Это всё равно. Они... они никуда не годились. Уж я знаю в этом толк, я знаю. А ты... ты... я летел... я шагнул и мы полетели. Ну подумай, ну подумай сама, не мог же я оставить тебя там? Куда бы тебе было... деться? С такой высоты… мне вовсе не было страшно. Мне вовсе не было страшно. Мне вовсе не было... О господи…
Шнурок, петля которого запуталась в лоскутах одной из многочисленных прорех, сдавил ему горло, и он на долю секунды потерял голос. Дёрнул с силой, позабыв о только-только подсохшей язве ожога на плече. Край выжженной дыры корявыми зазубринами впился в тонкую корку запёкшейся крови, рассёк её. Дыра с кровящей болячкой – возле Гулиного лица. Она быстро притягивает его руку к себе и слизывает кровь, как делает обыкновенно, когда с нею самою случается подобное – кому не известно, что так меньше болит и быстрей заживает?
Мартин замирает, напрягшись как пожарный рукав, по которому пустили с силой струю воды. Пальцы впиваются в лиловый штамп с номером артикула. Рогожа трещит со звуком разрываемой надвое тени. Крыло заслоняет серое окно в алом отсвете очага. Глаза Мартина закрыты, губа закушена – плоть укрощается вкусом собственной крови. Отпускает ни в чём не повинные лоскуты мешочной ткани.
– Я. Это я. И это тоже я. И здесь – я. Я…
…Отпущенное на волю крыло разворачивается, достигнув сломанными концами перьев подножия огня. Глянец крутых изгибов касается ворота распятого на грязном полу плаща, свившегося тугим смерчем благодаря страстному стремлению Гулиного друга долететь до благословенного сада постепенно.
Распахивается затворённая дверь в арочный тоннель, пронизывающий насквозь строение, и внезапный поток воздуха врывается в разверстую полость очага, багровеющего в развале стены, стремительно мчась по хитроумным извивам дымохода, увлекая за собой снопы искр, вознёсшихся над всплеском огня…
– Что… это?..
Нечто непредвиденное внезапно прерывает поток слов. Скошенный рот прерывисто обдувает мокрую щёку:
– Постой. Постой, что это?.. Кажется, это... репей? Бог мой, откуда бы ему тут взяться? В моем саду никогда… и где я ухитрился его подцепить? Но... но... ты... убери его куда-нибудь. Ведь я не могу... оставить тебя вот так – я должен крепко держать тебя в руках, не то ты... знаешь, с такой высоты немудрено и разбиться... о мостовую. Вот, где-то здесь...
Его лицо, взмокшее от трудного пути к пределам стены, обращено к жаркому развалу очага. Над горбинкой носа темнеет больным синяком впадина. Ости сломанных перьев торчат из тесных складок серой ткани, меж ними остро горит осколок света. Мерцает затёртой подковой разъявшееся проволочное колечко.
Гуля протягивает руку, сжимает ладонь в кулак:
– Это не…
– О господи. Я... я... Отбрось... его... подальше... ну же, я…
– Это не…
– Ну же…
…Лоб и запрокинутые пряди странно озаряются: в недрах жалкого очага восстаёт свет, воспламенившийся от соприкосновения с раскалёнными угольями. Он ширится и восходит, неотвратимо заполняя объём помещения. Со звоном всепронизывающей струны достигает отдалённых стен и звучит, нарастая, вызвав органное содрогание пространства в стенах позабытого Богом и людьми строения, вовлекая в стремительный водоворот вытесняемой им тьмы всё сущее вокруг: дико освещённые лишайные стены, зазвеневшие тонко отголоском кафедрального альта, нищий поклон согбенного свода, распростёртого над запустением и тленом, трясущую серебром мониста обезумевшую чешую кроватных сеток в дальнем углу, столбом взвившуюся и не успевшую опасть чердачную пыль, дым, воздух, тень плаща, призрачный больной свет, проникающий через окна из полного дождя и мороси внешнего мира.
Всё погружается в кромешный свет.
Всё перестаёт быть, кроме неотвратимого вознесения в бездну в струях горячего ветра, несущего на своей бесплотной волне то, что было недолгое время назад ими – ИМ и ЕЮ.
Рогожа, и так уже изорванная в едва сопряжённые меж собой полосы, распадается надвое, прекратив своё существование в качестве подобия одежды.
Тишина. Только проехала натужно тяжёлая грузовая машина в дальнем переулке, да задребезжали в окне отставшие от окаменевшей замазки стёкла.
Бронзовый свет рассыпавшего уголья очага опыляет блеском размётанные по нечистому полу лоскуты одежд, слепит глаза.
Чердачная пыль разлетается в стороны, осыпая пеплом разбросанные по сторонам линованные листы бумаги, осколки стакана, ржавые каракули проволочных сеток, свет луны, синь небес и перламутровые оторочки стремительно несущихся над головой туч.
Но скоро и это перестаёт быть.
Один лишь горячий ветер пульсирующими толчками преодолевает спазм в серебряном горле арочного тоннеля, пытаясь вылететь из оконечного круглого окна со скоростью сигнала, не известного ни одному полковому трубачу мира.

54.
Почти иссякший безмолвный жар низкого очага пробивается сквозь плотную, редеющую на глазах завесу непроницаемого света. Проявляет бледное пятно Мартинова виска. Медленно растворяется, расходится жёсткая тень от коротких ресниц. Размыкаются стиснутые края бровей, подёрнулась пеленой упокоенности тяжёлая синева век. Отпустило мышцу впалой щеки, сведённую на взлёте обретения.
Вокруг тишина. Только далеко, за двойной преградой оконных стёкол звенит ровный дождь, стучит по ржавым карнизам, шуршит в зарослях барбариса, ещё не отряхнувших алую росу ягод.
Беззвучно проплывают по поверхности стен и дверным створам голубые скрещения полос и ромбов – порождение эфемерного союза оконной рамы, распялившей в своих пределах тугую плеву залитого дождём стекла, и протяжённого, как указующий жест, света фар случайной машины, медленно обогнувшей кольцо площади и пропавшей в колодезной тьме переулка.
Лицо Мартина выражает растерянное беспокойство человека, до рассвета неотрывно и самозабвенно просидевшего над книжкой без переплёта и множества страниц, и вдруг случайно поймавшего себя на том, что текст уже несколько времени назад слился в частые россыпи мелкой дроби, в бессмысленной суете которой едва различаются отдельные, чрезвычайно важные для развития сюжета слова и буквы, но общий смысл изучаемого произведения в невосстановимый миг оказался утрачен, размазан по орбите в некотором отдалении от ядра коллапсирующего сознания.
Он качает головой, как ночной бродяга, наткнувшийся в парковых кустах на непреодолимую преграду осенней паутины. Взгляд его выражает сложную гамму чувств, которые охватывают младенца, когда ему случается невзначай, в порыве беспорядочных манипуляций с пространством, выхватить из собственного рта пустышку и преисполниться негодованием, обнаружив такое вопиющее вероломство одного из основополагающих явлений окружающего мира. Пробормотал «о господи», очевидно не имея в виду помолиться, а лишь сопроводив невольным словом нежелаемый, но неизбежный момент раздвоения того любопытного, мало известного точным наукам существа, которое время от времени представляют собою он и она, независимо от видовой принадлежности и ареала обитания.

55.
В комнате темно. Мартин сидит подле стола на шатком стуле.
Едва слышно доносится через двойные рамы далёкий гул города. Промчалась по главной улице «скорая помощь», огласив окрестности тревожным воплем. Где-то – как видно, во дворе ресторана, звякают короткими трелями бутылки в ящиках, сгружаемых с машины. Невнятная, как всхлипывание водопроводной трубы, музыка доносится со стороны Городского сада.

– …Знаешь, похоже, ты и вправду не из тех, что приходят, когда случается уснуть. Разве может присниться такое? Как хочется курить.
Он низко склоняется над лабораторной банкой, полной изжёванных окурков, и медленно перебирает плохо различимые в полутьме смятые и сырые трубки папиросных мундштуков с обуглившимися краями.
– Надо высыпать табак, дедушка так делал. Вот, вот, и здесь, и – вот. Только найти клочок бумаги.
Побуревшее крошево ссыпается кучкой на край стола.
– У тебя… нигде не болит?
– Нет. Только... здесь. И здесь немного, и… но это не от тебя, это ещё с тех пор – у него была подружейная собака. Я упал в камыши – у подружейных собак не особенно длинные лапы, а в камышах… н-да. О чём я, господи.
Он сворачивает обрывок бумаги, подсохшей от жара очага. Табак просыпается на грязную крышку стола, мешается с крошками, меловым порохом. Пальцы обожжённой руки двигаются с трудом.
– И зачем только на свете есть боль? Зачем Богу понадобилось выдумать её – что проку?
– Да, верно, чтоб от неё кричали. Покричишь – и вдруг кто-нибудь да услышит. А вообще – не знаю. Мало ли. А ты веришь в бога?
Держась за стену, Мартин бредёт к очагу, ворошит щепкой уголья, затепливает некое подобие папиросы, крепко дышит дымом, кашляет. Обгоревшая бумага рассыпает искры на искорёженную решётку очага, вывороченную как зубные фиксаторы.
– Не знаю. Он какой-то... Не очень-то я его понимаю. Если уж слепил мир, то – стоит ли возиться, а потом позабросить? Хотя... я тоже.
Вытирает почерневшие пальцы о штаны.
– Он, верно, как я – заторопился. И… разве сделаешь как было?
Наклоняется, разглядывая Гулины прабабушкины ботинки, лежащие в углу возле очага: один – как чопорная барышня, внезапно лишившаяся чувств, не успев до конца расшнуровать тугой корсет, другой – как набегавшаяся собака, разложив по сторонам уши и бесстыдно высунув длинный язык. Он поднимает ботинок без шнурка, крепко тянет петлю заношенной тесёмки, стянувшей горло.
– Интересно, случается ли боль у Бога?
– Вряд ли. Кого же ему звать на помощь? Кто побежит помогать Богу, если у него что не заладилось? Мало ли у всех забот.
Волокна лопаются – Мартин протягивает Гуле тесьму:
– Иначе тебе не пройти и дюжины шагов. У меня с этим... проблемы. Когда случается ходить пешком, обувь следует держать в порядке.
Городской шум постепенно стихает. Время близится к полуночи. Перестали звенеть бутылочные ящики. Не слышно голосов запоздалых прохожих. Только медленно прочавкала по грязи машина – неподалёку, за домом. Однако трудно предположить, что кому-то пришло в голову в такое время и в такую погоду столь нелепым образом сокращать расстояние между двумя безлюдными переулками.

56.
Днище очага подёрнулось пеплом. Свет из окон едва освещает лицо Мартина. Очертания крыльев слились с тьмой, будто их и вовсе нет. Воспалённая рука лежит на виске; видно, как тупыми толчками пульсирует кровь в сосудах.
– Прежде мне случалось ходить пешком.
Гуля старательно протискивает растрёпанные концы тесьмы в мелкие отверстия.
Он протягивает руку и поворачивает порожнюю бутылку к себе. Разглядывает витиеватый рисунок на этикетке. Разминает недурной окурок, обнаружившийся под разворошенной грудой. Бредёт к очагу, долго раскуривает сырой прогорклый табак. Удушливо дымит папиросная бумага. Искры падают от крепких вдохов.
– Да, я много хаживал, да. И всё – в ваших краях. Отец… знаешь, когда-то я думал, что это не зря, но потом… А! Всё – бестолку. Эти люди – с ними не успеешь поговорить даже о пустяках, не то что о важном, как они… и что им до меня? Особенно женщины. Стоило подойти поближе, как они принимались кричать: «Дьявол, Дьявол». Ни одну из них я не успевал попросить познакомить меня с этим парнем. Видать, он известная в их кругах персона. Почему они всякий раз путали меня с ним? Ну скажи, разве я похож на… кого-нибудь, кроме себя?
Его склонённый профиль освещён сиянием выползшей из-за туч луны. Чуть поскрипывает проваленная дверца буфета, качаясь в несильном потоке воздуха, плывущего из приотворённой двери. Редкие капли срываются с карниза, звонко ударяют о поверхность лужи. Вдалеке, на краю пустыря, негромко переговариваются люди. В редком тумане неестественно ясно слышится их смех, восклицания. Если прислушаться, можно различить обрывки фраз: «Осторожно, друзья мои, осторожно. Это же клоака, натуральная клоака… кстати, клоачный тип… какая грязь, чёрт побери».
Хлопнула автомобильная дверца. Захлюпали шины. Мелькнул и пропал короткий луч развернувшихся фар.
Далеко, возле Городского сада, гудит ёмко и монотонно табачная фабрика. Гуля надевает ботинок и завязывает тесьму бантиком. Подходит к мутному стеклу.
– А! Да никаких дьяволов не существует, люди их просто выдумали, лишь бы свалить на кого попало, когда напакостишь. Кому охота отвечать? И бога придумали. Ну посуди сам: неужели Бог, если он есть, такой дурак, что не скажет наконец людям, чтобы они прекратили ссориться и воевать хотя бы из-за того, что никак не могут выяснить, как в него верить и как молиться. Не может же Бог быть такой скотиной, чтоб спокойно смотреть на всё это?
Назойливо и неутомимо лает собака – гулкое арочное эхо превращает живой звук в бестрепетный голос непоколебимого механизма. Мартин молчит. Слышится только его дыхание в потёмках глубокого помещения.
– Но… у меня есть… был свет. Разве не Он слепил его? Постой! – он говорит напряжённо. – Ведь у меня и вправду был свет – я не обманул тебя, ты видела. Кто же, как не Бог, сумел слепить свет? Это не так-то просто, это куда трудней, чем… посмотри… – Он протягивает руку и поднимает лицо, попавшее в полосу невнятного свечения городского зарева.
– …Посмотри. Что с того, что он был? Ты не подумай – мне почти не жаль его, не бог весть что этот свет. Его полным-полно вокруг, даже и в ваших краях его полным полно, даже здесь, в этой тьме – вот, тут, и тут… разве не главное, что всё – есть? Ну, пусть – было. Это ничего, что – было. Возьми, к примеру, книгу: читаешь, читаешь, и к концу все, кто жил, говорил, плакал и веселился – ушли, рассорились, умерли, сошли с ума, мало ли таких книг, где к концу ничего путного не остаётся? А открой на середине – кто тебе не велит открыть книгу где попало? Открой на середине – там всё пока ещё есть. И никуда не денется, всегда будет там, на середине. Если, конечно, не затеряются страницы. А Бог… – бог его знает. Может, он отлучился, и задержался надолго. Если очень хочется вернуться домой – разве вернёшься, не отлучившись?
– Вот я и говорю. Надо идти к дедушке. Куда ещё?
– Дедушка? Ну что ты. Ты, верно, опять шутишь. Он примет меня за бродягу, а то и за пьяницу. Подумай сама, к чему мне это? Разве я такой уж пьяница?
Пауза.
– Конечно, мне не привыкать. Если раздобыть крепкие ботинки, то… знаешь, мне и не пришло бы в голову ходить пешком, если бы не отец. К чему мне ходить пешком? – Это всё он… он не очень-то был силён в географии, мы ходили по дорогам и… Тссс! – внезапно едва слышно шепчет он, стремительно и бесшумно отодвигая Гулю в угол возле оконного проёма, заваленный битыми цветочными горшками и окаменевшими булавами земляных комьев.
– Т-с-с-с… – повторяет он, закрывая Гуле рот ладонью и медленно поднимая крыло, ставя таким образом зрительную преграду между ними и просветом окна.
За стеклом отчётливо читается силуэт стоящего человека. Человек пошевелился. Раздается хруст ветки – звук, который в течение последних нескольких минут легко было принять за треск дров в очаге. Однако дрова давно прогорели, осталась одна зола, и потрескивать нечему.
Под Гулиной ногой звякнул расколовшийся глиняный черепок. Мартин наклоняется беззвучно как тень, приподнимает Гулю над неровным полом и замирает.

На дворе светло – небо очистилось от туч, над площадью в гулком тумане восходит в небо столб свечения, сверкают мокрые крыши ближних и дальних домов, различаются дрожащие на ветру клубки кустарника, унизанные каплями.
Мартин и Гуля стоят неподвижно.
Человек за окном поворачивается. Скользнул мёртвый блик по выпуклости плотной челюсти. Захрустело сильней – силуэт увеличился. Человек приближается к месту укрытия. Ещё раз чавкнуло и хрустнуло. Плоское лицо прижимается к стеклу. Челюсти шевельнулись в непривычном раздумье.
Человек всматривается в неразличимую глубину комнаты. Лицо отодвинулось, раздалась невнятная брань. Человек, шурша ветками и шелестя галькой, медленно удаляется.
В то мгновение, когда в провале окна мелькнул его осветившийся луной профиль, Гуля узнала его. Несомненно, это был уже известный нам Бульдозер.

57.
События прошедшего дня и прошедшей ночи от этого внезапного живого впечатления промчались в Гулином уме со скоростью стука швейной машины. Вид человека за стеклом поражает её не только и не столько с точки зрения возможной серьёзной опасности (а напряжённость ситуации очевидна, хотя для Гули пока остается загадкой – бесплодна ли произведённая разведка). Вид человека поражает её совершенно иным. Столкновение с ним лицом к лицу по сторонам ничтожной преграды по впечатлению оказывается равно внезапной встрече с обезглавленной восковой куклой, вышедшей из подъезда учреждения с деловой папкой под мышкой и обратившейся к мирным горожанам с вопросом «который час» на языке глухонемых. Гуля отчётливо осознаёт, что за прошедшие несколько часов в сущности её произошло спектральное смещение восприятия. Всё вокруг предстало перед нею со всеобъемлющей ясностью. В течение долей секунды она увидела окружающее и происходящее с точностью озарения. Холодные и грязные развалины, прах и тлен гнездовья, где она была рождена и выкормлена, явились сознанию обнажившейся арматурой того, что представляло собою Мартиново жилище – каркасом, скелетом, фабулой, мелодическим рисунком, песчинкой, занесённой донными потоками в просвет меж створок раковины-жемчужницы, внедрившейся  в полость живой плоти и обращённой в перл усилием отторжения. Человек как представитель вида, намёком на существование которого послужило внезапное явление за окном, определился в её представлении не более жизнью, нежели кусок теста на посыпанной мукой столешнице. Так под влиянием тепла в недрах его медленно и с видом неторопливой обстоятельности вспухают дрожжевые лакуны и, разъяв поверхностные слои, образуют ёмкие выразительные вмятины, прихотливым расположением своим вызывая образ лика. Явилось непреложное осознание того, что, оказавшись теперь среди до тех пор привычных ей знакомых и незнакомых людей, она уже ни на мгновение не сможет отделаться от тоскливого чувства недостаточности их телесного облика. Как если бы мы, поутру выйдя на людный проспект, вместо обыкновенной, бойко снующей толпы обывателей, обнаружили бы на тротуаре скорбное скопище инвалидов, размахивающих беспорядочно пустыми рукавами.
Однако, какие бы чувства и мысли не потрясали Гулин разум, несомненным оставалось то, что человек, высматривавший что-то в потёмках помещения, избрал местом прогулок грязный пустырь не из романтических побуждений.

58.
В окне, на фоне здания Орнитологического музея, отчётливо читается удаляющийся силуэт. Вокруг тишина – ничто не говорит о том, что кто-либо тайно пришедший остаётся поблизости.
Мартин стоит неподвижно, даже дыхания его не слышно. Придвинув тесно к себе, он опускает девочку на гору битых черепков. Всматривается в светящуюся муть. Напряжённо глядит на теряющуюся в водяной мороси серую громаду здания.
Летящим среди облаков вагоном читается ряд озарённых голубым свечением окон верхнего этажа Орнитологического музея. Силуэт человека исчезает в глубокой тени, растворяется в белёсом тумане. Со стороны здания музея (вызвавшего у неё в течение нескольких секунд те же плохо вытравляемые чувства, что и цинковый гроб, ужас которого состоит не в том, что в его замкнутом пространстве заключено тело, а в том, что, быть может, его там нет) медленно приближается свет автомобильных фар. Беззвучное, размытое едким туманом двойное радужное гало неукоснительно увеличивает свои размеры и с каждой секундой делается всё чётче.
– Скорей! – Гуля быстро отталкивает своего друга от оконного проёма вглубь комнаты. – Скорей! – шёпотом кричит она и буквально тащит Мартина через пространство изрытого пола к двери. Один взгляд в сторону окна открывает ей положение дел. Стремительно двигаясь, она горстями насыпает на остатки прогоревших дров известковую пыль, строительный мусор, кирпичный бой. Глаз её замечает в самой глубине очага нечто инородное. Ссадив кожу на запястье (там, возле так и не отмытого чернильного пятна), она извлекает это и незамедлительно определяет ему место на дне бездонного кармана бабушкиного плаща, где в тайной глубине лежат: муха из рыболовного набора, которую Гуля имела обыкновение подкладывать знакомым в простоквашу в училищном буфете; значок «Общества охраны природы»; использованный билет на «колесо обозрения» в Городском саду и три финиковые косточки, которые, как известно, перед посадкой следует выдержать в сухом прохладном месте не менее двенадцати лет, и только в этом случае из них заводятся настоящие плодоносящие финиковые пальмы редкостной красоты.
В коридоре пусто и мерзко. Пахнет помоями.
– Быстро! – повторяет девочка, выскакивая в коридор, оконечность которого завалена крупногабаритным хламом – искалеченной мебелью, оцинкованными корытами, рваными матрасами. Там же покоится поваленный на бок холодильник без внутренностей, из-за которого выглядывает грязный унитаз, набитый скомканными тряпками.
– Стой, ну-ка, возьми вот это. Да скорей же...
Мартин покорно и ловко выволакивает растрескавшуюся фаянсовую посудину на середину коридора – к двери, ведущей в крошечный тамбур, за которым следует узкая неудобная лестница, ведущая прямиком на чердак.

59.
Свет фар уже показался в торцовом круглом окне, но приближается достаточно медленно. Гуля вынимает из унитаза тряпки, открывает дверь в тамбур, затем вторую дверь. Мартин, ни слова не говоря, вталкивает унитаз в промежуток между дверьми и, как ему велено, придвигает его к стене. Вслед за спутницей протискивается в лестничную шахту. Гуля прикрывает дверь в коридор и, убедившись, что унитаз стоит на определённом ему месте основательно и прочно как надгробие, следует за Мартином. Затем она как можно плотней притягивает вторую дверь, перед тем перевесив через её верх самую длинную и грязную из найденных тряпок: дверь обшарпана, затянута многолетней паутиной. Не зная топологии здания, её вполне можно принять за заднюю стену тесной уборной.
Мартин и его подруга скоро поднимаются по узкой лестнице в полной темноте. Идти трудно. При всякой попытке ускорить шаг, крылья скрежещут и шуршат, задевая неровные, невидные во тьме стены. Это опасно, поскольку беглецы уже потеряли представление о том, где теперь находятся преследователи – только ли подъезжают к дому или уже вошли внутрь. Мартин идёт впереди, Гуля следом. Приходится останавливаться на каждом шагу и прислушиваться. Однако они не могут отказать себе в необходимости переговариваться шёпотом:
– Хорошо, что они не собираются пойти в милицию. Там служебные собаки. И вообще…
– Милиция? А, это те честные добрые люди, что ловят нечестных добрых людей, которые что-либо украли, или… но разве я?.. Впрочем – мешок...
Ещё две ступени, два шага.
– Неужели?.. Но, право, этот никчёмный мешок был вовсе ни к чему доброму человеку, который… или… о господи: возможно, этот мешок был у него единственным, я не подумал. А мне на ту пору мешок был крайне необходим – артишоки поспели в таком изобилии, но пасмурная погода…
– Что ты несёшь! Мешок-мешок!..
– Я несу мешок? Побойся бога. Я ничего не несу, разве ты не видела, что руки мои были пустыми, когда мы попали сюда, в темноту. А до того я нёс… ну, тот сосуд для... ну, который ты попросила меня отнести и поставить в этой тесной конуре, которая…
Не без труда пройден первый пролёт.
– Конечно, кто бы им поверил, если бы они рассказали в милиции про…
– Да, – Мартин с трудом разворачивается на крошечной лестничной площадке, – кто поверит такому? Мне и самому иной раз кажется, что тут что-то не то.
– Ты про что?
– Ну… как я летел с тобой.
Пройдено ещё несколько ступеней.
– Я же говорил, что прежде… хотя… – он остановился, – хотя, они ведь и не знают про это. Как бы они могли рассказать то, чего не знают? Даже я не способен на подобное. А ведь у меня есть… было – Зеркало Судьбы. Впрочем, почему было? – быть может, оно-то как раз и уцелело, ведь его слепил не я – куда мне! Кажется, мой дедушка…
– У тебя тоже… был дедушка???..
В глухой ватной тишине едва слышно раздаётся рокот мотора. Он приближается. Поняв, что никакие звуки из этого замкнутого пространства не могут донестись до кого бы то ни было пока ещё едущего в машине, беглецы ускоряют шаг. Цель близка – явственно пахнуло уличным холодом.
Миновав низкий проём, ведущий в чердачное помещение, задыхаясь от трудного шага, Мартин и Гуля едва не валятся на груду замасленных телогреек, брошенных здесь, как видно, ремонтными рабочими в незапамятные времена.
Журчание мотора раздаётся рядом, внизу. Через несколько секунд мотор глохнет, слышится звук открываемых дверец, невнятные голоса.

60.
Когда Гуля была маленькая, они с бабушкой часто ходили на этот чердак. Многие жильцы сушили бельё прямо во дворе, возле дома. Весь заросший гледичиями и айлантом – китайским ясенем – дворик был, как рыбачьими сетями, заплетён бельевыми верёвками. На каждой верёвке в начале и конце – метки, чтобы не перепутать – где чья. На одной по «слонику» – фарфоровому изолятору, на другой – по три деревянных костяшки от конторских счёт с рассверленными под диаметр верёвки отверстиями. На третьей – по разноцветному деревянному колечку от детской пирамидки. Но на чердаке кроме Гулиной бабушки бельё никто не сушил. А бабушка, всякий раз отправляясь с бельевой корзиной в сторону маленькой двери в середине коридора, говаривала: «Вот ещё. Не видали сенные девки господской рвани».
В те времена здесь было уютно: стены побелены мелом, в слуховых окошках – чистые стёкла. Светло. Длинные некрашеные половицы – как на корабельной палубе. На карнизах топчутся горлицы. В южной стене – объёмистый выступ круглой башни, частью своей внедрившейся в общий массив здания.
Теперь в помещении темно – не очень, но всё же толком не разглядишь, остались, к примеру, в стенах крючки от верёвок для белья, или нет.

61.
Постепенно глаза привыкают к сумеркам. Предметы и стены вокруг делаются всё более различимыми. Гуля с откровенным любопытством оглядывается по сторонам.
– Там стояла тумбочка – от пальмы, бабушка на неё таз ставила. А пальма засохла – чего это она? Не знаю...
Звуки извне приближаются.
– Я в кадке с землёй мышей хоронила, из мышеловки, она такая с пружиной была – от крыс, била наповал, а мыши в кадке, наверное, так и остались. Я их не перезахоронила, а у тебя в доме были мыши?
– Мыши? Кажется, нет. Не помню, чтобы мне случалось лепить мышей. Но вот пальма… знаешь, пальма росла прямо у меня в доме, в бильярдной, тоже в кадке – зимой на дворе холодно, а я каждый год делал зиму, обычно в декабре, хотя один раз… Т-с-с-с!..
Мартин держит крылья обеими руками, чтобы они, не дай бог, не зашуршали, зацепившись о деревянные подпорки, на которых держатся остатки крыши. Над местом, где прячутся беглецы, кровля почти целиком сохранилась. На другой же оконечности чердака от неё почти ничего не осталось – черепица осыпалась, обрешётка прогнила, развалилась, только стропила кое-где уцелели. Через прорехи попадает достаточно городского света, но очень холодно. Слышимость, за счёт сырости воздуха и тумана, отличная. Можно разобрать почти каждое слово, произнесённое внизу – возле подъезда и нижних окон.
Раздаётся покашливание, хруст веток. Некто сморкается в платок и произносит нечто вроде «гм-гм». Ещё некоторое время хрупает и шуршит. Внезапно раздаётся звук шумной осыпи, как видно – в пределах здания.
Сдержанные ругательства сопровождают лёгкий камнепад – посетители, вероятно, пытаются проверить возможную опасность затеянного ими предприятия: послали добровольца на разведку. Судя по всему, попытка оказалась неудачной.
– А, л-ля (непечатное) в (непечатное) с твоей (непечатное), к твоей (непечатное) матери туды его (непечатное) в (непечатное) поганый рот (непечатное), (непечатное) задница, повылазило козе в (непечатное)...
– Гм-гм... гм... у вас, любезный, вероятно, филологическое образование? Гм-гм... жаль, жаль, что не осведомили заранее. Мы бы вам, по дружбе, предоставили работу по специальности. В пресс-службу к примеру. Гм. Какое дарование. А? Светлая голова.
Тихий гогот.
– Дык я чё (изредка печатаемое), (непечатный глагол)?
– А бабки? Вы же изволили заметить давеча, что за бабки…
– Дык я чё? (допустимое цензурой, но необязательное)... Разве я чё? Л-ля.
– Ладно, посмотрим.
Некто опять сморкается в платок.
Хруст щебня, битого стекла. Шлепки обуви по жидкой грязи и нечистотам. Скрип висящей на одной петле створки, снова посыпалось. Звучание голосов приобретает характер беседы под ватным одеялом, но слова различаются.
– Гм-гм, коллега, а… у вас, случаем, не бывает, ну, нечто вроде галлюцинаций? Нет, не подумайте, избави боже, чего лишнего, но… переутомление и, быть может… вам не случается иной раз желаемое выдавать за действительное? А? А, дружочек? А, чёрт...
Грохот. Ветер доносит крепкий запах экскрементов.
– Что... это?
– Похоже – дерьмо, профессор. И еще какая-то дрянь. Похоже, суперфосфат.
– У вас что же, и реактивы с собой имеются? Или вы так – по наитию?
– Нет-с, профессор. Грамоте я обучен с малолетства – вот-с, этикетка на мешке…
Фары автомобиля гаснут. Через секунду в туманной вышине над дырой в крыше заметался луч ручного фонаря.
– Ну что ж, рискнем, – было последнее, что отчётливо услышали беглецы, если не считать сморканья, пыхтенья и невнятного бормотанья.
Очевидно, посетители пытаются исследовать небезопасное место настолько подробно и тщательно, насколько им позволит скудное освещение и выносливость органов обоняния.
Вскоре из всех звуков остаются опознаваемыми только постукивания, скрежет, изредка доносящийся грохот и звон лопающихся под ногами осколков стекла. Пришельцы углубились в недра нижнего этажа, и, таким образом, именно теперь Мартин и Гуля рискуют быть услышанными ими в наименьшей степени.
В чёрные дыры на другой оконечности чердака свирепо дует. Будто ошалевший от ледяной мороси воздух, налетев внезапно на острый край отверстия, распластывается на плоские, вспарывающие пространство лезвия. Режет глаза и уши. Тупо ноет в ногах. Окоченели руки.
Мартин почти бесполезно прикрывает подругу от ветра крылом.
– Быть может, прямо сейчас, а? Пока они там, внизу, ищут меня?
– Куда – в лужу? На Базарную площадь, в Городской сад?
– Ну-у… ну, на элеватор например.
– На элеватор?
Скрипы и грохот раздаются будто возле самого дверного проёма на чердак. Слышатся голоса.
– Что? Что там (чиханье, кашель)? Заскрежетала нижняя дверь.
– Кажется, сортир… (непечатное).
Непродолжительная тишина.
– Да. Похоже – туалет… (кашель). Коллега, не желаете справить нужду?
– Ха-ха-ха-хь-хь (непечатное).
Скрежет двери, удаляющиеся шаги, гулкий звук, вызванный, вероятно, ударом ноги по остову холодильника. Почти полная тишина, нарушаемая завыванием ветра над рябью черепицы – ледяной, как наружная стенка морозильной камеры.
На данный момент опасность как будто миновала. По всему понятно, что экскурсия совершена скорей для очистки совести – так лениво и непрофессионально проводится обыск.
Через некоторое время звуки общего характера раздаются отчётливей – преследователей и «добычу» разделяет лишь одно ветхое перекрытие. Поисковая группа выбралась в пространство верхнего этажа. Текста, произносимого внизу, разобрать не удаётся. А из того, что разобрать удаётся, воспроизводимы в литературном тексте только предлоги и союзы.

62.
Беглецы – на груде телогреек, они стараются не издать ни звука.
Гуля, в раковине меж двух крыльев, постепенно согревается. Не жарко, но тряска прекратилась. Глаза привыкают к полумраку и уже различают предметы. В крутом скате крыши зияет слуховое окно – с одной только рамой, без стекла. Свет городского зарева проникает через его отверстие в помещение. Гуля, несмотря на экстремальность ситуации, от усталости почти дремлет.
Как вдруг голоса раздаются так ясно и отчётливо, будто собеседники стоят в нескольких метрах от убежища – в пределах чердачного помещения: троица расположилась возле разбитого окна в комнате верхнего этажа, как раз под слуховым окошком. Беглецов и преследователей действительно разделяют всего лишь сырой осенний воздух и метра три расстояния по вертикали.
Продолжается разговор, начатый вне пределов слышимости. После нескольких ничего не значащих слов наступает продолжительная пауза. Затем – звук чиркающей спички. Через несколько секунд чердачного окошка достигает запах дыма приличной сигареты.
– Гм-гм. Сомнительно. Ве-есьма сомнительно, – тембр голоса и характерные интонации несомненно указывают, что слова произнёс тот, кого называли «профессором».
– Знаете ли, коллега… (глубокая затяжка, кашель), конечно, всякое бывает, но! Но… (звонкий шлепок куска штукатурки о поверхность лужи возле провала чёрного хода).
– …Кукушка-наседка. Гриф-вегетарианец. Аист… гм-гм, в скворечнике. И – наш молодой друг (заметьте: крахмальное бельё, жемчужная запонка в петельке) – присел меж двух куч… э-э-э… фекалий – поразмыслить о судьбах человечества в контексте своей концепции мироустройства, вероятно. Как вам это понравится? Вы не находите, что такой факт, если, конечно, он имеет место быть (что сомнительно), что такой, с позволения сказать, факт как-то этак по-шулерски нарушает тайный ход масти в обыкновенно последовательном и логичном раскладе Матушки-Природы. Или, ежели желаете, то Господа-Бога – как вам угодно (глубокая затяжка, кашель).
– Пардон, профессор, – это вступил в беседу тот, кого называли «коллега». – Па-ардону прошу. Во-первых, хе-хе-хе, вы тоже нынче изволили меж этих самых, хе-хе-хе, куч поманеврировать. А одну, не про вас будет сказано, осчастливили пристальным взглядом и высоконаучным интересом. Во-вторых. Бельишко-то шёлковое, впрочем – как и бижутерию, по вашему же высоконаучному указанию конфисковали-с… в интересах трудящихся, так сказать…
(Реплику прерывает внезапно внедрившееся, далекое, заглушённое расстоянием продолжительное непечатное. Короткая пауза).
– Гм-гм. Что с вами опять, любезный?
– Грабли (непечатное существительное)!!!
– Гм. Надо быть осмотрительней. Ну а в-третьих? (Грохот, шлепки падающей штукатурки, звуки обрушения).
– Гм… (едва слышно) коллега, где вам удалось разыскать этот образцовый экземпляр хомо олигофренус? В части маневренности он может поспорить с паровым катком. Вы ещё застали паровые катки? Идём мы, помню как сейчас, в девятьсот одиннадцатом с матушкой по аллее нашего Городского сада, на мне, как водится, матросский костюмчик, в руках новенький жестяной паровозик с трубой, как вдруг… Впрочем, что там в-третьих?
– Проф-фес-сор! – Свет!
Пауза, сильный запах табачного дыма.
– Свет. Что ж, что – свет? Прожектор. Случайная игра отражений. Обратили внимание? – Именно в том помещении, о котором вы говорили, в единственном – в единственном в нижнем этаже – сохранились стёкла. Вот вам и необычный эффект странного освещения. Знаете, когда о чём-то так старательно размышляешь… возьмите, к примеру, известный случай зрительной иллюзии, описанный Akiyoshi Kitaoka… (внезапный шум заводящегося мотора).
– Что там у вас?
– Да какого (уже неловко перед читателем, но опять-таки непечатное)!
– Ах, какие нежности (приглушенно).
– Гм (кашель), ну и далее?
– Наш придурок, прости господи.
– Ну-у-у, батенька мой. Придурок он и есть придурок.
– Но…
– Что – но? Что? А бабочка? Она, говорит, «его бабочка». Мадмуазель баттерфляй. Вы подумайте только – экого мотылька нашёл. Махаона-фараона.
Шорох шагов среди обломков штукатурки, ржавых труб, рваного картона.
– Пойдёмте-ка спать, друг мой. Надо ждать. Оклемается. Запонку какую другую красиво по цвету подберёт к сорочке – не одна же она у него, жемчужная-то?
Яркое зарево восстаёт и через мгновение опадает в глубину городских кварталов. Как видно, сверкнула электрическая дуга на троллейбусном проводе в дальнем переулке.
– Вот вам тоже – свет. Ну-ка, скорей. Ну-ка – по коням... Нет уж, друг мой. Напрыгался. Все мои спринты да марафоны – вот здесь. Вот здесь. Знаете, как в том анекдоте…
Голос удаляется, сопровождаемый хрустом разорённых птичьих гнёзд под ногами собеседников. Слышимость ухудшается до нуля. Остаётся в мятущемся воздухе возле квадратной дыры слухового окошка клуб аромата, но порыв ветра в несколько мгновений разносит его по глади пространства со скоростью вспышки.
Мартин сжимает Гулину руку, предупреждая слова.
Вскоре разного рода звуки снова появляются в пределах слуха. Внизу, возле чёрного хода, вяло бранятся, сморкаются, кашляют.
– Не озадачивайтесь, коллега. Суета… суета… гм-гм, не надо суетиться.
Звук открывающейся автомобильной дверцы, хмыканье.
– Я ему такой узелок на память… точнее – на памяти завязал… знаете ли, этакий гордиев узелок (шелест и шорохи одежды о сидения). А по памяти-то – мечом не очень. Да и какой там меч? – Разве что тяпка, осот полоть…
– Тяпкой осот (непечатное) не выполешь, осот – от он такой (непечатное), его ить тока руками (в непечатное), от так-от, повыдёргивать, а потом…
– Ну-с, друг мой – слава богу, здесь есть у кого проконсультироваться.
– Хю-хю-хь-хь…
Хлопок закрывающейся дверцы.
Машина трогается и медленно ползёт по густой грязи, уныло и безнадёжно буксуя на каждом обороте колеса. Свет фар обращается в противоположную от дома сторону, иссякает за углом. Наступает мрак.

63.
Мартин и Гуля лежат молча и неподвижно ещё несколько минут после того, как шорохи и всхлипывания шин становятся полностью неразличимы, сливаются с общим шумом города, растворяются в дальнем позвякивании запоздалого трамвая, гуле табачной фабрики, мерном свисте ветра в щербатом жерле высокой печной трубы, редком стуке капель, падающих с мокрых ветвей в лужи.
Гуля пытается повернуться, чтобы размять затёкшие от напряжения ноги и руки. Возня в тесном пространстве меж двух крыльев вызывает случайное соприкосновение её уха и точки под левой ключицей на Мартиновой груди. Клокочущий и захлёбывающийся звук внутри поражает её: это в немыслимом напряжении работает сердце. Девочка пытается заглянуть в лицо своему другу, всё ещё опасаясь заговорить. Но – темно, она не смогла бы сказать себе что-либо о его лице, кроме того, что оно есть. Невольно тянется её рука к его щеке, уху, глазу – хотя таким способом вряд ли можно узнать что-либо существенное. Он вздрагивает, но через мгновение с готовностью тянется ртом и щекой к ладони, застывает в неловком положении, опасаясь обронить кусок покоя, нечаянно случившегося от живого прикосновения.
Так они лежат рядом ещё несколько времени.
– А у тебя правда была жемчужная запонка?
– Правда. Здесь… здесь очень холодно. На элеваторе – другое дело. Там горит зерно – его бросили. Тепло. Много птиц.
– Это на том берегу?
– Да. Перелететь через реку не трудно, – этот берег высокий, а тот – там низина. Мне случалось бывать в тех краях... не раз. Правда, сейчас темно. На элеваторе очень недурно, но валиться как попало можно только в сад, а так – недолго и промахнуться. Неподалеку – стена и камыши. И немного тальника, и аир. Сверху похоже на лес. Или на сад. Но это не сад, просто песок и речная трава. Может быть – на рассвете.
Светлыми пятнами выделяются лоб Мартина, белки глаз. Изгиб крыла отливает засохшими чернилами. Гуля прижимается к Мартину теснее, обнимает его, желая утешить, успокоить, отвлечь.
– ...Похоже... твоя мать действительно родила тебя? Иначе... Да, похоже, что так.
– Похоже.
– А где ты жил, когда был маленьким?
– С чего ты взяла, что я был маленьким? Я вовсе не был маленьким. Мать говорила мне, что такого огромного ребёнка она сроду не видала – такой я был большой. Как отец, и как дед, и прадед. Да, даже когда я был маленьким, я был большой. Как все, кроме матери. Но… она родила меня. Раньше я думал, что из света можно слепить всё. Раньше, до тебя. Но теперь... Разве можно слепить всё?
Грохочет, проезжая по пустынной улице, тяжёлая грузовая машина. Свет переместившейся за это время луны попадает в прорехи разрушенной кровли на дальнем конце дома.
– Эй. А эти, которые тебя разводили – я думала, они – у-у-у! А они... Да ты бы их мог… да просто растоптать ногами.
– Я… не пробовал. Какой с этого прок?
– Чего не пробовал?
– Топтать. Мне не случалось.
– Никогда?
– М-м-м… вроде никогда.
– А если бы тебе под ногу попалась… крыса?
– На элеваторе много крыс, там им раздолье.
– Какая гадость. У нас в подвале крысы съели кошку.
– Э-эээ… Верно, у вас в подвале было недостаточно зерна.
– От неё остались одни когти и зубы.
– На элеваторе крысам раздолье. Тебе не случалось бывать на элеваторе?
– Э-э-э... Да сто раз. Вот, хоть бы и в ту пятницу: я как раз шла себе – как обычно – на элеватор, а тут – лужа, ну, та, где ты обозвал меня «доброй женщиной». Пришлось отложить прогулку, задержаться.
– Постой. Но как же ты туда добираешься? Даже я подумываю всякий раз, когда нужно перелететь через реку на ту сторону – мало ли что.
– Как-как – пешком, по мосту. Разве крылья обязательно нужны, чтобы, например, перейти по мосту через реку?
– Да нет наверное. Крылья не всегда обязательно нужны. Знаешь, иногда они даже немного мешают. Например… помнишь, мы летели с тобой? Не тогда, в первый раз, а уже потом, когда ничего другого не осталось? Чтобы лететь так, крылья не нужны, я догадался… после. Сперва мне показалось, что лететь и то, что случилось с нами – одно и то же, но это только сперва. Это действительно похоже. Но только похоже. Это совсем не то. И не так. Это… как будто мир начал быть. Будто его не было, а потом… Ты не знаешь, кстати, как заводится мир – сразу или постепенно? Ну, быть может, тебе случалось читать об этом – в дедушкином атласе «Страны мира»? Или Бог и в самом деле взял да и слепил его? Разве можно слепить мир? Если нельзя слепить даже тебя, то уж мир... – ты такая маленькая, а мир – он намного больше, это сразу заметно. Хотя иногда и кажется, что ты всё же больше. Не вообще, конечно, а чем мир.

64.
Проходит час.
Гуля, укрывшись тремя промасленными телогрейками, трясётся от холода в самом безветренном углу. Мартин широкими шагами медленно ходит по пространству чердака, бормоча:
– Как хочется курить... как хочется курить… мои папиросы… их тоже нет... Их нет... нет... нет...
Следует спуститься в нижнюю комнату и посмотреть, не бросил ли там возле окна недокуренную сигарету простуженный «профессор», так мало старания проявивший в нехитром деле по розыску ускользнувшей от него добычи и пребывающий в покойной уверенности, что «не следует суетиться», поскольку подопечный его повязан хитрым «гордиевым узелком». Но ни у Мартина, ни у девочки нет спичек. А огонь в очаге засыпан известковой чердачной пылью.
Мартин возвращается из дальних глубин чердачной тьмы, садится подле Гули на телогрейку, распластанную как жаба, раздавленная колесом. Приваливается спиной к ледяной стене. Закрывает глаза. Светится всё ярче и ярче квадрат окна. Мартин говорит, едва шевеля губами:
– Чай… чаю тоже нет. Как хочется курить. На элеваторе тоже ничего нет. Правда, там тепло и просторно. Как только солнце покажется из-за горизонта, мы улетим отсюда. Дальше нет смысла ждать. Зерно, много зерна, вода в реке… большие окна, светло. Никого нет, только птицы, много птиц. Знаешь, ты могла бы поймать птицу. Ты поймаешь птицу и… можешь съесть её. Ты не думай, мне всё равно – я только отойду подальше. Там вполне найдётся место, чтобы отойти подальше, когда ты примешься есть птицу.

Он продолжает шептать невнятно, связи меж словами делаются всё более неуловимыми, истончаются, тянутся, как восковые паутины, распадаются, затем и сами слова теряют привычные очертания, осыпаются звуками, сливаются с мерным шелестом отставшего пера, свистом ветра над черепицей, звоном капли, упавшей в лужу. Рот приоткрывается и замирает на полузвуке. Усталый висок находит опору на плоском выступе холодного дымохода, кольцо рук разнимается: Мартин спит.

65.
Гуле не спится. Но от усталости и холода она впадает в странное состояние. Хотя элеватор и в самом деле располагается по уровню значительно ниже, чем крыша дома, на чердаке которого прячутся беглецы, полёт на другой (пологий) берег кажется Гуле небезопасным предприятием. Мартин вполне может не справиться с управлением и залететь вместо брошенного элеватора чёрт знает куда, например, на цементный завод, где круглые сутки полно работяг. Или в грузовой порт, где попробуй полавируй между башенными и портальными кранами. И это ещё в лучшем случае. В худшем – есть шанс просто-напросто рухнуть в воду, зацепившись за остов старого полуразобранного моста, который уже несколько лет торчит над рекой скелетом римской волчицы.
Мартин лежит, распластав по сторонам полураскрытые крылья. Маховые перья изогнулись, концы их плоско лежат в пыли.

Гуля отчётливо осознаёт, что за прошедшие сутки с ней случилось нечто, равное внезапности рождения: как бы долго и трудно не длились роды для матери, мигом рождения общепризнанно считается первый крик новорождённого. Понимание «всего» вошло в её сознание равно тому, как первый глоток воздуха наполняет до той поры стиснутые лёгкие младенца, готовые к тому, чтобы криком оповестить мир о его переходе в качественно новое состояние. Мысли её приобретают характер бреда, вырастая в виде восковых фигур; начинают было опознаваться и осознаваться в их тайной кунсткамерной символике, но не успевают слова сложиться в ясную, доступную произнесению фразу «А, вот что это..!», как далёкий, невидный из точки восприятия пожар охлёстывает непрочный воск багровыми языками, протянувшимися из самых глубин души. И стирает почти узнанные черты, бестре-петно представляя взору ряды ликов – гладких, как яйцо, и чужих, как насильно обритое санитарами лицо и череп отца. То является вдруг гул множества самолётов, разогревающих турбины на исчерченной взлётными полосами вогнутой поверхности аэродрома, поднявшей высоко над линией горизонта свои закручивающиеся, как края пригоревшего блина, пределы. И является человек, неровно но веско взлетающий над боевой шеренгой толстобрюхих, исполненных собственного величия тварей, беззвучием взлёта производящий на окружающих действие, равное взрыву. То в раме венецианского зеркала, отразившего лишь воздух над не попавшим в нужный угол зрения садом, восстаёт бытие органной мессы, принявшей в воспоминании форму слухового негатива; и тупой грохот тишины содрогается от величественных и страстных волн безмолвия…

Так, то увлекаясь прокручиваемыми перед её сознанием созданными её же сознанием картинами, то вздрагивая и обнаруживая, что реальность по своей непостижимости превосходит все плоды измотанного вконец ума, девочка сидит почти до рассвета. Время сдвинулось в неизвестном направлении настолько, что от начала и до конца сновидения в сознании ни разу даже намёком не проявилось знание происшедшего за последние сутки – память заключила эти несколько часов в непроницаемую зеркальную капсулу, такую, какой иной раз пользуются цирковые фокусники для проделывания трюков с исчезновением предметов. Послед-нее бредовое видение окончательно возвращает её в пределы действительности.
Вот каково оно.

66.
Сама не зная как, Гуля оказывается на пыльной окраинной улице города с очевидной и простой для неё целью: встретить на расположенном неподалеку вокзале поезд, с которым обещался прибыть некто, настолько непреложно близкий ей, что она не удосужилась хотя бы про себя назвать его по имени или же определить его лицо в образе.
Улица пуста. Ряды невзрачных низкорослых строений тянутся по обеим её сторонам, ограждённые длинными, незаметно переходящими один в другой серыми заборами.
Следует поторопиться, так как время прибытия поезда близко. В оконечности дороги – небольшой клуб пыли: такси! Гуля останавливается, всматриваясь, но через секунду, по отсутствию шума мотора, догадывается, что источник клубящегося облака – не приближающийся автомобиль.
Однако она уже не может оторвать глаз от представшей перед нею странной картины: по мостовой медленно, шаркая ногами и взметая горячую пыль, ведомая человеком, как видно выполняющим роль воспитателя, шествует группа детей. Они бредут понуро опустив головы и не проявляя к окружающему обыкновенного, свойственного детям интереса.
Чрезвычайно убогие и застиранные одеяния их представляют собою лишь одинаковые рубахи и штаны – серого, как и весь переулок, цвета.
Глаза детей не выражают ровным счётом ничего – как нет в них живости и веселья, так же не присутствуют тоска, отчаянье, злоба или иные обычные чувства, хотя, несомненно, Гуля видит перед собою не маски, а живую, подающую признаки физиологической жизни плоть.
Гуля с напряжением всматривается в скорбную картину: почему лица этих – по виду приютских – детей так грязны? Потёки пыли, смешавшейся с потом, испещряют круглые и худые щёки, крошки хлеба прилипли к толстым и тонким губам, остатки яичного желтка и киселя украшают маленькие и острые подбородки, чёрные, русые и рыжие волосы сбились колтунами и торчат замасленными прядями. Отчего бы не велеть им умыться перед прогулкой?

Нехитрая женская мысль неожиданно для Гули приобретает характер тягостного, мучительного раздумья. Вот уж нестройная шеренга миновала ближний поворот, лёгкий ветер странно колеблет невзрачную, по нужде переделанную одежду.
Воспитатель оборачивается и что-то говорит, как видно поторапливая своих подопечных. Некоторые из них шире и бойче зашагали по пыльной мостовой. Гуля всматривается и наконец понимает, отчего заторможенная раскачка сопровождает каждый ускоренный шаг: рукава рубах пусты. Ветер развевает застиранную ткань, придавая жалким фигурам облик бесшабашных огородных чучел. Ни у одного из выведенных на прогулку детей нет рук. И открывается нечто, до тех пор скрытое от её зрения: на спинах рубах у каждого удаляющегося ребенка зияют длинные прорехи, завязанные по краям измочаленными тесёмками. Из прорех выглядывают жалкие, едва начавшие оперяться, полуголые крылышки, по большей части серые, некоторые – с рыжеватым оттенком, другие – с пробивающимися из серого пуха чёрными блестящими перьями.
Понятно, трезво и ясно думает девочка, понятно, почему лица их так грязны: у воспитателей просто не хватает сил и времени умыть каждого из них. Кормить с ложки, одевать, и... – разве на всё хватит времени и сил?
Так! – думает Гуля ещё более трезво и ясно. Надо поторопиться – поезд, возможно, уже прибыл, и он ждёт меня на перроне. Я расскажу ему об этом. ОН... – самой мне не справиться, но ОН... он обязательно придумает, как можно было бы убить этих детей. Он – придумает.

Гуля слышит неподалёку шум мотора, без стеснения и колебания останавливает машину и с этой мыслью, так закономерно и единственно возникшей, как только и бывает в сновидении, говорит незнакомому ей водителю: «На вокзал».
Водитель трогает, машина резко дёргается, Гуля просыпается.

67.
Ледяной рассвет висит в квадрате слухового окна. Синеватый туман заползает в помещение чердака, выбеливает дальние углы как листы папиросной бумаги, которыми переложены бывают яркие иллюстрации в отменно изготовленной старинной книге.
Несколько секунд – перед уже открытыми глазами – картинкой из сна висит пыль, затем медленно уступает место ещё менее реальной картине бытия: слабо освещённые рассветом гнилые стропила, реи, свисающие с потолка обломками порченых зубов, синева пузырящейся стены справа, глубокий перламутровый отсвет на изгибе крыла, радугой пролёгший возле самых глаз – слева.
Мартин вздыхает, повернул голову, стискивает сосредоточенно брови, но не просыпается. «О господи…» – бормочет он. Но через минуту морщина на лбу расходится, тень от ресниц перестаёт вздрагивать.
Образы странного сновидения уже оттеснены неяркими, но плотными, крепко слепленными барельефами действительности, уплощаются, выцветают, складываются в папку, обращаясь в сюжет. Но жёсткое и ясное настроение к немедленному действию во имя высшего блага внедряется в Гулино сознание прочно и неукоснительно, обращает ум к отрезвлению с силой заслуженной пощечины.
Осознание истинного положения вещей в апокалипсисе* сна выразилось мыслью, чудовищно циничной с точки зрения её обыденного Я: «их следует убить».
Та, более прозорливая часть ума, что всё это время незримо осуществляла наблюдения, подсчёты, анализ и синтез впечатлений, произнесла, как единственно возможные, слова, стоящие на том конце протяжённой в бесконечность истины, придав сущности энергию тумблера, находящегося в напряжении промежуточного стояния и готового сорваться с грохотом тугой пружины в любое из двух возможных положений, помеченных значками «есть» и «нет».
Свет не видного за пределами кровли солнца медленно втекает в квадратную дыру, озаряет мерзость запустения.

68.
Итак, главное – ничего не перепутать. Четыре утра. Скорым шагом отсюда до дома не больше четверти часа. Бегом не получится – в прабабушкиных ботинках не очень-то побегаешь, особенно по проходным дворам. Туда, обратно, не меньше получаса на сборы. Дедушка. За три минуты ему ничего не объяснишь. Впрочем, такое не объяснишь и за неделю. Ладно, как получится. Что взять? – Табаку и бумаги, сгодится папиросная бумага, которую дедушка прокладывает под копирку, когда печатает на машинке. Еды – побольше, сколько удастся унести. Сможет ли Мартин поднять такой груз?.. Однако – надгробная плита. Пожалуй, сможет...
...Спички, обязательно спички и чаю – сколько поместится в термос. Или взять заварки и чайник – ночью развести костёр. Тёплое одеяло… Остальное потом. Не бог весть где этот элеватор: выйти к шоссе, сесть на обычный пригородный автобус и съездить домой. В крайнем случае и пешком недалеко.
Гуля роется в груде мусора. Находит кусок засохшей побелки. На поперечной балке, что тянется от стены до стены, пишет большими буквами:
«Я СКОРО ПРИДУ, ЖДИ»
Отходит подальше – надпись бросается в глаза и отлично видна из того угла, где спит Мартин.
Снесены в одно место и поставлены друг на друга три почти целых ящика с торчащими по сторонам закрученными полосами жести. Стараясь не шуметь, Гуля вскарабкивается на шаткое сооружение и выглядывает в слуховое окно.

69.
Город стоит себе в рассветном тумане, будто ничего особенного не происходит сейчас почти в самой его сердцевине, в непосредственной близости от Базарной площади, окружённой кольцом магазинчиков, кафе, ларьков и киосков.
Поёт своими воздухоочистителями табачная фабрика, дымит свечной заводик, примыкающий задней стеной к непроходимым зарослям гледичий. Огромные рогатые айланты – китайские ясени, которых в городе великое множество, растопыривают свои гладкие глянцевые сучья на фоне пёстрых от промоин арочных окон, заложенных кирпичом.
Меж террас городского сада пластами лежит туман. Далеко слева, под всё еще зелёными холмами, густо заросшими вереском и кустами азалий, арабесками извивается сплетение железнодорожных путей.
Часы на вокзальной башне бьют половину пятого.
Свистнув, бесшумно подкатывает к перрону ведомый сутулым тепловозом короткий поезд. Суетятся сонные маленькие человечки, нелепо толпясь возле дверей вагонов.
Надо поторопиться, понимает Гуля, слезая с пирамиды ящиков и взглянув в последний раз на Мартина. Тихо но скоро она выходит через дверной проём.

70.
Если бы...
Если бы девочка знала, что произойдёт через несколько секунд.
Почему не прошёл в переулке случайный прохожий, в то время как она смотрела в сонную пустоту города через просвет чердачного окна? Быть может, страх опоздать и быть замеченными в полёте над улицами и через свинцовую гладь речных волн остановили бы её на полпути. Почему не звякнул первый трамвай? Почему Мартин не шевельнул во сне рукой и не пробормотал «зачем?» – в тоске и отчаянии предчувствия следующей страницы? Почему?
...Через несколько секунд Гуля, подобрав повыше длинные полы плаща (чтобы ловчей перебраться через усеянное лужами и заросшее бурьяном пространство пустыря), выскакивает из дверей чёрного хода и бросается было бежать. Но в то же мгновение слышит позади себя шорох и получает сильный тычок в спину. Теряет равновесие и с размаху падает в грязь.
Она не успевает приподняться даже на дюйм, как руки её оказываются вывернутыми за спину.
– Гы... – говорит некто, кого ей не видно, и принимается стягивать её запястья чем-то вроде тонкой верёвки. Она с силой изворачивается и успевает увидеть мелькнувший перед её глазами латунный наконечник шнурка от прабабушкиного ботинка: спутать этот шнурок, утерянный в каком-то из помещений дома, с чем-либо иным невозможно. Вслед за тем Гулино лицо погружается в ледяную лужу. Грязная вода попадает в нос и горло.
Она, захлебнувшись и закашлявшись, приподнимает голову, но руки её уже больно связаны.
В отчаянье Гуля переворачивается на спину и с ходу пытается покрепче лягнуть Бульдозера, склонившегося над нею. Тот бойко отпрыгивает в сторону и грозит пальцем:
– Нну-ть. Не р-рыпайсь... л-ля. Щас. Не дергайс-сь, а то врежу по… (непечатное). Оно те нада?
Он произносит эти подобия слов человеческой речи беззлобно, доброжелательно, и повторно грозит пальцем. Затем роется в кармане.
Гуля извивается как мотыль на дне аквариума. Садится, пытается подняться на ноги. Парень, не глядя, толкает её ногой. Гуля падает, ловкости её хватает, чтобы при падении не покалечиться. Она затихает, да так и остаётся лежать на боку, ухом и волосами в луже.
Щеке и уху холодно. Возле правого глаза на поверхности лужи качается от ветерка размокший, вываливший внутренности окурок сигареты. Набухшие волокна хорошего табака медленно отделяются от общей массы и по очереди уходят ко дну, теряя свои очертания в тёмной мути.
Парень неторопливо отходит к крыльцу дома, расположенному в нескольких шагах от места, где подруга Мартина в данный момент остужает свой разгорячённый мечтами и великими планами ум. Садится основательно на каменную ступень. Щёлкнув бензиновой зажигалкой, прикуривает найденную в кармане приличную сигарету, затягивается удовлетворённо несколько раз, потом неспешно поворачивается к пленнице:
– Дёрнуть хошь?
– Не курю.
– И не пьёшь? И не (непечатное)? Гы-ыы.
От удовольствия рожа его приобретает выражение развеселившейся скифской бабы. Он радостно молчит. Качает головой, оглядываясь на окна дома. Плюёт, метко попав в окурок, почти совсем погрузившийся на дно лужи возле Гулиного носа.
– А... этот, ну – твой... там ещё-от?
– Что… мой?
– Да лан-но т-те. Ну, ты вааще. Кончай (непечатное). Тю, дура. Ты мне на (непечатное) не н-нада.
Он снова смотрит на верхние окна.
– Эта... Твой-от... (длинный ряд непечатных частей речи разного рода, грамматически не сопряженных, но являющих образ).
– Я сяду, здесь мокро.
– Дам в... (непечатное), – равнодушно резюмирует парень.
Гуля смотрит на него, повернув голову, насколько ей это кажется безопасным. Напряжённая сосредоточенность культиватора при виде затесавшегося на свекольную грядку ананаса изображается на его, в сущности, обыкновенном лице поселкового здорового, но не слишком удачливого парня. Лицо его на секунду приобретает человеческое выражение:
– Слышь, ты, а ты давно с ним... ходишь, а? Ну, типа встречаешься?
– Сто лет. Или сто пятнадцать примерно. Я на сильна в арифметике.
На всякий случай Гуля зажмуривается, приготовившись к реакции в виде физических действий. Но, убедившись, что опасность, кажется, миновала, открывает глаза и с удивлением видит неожиданную перемену в выражении лица её собеседника. Он смотрит значительно, с видом посвящённого в таинство, но не придающего этому обыденному нехитрому делу большого значения:
– А-аа! Так ты – тоже, из и-ихних? Во оно что. Тогда – ка-анешна, а то я-то всё думал... А оно во-о! Ыы-ть.
Он солидно кивает головой, приглаживает волосы, взмахивает рукой в некоем тайном смятении. Затягивается, пускает к небу струи дыма, но глаза его невольно скашиваются в Гулину сторону, и он украдкой с жадным интересом поглядывает на девочку.
– А ты… махалки-то… куда ж они-то?
– Обломали.
Неожиданно с чувством парень бросает сигарету в траву.
– Тьфу, гады. Гады. И что, теперь уже… всё? Кранты?
– Чего кранты?
– Ну, не отрастут?
– А-а... Да нет, конечно. К лету отрастут. А пока – вот…
– Н-да. Н–да-а. Это, значит, мне и за тебя, значит – причитается? Эт-та ж нада. И-их. И живьём. Ты, слышь, чучела-то у них там – чучела есть, да. А вот чтоб живьем!.. Да парой! Ууу-у! Отвалят, как пить дать отвалят… (непечатное), с-суки.
Ухмыляясь и шевеля губами, чешет затылок, загибает пальцы, беззлобно тычет девочке в грудь ногой в тупорылом резиновом сапоге, в восторге потряхивает ёршиком волос над пологим, как крышка урны для голосования, лбом.
Над верхними этажами здания Орнитологического музея всё выше и выше выползает на свод небес осеннее солнце.
Порывшись в кармане где-то за полой спортивной куртки, парень вытаскивает руку и крутит пальцами у Гули перед носом. Мелькают возле её зрачка перламутровым отливом две неровные жемчужные капли, сцепленные коротким поводком из трёх звеньев с колечками.
– Продам. Жлобу какому продам. На (непечатное) оно мне надо? Манжетки-горжетки. Цепки позолоченные. Тьфу. Твою ж мать… Лан-на. Давай, зови – этого, свово. Да погромче. Как его там?
– Сейчас он тебе выскочит. И цепку позолоченную с шеи снимет дорогому дружку на вечную память. Дожидайся.
– Н-ну, ты! Не… (непечатное). Я те сказал, ори. Не то не так завякаешь, когда я тебе тут щас в (непечатное) вставлю. Живо выскочит.
– Очень ему надо.
– Тю, дура. Да ежели мою бабу кто так? Так я чё? Выскочит. Ну, ори.
– Ну, допустим, и выскочит. А дальше-то что? Ну, съездит тебе по физиономии крылом и был таков. И плакали твои бабки.
– Ну и дура опять. А эт-та на что?
Он демонстративно медленно вынимает из нагрудного кармана опасную бритву, выпростав сверкнувшее на солнце лезвие из створок рукоятки, подносит прямо к Гулиным глазам:
– Понял? Так и пойдём. Пёхом. Вона туда. Тута – мы с тобой. Тама он. А махалкой шевельнёт – прости-прощай. Вааще я, конечно, по мокрому – не очень. Но... ненароком могу и чиркнуть. С испугу, к примеру. Чик, и… – пугливый я маленько. Психованный то есть. Да. Так что ты – того, не дергайся.
Парень приподнимает девочку от земли, ставит на ноги, повернув лезвие к горлу. Чердачное окно чернеет квадратом в крутом скате кровли. Правая часть островерхой крыши зияет неровными пространными отверстиями, через которые просматриваются изогнувшиеся стропила, белея в уже ясном свете скелетом доисторической рептилии, от которой остались рёбра и немного чешуйчатом шкуры.
– Ну, ори, сука.
Лезвие касается кожи на горле. Гуля чувствует ничтожный ожог – тёплая струйка крови течёт за воротник.
С безразличным видом Бульдозер отводит бритву в сторону, берёт девочку за кисть руки.
– Не хошь – не надо.
Незнакомый (птичий) крик выводит Гулю из созерцания тошнотворной голубизны, в которую она проваливается так быстро, что даже не успевает осознать присутствия боли. Перед глазами её расплывается странно перевёрнутый и изогнувшийся кирпичный дом, через всю протяжённость руки до самого мозга раскалённой струной с натугой протягивается боль. Через секунду девочка в ужасе понимает, что немыслимый для человеческого существа звук произведён её собственным горлом. Она давится, пытаясь замолчать, висок стучит о небольшой обломок доски, наполовину утопленной в луже.
С удовлетворением парень поднимает девочку с земли, предусмотрительно держа бритву на достаточном расстоянии и манипулируя одной рукой. Гуля не видит ничего, кроме неба и жалкого перистого облачка, стремительно несущегося с севера на юг. Она жадно дышит ртом, боль уходит, но Гуля не знает, где находится рука с бритвой – возле её горла или где-то поодаль. Как вдруг хватка ослабевает. Лезвие мелькает справа от Гулиной щеки, она немного опускает голову. Теперь и крыша дома, и физиономия Бульдозера целиком в поле её зрения.
– Н-нармальна. Уй. Вот те на. Л-ля. Вылез.

71.
Объёмистая будка люкарны под ногами Мартина напоминает кладбищенский надгробный камень. Он стоит, подобно статуе на пьедестале, распрямив плечи, придерживая крыло рукой как край плаща и напряжённо всматриваясь вниз. Ветер развевает его волосы, ерошит мелкой рябью перья возле плеча, облепляет вокруг ног истончившуюся от времени и непогод ткань коротких штанов, туго подпоясанных засаленной пеньковой верёвкой.
Прямоугольная дыра без стекла и рамы – точь-в-точь как табличка с эпитафией. На дыре, естественно, эпитафии нет, но всё равно похоже. На Дальнем кладбище, на могиле Гулиной прабабушки до сих пор сохранился памятник: серый камень, ровно отёсанный в виде куба, а на камне – ангел с книжкой в руках. Одно крыло немного повреждено, но и лицо, и руки, и книга (как и душа и мысли) – в целости и сохранности. Когда Гуля была маленькой, дедушка брал её с собой на кладбище. Возле прабабушкиной могилы дед сажал Гулю на плечо и подходил поближе, чтобы она могла заглянуть в книгу и прочитать, что написано на раскрытых страницах. Но тогда Гуля ещё не умела читать. А когда стала большая и научилась, дедушка уже не мог поднять её так высоко и посадить на плечо.

72.
Некоторое время Мартин неподвижен: сосредоточенно пытается осмыслить происходящее внизу. Щека его едва заметно дёргается. На лбу пролегла вертикальная морщина. Он убирает за ухо волосы, задуваемые ветром в лицо, дотрагивается ребром ладони до переносья – так, будто солнце слепит ему глаза. Сосредоточенно вглядывается в странную картину, обозреваемую им сверху. Крылья приоткрываются и складываются тесно, выдавая напряжение ума и тела. Приоткрывается при звуках голоса и его рот, но тоскливый звон в Гулиных ушах всё еще заглушает естественные звуки извне.
– Это ты, Бульдозер?
– Я-аа.
– Что тебе нужно от неё? Поди отсюда… домой.
– Ггыыы. А хрена не хошь? Домой!..
– О чём ты, Бульдозер? К чему мне хрен? У меня есть… сад. Отпусти её.
– Дожидайся...
– Нет, я не могу ждать. Нам… нам пора улетать – уже рассвело, ведь ты понимаешь, что… отпусти её и иди по своим делам.
Несколько времени он молчит, ожидая реакции. Реакция отсутствует.
– Знаешь, Бульдозер, пожалуй… ты в чём-то не вполне прав. Ведь если ты не уйдешь, я… да, вероятно, я ударю тебя крылом. Мне просто ничего другого не остаётся.
– Напугал! Ой, боюся. А вот это видел? Вво-оо. Понял? Га-а.
Парень приподнимает перед Гулиным лицом сверкающее вогнутым бликом орудие, бойко вертит играющую на солнце полосу остро отточенной стали, изображает, будто проводит лезвием по горлу девочки.
Мартин смаргивает, всматривается пристальней. Едва не оступается, но тут же обретает равновесие и замирает неподвижно. Медленно опускает руки в карманы. Через тонкую ткань Гуля видит, как ладони сжимаются в кулаки. Однако лицо продолжает оставаться усталым, но спокойным.
– Что… это?..
– Показать?. Ы-ыть. Так ты, того – слезай. Да поаккуратней. Ишь! Не то – видел? И всё. Кранты твоей…. И вякнуть не успеет. Ты – вона туда. Слетай прямо вона туда, а мы тут уж, помаленьку. И – тип-топ, прямым ходом. Дорогу не забыл? А то я компас дам. Га-га-га-ыы. Слышь! Слышь, мне-то теперь за пару – можа, втрое дадут? А, как ты мыслишь? У них с энтим делом с тобой чегой-то нелады вышли, а? Гага-га. А ты, л-ля, только со своими? Ну, ты даёшь, вааще. Так что – давай, валяй сюда, не то…
Гуля чувствует под самым подбородком близкий холод стали. Если бы Гуле вздумалось крепко лягнуть этого ублюдка куда следует, то он, вероятно, и в самом деле прирезал бы её – возможно, что и «с испугу». А Мартин, возможно, и ударил бы его крылом, или даже убил, и уж потом смог бы себе спокойно улететь – хоть бы и на элеватор. Но как можно поручиться, что умрёшь сразу? А умирать интересно только в кино и книжках, на самом деле это прескверная штука – не дай бог кому попробовать.
– Ну, л-ля, пошли?
– Да, конечно, – помедлив говорит Мартин. – Но… я не совсем понял. Если я пойду с тобой, ты отпустишь её? Дедушка! Он, верно, сильно беспокоится – она не успела предупредить его, что задержится. Вчера, оказывается, был четверг, а я и запамятовал. Ведь ты отпустишь её?
– Тю-у! Ты чё-о, о……л (совершенная форма непечатного глагола в прошедшем времени)? Да мне за пару, знаешь, сколько отстегнут? Нештяк, ну ты даешь. Баба с махалками! А что обломали – слышь, вот у нас на дворе жила сука, так у ей задние ноги жаткой отрезало, батяня хотел удавить, а бабка не дала. Грит, ты что, ирод, задумал. Она щенная. В запрошлый раз я ейных щенков в райцентре по десять рублей продала, твоему паршивцу куртку справила, на толчке. Выкормит кутяток-то, тогда и дави, окаянный. Да… А Верка, сука, мне эту куртку бритвой порезала – сука, вот энтой самой, потому как я ей жениться обещал…
– Я не совсем понял тебя… – наконец повторяет Мартин напряженно.
– Тю, дура. Я те говорю, хоть бы ей ноги повыкручивали, а что меж ног – всё при ей. Расплодитесь, как пить дать. А что обломали, говорит, так нештяк – порода и есть порода. Вот у дядьки была-от свиноматка, вся чёрная как жук, а...
– Крылья?.. Она сказала тебе так?
Мартин недоумённо поднимает брови, трёт лоб рукой.
– Постой. Она, верно, пошутила. Она любит пошутить. Она… она просто ребёнок. Дети любят шутки. Мы собирались немного позаниматься географией – эта наука трудно мне даётся, а у неё есть глобус. Правда, из урока ничего не вышло, у меня… у меня случились неприятности и… отпусти её?
Хватка изменилась. Гуля явственно чувствует, что парень находится в крайней растерянности. Он неловко суетится, топчется на месте.
– А-аа... Э-ээ... Н-ну, ты! Ты чё, а?.. Это чё? – Он ощупывает Гулину спину повыше поясницы.
– Это чё?
– Ручки от комода.
– Ттю-уу! Тт-ю. Ну и баба. Суповой набор. Йоо. Ыть… Это ж чё? Это я тебя, сука, пусти, а ты раззвонишь, что гад Бульдозер тебя бил и обижал, а?
Парень мучительно размышляет. В голове его, сильно напоминающей с виду шляпную болванку, происходит тяжёлая, непривычная работа. Бритва опасно виляет возле горла девочки.
Мартин оглядывается по сторонам: на краю оврага сухое дерево, сгоревшее в ночной грозе, чёрно топорщит окоротившиеся сучья; возле дальних глухих сараев торчит сломанным зубом остов каменного, пересохшего в незапамятные времена колодца. Холодный ветер шевелит волосы, леденит щёки.
– Послушай, Бульдозер! Поди… домой? Ведь у тебя тоже есть сад, – продолжает Мартин, – я догадался. Поди в свой сад – у тебя много хлопот в саду, с садом всегда много хлопот, уж я-то знаю.
– Ты, л-ля. Чегой-то он суетится, а? Чегой-то он так? Ты, слышь, а можа ты?.. Даром что не ихняя… Можа, ты с ним, а? Там – оно всё одно: ихняя, наша. Им чё? Лишь бы… а? Ты как, ты с ним?.. Чегой-то он хлопочет? Было у вас чего? Ну, не дергайся, а то дам в…
– Ты делаешь недоброе дело, Бульдозер, – продолжает Мартин, пристально всматриваясь в вялую дымку, за которой едва различается пятно восходящего всё выше и выше октябрьского солнца. – А ведь по натуре ты щедр. Не ты ли давеча пообещал дать по тыкве – мне, этой доброй женщине и… кажется, даже её дедушке? Верно, в этом году в твоём саду был богатый урожай этого замечательного растения – каждый его цветок прекрасен, как янтарный сосуд для молодого вина… Да, ещё – ты сказал: «Я тебе дам гранаты… я тебе дам ящик». Именно так, я запомнил. Подарить почти незнакомым людям целый ящик изысканных плодов, зёрна которых и впрямь сравнимы по красоте с самоцветами – разве это не показывает тебя с самой лучшей стороны? Да и… даже хрен, Бульдозер, даже хрен требует заботы и ухода: он весьма декоративен, и его непомерно большие листья, выделяющиеся среди прочих огородных культур своей безусловной живописностью, неплохо смотрятся на цветочной клумбе – как центральный элемент композиции, за неимением в распоряжении садовника, например, гигантской агавы либо небольшой финиковой пальмы – поди же в свой сад, Бульдозер!
– Ну, ты, говори, было? Ну, было?– шепчет Бульдозер на ухо девочке и в тихом восторге мотает головой так, что лезвие скользит по краю её воротника – слышится треск лопающихся волокон.
– У тебя бланк с собой есть?
– Чё-о?
– Сейчас я тебе собственноручно явку с повинной напишу, а ты к своей мотне подошьёшь и печать «уплочено» поставишь своим козлиным рылом…
– Ну, ты... Я т-те...
– Саду нужен рачительный хозяин и… свет. Знаешь, у меня был свет (Мартин продолжает послеживать за медленным продвижением белёсого солнечного пятна  в сторону высокого, в значительной степени очистившегося от облаков зенита). – Да, сейчас его нет, но я могу собрать нового, его полно вокруг, только немного подождать, не торопиться – всему своё время. Я мог бы научить тебя. Из света можно сделать очень многое. Конечно – не всё, всё – это слишком много. Но, я думаю, всё тебе и ни к чему. Хочешь, я научу тебя?
– Молчишь, шалава, – шепчет Бульдозер, – ишь, партизанка. Чегой-то у тебя там в кармане? Граната гришь? А он… от, нервный какой у тебя.
– Щас... щас мы проверим это дело. Да ежели кто мою Верку – так?.. Засуетится. Как пить дать – засуетится. Видал? Махалок у ей отродясь не было. Чегой-то он тебе заглядывал, а? Шалава ты и есть шалава. Ыть.
Солнце поднимается всё выше над домами. Озаряет черепицу на кровле дома.
Бульдозер на ощупь расстёгивает нижнюю пуговицу Гулиного бабушкиного плаща. Лезвие мечется возле горла заложницы.
– Что… ты… делаешь? – голос Мартина звенит в загустевшей синеве.
– Щас... Щас увидишь. Ты гляди. Того, морду не вороти – смотри.
– Зачем… это?
– Гля-а. Дёргается. Так што, ты, мать (непечатное), тоже (тоже непечатное) – тип-топ с нами. Отдохнёшь, жирку нагуляешь на казённых хлебах, ну-кась…
Парень радостно гыгыкает, неловко приседает, не отводя руки с бритвой от Гулиного подбородка, тянет кверху край юбки, стремясь просунуть руку поглубже…

73.
Зазвенел и задребезжал по рельсам первый трамвай в переулке. Этот неожиданный звук, в совокупности с некоторой доли эйфорического воодушевления, отвлекает внимание ловца от добычи. Точность и неукоснительность выполнения его феноменально остроумного замысла теряет приоритеты: восторженно-неуклюжая суета становится причиной того, что рука, с зажатой в пальцах остро отточенной бритвой, на мгновение оказывается непосредственно возле Гулиного носа. Девочка делает крепкий вдох и – зубы её впиваются в толстую мякоть, покрытую крупными, как на апельсиновой корке, порами. Рука парня от неожиданности разжимается. Лезвие бритвы, отпущенное на волю, под действием собственной невеликой тяжести резко складывается. И – кожа на запястье злодея рассечена. Кровь, как из дешёвого парикмахерского пульверизатора с круглой резиновой грушей в шёлковой сеточке, брызжет крупными каплями прямо в лицо девочке. Она, зажмурившись, мгновенно отстраняется от врага, потерявшего контроль над ситуацией, и не глядя бьёт ногой позади себя.
– В-вауу! – по-кошачьи взвывает парень, складываясь, как перочинный ножик с отпущенной пружиной. Мелькнула его потная красная рожа, похожая на вырезку, брошенную мясником на торговые весы.
Сверкнуло лопастью стального винта лезвие, отлетевшее в густую траву.
Гуля отталкивается ногой от толстой нейлоновой спины, кубарем скатывается  с пологой кочки в мелкую канаву, полную воды, переворачивается на спину и, на долю секунды поймав боковым зрением выражение лица Мартина – остановившееся страшно в глубине потемневшего неба пятном, лишённым цвета жизни, – она видит происходящее внизу его глазами: себя, кувырком летящую с откоса в грязную промоину; своё лицо – залитое кровью, несомненно – хлещущей из перечёркнутого острием её горла.
– ...Не-ет!.. – Она подавилась собственным голосом...
Но возглас опоздал: пронзительный звук, невозможный в природе – как если бы закричало само пространство, сдавленное внезапно тисками пустоты, заполоняет вязкий холодный простор. Над сиянием озарённой солнцем кровли взметнулось крыло, озолоченное густым тяжёлым светом, и огромная тень, со свистом развившейся исполинской пружины, рассекает воздух над Гулиной головой. Тошнотворно хрусткий удар отдаётся в ушах призвуком крошащегося паркового гипса.
Г-гааа-хх… – захрипело не по-человечьи.

74.
Несколько мгновений вокруг стоит липкая тишина. Затем слуха достигает странное: будто руки разжались от внезапно случившейся предрассветной дремоты, и книга без переплёта и множества страниц, заскользив стремительно по голубому шёлку одеяла, плашмя ударилась о плоскость половицы возле кровати, вызвав в тупо затосковавшем уме вязнущий в трясине отторжения тревожный вопрос «ЧТО?»
Гуля поднимается, стоит на коленях, выплевывая изо рта воду и размокшие семена сорной травы. Тычется поочередно глазами в ткань рукавов на плечах, оглядывается.
Неподалёку, бритым затылком в мелкой воде, лежит навзничь Бульдозер. Рот его широко раскрыт в безмолвном крике. По противоестественно выгнутому телу пробегает ровная, крупная дрожь. Белки глаз вышли из орбит, радужно оплывают перламутровым переливом. Через тонкий слой взмутившейся воды, в углублении возле вывороченного наизнанку кармана посвечивает затёршейся парой кукольных глаз жемчужная запонка.

75.
Пространство пустыря заливает яркий солнечный свет. Пронзительная голубизна неба слепит глаза. Огромная земля, испещрённая глубокими ущельями, вспучивающаяся бурыми холмами, поросшими лесом, блистающая холодными озерами и извилистыми реками, разворачивается до самого горизонта, неприкосновенную линию которого надёжно охраняет возвышающаяся до крайних воздушных глубин мощь стены, ровной и прямой, как поступь властелина.
В глазах рябит от россыпей дождевых капель на жухлых стеблях трав и кустарников, голова кружится от истошной тишины, среди которой единственным доступным восприятию звуком является скрежет собственных Гулиных шейных позвонков: лицо её беспорядочно и неподвластно её воле обращается то в одну сторону, то в другую, в мучительном поиске ответа на незаданный второпях вопрос.
Она трясёт головой как только что выкупанная собака. Несколько раз сильно зажмуривается и снова открывает глаза, силясь разглядеть случившееся, но подсознательно ища причины – не увидеть. В очевидно несостоятельной надежде она смотрит налево – и вот, уже как бы видит там, на краю пустыря, возле оврага знакомую фигуру, молчаливо застывшую в приветственном жесте. Но, не в силах не отторгнуть ложь, опознаёт сгоревший орех, распростёрший чёрные обрубки сучьев, торчащий, подобно оледенелой замшевой перчатке исполина, поставленной для забавы раструбом вниз на покрытую моросью, продрогшую поляну. Она обращает взгляд направо и – вот он. Вот он оступился и упал по неосторожности в неопасную вымоину в глинистой почве и теперь поднимается без труда, весело смеясь собственной неловкости... Но – желая обмануться – не умела, и видела: то ощерил свое каменное развалившееся кольцо колодезный омут. Не острый край крыла чёрным парусом взметнулся над протянутой рукой, а щербатый скол почерневшего камня, единственно возвышающегося над грудой развалин, лишенных формы. Жалко и лицемерно топчась на месте, девочка круто поворачивается к обращённой к ней задней стороне дома, подобострастно блуждая дрожащим от страшной догадки взглядом по чешуе кровли, щелям высоких окон, по искажённым до неузнаваемости прописям лепных карнизов, по тощим, как обглоданный сухарь, печным трубам.
Зрачки её мечутся как загнанные зайцы, пытаясь скрыться от недвижимого прицела: прямо перед ней, на плоскости стены, отделяющей переулок от залитого дождём пустыря, нарушая мерную стройность кладки, сургучной алой печатью расцветает страшный оттиск промаха.
– Ма… – давясь ужасом бормочет девочка, – Ма… Ма… М…

76.
Если бы... Если бы не твёрдая (и небезосновательная) уверенность Мартина в том, что, к счастью, книгу, как бы ни была она печальна и безрадостна под конец повествования, без труда можно взять, да и открыть где-нибудь на середине (а то и вообще ограничиться изучением выходных данных и прочих реквизитов), никогда наша героиня не посмела бы рассказать о том, что почувствовала она, когда усилием всей правды, на какую только была способна, заставила себя увидеть случившееся.
Только надежда придаёт ей право облечь в словесную форму странно пришедшее отождествление себя – живой, настоящей, из плоти, крови и духа – с бумажной мишенью, что употребляют для стрельбы в тире: прикрепив к подвижному стенду и сперва отодвинув на нужное расстояние посредством блока и струны, отстреливают положенное число раз, а затем с помощью обратных манипуляций приближают измочаленный квадратик рыхлого картона и тщательно подсчитывают количество очков, ориентируясь на удалённость дыр от центра, иначе говоря – от яблочка.
Гуля идёт к случившемуся, неотвратимо влекомая струной, с трудом воспринимая шорохи бумажных чувств в душе, хруст картонных мыслей в уме, шелест перевёртываемых страниц – в книге.
Обгоревшим, но ещё не распавшимся в прах листом чуть покачивается в струе слабого ветра изломленное возле самого основания крыло, то касаясь безжизненным оперением ноздреватого, вымытого дождями ракушечника, то приоткрывая полость серебряной раковины.
Петлей висельника распластался на бурой низкой траве длинный конец развязавшегося верёвочного пояса. Ветхая ткань стеснилась тяжёлыми, влажными от осенней сырости барханами, застыла недвижимо.
Она поднимает лицо и видит перед собой то колкий блеск кварцевых россыпей в кавернах ракушечника, то покорную тень сломленного пера, совершающего монотонно молитвенные поклоны перед алтарём выбившегося из стройных рядов щербатого камня, на исподнем которого начертаны её инициалы; то шёлковую голубизну холодного октябрьского неба, лоснящуюся частыми прозрачными облачками...

Гулкий шум заполняет пространство вокруг. Множество голосов кричит, говорит и даже, возможно, поёт – и слева, и справа и позади. Но вот наступает тишина. Со стороны Орнитологического музея торопливо приближаются люди. Скорее всего – добрые люди, так как иначе каким образом Гуля очутилась в сумасшедшем доме?
А в том, что она именно там не только очутилась, но и пробыла изрядное количество времени, у неё нет никаких сомнений. Ведь если она была там на самом деле, то значит – так оно и было. А если подобное ей только померещилось, то она уж и подавно бы там оказалась.
Где место человеку, которому такое мерещится, позвольте вас спросить, а?

Эпилог

...Прошло три месяца, как я вышла из сумасшедшего дома. Дедушка уже не сердится, что я говорю обо всём так, как оно есть. Даже если получается грубо.
Вот насчёт того, что прилично, а что неприлично – тут уж его ничем не переубедишь. А угодить ему довольно трудно.
Я дала ему почитать то, что тут понасочиняла. Он листал-листал, а потом говорит: – Гм-гм... ну, в общем – понятно. Только вот, что-то у тебя тут под конец – всё непечатное да непечатное? Как-то оно, знаешь, в твоём возрасте… не совсем прилично, а? Ну, написала бы, к примеру, «тысяча чертей». Или: «дьявол тебя побери», если так уж необходимо дать лексическую характеристику отрицательному персонажу.
Я сказала, что приму к сведенью его критические замечания и в следующий раз так и сделаю. Есть ещё хорошее приличное выражение: «сто мороженых китов - и дохлая каракатица». А еще: «разрази тебя гром». Читательские отзывы надо принимать во внимание, раз уж взялась сочинять.
Быть может, я бы и не стала писать этот мой рассказ – разве расскажешь всё?
А так я подумала: если Мартин и вправду жив (как и случилось на самом деле – у него ничего не бывает надолго, и всё заживает очень быстро), то ему наверняка несладко приходится без его книги. А все остальные он давно перечитал по несколько раз, и у него от них разболелось вот здесь. Не может же случиться так, что у него разболится вот здесь, когда он будет читать книгу, которую написала я? Он сам говорил, что от меня у него ничего не болит, разве что вот здесь – да и то не от меня. А даже если и от меня – то здесь пусть немного и поболит, это даже приятно.
Ну а то, что я попала в сумасшедший дом – очень кстати. Потому что теперь-то я могу делать что хочу. И мне всё равно, что про меня скажут, я хожу себе по городу и никого не трогаю.
Идёшь себе и идёшь.
То наступишь в лужу, натёкшую из водосточной трубы возле свечного заводика.
То тёплый ветер вспучит край юбки, прожжённой утюгом на подоле, юбки, которую я сшила из папиной клетчатой блузы, которую дедушка закинул на антресоль, а я нашла.
То поддашь ногой консервную банку, брошенную возле дороги, и она завертится в воздухе, звеня от натуги.
Погладишь лысую помоечную собаку с отвисшим как у римской волчицы выменем и вдовьими глазами.
Возьмёшь, да и повалишься в кучу листьев, что намели в Городском саду. Да и лежишь себе, пока не сгонят дворники.
А то, проходя мимо приоконной ямы, взглянешь через ржавые прутья решётки на вездесущий росток китайского ясеня и вспомнишь всё.
Звякнет лопнувшая рояльная струна, задрожит в горле омеднившийся звук серебряной дудочки. Полетят перед остановившимися глазами хрусткие искры света, не сгоревшего в останках очага.

Конец первого фильма

Примечания

1. Айлант высочайший (ясень китайский) – Ailantus altissima
Айлантов на земном шаре около 15 (по другим данным, около 10) видов. Они встречаются в Японии, Китае, Индии, Австралии и на Молукских островах. Названий у этого растения много. Под именем уксусного дерева* он фигурирует в трудах русского ботаника С. С. Станкова; на Молукских островах его зовут айлантом, что в переводе означает рай-дерево, или божье дерево. Правильное название наиболее распространённого в нашей стране, в том числе в Крыму и Симеизе, айланта – китайский ясень, или айлант высочайший.
В Европе айлант появился в 1751 г., в России – в 1809 г. В Крыму это дерево с 1814 г. В 1820 г. в Симферополе, Севастополе, Феодосии начали закладывать казённые сады – парки, и Никитский ботанический снабжал их саженцами айланта, а чуть позже стал продавать их всем желающим. Прошло несколько лет, и крымские землевладельцы схватились за головы: приобретённый айлант слишком быстро самостоятельно размножался, захватывая те земли, которые для него не предназначались.
Ввоз айланта высочайшего в Россию был продиктован чисто хозяйственными целями, когда стало известно, что листьями айлантов в Индии, Японии и Китае выкармливают шелковичных червей, которые дают коконы, сплетённые из нежнейших шёлковых нитей. Эти нити, как известно, служат сырьем для получения натурального шёлка элитного качества.

http://www.elfi.ru/catalog/trees/6-ailantus-altissima.htm

*На самом деле уксусное дерево – это совершенно другое растение, впрочем, слегка напоминающее айлант расположением листьев на длинном общем черешке, но не кроной, не корой либо семенами.

Примечание автора
Разумеется, все мы – обитатели наших южнороссийских краёв (а не только Крыма), знаем это дерево не понаслышке.
Основной текст «Стены» (на ту пору – в форме романа от первого лица героини) написан действительно в 1989 г. Вышеозвученных подробностей относительно дерева айлант автор тогда и знать не знал(а). Одним из действительных полноценных персонажей «Стены» айлант стал исключительно по причине пристрастного к нему отношения автора с самых малых детских лет и по сию пору.

2. Николя Гоше – немецкий садовод-практик.
(фр. Nicolas Gaucher, часто называемый немцами Гаухер, 1846–1911).

Будучи французом по рождению, переселился в Южную Германию и начал там пропагандировать французские приёмы плодоводства, в особенности формовую культуру (рационально-декоративный дизайн) плодовых деревьев и кустарников.
Был директором частной школы садоводства в Штутгарте и редактором журнала «Der praktische Obstbaumz;chter».
Сочинения:
«Die Veredelungen und ihre Anwendung f;r die verschiedenen B;ume und Str;ucher» (1885)
«Praktischer Obstbau: Anleitung zur erfolgreichen Baumpflege und Fruchtzucht f;r Berufsg;rtner und Liebhaber» (1887)
«Pomologie des praktischen Obstbaumz;chters» (1894)

3. Корнет-а-пистон

Корнет (итал. cornetto – «рожок») или корнет-а-пистон (фр. cornet а pistons) – медный духовой музыкальный инструмент, напоминающий трубу. Ведёт своё происхождение от почтового рожка. Был сконструирован во Франции около 1830 г.
В XIX веке корнеты часто вводились в оркестр наряду с трубами. Несмотря на то, что трубы уже были хроматическими инструментами, композиторы редко доверяли им сольные и виртуозные эпизоды. Считалось, что корнет обладает большими виртуозными возможностями и более мягким тембром, чем труба. Нежность тембра у него присутствует только в первой октаве. В низком регистре его тембр мрачный и зловещий. Во второй октаве его тембр становится все более крикливым, наглым с оттенками фанфаронства.
Во второй половине XIX века корнет пользовался большой популярностью. В настоящее время корнет помимо духового оркестра используется как учебный инструмент и изредка в качестве солиста.



Рецензии