Маска мертвеца

Серия "Свободный микрофон" (изд. "Нюанс", Таганрог, 2012)

МАСКА МЕРТВЕЦА
Рассказ из цикла «Оленька, 90-е»

Все началось, как положено, с трупа. А точнее – с покойника, а еще точнее – с покойницы.
Была суббота и на дворе стояла благостная погода. Солнце клонилось к закату, но мое прекрасное настроение омрачала крайняя нужда в пятидесяти тысячах. Полсотни мне понадобились затем, чтобы завтра с утра купить на Китайском базаре маску мертвеца. Недурные маски политических деятелей и знаменитых кинозвезд продавались и на Старом базаре, но ни по замыслу, ни по дизайну они меня не устраивали – и политика, и всяческая попса мне глубоко чужды. По восприятию мира я – чистый художник. А художник должен быть аполитичен и стоять (в духовном смысле) выше эфемерных веяний быстротечной моды. Иначе что он за художник? – Так, конъюнктурщик и эпигон.
– Здравствуйте, Оленька, – вывел меня из философского настроения тихий баритон. Я подняла глаза и обнаружила перед собой фигуру соседа с пятого этажа – Бориса Петровича. Он стоял в распростертых дверях парадного, его весьма пристойный, светлый в полоску костюм красиво смотрелся на фоне черного дверного провала, слегка подсвеченного лестничным окном во двор.
– Добрый вечер, – вежливо ответила я. Несмотря на свои убеждения, я имею привычку с пожилыми людьми вести себя культурно – так уж меня воспитали.
Борис Петрович не двигался с места и невольно загораживал мне проход. При этом он смотрел на меня как-то странно.
– Здравствуйте, Борис Петрович!  У вас… что-нибудь случилось?
– Ммм… Н-нет…– пробормотал он, все так же пристально и как бы с недоумением глядя мне в глаза. – А впрочем, впрочем, да, – он облегченно вздохнул и потер лоб рукой, будто что-то смахивал с лица. Я, воспользовавшись тем, что он переступил с ноги на ногу, проскользнула было в темное и холодное пространство парадного, но голос Бориса Петровича остановил меня:
– Оленька!..
Я обернулась и снова встретилась с его загадочным взглядом.
– Оленька, вы не знаете случайно, сколько нынче стоит… обмыть покойника?
Три секунды я думала. Со стороны это выглядело как приличествующая в такой ситуации пауза.
– Я так полагаю, Борис Петрович, с полсотни. Если на дому, конечно, ну а в морге…– я скорбно поджала губы и грустно покачала головой.
Эту цифру я взяла не «с потолка». Мысль купить на Китайском базаре именно маску мертвеца пришла мне в голову позавчера, когда я нечаянно подслушала в магазине разговор продавщицы и двух бабушек-покупательниц.
– Ты ш-што, Татьяна, – демонстративно отмахивая от Татьяны незримых мух, говорила одна из старушек, – да разве ж в морг можно? Ой, обберут, и не думай!..
– Как пить дать – обберут, ой-ой-ой...– вторила другая. – А баба-то Маня – всего за полста. Да, за полста…
– И обмоет, да и обрядит, иии… да и отчитает, и-и-и…
– Отчитает, да и ночь посидит, и-и-и… Правда вот – воровата она маленько, Маня-то…
– Да уж. Да за полста – как и не быть вороватой? И-и-и…
Под причитания старушек я вышла из магазина с батоном в кульке и интересной идеей в голове.
– А, Оленька, – Борис Петрович продвинулся на несколько шагов вслед за мною, – вы не знаете ли – кто? В смысле – какая-нибудь старушка? Или кто там еще этим промышляет? У меня, видите ли, тетушка опочила в бозе, как говорится. Внезапно. Скоропостижно. А я – я не очень-то опытен. А?
– Гм, – я сделала по возможности постную мину. – Гм. Вот разве что – баба Маня? Но…– я задумалась и поджала губы.
– Что – «но»?..
– Воровата она, – сообщила я с интонацией покорности судьбе.
– А… что же делать? – Он явно раздумывал еще о чем-то постороннем, не касающемся постигшего его горя. – Кто же тогда?
Мгновенно в воображении моем предстала картина: завтра я являюсь на тусовку не только в «маске мертвеца» и вертя на веревочке желтого коллекционного рака, которого я выменяла у одного знакомого мальчика на сушеного морского конька с дыркой в голове, но и присовокуплю к своему появлению поистине сенсационный рассказ о том, как я собственноручно обмывала покойника! Изо всех сил скрывая восторг, после ничтожной паузы, равной по значимости целому этапу жизни, я ответила просто и твердо:
– «Я».
– ?!!...
– Да.
Решимость моя окончательно окрепла при взгляде на лицо моего культурного и вежливого соседа.
– Именно я, Борис Петрович, именно.
Он достал из кармана очки.
– Тетушку? Мертвеца?!! ВЫ???!!! – он надел очки и всмотрелся мне в лицо. Но, как видно по ошибке, он достал черные, солнцезащитные очки, отчего я чуть не испортила все дело: трудно было не расхохотаться, вообразив его обескураженность при виде абсолютного мрака, вместо ожидаемого отчетливого изображения моей лживой физиономии.
Он тотчас снял очки, но оплошность привела его в чувство. От неловкости его приятное пожилое лицо примерно сорокалетнего уже мужчины показалось мне юным и милым.
– Голубчик Борис Петрович! – сказала я насколько возможно старым голосом. – Кто ж живых-то обмывает? Покойник он и есть покойник. Мертвец, как вы изволили выразиться. И-и-и, Бог дал, Бог и взял, прости господи.
При этом я перекрестилась. Перекрестилась я, впрочем, по-честному, потому что в Бога я верю и у меня даже есть неопровержимые доказательства его существования.
– И… вы что же, – несколько оживляясь заговорил Борис Петрович, доставая из другого кармана обыкновенные, не черные очки и протирая их подкладкой пиджака, – уже и опыт имеете? Или…
– Ну, не скажу, чтобы солидный опыт, но… для этого университетов кончать не надобно, жизнь – она всему научит. Времена нынче такие...
Борис Петрович посмотрел в сторону высокого арочного окна, за которым в полутьме внутреннего двора, как привидения с раззявленными синюшными ртами, покачивались раздутые сквозняком волглые пододеяльники. В сторону истертой грязной лестницы с кучами окурков и сморщенных презервативов по углам:
Н-да. Времена... Но... вот! (Он осторожно протянул указательный палец к моему лицу). – Там! Там, возможно, будут посторонние. Нас могут неправильно понять. А?
Видя мое недоумение, пошарил во внутреннем кармане, достал большой плоский бумажник, раскрыл его и протянул мне. На внутренней стороне бумажника обнаружилось вправленное в кожу зеркальце. Я увидела собственное отражение и, несмотря на сумерки, немедленно поняла, что во все это время смущало моего собеседника: у меня на веках были нарисованы глаза. Белки, обведенные черной каемкой, ярко-синяя радужка, зрачок с бликом. Пару часов назад я сидела у раскрытого окна в квартире одного знакомого мальчика, а когда в переулке слышались шаги, за-крывала глаза и вежливо осведомлялась у запоздавшего прохожего, который час.
Мой  сосед удовлетворенно покивал головой.
И я поскорей побежала наверх по лестнице, домой, срочно менять прикид сообразно ситуации.

Через двенадцать минут мы уже были на пути к свечному заводику, что дымил своими круглыми кирпичными трубами, возвышающимися над кронами гледичий, заполонивших Городской сад.
Я, чисто умытая, с губами, едва тронутыми помадой цвета корицы (что придавало мне взрослое и скорбное выражение), в черной юбке, черном свитере и черном платке, накинутом на плечи, скорым шагом шла подле Бориса Петровича.
Платок я сперва хотела повязать по-старушечьи – на голову. Но свитер мне пришлось надеть задом наперед: спереди на нем красовался череп с костями из светоотражающей пленки, кусок которой я выменяла на гриб-веселку у одного знакомого мальчика из гибэдэдэ. Поэтому платок я накинула на плечи так, чтобы эмблема полностью укрылась от посторонних глаз. Череп и кости – картинка, казалось бы, самая подходящая. Но я учла справедливое недоумение Бориса Петровича по части моих глаз.
– Вам холодно? – заботливо спросил меня Борис Петрович, видя, как я ерзаю под моим платком, прикидывая, достаточно ли он велик, чтобы скрыть от прохожих култышки скрещенных костей.
Я промолчала. Мы прибавили шагу.

Было и в самом деле зябко. Вечерний туман уже опустился в переулки, фонари висели среди ветвей и сучьев белесыми клубами, в их зеленоватом свете я отчетливо видела, как изо рта шел едва заметный пар.
Мы энергично продвигались по направлению к Городскому саду.
В сумке у меня лежала непочатая бутылка уксуса, пачка соли и мои детские бумажные колготки, которые мама не выбрасывала и не переводила на хозяйственные тряпки, а откладывала «другим детям».
Все, из чего я вырастала, не изодрав вконец, она откладывала «другим детям». Но другим детям покупали все новое, а наши «еще вполне хорошие вещи» так и лежали, ожидая катаклизмов, голода и нищеты по всей стране, когда они, несомненно, будут на вес золота. Но ни катаклизмы, ни война не сделали их нужными.
В прошлом октябре мама дала узелок с вещами нищенке, которая пришла с босой девочкой и просила дочке на операцию. И колготки, и майку со слоном, и даже ботинки, в которых я пошла в первый класс – все это мама, со слезами на глазах, увязала в новый мадаполамовый платок, который остался нам в наследство от прабабушки ненадеванным. А утром в углу подъезда, за дверью, мама нашла наш узелок, чужой пакет с хлебом и облезлого фанерного «зайца с барабаном», но без барабана. Ничейного зайца я, понятное дело, забрала к себе. Он у меня так и остался.
Уксус, соль и старые колготки были необходимы для обмывания покойника. Моя бывшая подруга Галочка еще в прошлом году рассказала мне подробно что к чему. Квартирная хозяйка, у которой Галочка «снимала угол», внезапно упала прямо посреди комнаты и умерла. Галочка поскорей позвала соседей, и они принялись спорить, кто будет платить «бабке», поскольку у старушки не было родственников. Появившуюся невесть откуда «бабку»  возмутил цинизм и душевная черствость этих бездушных людей. Она плюнула на порог и сказала: «Сами мойте, а я погляжу!». Но глядеть не стала, а ушла на работу, поскольку трудилась весовщицей в забойном цехе КРС на мясокомбинате.
Соседки тоже пошли по домам. Но одна напоследок сказала Галочке: «А что? Да и обмоешь сама. Ты ей не родня, значит не грех. Чем деньги зря переводить, лучше помянуть по-людски».
Галочка послушалась пожилых опытных людей и пошла набирать в ванну воду. Но засомневалась: высокие температуры способствуют ускоренному разложению – это с одной стороны. А положить в ванну с ледяной водой (на дворе стоял декабрь) человека, с которым год живешь под одной крышей и делишь хлеб-соль, как-то рука не поднимается. Вот тогда-то Галочка и позвонила своей старшей сестре – уже взрослой замужней женщине двадцати лет. И та привела настоящую «бабку», которая рассказала, что дома покойников обмывают на столе или на койке, водой с уксусом, и что обязательно нужно насыпать в бумажный чулок крупной соли и положить, чтобы «дух не пошел».
Куда положить – Галочка, правда, мне не сказала, а я забыла спросить.

Пока я размышляла о том, чем душа отличается от духа, и почему этим словом называется также и противный запах, мы успели войти в Городской сад.
Борис Петрович скоро шагал по аллее чуть впереди меня и изредка прижимал ладонь к левому нагрудному карману пиджака.
– Вы не торопитесь так, – сказала я, – чего уж теперь торопиться?
– Ваша правда, Оленька. Вот и тетушка моя, бывало, так же говаривала: «К чему спешить?..»
Он немного замедлил шаг, видя, что я отстаю.
–  Сердце. Впрочем, точно не знаю. Вскрытия не делали – возраст преклонный... Сестре телеграмму дал...
Пошел еще медленнее – как видно, с ним случилась одышка от быстрой ходьбы.
– Старею. Сорок четыре – не шутка.
Он печально потрогал левый карман пиджака.
Пар от нашего дыхания светился в голубоватом свете восходящей полной луны как два небольших привидения.
Борис Петрович осторожно обводил меня за руку вокруг большой лужи, засыпанной осенними листьями, кажется – ясеневыми, а может и буковыми или грабовыми, во всяком случае, лужа в свете дальнего фонаря имела сходство со старинным гобеленом – из тех, с мельницей и охотой на оленя.
– Она, знаете ли, как говаривала, тетушка моя: «Актриса все должна сделать красиво, Боба, все!». Боба это я, – уточнил он. – «Актриса должна красиво кушать, красиво чулочек надевать, Боба! Иначе это не актриса…». Она, знаете ли... Извините бога ради, Оленька, но вы, современная молодежь, такие раскованные и продвинутые – она говорила: «Боба, актриса даже на горшок должна красиво ходить, и уж тем паче – красиво умереть. Боба, если я некрасиво умру, ей-богу – застрелюсь. Некрасивая смерть!.. Бр-р-р... Я этого не переживу. Нет, нет и еще раз нет!..».
Он проговорил это неожиданно для меня красивым низким женским голосом, сильно выдохнул пар, посмотрел на черные подъезды двух-трехэтажных домов старой постройки, уже объявившихся за деревьями Городского сада. Хмыкнул:
– Вот тебе бабушка и «красиво». Какой там «горшок», Оленька – под себя ходила через раз, так и померла в... своей, пардон, койке. Впрочем, голубушка, я должен бы вам раньше сказать. Может, назад? А?..
Я думала не более трех секунд и открыла было рот, чтобы ответить, хотя и не знала сама, что ответить. Но мне понравилось, как Христос в Библии сказал своим ученикам, чтобы они для серьезных случаев жизни заранее не заготавливали каких-то специальных слов. Он считал, что правильные слова придут сами собой, если внутри все в порядке.
– Покойник покойнику рознь, уж очень данный случай... пикантный, – продолжал рассуждать Борис Петрович. – Как вы? Или ко всему привычны? Женщины, они по-другому устроены, чем мы – оболтусы и чистоплюи. Роды, младенцы, покойники. Как-то у женского пола... с этим поорганичнее что ли. Господь Бог, верно, все предусмотрел. Но – за вами право на попятный пойти, я не в претензии...
Я наконец открыла рот, чтобы сказать, но так же его и закрыла: мы – я и Борис Петрович – остановились как вкопанные. Прямо перед нами, за деревьями, возле проезда в загаженный, залитый лужами темный двор стояли, молча мигая синим светом, две милицейские машины.
Машина «скорой помощи» виднелась в глубине двора.
Туда-сюда, негромко переговариваясь, ходили милиционеры, щелкал вспышкой фотограф.
Небольшая кучка полуодетых жильцов толпилась возле машин.
Человек в штатском записывал в блокнот, наклонившись так, чтобы свет фар попадал на бумагу – как видно, во всем квартале временно отключили электричество.
Перед человеком с блокнотом, размахивая руками, толстый дядька свистящим шепотом выкрикивал: «Он! То ж все он, Борька этот, прохвост! Я как чуял! Дай, думаю, погляжу! Чего шляется, а? То к бабке калачом не заманишь, лежит обо.......я, а то – тут он вам, пажалыста! Пажалыста, тута: шасть, шасть… туды его растуды…»
Мужик был пьян, однако человек с блокнотом слушал его очень вежливо и внимательно.
– Бабка-то еще в запрошлом годе Зинке моей, слышь, (непечатное), грит: Зинаида, мол, досмотри меня, хочу помереть во всей красоте и чистоте. Во – видал, артистка! Слышь… (непечатное), грит, я те, Зина, брильянт в кольце дам, только досмотри, штоб, значить, в чистоте и все такое...
Дядька сильно качнулся в сторону человека с блокнотом. Тот огородился рукой, однако тут же закивал, чтобы дядька продолжал.
Мы спрятались за кустами, которыми заканчивался Городской сад.
Хотя от кучки народа нас отделяло не меньше тридцати метров, звук голосов хорошо передавался через сырой воздух – так бывает слышно ночью на реке.
– У меня, грит, брильянтов.. – и дядька закривлялся, разводя руки в стороны, – энтих брильянтов, вишь, у ей сто! А можеть – триста. Артистка! (Длинный ряд непечатных слов, плохо сопряженных между собой).
Человек с блокнотом не прерывал, слушал внимательно, наклонив голову.
– Чего ты зря городишь, – несмело вступила в разговор молодая женщина в халате и тапочках, – чего на Бориса плетешь? Что старуху не смотрел – правда, да кто за ней, ведьмой, смотреть станет. Вишь, твоя-от Зинка за брильянт отказалась, а он что – святой? Мужик как мужик, одно слово, а ты несешь – убивец, убивец! Водки жрать меньше надо. Борис Петрович культурный человек, образованный…
– Цыть, дур-ра баба! – грозно по-хозяйски цыкнул на нее пьяный. – Иди к дитю, дите вон плачет у тебя. Рассуждать мне! Ку-ультурненький! То-то и оно, что культур-рный – некультурный, ыть, туды его в (непечатное), шарахнул бы мордой об дверь, да и тип-топ. А с пистолета – не-а. Мафия. И Борька тот – мафиозия. И дружки его – сплошные козы-ностры крестный ход, туды их в (непечатное и еще два непечатных для большей убедительности).
– Ой, да слушайте вы его, – вмешалась бойкая подвыпившая тетка, – Вов, пошли, а? А вам, гражданин прокурор (она пригладила волосы), я скажу так: бабка эта чокнутая была, вот. Брульянты-брульянты! Мне б и что попроще сгодилось, хоть бы и поллитра… ну, две, допустим. Так она мне говорит: я те, Зин, дам кольцо с черепом – тут она визгливо захохотала – «Маска Мертвеца» называется, так тебе сразу мужик стоящий попадется!
Следователь сложил свой блокнот и пошел к машине, а тетка, все повизгивая, так и увивалась вокруг него. Не иначе как приняла за того самого «стоящего мужика» и решила попытать счастья.
Голоса пропали в глубине двора. Только слышалось пьяное бурчанье: Мафиозия… Борька, с пистолета… все – он, крестный ход (непечатное)…».
Я посмотрела на Бориса Петровича. Его лицо мне показалось странным – наверно, как ему показались давеча странными мои «глаза». Потом я присмотрелась и разглядела: у него в буквальном смысле слова, что называется, отвисла челюсть. Он стоял с открытым ртом. Никогда не видела, чтобы пожилой, умудренный опытом человек был так изумлен.
– Это – что?.. – спросила я.
Он помолчал и прикрыл рот. Повернулся ко мне, придвинулся совсем близко и посмотрел сильно сверху вниз.
– Мне показалось, – тихо прошептал он, – что это… это! – как-то касается меня!
– Мне тоже, – прошептала я. – Но при чем тут пи-сто-лет?
– Не-зна-ю. Ну что ж, я пойду, пожалуй, – внезапно довольно громко и несколько театрально произнес он и шагнул из-за дерева по направлению к переулку, где продолжали хлопотать милиционеры и толпиться зеваки. И решительно зашагал, продираясь через кусты акации, цепляясь полами пиджака за колючки, хотя рядом была удобная тропа. Я остановила его, чтобы он не изорвал свой очень красивый полосатый пиджак и не исцарапал лицо: если бы он потом показался в таком виде милиционерам и человеку в штатском, его, как пить дать, арестовали бы. А после следственного изолятора – прямиком дорога в психушку, уж я-то знаю. Хотя мне не случалось побывать ни там, ни там, но один знакомый мальчик побывал и там, и там, и рассказал мне, каково это. У меня после этого рассказа на голове выросли три седых волоса. Я их не стала выдергивать – оставила в знак солидарности с жертвами карательной психиатрии. Но мама увидела, да как закричит: «Боже мой, боже мой, это еще что такое!» Я испугалась, что там вошь, и не стала сопротивляться, а она все три так ловко ухватила, что одним махом и выдернула.

– Куда! – я схватила его за рукав. – Стойте!
– Почему?.. – несколько заносчиво и напряженно спросил он, однако остановился, повернув ко мне поднятый подбородок.
– Просто – стойте. Не надо.
– Не знаю! Я, конечно, скотина. Тетка обожала меня: свет в окошке. Боба! Единственное утешение. Да, я скотина. Но, Оленька! Я немедленно пойду и все прояснится... По-моему, надо. Что-то – надо. Надо пойти, выяснить, сказать, спросить...
– Да. Надо выяснить. Вот и погодите. Постойте тут. Я сейчас одна пойду туда. Вроде я просто шла. И мне стало интересно. Встану и послушаю. Прогонят – уйду, а нет – что-нибудь узнаю.
Он помолчал в раздумье, потом неуверенно кивнул.
Я отошла на два шага, вернулась и на всякий случай спросила:
– Борис Петрович, а вы..?
– Что-о-о?
– Ну, извините, я, в общем-то, девушка широких взглядов... мне наплевать, по правде говоря, но вы не?..
– Я-а? – Он сильно наклонился ко мне, всматриваясь в мое лицо. – Я?!!! – повторил он более чем выразительно.
Но через минуту, как видно, смирился со своей участью подозреваемого.
Я на всякий случай потянула его вглубь кустарника. Он покорно повиновался. Мы на цыпочках зашли за толстый ствол полузасохшего тополя.
Там я и оставила моего спутника.

Вернулась я к Борису Петровичу, в беспокойстве ожидавшему меня в кустах, через восемь минут.
За семь минут (не считая дороги) я успела узнать гораздо больше, нежели следователь прокуратуры и милиционеры.
То, что я услыхала и одновременно успела увидеть, передать Борису Петровичу в темноте было затруднительно – кое-что легче показать с помощью мимики и жеста, а пантомима всегда была моим любимым видом искусства.
Поэтому я шепотом предложила ему устроить нечто вроде производственного совещания в любом дешевом кафе поблизости. Я очень надеялась, что на кафе он согласится. Так как, если бы он не согласился, то я сильно разочаровалась бы в нем как в личности и, в лучшем случае, посчитала бы жмотом. А в худшем... Мне даже не хотелось думать про такое. Но сомнения, что на кофе с бутербродом денег у него хватит, могли возникнуть только у слепого: пред мысленным моим взором так и стояла картина, открывшаяся в тот момент, когда Борис Петрович любезно посодействовал мне по части посмотреться в зеркальце – разверстый бумажник буквально трещал по швам от толстенной пачки пятидесятитысячных купюр.
Сказав насчет кафе, я тотчас же начала считать секунды – сколько он будет думать. Про это я вычитала в «Следственной практике» – у папы на шкафу лежала целая стопа таких брошюр. Там описывались разные преступления, и как их раскрывали. В одной статье рассказывалось про психолога-криминалиста, который при допросе преступника определял, врет он или нет, по паузам между вопросом и ответом. Правда, я не поняла, как именно, но все равно, на всякий случай, стала считать.
– Ну же, Оленька? – услышала я вдруг и сбилась на восемнадцати. – Что с вами, вам нехорошо?
– А? – спросила я, сообразив, что Борис Петрович обращается ко мне уже не в первый раз. – Нет, ничего. Вы что-то сказали?
– Ну да, – удивился он. – Вы предложили посидеть, подумать, я сказал: хорошо, пойдемте, а вы молчите. Что с вами, вам дурно?
– Нет, – сказала я, – нет, все в порядке. Это я считала и задумалась.
– Что считали?
– Да так… сколько завтра уроков считала: алгебра, география, черчение, по-моему еще обэжэ…
– Побойтесь бога, Оленька – завтра воскресенье, что это вы, голубушка?

Мы уже успели выйти на главную аллею Городского сада. Справа от нас ярко светили огни кафе. Это кафе славилось своей дороговизной, туда наши с тусовки никогда не ходят. Туда ходят только мажоры: всякий дизайн, огромные окна, прозрачные занавески, через которые видно, как едят, пьют, тискаются. Нам нечего было там делать.
– Быть может, сюда? – Борис Петрович неуверенно указал рукой в сторону голубых окон и звуков какой-то попсы.
– Вы тут бывали?
– Д-да… Раза два… бывал.
Это меня порадовало. Значит, он не жмот. Это раз. И он не боится сидеть на виду у всех – значит, ему нечего бояться.
– Нет, там шумно, а нам надо спокойно поговорить. Я знаю место получше. Если вам все равно, конечно.
– Мне все равно, – смиренно согласился он.

Через десять минут мы сидели в кирпичной пристройке к летнему шахматному павильону в восточной части Городского сада.
Несмотря на холод, сырость и мрак, царившие в природе, все места у облезлых шахматных столиков были заняты согбенными молчаливыми фигурами. В осенней ночной тишине слышался только шорох передвигаемых пешек, ферзей и слонов, да редкий негромкий возглас: «шах». Или: «мат». Иногда безмолвие нарушалось шелестом отсчитываемых купюр: играли на деньги.
Выдавал шахматные комплекты и присматривал за порядком один знакомый мальчик. Иногда я заходила к нему погреться и попить кофе. Он был немножко не в себе, как большинство шахматистов, но славный парень. Главное, он никогда ни о чем никого не спрашивал: в шахматы играть никто из наших не умел, о чем с ними говорить?
В пристройке горела дровяная печка, от нее по всему тесному помещению распространялось ровное покойное тепло. Вечером мы обыкновенно не приходили сюда всей компанией, но иной раз кто-то из ребят приводил подружку. Так просто, пообниматься в тепле, пока Игорь сходит в контору за дровами.
– Я за дровами что ли? – спросил, ничуть не удивившись, Игорь.
Он включил чайник, выставил банку с кофе, сухари в коробке от набора шашек и вышел, плотно закрыв дверь.
Мы заварили кофе, и я рассказала Борису Петровичу все, что успела узнать. Здесь я передаю коротко самое существенное.
Во-первых, еще там, в кустах, отойдя от оставленного мною в беспокойстве Бориса Петровича, я сделала «дусю».
– Пардон, это еще что такое будет? – осведомился Борис Петрович, когда именно с этого я начала свой рассказ.
Я показала.
Надо вам сказать, «дуся» делается так: плечи следует поднять как можно выше; голову втянуть как можно глубже. Руки свисают вдоль тела и болтаются как у тряпичной куклы. Рот немного, без напряжения, приоткрывается (перед этим надо набрать побольше слюней и заранее выпустить их на подбородок, чтобы они потихоньку стекали). Язык опущен и лежит спокойно за нижними зубами. Если нужно что-либо сказать – следует говорить, оставляя его, по возможности, в исходном положении. Речь при этом, независимо от семантики, приобретает непередаваемый колорит.
Если умеешь делать «тухлые глаза» – сделай. Хороши также детские очки с толстыми близорукими стеклами и маленьким межфокусным расстоянием – в этом случае, даже и без прочих ухищрений, обычный человек, пытаясь сориентироваться на местности, вполне способен сойти за идиота.
Платок я повязала на голову, чтобы прикрыть лоб, а концы завязала чуть крепче, чем следовало. «Дуся» вышла недурно, если не сказать – отменно.
Примечание: «дуся» полезна тем, что способностью обращать на себя внимание  вынуждает воспитанных людей не обращать на нее внимание – «это неприлично».
В присутствии «дуси» люди, как правило, говорят о чем угодно, не опасаясь быть подслушанными. Как не опасаются в качестве свидетеля или соглядатая кошки или собаки.

Покойно бродя по двору, изредка подпуская свежих слюней на подбородок и останавливаясь то там, то там, я в общей сложности узнала следующее.
Около двух часов назад дядя Вова сильно поссорился со своей женой Зинаидой. По обыкновению, они кричали и бросали друг в друга предметы обихода. Брошеная Зинаидой бутыль с остатками морилки случайно вылетела в открытое окно и попала прямиком в прорезь раздувшегося на ветру пододеяльника, сохшего на веревке.
Разразился дворовый скандал.
Вышли все, даже старики и малые дети. Все, кроме Анны Борисовны – она уже месяца три как почти не вставала с постели.
Вскоре дискуссия перешла в творческое русло: принялись выяснять, что было бы, если бы: вместо пододеяльника на месте происшествия стояла детская коляска (версия молодой мамы с младенцем на руках); или – в бутыли был самогон (вариант, предложенный мужской частью населения); или – вместо бутыли из окна вылетела противотанковая граната, а вместо пододеяльника среди белья спрятался неуловимый японский ниндзя (гипотеза мальчиков двенадцати-тринадцати лет).
Пока спорили и кричали, ко двору подъехала ассенизационная бочка, в просторечье – дерьмовозка, и сильно загудела, откачивая жижу из общественного сортира в углу за сараями.
Соседи переключились на проблемы гигиены, а дядя Вова воспользовался временным перемирием и прошел вдоль железной веранды второго этажа к ящику – покурить.
– Вот! – обратился он в открытую форточку к соседке Анне Борисовне, которая, по обыкновению, отдыхала возле окна в своем кресле с круглым отверстием в сидении и ведром, замаскированным просторным подолом ее длинного домашнего платья.
Старушка, как показалось дяде Вове, сочувственно глядела на него через зеленоватое стекло и не прочь была пообщаться.
– Вот. Обижают честного человека. Поклепы возводят, туды его в (непечатное). А сами?..
Дядя Вова, ожидая от старушки согласного кивания головой, бросил взгляд через стекло. Что-то показалось ему не так в старухином фасаде.
Он подвинул ящик к окну, влез на него и заглянул в форточку, продолжая на всякий случай – для храбрости – нести пьяный вздор. Чуткое сердце «хозяина двора» уже заподозрило неладное. И в самом деле – то, что он отчетливо увидел через форточку, являло собою чудовищную картину: неживое, картонное лицо старухи, а точнее – вовсе не старухи, а набеленной и нарумяненной секс-дивы в стиле ретро, скалило на него в завлекательной шлюшьей улыбке мертвый напомаженный рот.
Из-под маски все еще продолжала течь настоящая алая кровь – прямо по подбородку, на роскошное белое жабо. Грудь старухи блистала и сверкала множеством бриллиантовых ожерелий (которые к приезду милиции то ли куда-то исчезли, то ли дяде Вове со страху померещились), а в седом, опаленном порохом виске, прямо под вколотой в волосы полураспустившейся бархатной розой, зияла огромная черная дыра.
Пахло детскими пистонами. Синеватый дымок еще, казалось, вился в углах маленькой спальни, притенял четкость афишных шрифтов, испещрявших стены, смазывал ясность актерских взоров на множестве фотопортретов в рамках и без рамок, на стене и на комодике.
– Милиция… – сипло прошептал дядя Вова. – Милиция! – закричал он громко, свесившись через перила галереи. – Мафиозия! Спасите!

Что я узнала из разговоров работников милиции. Здесь я воспользовалась методом, о котором прочитала однажды в книжке по психоанализу, которую мне дал одни знакомый мальчик. Если удалось услышать отдельные слова или части какого-либо текста, или некто говорит намеками и недомолвками, нужно записать (можно до каждого звука запомнить) сказанное, а потом быстро, без знаков препинания, все это проговорить вслух и – забыть! Забыть что-нибудь, если очень нужно, а никак не получается, – легко: следует произнести про себя три раза имена, отчества и фамилии обоих твоих дедушек и обеих твоих бабушек. А если у кого не было одного из дедушек, то можно вместо этого воспользоваться именем и отчеством какого-либо великого человека. И заняться своими делами. Примерно через 22,5 минуты (это составляет четверть цикла сна/бодрствования головного мозга) вдруг, неизвестно как, в голове появляется образ точной и правдивой картины того, о чем шла речь.
Действует безошибочно.
Так я поступила и на этот раз.
Очевидным стало, что старуху застрелили из огнестрельного оружия. Вероятно, это был пистолет. Убийство произошло в то время, когда на дальней площадке двора стояла дерьмовозка – потому-то никто не слышал выстрела.
Дверь нашли запертой на замок, который отпирается изнутри рукояткой, а снаружи – ключом.
В квартире не обнаружено следов ограбления, беспорядка, погрома. Оружие тоже не найдено.
Осмотр произведен поверхностно, так как «город» внезапно отключил электроэнергию.
Да, вот еще: через открытую форточку выстрел сделан быть не мог – старуха сидела в кресле лицом к окну, а пуля вошла в висок под прямым углом.
Тело увезли в морг – на вскрытие.

Изложенного мною за чашкой кофе с сухарями в течение двадцати минут, пока Игорь ходил за дровами, было для Бориса Петровича вполне достаточно.
Нижняя челюсть его трижды совершила уже известное нам передвижение в пространстве, после третьего раза – до конца моего повествования – так и осталась навесу, как у свежего трупа.
Через пять-шесть секунд после окончания отчета Борис Петрович наконец закрыл рот и стал задумчиво пить кофе. Я грызла сухарь, пахнущий шахматной фланелькой. Борис Петрович молчал.
– Какой кошмар! – наконец сказал он сипло и закашлялся. – Кошмар, – повторил он. – Кош-ма-г… – еще раз с другой интонацией, грассируя, и опять женским голосом.…
Вот это да! – я вспомнила наш разговор на тропе в кустах: как он передразнивал тетушку, что она «застрелится», если случится умереть «некрасиво».
– Вот это да!
– А-а? Н-да... Ну-с, что вы скажете? Какова!
Он помолчал, потом поднял плечи, будто собирался сделать «дусю», но просто медленно пожал плечами.
– Но как?.. Па-нят-тия не имею. Загаженная койка... Вонь – пардон за откровенность. Я и подойти-то близко не смог. Не потому – что «мертвец», бог с ними, с мертвецами; просто... ну, знаете, слаб я на запахи там, на всякое такое…  Кружева? Розы? Бриллианты... Ох ты ж боже ж ты мой…
Я было открыла рот, но промолчала, только отпила из чашки кофе, чтобы скрыть смятение. Вдруг он взялся рукой за лоб: «Господи!»
– Что? – испугалась я. – Вам плохо?
– Да нет, вздор какой, с чего мне плоху быть, я про другое. Это ж... это ж они там все перероют? Ой-ой-ой.
Он принялся кусать указательный палец, напряженно смотрел в угол, морщился, о чем-то мучительно размышлял. Потом поглядел на меня исподлобья, будто что-то решая.
– Оленька, это пустяки, – наконец преувеличенно спокойно заговорил он, все глядя на меня снизу вверх. – Право, это пустяки, но... в общем, спасибо. Я страшно вам благодарен. Мне надо идти… Надо, Оленька, надо. Я пойду. Я потом, завтра, зайду к вам, можно? Я вам...  и матушке вашей – конфет каких принесу, или коньяку, кагору – что лучше, а?.. Вам коньяку можно уже? – По годочкам - как?..
– Какие конфеты, вы что, с ума сошли – тут такое, а вы – «коньяку»! Да я вас не пущу просто!
Я схватила его за рукав его красивого полосатого пиджака:
– Да вы туда, наверно, хотите идти, зачем? У вас там что-то спрятано, правильно? Я знаю – там, у тетки, что-то спрятано, или вы должны ей под расписку, а расписки...
– Ой какие глупости, – перебил он меня, – да я ее кормил и поил три года и три месяца, и помаду покупал французскую. И мыла всякие, что по телевизору в рекламе показывают. Она мне, вообразите, еще и с тампаксами покою не давала – это в восемьдесят шесть лет ей тампаксы! А я ей: «Аннушка, голубушка, запамятовал. Ну, скотина я, забыл». Верила. Я ей должен! Скажете тоже. Там... – он осекся.
– Что???..
Он думал некоторое время, жевал губы.
– Ну, это смешно. Ну смешно. Но... будут рыться. Оленька. Ну, письма, допустим.
– К тетке?!..
– Ну, не к тетке, допустим.
– Вы пишете письма?!..
– Ну и что из этого? Ну, пишу.
– Ну, ладно, пусть будут письма.
– Вот и хорошо, что будут письма. Хотите, и вам письмо напишу. Я могу. Напишу, пошлю по почте. Хотите – из Парижа напишу. Будете друзьям показывать. А то что это – «глаза». Кости с черепами. Чушь такая, а то – из Парижа.
– Лучше из Рима, – сказала я, отпуская его рукав.
– Хорошо, из Рима, а теперь я пойду, голубушка, туда пойду, и не уговаривайте меня, все равно…
– Я с вами.
– Вздор. Там темно и страшно. Там… человека убили.
– Черт с ним, что убили, я пойду.
– Не святотатствуйте, ангел мой. Нехорошо. Не-хо-ро-шо! – он пошел к двери, столкнулся с входящим Игорем, дрова посыпались на пол.
– Пардон, спасибо, всего доброго, – он улыбнулся ртом и выскочил в темноту уже опустевшего шахматного павильона. Я бросилась за ним.

Через десять минут мы оказались на северо-западной оконечности Городского сада. Перед нами расстилалась тьма – весь квартал был погружен в нее до самих вершин старых гледичий.
Электричества все еще не дали. Для нашей безумной затеи это было и хорошо, и плохо. Понятно – почему. Двор тонул в тишине и мраке. Телевизоры и магнитофоны молчали. В окнах оранжевыми пятнами посвечивали клубы света от свечей и керосиновых ламп. Плясал по газону луч фонарика, нудный старушачий фальцет повторял монотонно: «Туся, Туся, Туся…». А может быть – Дуся. Искали затерявшееся животное. Оно пользовалось случаем побыть наедине с самим собою где-то в кустах и стойко молчало.
Мы осторожно поднялись по железной лестнице.
– Дверь опечатана, – прошептала я.
– Хх-черт с ней! – пробормотал Борис Петрович каким-то незнакомым мне, очень мужским голосом. То, что он не видел меня, сделало его иным, в чем – я точно пока не могла разобраться.
Я услышала звяканье ключей, доставаемых из кармана полосатого пиджака, потом шуршание ладони о корявую облезлую дверь.
– Дать зажигалку?
Вместо ответа он вдруг взял меня за плечо и сжал его крепко.
Я не знала – почему, но замерла.
Потом он взял мою руку возле кисти – технично, как берут настоящую малярную кисть-макловицу, и несильно ткнул ею куда-то вперед. Рука наткнулась на дверной косяк. Я пошарила пальцами и неожиданно рука провалилась в пустоту.
– Это что?
– Открыто, – еле слышно сказал он.
Зашуршала легкая бумажка под моей ладонью: «пломба». Ею была опечатана дверь. Едва колеблемый сквозняком обрывок целлюлозы с казенным устрашающим штампом на шершавой поверхности болтался сбоку. Дверь же явно была отворена – легкий ветер раздувал перед моим лицом полупрозрачную, как привидение, занавеску в передней.
Вонь из комнаты шла изрядная. По-моему, смесь французских духов с фекалиями и, кажется, скипидарной мастикой для паркета.
– Пошли отсюда скорей, – повторила я.
Борис Петрович еще сильней стиснул мою руку. Я чувствовала, как с огромной скоростью пульсирует в его ладони кровь.
– Тише…
Я замолчала и прислушалась. Вдруг стало по-настоящему тихо: где-то в соседней квартире все предыдущее время лилась из крана вода, а теперь перестала. Мы постояли несколько секунд. Я хотела переступить с ноги на ногу, но так и замерла, стоя на одной ноге: в комнате, за приоткрытой дверью раздался странный звук. У меня по спине побежали мурашки. Как вдруг Борис Петрович решительно отпустил мою руку и внезапно очень громко и властно сказал прямо в зияющую перед нами щель:
– А ну-ка выходите оттуда, любезнейший!
Подобной глупости от Бориса Петровича я никак не ожидада. Если в квартире никого не было, то к кому он обращается? А если там спрятался убийца? Или просто некто, решивший воспользоваться случаем пограбить брошеное жилье? Станет он бояться какого-то ненормального, который обращается к нему «любезнейший»! Я подумала: может, Борис Петрович от страха так нелепо заговорил? И сказала ему потихоньку:
 – Это ничего, просто давайте уйдем отсюда, а он пусть тут себе, ну его...
– Да вздор какой, – негромко, но совершенно спокойно ответил Борис Петрович, и я услышала скрип все более открывающейся двери и догадалась, что он собирается войти в переднюю.
Так оно и оказалось.
– Нет здесь никого.
Он снова взял меня за плечо, стал на ощупь продвигаться вперед. Рука его не дрожала, дыхание было спокойным.
Через несколько секунд мы оказались в большей комнате, где тьма уже не застила глаза.
Два высоких незашторенных окна прорезали плоскость левой стены, смутным светом озаряя правую, сплошь завешанную театральными афишами.
Полотняные чехлы двух толстых кресел, глянцевый бок кабинетного рояля.
Мы остановили свое продвижение возле маленького дивана с деревянными ручками по бокам, неясно виднеющегося в углу.
– Оленька... а у нас случайно закурить нету? – неожиданно спросил Борис Петрович совершенно обыкновенным, привычным мне голосом и сел на диван. Тяжело загудела пружина.
– Сейчас...
Я тоже присела на край дивана и нащупала в глубине сумки сперва пачку соли, потом холодное стекло уксусной бутылки, потом раскрывшуюся помаду, щетку для волос и какую-то гадость – вероятно, это была краска для бровей и ресниц, которая вытекла из тюбика.
Этот тюбик у меня лежал в сумке с тех пор, как я выпросила его у одной девочки, которая работала в таксидермической мастерской, чтобы покрасить под тигра рыжего кота одного знакомого мальчика. Он хотел привести его на поводке на тусовку. Тюбик валялся в сумке и, вероятно, лопнул, так как вчера я сидела на гранитном парапете набережной, свесив ноги в ту сторону – чтобы внести в атмосферу некоторое оживление, а мимо проходила старушка, да как закричит: «Ты что, ума решилась – сидеть на камне в такую погоду! Отстудишь себе по-женски, кому ты нужна будешь такая!»
Сперва я от ее крика чуть с перепугу не упала с парапета в воду, но поразмыслила и решила, что бабка права. И подсунула под себя сумку.
Наконец я нашла сигареты и зажигалку.
Мы закурили. Борис Петрович сидел покойно в глубине диванчика, выпускал дым в пространство комнаты.
– Ну, вот, Оленька, ничего страшного и нету. Вот, пришли и сидим.
– Ну да, потом придут и найдут отпечатки пальцев... – прошептала я.
– Ну и слава богу. Есть отпечатки – есть и пальцы. Без пальцев-то – негоже. Ни тебе шнурок на ботинке завязать, ни в носу поковырять, ни дурню вот этак показать.
Вероятно, он повертел пальцем у виска, но в темноте этого не было видно.
– Оленька, да было б из чего озабочиваться? Моими отпечатками тут каждая квадратная сажень утыкана, как балетная сцена – балеринскими носочками. Тут такое па-де-де с же-ву-зэмом на каждой теткиной посудине… Да и взять тоже рояль... Отпечатки!.. – он хмыкнул. – Однако ж, письма. Я тут... на минутку. В... будуар тетушкин загляну. Да и пойдем, а то, не ровен час, свет дадут. А нам это теперь некстати...
Он поднялся и осторожно стал продвигаться в сторону незатворенной двери в спальню. Я осталась сидеть. Мне давно и сильно хотелось домой, хотя Борису Петровичу я бы ни за что в этом не призналась. Я сидела и мучительно прислушивалась к малейшему звуку, откуда бы он ни раздавался. Вот где-то на улице гуднул грузовик и взревел, преодолевая рытвину – я подпрыгнула так, будто меня укусил клоп. Вот скрипнула половица – у меня провалилось сердце.
Ничего, сказала я себе наконец, сейчас он возьмет что там ему надо (что бы это ни было), и мы навсегда отсюда уйдем. По крайней мере – я уйду навсегда, и черт с ним, с обмыванием. И черт с ней, с маской мертвеца.
В конце концов, с двумя вареными раками вместо сережек в ушах я уже приходила; на списанном седле от лошади, которую мне дал покататься один мальчик с ипподрома из школы пятиборья, я приезжала (правда, лошадь с ипподрома не выпустили, но это и хорошо – мне этот парень показал, как на нее залезать,но я не очень разобралась в спешке); в коробке от телевизора меня приносили; на фальшивой петле я в чужой уборной висела; в носу у меня есть постоянная дырка для кольца, она в глубине – специально, чтоб мама не заметила или в школе, но она есть, и почти все это знают. Чего еще? Бог с ним, с Китайским базаром. – Так подумав, я облегченно вздохнула и встала, чтобы быть наготове и сразу уйти, как только Борис Петрович вернется из тетушкиной спальни со своими письмами. Как вдруг!..
Как вдруг из дальнего угла комнаты, откуда-то – будто из глубин рояля, стремительно и неуклюже метнулась страшная тень!
Я остолбенела, ноги у меня подкосились.
Раздался грохот захлопываемых створок. Нечто тяжелое из мебели (быть может, бельевая тумба или  складной «стол-книжка») со скрежетом и рычаньем ткнулось в закрытую дверь.
Борис Петрович за дверью что-то громко закричал – я не разобрала что, застучал о фанерную филенку, а страшная тень ринулась ко мне.
– Молчи, Ольга! – прошипел мне в ухо хриплый голое. – Молчи, ни звука, не то я убью тебя! И его убью. Вот…
И пониже желудка я почувствовала несильный тычок чем-то твердым и холодным.
Пистолет, поняла я. Убийца! Хотя трудно было назвать убийцей человека, выстрелившего в труп. Если, конечно, Борис Петрович не морочил мне все это время голову. Он, кстати, продолжал неистово барабанить по створкам и кричать. По-моему, он кричал: идиот! Или: выродок! Что-то в этом роде.
– Иди вперед и молчи, – снова прошипел страшный человек, – главное, молчи! Иди. Не оглядывайся.
И он повернул меня лицом к передней, в глубине которой синим прямоугольником читался абрис входной двери.
Деревянными шагами я пошла в заданном направлении. Призывать меня к молчанию не было необходимости – я не в состоянии была произнести ни звука. Кажется, я не могла даже дышать. В спину мне упиралось дуло.
Ступив на первую ступень железной ржавой лестницы, я чуть не скатилась вниз кубарем, но страшный человек удержал меня за платок, концы которого плотно стягивали мою шею под подбородком.
– Иди, Ольга, иди, – сипло шептал мне в спину страшный человек. И я шла – ступенька за ступенькой, в кромешной тьме. Впрочем, не такой уж кромешной: туман отражал огни города и озарял таинственным зеленоватым светом близлежащие дома и переулок.
Мне все еще было слышно, как запертый в теткиной спальне Борис Петрович неистовствовал и грохотал мебелью.
– Иди, Ольга, иди, – слышалось у меня за спиной. Повинуясь приказу и, главное, крепкому усилию, с которым вжимался холод металла меж моих лопаток, я шла все быстрей и быстрей, пытаясь сообразить на ходу, что бы все это значило. Откуда этот человек знает меня? – Несмотря на кошмарность происходящего, в интонациях его слышалось как бы что-то дружественное. Он будто не угрожал, а предостерегал, так не говорят с чужими. Но голос этот мне был совершенно незнаком.
Человек шел вплотную ко мне. Даже если бы в переулке нам попались прохожие, я бы не посмела позвать на помощь. Он спокойно выстрелил бы мне меж лопаток и убежал. Кто бы стал его догонять!..
Так, продвигаясь очень скорым шагом, мы оказались в конце переулка. Через дорогу от нас уже посвечивала бликами на мокрых стволах северная оконечность Городского сада. Там, в глубине за деревьями горели фонари, светилось голубыми окнами кафе, в котором мы так и не выпили по чашке кофе с Борисом Петровичем.
Куда меня ведут? Зачем? Кто?
Мы приостановились: перед нами отражала свет дальних фонарей огромная зловонная лужа. Мой ужасный спутник, казалось, был смущен этим ничтожным препятствием.
– Молчи, Ольга, – на всякий случай повторил он явно обескураженно.
Самое время что-то предпринять, подумала я. Что если... – я не успела додумать мысль, как вдруг там, вдалеке, откуда мы только что ушли, раздался пронзительный звон разбиваемого в дребезги стекла. Мой спутник внезапно засуетился, даже как бы подпрыгнул, что-то бурча под нос. И тут мы услышали отчетливый далекий крик – так кричат ночью паромщики на реке: «ИИИ-ДИИ-ОООТ!»
Мой спутник прислушался.
– Уууу-блююуу-дооок! – послышалось немного ясней. Нечастый топот тяжело бегущего человека сопроводил последний звук.
– Бежим, – закашлявшись прохрипел тот, кому, по всей видимости, адресовались эти эпитеты. И мы медленно побежали вброд через лужу, а затем по вязкой мокрой глине меж кустов акации и жасмина, в сторону круглого бассейна, по обеим сторонам которого на мегалитических постаментах возвышались бетонные фигуры рыбаков с огромными рыбинами в объятьях.
Каждая рыбина достигала размеров здорового нильского крокодила, как если бы его обхватить покрепче и, изо всех сил прижимая к себе, придать ему почти вертикальное положение.
Из разинутых ртов летом обыкновенно била вода. Теперь, в октябре, фонтан молчал. Бассейн был сух. На дне его во множестве пестрели пивные банки и сигаретные коробки. Впрочем, сейчас этого не было видно.

Мы бежали тяжело и вязко, ступая наугад. Как видно, эта часть Городского сада снабжалась электричеством от той же линии, что и дома в переулке.
Одной рукой я изо всех сил держала возле живота сумку с уксусом и солью, чтобы она не била меня но косточке на бедре. Другую вытянула вперед, чтобы не наскочить на дерево.
Вдруг мы оказались на открытом месте. Это была залитая лужами площадка возле входа в садовую оранжерею.
В этой оранжерее выращивали цветочную рассаду для всех скверов города и для самого Городского сада. Там же зимовали огромные пальмы в кадках и агавы, которые на теплое время прямо с горшками закапывали посредине самых красивых клумб на набережной.
Когда дни становились короткими, в оранжерее до поздней ночи горели лампы дневного света, чтобы южные растения чувствовали себя как дома – в солнечных тропиках. Но сейчас оранжерея стояла во мраке, только вафельные квадратики ее стеклянной покатой крыши чуть бликовали в свете низко взошедшей луны.
Мы остановились.
Я почувствовала, что твердый предмет давит в спину слабее.
Мой спутник сипло дышал мне в затылок.
Я прислушалась и отчетливо различила где-то далеко нечастый но крепкий топот и хруст ломающихся веток. Звуки раздавались с той стороны, откуда мы прибежали.
– Это он! – Убийца запритопывал по грязи и подпрыгнул у меня за спиной.
– Это он! Скотина... Только молчи, Ольга, прошу тебя. Ни слова. Ты все поймешь. Да, ты поймешь, когда... черт, он совсем близко... Сюда, сюда, здесь он не найдет нас...
Злодей стал подталкивать меня к оранжерее, а вернее – к маленькой кирпичной пристройке возле нее.
Я хорошо помнила это строение неизвестного мне назначения: фанерная дверка, зарешеченные большие окна на три стороны, облезлые штукатуренные стены и поросшая мхом убогая крыша из черного рубероида. Возможно, там хранили лопаты и грабли для садовых работ.
– Сюда!..
Под дулом пистолета, или еще там чего, я вынуждена была вприпрыжку побежать к зияющему провалу растворенной двери, все так же крепко прижимая к себе тяжелую сумку.
В проеме мой конвоир внезапно сильно толкнул меня – похоже, не по злому умыслу, а из страха, что Борис Петрович настигнет нас (а это, несомненно, он топал там в кустах, стремясь поскорей прийти мне на помощь).
Я споткнулась о высокий трухлявый порог и с размаху упала вперед, на что-то нетвердое и шуршащее, похожее на солому.
Туча едкой пыли поднялась в воздух от моего падения, пыль попала мне в нос, в глаза, сумка свалилась с плеча, в глазах защипало.
Я попыталась протереть их тыльной стороной руки – мне она показалась скользкой, будто испачканной в масле. Вдобавок ко всему, давно развязавшийся платок, взметнувшись от падения, накрыл меня с головой, а ушибленная нога сильно заныла.
– Ольга, Ольгушка, – шептал рядом со мной страшный человек, хватая меня то за плечи, то за ногу, чего-то ища.
– Вот, смотри (будто в этой кромешной тьме я могла что-то видеть), – вот, смотри, это все – твое! Ты чего не подумай, ты не подумай, она сама мне велела... Вот...
Он нашел наконец мою руку и принялся теребить пальцы, с силой сжимая кисть. Я почувствовала, что он пытается надеть на палец кольцо – камень оцарапал кожу.
– Все – твое! А эта скотина – дулю с маком он получит, эта скотина. Аннушка так и сказала (ты не думай!), Аннушка так и сказала мне: «Федор!!! Сделай все, и она – твоя. И все это – твое». Да, так и сказала: все – твое. А я ведь сделал, Ольгушка. Я все сделал, как она просила. Я такой морт-арт, прости меня Господи, из нее сделал, сделал… я сделал ЭТО! Эх, жаль – покойница сама не полюбовалась. Но я-то, а? Ай да Федор, ай да сукин кот, – голос его стал мягким и мечтательным. – Н-да-а… мне б клиентов, да на таком деле какие бабкуи забашлять можно было б, ежели б рекламку какую сообразить… Ну, да, бог с ними, с клиентами, Ольгушка: ты, главное – со мной, с этим-то – не прогонишь, а?
Раздалось жалкое позвякивание. Я продолжала лежать лицом вниз на травяных циновках для закутывания роз и туевых кустов в морозное время.
– Постой-ка, Ольгушка… – вдруг забеспокоился безумец, – выгляну. Вроде эта скотина близко...
Он поднялся с колен, сделал шаг в сторону. И в этот момент тусклый но ясный синий свет внезапно озарившейся оранжереи наполнил через просторные окна внутренность нашего укрытия.
– Оль........а-а-а-а-хь-хь... – Только и услышала я у себя за спиной, как начатое было произноситься имя обратилось в странный лающий сип. В те доли секунды, которые понадобились мне, чтобы наконец высвободиться от наползшего на лицо платка и повернуться на спину, я поняла, что вызвало этот жуткий звук, исходящий, несомненно, из уст моего нового знакомого: свитер! Мой свитер, из приличия надетый перед походом в дом к усопшей тетушке Бориса Петровича задом наперед. А точнее, конечно, не сам свитер, а замечательной красоты и страшноты череп с костями и с кружочками великолепной светоотражающей пленки в глазницах, которую я выменяла у одного знакомого мальчика из службы гибэдэдэ на сушеного морского конька с дыркой в голове и шнурком для ношения его на шее.
– Ой не бойтесь, – поскорей закричала я и наконец оказалась лицом к лицу с беднягой.
Синий мертвенный свет, лившийся из окон оранжереи, озарил его перекошенную физиономию старика лет сорока пяти (или даже пятидесяти).
При взгляде на мое лицо, застывшее выражение его вдруг переменилось. Челюсть у старика затряслась, как у кошки, завидевшей муху на плафоне люстры. Потом задрожала мелко, как корпус электрической кофемолки. Потом как бы отпала совсем – как у Бориса Петровича, когда я рассказывала ему про «дусю».
Только, мне кажется, Борис Петрович немного притворялся, а этот дед – нет. Он протягивал в мою сторону руку, увешанную стеклянными бусами, слегка помахивал ею, будто силился не то показать нечто, не то отгородиться от чего-то, что ему примерещилось .
Потом глаза его подкатились под веки. Он захрипел и повалился на груду циновок возле противоположной стены.
Я попыталась броситься ему на помощь, но резкая боль в ноге остановила меня.
– Оля, Оленька, где вы? – услышала я голос Бориса Петровича, донесшийся снаружи.
– Федор, кретин, где ты прячешься, кусок выродка! Оля!..
– Сюда, – закричала я. – Скорей сюда, он помирает тут.
– Ой вздор какой, (Борис Петрович заглянул в дверной проем). – О господи!
Он наклонился над тем, кого звали Федором, встал подле на колени:
– О господи. Оля, бегите, «скорую» бы надо… Ублюдок…
Он поднял на меня глаза:
– Святые угодники, что это с вами? Вы вроде как умывались давеча? Или я запамятовал?..
Затем окончательно распрямился, подошел ко мне, все еще сидящей в травяной трухе, присел на корточки и достал из внутреннего кармана уже знакомый мне бумажник.
Тем скользким и маслянистым, что я почувствовала на пальцах, пытаясь протереть глаза, оказалась подтекшая через дыру в тюбике краска для бровей и ресниц. Другая же рука, вдобавок ко всему, была обагрена красной – как венозная кровь – губной помадой.
– Ой Борис Петрович, – завопила я, – мне скорей домой надо или в туалет с краном, эта краска берется. Я теперь месяц не отмоюсь, это для кота, я просила – чтоб не смывалась, такой старухи брови красят, вы их видели после парикмахерской?..
– Оленька, – Борис Петрович, снова склонившийся над Федором, повернулся ко мне, – нельзя же быть такой бессердечной. Тут человек помирает по вашей милости, а вы: «парикмахерская!», «кот!» Ну, женщины!.. У вас там в сумочке, кстати, валерьянки какой не наличествует?
– Да нет. Только уксус. Соль еще, целая пачка...
– Давайте хоть уксус. Мы ему, как старой барыне, виски смочим. Вдруг поможет? Он у нас ранимый такой... Да не переживайте вы (Борис Петрович, продолжая возиться с Федором, похлопал себя по нагрудному карману, где у него лежал бумажник, набитый пятидесятитысячными), – Я вам десять бутылок уксуса куплю. Или – нет! Лучше будет: «дюжину уксуса»!..
Когда я вспомнила про пятидесятитысячные, мне стало немного не по себе. Я на время забыла от волнения – как мы все, собственно, здесь оказались.
– А вот это – положите пока в сумочку, а то я из карманов растеряю... – он протянул мне снизку блестких стеклянных ожерелий, обильно снабженных латунной фурнитурой. Именно ими потрясал давеча перед моим затылком Федор, очевидно принимая меня за кого-то другого.
Вот я и попала в соучастники, подумала я, пряча украшения.
– Идите же, Оля. «Скорая» и вправду не помешает...
– Я не могу идти, Борис Петрович. Нога... И потом, мне же...
– Ну вот еще новости. Сколько, право, с вами, женщинами, хлопот!..
– Боба, прости! – вдруг раздалось из груды трухи – старик очнулся и принялся усаживаться. По его лицу, синему от ртутных ламп, текли слезы.
– Боба, прости. Я дебил. Я – козел. Но – я жестоко наказан. Да, она сама просила, но я-то, я... – как посмел на такое святотатство пойти, тварь я ничтожная! Все гордыня. Бог знает что вообразил... Со мною, Боба, сейчас такое было... Видать, сам сатана меня на это дело сподвиг, сам же мне свое обличье и показал. Ты не подумай, это не глюки, нет. Морок это. Ты, Боба, в оборотней веришь? А знаешь ли, что сатана является людям «в прекрасном обличье»? Но, Боба, не иначе как мой ангел-хранитель уберег от наваждения...
Тут Федор перешел на шепот.
Сидя в темном углу за спиной несчастного, я улавливала отдельные слова: «Ольгушка», «бриллианты», «свиное рыло», «скелет с рогами», «кровяная пасть», «пронзающие лучи», «утробный вой» и, кажется, даже Звезда Полынь и гибель трети всего цивилизованного человечества. И еще непонятное: «дева Епифания»...
– А бриллианты – возьми, – заговорил Федор уже вполголоса. – На. Возьми, и сам отдай. В милицию. Чего уж там. Куда их теперь? Я знаю, Боба, ты скотина, но ты не подлец. Ты отдашь. К чему они мне? К чему ей я? А-а-а-а!.. – и он затрясся в рыданиях.
– Федя, успокойся, – Борис Петрович сел рядом с ним на циновки и принялся гладить его по голове ладонью:
– Все будет хорошо, Федя.
– Бриллианты... – бубнил старик.
– Федя, голубчик, бог с ними, с бриллиантами... Не бриллианты это, Федя. Брось ты про это...
– Бриллианты-ы-ы-ы...
– Федя, пусть – бриллианты, но если ты в милиции скажешь – что бриллианты, они тебя спросят: где бриллианты?
– Я отдаа-аам...
– Что ты отдашь, милый ты мой идиот? Федя, это стразы, граненые стеклышки, Федя. Аня шутила. Откуда у ней бриллианты, Федя?
– Хочу, чтоб – бриллиа-ааанты!.. – зарыдал и забился старик.
Продолжая бубнить и подвывать, от выполз из укрытия и побрел, покачиваясь, по направлению к ближней аллее Гордского сада. Его скорбная фигура еще долго виднелась на фоне тускло-багрового неба, видневшегося в просвете меж акаций и лип.
...Бриллианты... милиция... Ольгушка... морт-арт... – слышалось еще долго из густеющего мрака ночи.
– Он что, сумасшедший? – спросила потихоньку я.
– Да. Три раза в дурке сидел.
– Диссидент что ли?
– Ну вот уж: как псих, так обязательно – диссидент, – проворчал Борис Петрович. – А впрочем, может, все психи в своем роде диссиденты. А то и похлеще тех, что про политику. Он, Оленька, знаете, как говаривал, когда иной раз просветление снисходило: «Настоящий художник должен быть аполитичен. Он должен отображать, а не возражать».
– Он что – художник?
– Гример. Из театра. Только вот крыша у него не в порядке, а так – неплохой мужик. Правда – ублюдок и козел, но...
К нашему огромному изумлению за дверью послышался явственный цокот копыт и, насколько я соображаю в зоологии – крик осла...

Крик осла единственно с чем можно спутать, так это с криком павлина. Напротив нашего дома в частном секторе в прошлом году одни люди решили стать фермерами и разводить павлинов. Месяца не прошло как ночью в их павлинник кто-то залез и передушил всех птиц. Хозяева стали кричать, что это мафия. Но я так думаю, что это не мафия. На кой черт мафии душить павлинов? Просто они так нечеловечески орали и днем и ночью на весь квартал, что это мало кто мог слушать без содрогания.
Павлины кричат примерно так же, как ослы. Только стольких ослов на частном дворе никто не смог бы содержать – ни по площадям, ни по затратам на фураж.

Однако, услыхав стук копыт по асфальтовой дорожке, что проходила неподалеку, мы немного удивились.
Мы прислушались.
– Похоже, это осел, – задумчиво пробормотал Борис Петрович. – Пойду, посмотрю.
Он, посмотрев в окно вслед удаляющемуся Федору, вышел.
– Вот и решение всех проблем, – довольно сообщил он, возвратившись через минуту и похлопывая себя по нагрудному карману полосатого – весьма грязного теперь – пиджака.
– Обопритесь-ка на меня, ангел мой.
Я попыталась допрыгать на одной ноге до своей сумки, но это получилось у меня плохо.
– Ой ты боже мой, – поморщился Борис Петрович, подхватив меня на руки.
Надо сказать, на руках у мужчины я не сидела с пятилетнего возраста, да и то – что за мужчина это мог быть кроме папы?
Борис Петрович вынес меня из домика, прошел несколько шагов и очень осторожно опустил в тележку – между Микки-Маусом и Софи Лорен.
В этой тележке, запряженной осликом, один дяденька каждый день привозил и увозил ко входу в Городской сад здоровых тряпичных кукол.
Этих кукол он сдавал напрокат фотографам.
Когда я была маленькая, этот дяденька возил людям во дворы зелень – петрушку, лук, редиску. В другую тележку – куда меньше нынешней – был впряжен флегматичный сенбернар.
Но потом зеленщика за это посадили, а теперь он купил ослика и возил кукол без опаски – как законопослушный индивидуальный предприниматель.
– А как же Федор? – спросила я, когда тележка тронулась и, поскрипывая ободьями, легко пошла по запутанным аллеям нижней террасы, поднимаясь все выше и выше в город.
– Боливар не выдержит двоих, – загадочно ответил Борис Петрович. – Впрочем, я позвоню ему как-нибудь на днях. Не озабочивайтесь, Оленька. Меня больше беспокоит, что ваша матушка на такое явление скажет... – Он обрисовал в воздухе мою фигуру, ткнув пальцем в пространство на уровне лица, коленки и страшно замаранной юбки.
– Опять же – уксус. Где я вам в такое время уксусу возьму? Ну, водки. Ну, коньяку. Ну абсента. Но... уксус? Не знаю, не знаю, голубушка... (Бутылку с уксусом мы забыли в сарае).

Борис Петрович мерно шагал рядом с еле ползущей тележкой. Софи Лорен покачивала локоном, щурила пластмассовый глаз.
Недурно было бы раздобыть настоящий стеклянный глаз, который вставляют одноглазым вместо настоящего живого. Славно было бы засовывать такой глаз в рот, а потом делать страшную рожу, будто у меня припадок, и слегка разжимать губы, а изо рта вместе с кровавой пеной – глаз, страшный, вытаращенный, без век и ресниц...
Я не успела это допридумать, так как мы подъехали прямо к нашему дому.
– Что мать-то скажет? – услыхала я голос Бориса Петровича. Как видно, он давно уже тряс меня за плечо и задавал этот вопрос.
– А?.. Мама на дежурстве.
– Слава богу. Тогда – ко мне.

Как ни странно, несмываемая краска для бровей и ресниц смылась с моей физиономии безо всякого труда.
– Ну-ка, покажите, – потребовал Борис Петрович, слыша мои возмущенные возгласы по поводу того, что было бы с котом, если бы нам, как мы надеялись, удалось его усыпить с помощью хлорки, которую мне дала знакомая девочка, которая работала санитаркой в скабиазории – это где выводят чесотку.
– Да это обыкновенная чертежная тушь. Вот же, по-русски вам написано: «Tuss. Tallinn». Но при чем здесь хлорка?
Он ходил по просторному коридору вдоль ванной, пока я приводила себя в благопристойный вид.
– Откройте сумочку, – велел он мне, когда я, умытая и с черепом на груди, а не на спине – как ему и полагалось быть – села за стол, на котором уже стоял в чашках горячий кофе, сахарница в виде слона с погонщиком под пальмовым опахалом.
Я открыла.
– Доставайте.
Я вынула спутавшиеся украшения и еще нечто, что видела в первый раз.
– Ракетница, – коротко пояснил Борис Петрович.
– Это он что же, тетю вашу?..
– Похоже. Вот вам и морт-арт! Надо же. А вот и «Ольгушка», – он показал пальцем на стену над старинным комодом. – Я не шибко сентиментален, знаете ли, Оленька. Да вот – как при матушке, так все и висит, и стоит, и лежит, и... понятно в общем?
Над комодом висели фотографии в рамках и без рамок. Я не могла разобрать, на которую он показывает.
– Ольга, сестра моя. В N-ске живет.
Борис Петрович помешал в моей чашке сахар.
– Этот идиот придумал, что... влюблен в нее. Нет, – перебил он себя, – вы не подумайте, она женщина красивая, умная и... В общем, все в порядке. Но... Ах, ну – Федор и есть Федор. Одно слово – псих. Это он там, у Ани, в темноте услыхал, верно, что я вас – Оленька да Оленька, вот и решил, что это сестра моя, предмет его пылких страстей, со мною. Понятное дело – за бриллиантами пожаловала.
– Ой, Борис Петрович, – вспомнила я и принялась снимать с пальца кольцо, которое мне насильно надел сумасшедший Федор в сарае.
– А это что ж такое будет за алмаз раджи?
Борис Петрович долго щурился, разглядывая камень. Потом достал очки, глядел через очки, поверх очков.
– Ин-те-ресно... Вздор какой. Мне уж тоже, как полоумному козлу Федору, невесть что мерещится.
– Неужели бриллиант?
– Ежели б просто бриллиант.
Он поднялся, заходил по комнате, потом подошел к книжным шкафам, в ряд выстроившимся вдоль левой стены. Искал что-то среди старинных книг в потертых, с золотым тиснением переплетах.
– Вот...
Раскрыл страницы. Щурясь, принялся читать вслух с середины текста:
«…Особо ценимо и славилось меж предсказателей и прорицателей известное своими чудодейственными свойствами кольцо девы Епифании, чародейки, сожженной на костре в Кельне в 1637 году.
Оно являло собою тонкий, червонного золота, обруч с оправою в роде черепа, в глазницы коего вделаны искусно ограненные два гематита, а в разверстый рот – простой алмаз не чистой воды вовсе без огранки, но коему, не взирая на простоту его и ничтожество, и приписывалась тайная сила возгораться кровяным светом в предвестии несчастий и светить во тьме многоцветною иридою на все стороны мира загодя до явления ангелов Господних, несущих вести и повеления Божии.
...А также чудная власть над невинными девами тех мужей, коим по неосторожности сия дева с перста сие кольцо, называемое меж простяками «маскою мертвеца», передаст и не воспрепятствует перст свой кольцом...»
Борис Петрович внезапно неловко закрыл тяжелую книгу так, что страницы смялись. Сунул ее под мышку, едва не выронив на пол. Быстро подхватил и, нелепо прижимая ее к груди, надел колечко на кончик мизинца. Попробовал было протолкнуть дальше – не вышло. Снял, сжав в кулаке протянул мне:
– Интересно. Да-с. Видать, не в пору… пока. Ну – пусть вам бонус такой от меня будет. Вместо полста. За хлопоты. Носите… на счастье. Только уж – поосторожничайте. Слыхали, чего там про него понаписано-то?..
Я ничего не поняла из услышанного, кроме того, что, быть может, это и есть какое-то таинственное кольцо колдуньи Епифании и оно что-то предсказывает.
– Это оно?
– А бог его знает.
Борис Петрович весело задвинул книгу в шкаф и сел к столу, поглядывая на золотой треугольничек с двумя черными, будто залитыми смолой, дырочками и прозрачно-сероватым камешком пониже.
– «Маска мертвеца». Надо же? Оленька, не озабочивайтесь. Разберемся. Бриллиант, не бриллиант. Время терпит. Впереди – вечность. Пейте кофе. Хотите колбасы? Яблок? Водки? Или вам еще по годкам не разрешается? Шестнадцать будет уже?
– Будет, будет, – не соврала я: мне и вправду «будет» шестнадцать – в будущем году.
– Вот и отменно. Но я вам лучше кагору налью, вам надо сил набраться побольше...
Он думал о чем-то своем, веселом, так не вяжущемся со смертью тетки и всеми сегодняшними кошмарами.
– А как же – письма? Вы же, наверно, ничего из-за этого ненормального не успели?
– Письма...
Он задумался.
– А ну их к бесу. Бог с ними, с письмами. Да и не письма это вовсе. Ну, найдут (он сделал покорное лицо). – Ну, почитают. Ну, скажут: «ну и ну». Или: «о-го-го». Да и все дела. Шила в мешке не утаишь. Оленька, вы, верно, все про… бумажник мой думаете? Откуда, мол, у такого идиота столько денег вдруг взялось? А тут еще убийство... «Убийство трупа» – хорошее название? А? Чушь ужасная, но... Это – гонорар, Оленька. Просто книжку я написал. Под псевдонимом, конечно. Меня все ж таки в городе знают – без псевдонима неловко. Книжка, знаете ли... Но – жить-то надо?
Он горько посмотрел на меня.
– Вот, хоть бы и Аню по-человечьи в последний путь проводить. Денежки-то и нужны. Да и на всякое.
– Так это – за книжку?!
Он кивнул сильно.
– Ой подарите! У меня еще знакомых писателей никогда не было! Подарите?
– Вам??? Эту книжку???..
Он так посмотрел на меня, будто я у него попросила пару чайных ложек цианистого калия.
Потом задумался.
– Впрочем, наверно, и надо подарить. Для ознакомления с... предметом и с... Ну, вот, такая я скотина, – закончил он неожиданно и вышел в другую комнату. А я видела в щель, как он что-то писал ручкой – вероятно, автограф.
Вот это да!
Он вернулся, протянул мне толстенький том в цветном переплете. Потом отнял и сунул в мою сумку, а сумку застегнул и протянул мне.
– Домой, голубушка-Оленька. Спать. Завтра – в школу.
– Побойтесь бога, Борис Петрович! Завтра – воскресенье!
– Все равно – спать. Теперь же – домой, спать.

Как только я вышла из его квартиры и он запер за мной дверь, я прямо на ходу расстегнула сумку и вытащила книжку. Сперва я прочитала дарственную надпись, но она оказалась совсем обычной: «Ольге с наилучшими пожеланиями от автора». И дата. И – все.
Продолжая спускаться по лестнице, я повернула томик обложкой к себе и прочитала заголовок :
«ЗАПИСКИ НЕКРОФИЛА».
Я как раз была возле своей двери, подняла голову, чтобы найти ключи и отпереть замок, и обнаружила, что возле двери на ящике сидит Игорь.
– Привет, – сказала я. – Слушай, что такое некрофил?
Он помолчал несколько секунд.
– Ну... ну, это который... которому нравится... любиться с трупами.
– Как это? – спросила я. – В каком смысле – любиться?
– В смысле – трахаться. – пояснил Игорь.
– Ну, так бы и говорил (я принялась искать ключи).
– А почему ты спрашиваешь?
Он все стоял и не уходил.
– Да так... есть тут один знакомый. А ты чего здесь сидишь?
– Просто. Ты побежала с... этим. А потом Семафор говорит, что ты на осле ехала, а он... этот – рядом шел. Я решил проверить. С тобой все в порядке?
– Со мной все в порядке, – сказала я. – До завтра.
– А ты... ты завтра тоже на осле? Или?
– Или, – сказала я и закрыла за собой дверь.

Войдя в переднюю, я поскорей раскрыла книжку где попало. Вот что я успела прочитать, пока не зазвонил телефон – это мама беспокоилась, где я шляюсь.
– «…И какой некрофил не любит трупа с душком! Ах, мертвецы-мертвецы! И кто только вас выдумал?! Словно Господь для одного только меня кладбища затеял на белом свете. Не чуден ли чарующий аромат разлагающегося трупа при тихой погоде, когда вольно и плавно течет он среди просторов заброшенного погоста, поднимается теплыми струйками к самой колокольне кладбищенской часовни, колеблет незыблемую мощь позабытого Богом и людьми церковного колокола, трепещет в оголившихся ветвях унылых осин. Редкая птица не облетит стороной свежевзрытую любострастными руками моими могилу, редкий зверь не обежит дальней тропой сырой холм, пестреющий лоскутами истлевших одежд, выбеленными, изъеденными червем костями, прядями русых волос, некогда обрамлявших чело и ланиты юных красавиц и зрелых жен...».
Где-то я про такое уже читала, подумала я, но никак не могла вспомнить – где. Нет, показалось. Не могла я этого читать – я по части книжек и слов очень въедливая. Что про некрофилов мне пока еще ничего не попадалось, это уж точно.
Я покрутила на пальце колечко. Насчет золота я не очень разбираюсь, но уж бриллианты... Бриллианты тут, конечно, не при чем. Бриллианты играют всеми цветами радуги, когда их повернешь под определенным углом к свету. Я точно не знаю – под каким, но эти штучки в колечке не блестели ни под каким углом. Моя светоотражающая пленка – и то сильней блестела, да что уж там говорить: она под любыми углами сверкала как россыпи алмазов.
Я посмотрелась в зеркало, сняла свитер и пошла спать.
Утром мне предстояло много хлопот. Например, сходить на протезный комбинат. Завтра воскресенье, комбинат не работает. Быть может, мне удастся пробраться во двор комбината, где за котельной лежит целая куча списанных протезов. Мне об этом рассказал один парень, правда, он голубой, но вполне порядочный человек. Я с ним иногда гуляла, с ним хорошо гулять – он не пристает и всегда подскажет что-нибудь стоящее: то про резиновое подкладное судно – что его можно надеть на голову, то, вот, про протезы. У него мама – врач-ортопед. Но это днем – в сумерках среди этих протезов можно и вправду поломать ноги, и тогда-то они, не дай бог, пригодятся по назначению.
 А вечером…
Пока я засыпала, мне в голову пришла интересная мысль. Что если записывать всякие истории, которые со мной случаются в этой полной опасностей и приключений жизни? А потом тоже издать. За гонорар…

1995 г.


Рецензии
Ника, совершенно потрясающий рассказ! Где ты научилась писать прозу? У меня так никогда не вышло бы...
Правда, очень понравилось. Читал, не переводя дыхания.

Александр Воловик   18.03.2014 01:44     Заявить о нарушении