В мире один человек. Глава 28

– Какие мы все люди занятные, не правда ли?.. – вдруг спросил с насмешливой улыбкой Коломейцев, поудобнее устраиваясь на диване и оглядывая всех таким видом, как будто хотел сказать: а ну, кто на что способен, выскажись по этому поводу!?.
Он сидел в центре дивана, по левую руку от него была Махрова, пытавшаяся чувствовать себя как можно непринуждённее, по правую руку его, на краешке дивана, примостился Сушкин. Что касается Нади – она стояла у окна, поглядывая из-за штор, спускавшихся до самого полу, на улицу и то и дело обращала свой какой-то слишком уж безразличный взор на компанию, устроившуюся на диване. Посмотрев на неё повнимательнее, можно было угадать в уголках подрагивающих губ еле заметную, снисходительную улыбку.
– Это чем же мы занятные?.. – ответил Сушкин на реплику Коломейцева, а сам как будто думал о чём-то другом, о чём-то очень далёком от настоящего момента.
– Занятные!.. – загадочно повторил Коломейцев и дальше умолкал и снова оглядывал присутствующих необыкновенно весёлым взглядом.
– Ну если кто-то тут и занятный, то это ты сам! – с иронией отозвалась Махрова своим густоватым, идущим из груди голосом.
– Да не я, а все мы! – стоял на своём Коломейцев.
– Это позвольте узнать, – подала голос Надя, – что же такого в нас занятного?..
– Да всё, всё!.. – с азартом заявил Коломейцев. – Начиная с нашей одежды, с ногтей, и кончая нашими душами!.. Скажу одно замечание, которое, может быть, вас удивит, и даже не понравится вам…
– Что ещё такое?.. – выходя из оцепенения ожил Сушкин, с недоумением уставившись на Коломейцева. – Настроение наше хочешь испортить или наоборот – приподнять?..
– И то и другое… Вот судите сами… Я хотел сказать…
– Что у кого-то тут комплекс неполноценности?.. – вставила Надя невозмутимо, снова обернувшись и посмотрев в окно.
– Я хотел сказать, что мы не умеем общаться, – сказал наконец свою мысль Коломейцев. – Да, да, не умеем общаться! – повторил он нравоучительно.
– Это заявление повисает в воздухе, – заметила Надя.
– В этом что-то есть! – заволновался Сушкин. – По-моему, это очень, очень верное замечание!.. Я всегда говорил, что Толя Коломейцев сделал бы успехи, если бы пошёл по линии философии!..
– Ты мне этого никогда не говорил, – сказал Коломейцев, – ты, что-то, Вася, напутал…
– Нет! Я всегда говорил, что из тебя выйдет философ!.. Мы в сущности не умеем общать-ся!.. – сбивчиво произнёс Сушкин.
– Вот ты ерунду говоришь! – сказал с упрёком Надя. – Кто-то философ, кто-то не умеет общаться!.. Ерунда!.. По-моему, об этом и говорить не стоит! Есть такие вещи, которые не надо трогать!..
– Это правильно, – согласился Коломейцев. – О таких вещах не надо говорить!.. Живём мы всего один раз! Зачем искушать судьбу, зачем играть на мелких чувствах самолюбия нынешнего мещанина и обывателя?!.
– Это верно!.. Мне кажется, что мы обыватели! – заговорил взволнованно Сушкин. – Мы ужасные обыватели!.. Вот они, рабочие, труженики, которые на БАМе работают… ну, ещё КамАЗ – вот они не обыватели!..
– Интересно!.. – вырвалось у Нади, она с удивлением смотрела на брата. – И давно ты считаешь себя обывателем?..
– Недавно…
– С Васей произошёл великий перелом!.. – торжественно заявил Коломейцев с лихорадочным возбуждением во взгляде. – Это великая минута!.. Вот у меня есть записная книжка, тут! – он ударил себя по груди. – Сейчас мы это запишем! История должна всё знать!.. – он полез во внутренний карман своего крапчатого, потёртого пиджака, извлёк на свет толстую записную книжку, такую же толстую шариковую ручку, раскрыл книжку и стал записывать на чистом листе. – Та-акс!.. Вася Сушкин обвиняет себя в том, что он отъявленный обыватель и мерзкий мещанин!.. Он сетует на то, что сыт, обут, не бедствует, а живёт хорошо! Он считает, что это самое ужасное преступление, наряду с убийством человека!..
– Постой, постой!? Что это ты там такое пишешь!?. – не удержался Сушкин, лицо его вытянулось за счёт отвисшей нижней челюсти…
– Всё правильно пишу, не мешай… Он жалеет, что из него выйдет неплохой интеллигент, он предпочёл бы быть хорошим рабочим!.. Та-акс!.. Готово!.. Дата… Какое сегодня число?.. – Коломейцев посмотрел на Сушкина.
– Не помню, не имеет значения…
– Так и запишем – не имеет значения!.. Точка!..
И Коломейцев, захлопнув книжку, спрятал её в карман, на его лице отпечаталось глубокое удовлетворение.
– Это называется – произвести эффект! – стараясь казаться спокойной, сказала Надя. – Через некоторое время эта записная книжка едким огнём будет гореть на свалке и история так  и не получит тех ценных сведений, которые только что были в неё занесены!..
– Мой друг, Аркадий Петрович, не говори красиво! – многозначительно посмотрев на Надю, изрёк Коломейцев.
– Ты написал ведь то, чего он не говорил, – сделала замечание Махрова, тронув локоть Коломейцева.
– Я просто художественно обработал полученный материал, вот и всё!.. Я не жалкий натуралист!.. Я реализм ценю, реализм!.. Я это в книгу внесу!.. Когда-нибудь я напишу книгу, про всех нас, про всё-всё!.. И в этой  книге будут эти слова, которые я только что записал… Фамилии, конечно, придётся изменить, но не в этом дело, не в фамилиях…
– И как же будет называться эта книга? – насмешливо спросила Надя. – «Записки болту-на»?..
– Нет!.. Не «Записки болтуна» и не «Записки идиота»!.. Не угадаете нипочём!..
– Может быть, «Записки Материалиста-Карьериста»?.. – опять спросила со мехом Надя.
– Не-ет!.. Увы!.. Книга будет называться «Записки Трезвого Человека»!.. – и сказав это, Коломейцев посмотрел на всех победно… – А что скажешь на это ты, Вася?..
– Я?.. Не о том я думаю… Я об обывателях думаю!.. Но если хочешь, скажу… Это не так просто – стать писателем… Такими вещами не шутят… «Записки Серьёзного Человека»...
– «… Трезвого Человека»!.. – поправил Коломейцев, наблюдая Сушкина, осклабившись.
– Пусть будет «… Трезвого»… Я хочу сказать, что ты слишком легко об этом говоришь…
– Не легче, чем ты об обывателях!.. Ты же ведь по сути дела всех нас назвал сейчас обывателями!.. Ну какие же мы обыватели, посмотри на нас!?. Мы столько хотим! В нас такая неудовлетворённая жажда!..
– Которую, кстати, очень легко удовлетворить!.. – опять вставила Надя.
– Неважно, – посмотрев на неё, сказал Коломейцев и оживлённо говорил, – главное – жажда!.. Когда человек чего-то хочет – он уже не обыватель, потому что обыватель ничего не хочет!..
– Где границы между обывателем и разумным человеком? – возразила Надя. – Ведь и разумный человек «ничего не хочет», в смысле: жаждет покоя!.. Это дурака стихия бросает из стороны в сторону! А разумный человек не хочет быть игрушкой в руках стихии!..
– Постойте, постойте!.. – закричал внезапно Сушкин, одержимый какими-то сомнениями. – Вот вы говорите – разумные люди!.. Да в том-то и беда, что слишком разумные!.. Разумный чело-век – всегда обыватель!.. Теоретик, философ, удобно устроившийся в своих прогрессивных идеях – обыватель!.. Он же покоя жаждет!.. Он же объяснить хочет мир!.. В этом необъяснённом мире ему плохо! Вот ведь штуковина!..
– Вот видите, какое тесное духовное общение!?. – воскликнул Коломейцев. – Вася уже парадоксами говорит! Как жаль, что этого никто не запишет и всё это пропадёт в туне!.. Мне временами кажется, что всю эту жизнь можно было бы  просто взять и перенести в книгу!.. По-лучилась бы «Книга Жизни»!.. Это было бы потрясающе!..
– «Книга Жизни»?.. – с недоумением переспросил Сушкин и восстановил на носу начавшие было сползать очки; приглядевшись к нему повнимательнее, можно было заметить, что у него дрожат руки.
– Помню у Чехова… в сущности – смехотворный писатель!.. – начал Коломейцев, посмеиваясь. – Вы ничего не замечаете странного в пьесах Чехова?..
– Странного в пьесах Чехова?.. – повторил Сушкин.– Да… У него все герои какие-то странные, мне кажется. Один – явный дурак, всё повторяет карты, заучил – король, трефа, король, трефа! Или что-то в этом роде… Другая бегает, одно и  то же повторяет: «Работать надо! Работать надо!..» Это очень смешно!.. Никакой работы, конечно, не видно, и в помине нет ни-какой работы, зато все носятся, как помешанные, и повторяют про себя, что надо работать!..
– Ну и что?.. – спросила Надя, чему-то усмехнувшись.
Махрова перевела неспокойный взгляд с Коломейцева на Надю, потом снова на Коломейцева, – видно было, что общество, в котором она оказалась, слишком непривычно для неё.
– Неужели в то время в самом деле люди были такие идиоты? – пояснил Коломейцев, – неужели они… все…
– Да нет!..  – взорвался Сушкин. – Они не идиоты были, им нужна была революция, революция им нужна была! Как вы этого  не понимаете?!. А потом революцию совершили и…
– И всё стало на свои места! – успел вставить Коломейцев.
– Все стали работать и уже никто не бегал и не говорил, что надо работать!.. – закончил Сушкин, тяжело дыша.
Несколько секунд все молчали, все были углублены во что-то. Потом опять заговорил Коломейцев:
– В сущности я не вижу разницы между тем поколением и нашим… Там работы хотели – и тут работы хотят!.. Только немного иначе… как бы это сказать?.. – он почесал затылок. – Теперь не просто работы хотят, а хотят интересной, увлекательной работы, которая отвечала бы духовным потребностям!..
– Мещане!.. – сорвалось у Сушкина, взгляд которого упёрся в пол, покрытый ярким ковром.
– Во все времена человек стремился к гармонии, искал её во всём! – развивал мысль Коломейцев. – Найдёт какую-нибудь гармонию, поцарствует на троне, потом опять ищет гармонию!.. Герои Чехова все были одержимы поиском гармонии!.. И сейчас гармонию ищут…
– Надя!.. Ты бы там насчёт чаю сообразила?.. – вдруг ни с того ни с сего оживился Сушкин и в оправдание своего желания залепетал. – Что-то в горле пересохло… да и вот, – он сделал неопределённый жест, который был красноречивее любых слов.
Надя была невозмутима, как индеец.
– Соображаю, – ответила она, – сегодня это крайне необходимо… Сегодня всех будет мучить жажда!..
Сказав это многозначительным тоном, она медленно, как бы нехотя, пошла к выходу из комнаты. Коломейцев пропустил её слова мимо ушей, однако как-то по особенному сразу за этим посмотрел на Махрову и, кажется, задумался.
– А мать ваша на работе?.. – почему-то вяло спросил он потом у молчащего Сушкина.
– Да, на работе, а что?.. – так же вяло отозвался Сушкин. – Да так, ничего… Это я просто так, я просто вспомнил… Мне Марья Павловна симпатична, но тебе этого не понять… Ты цени мать… потом когда-нибудь поймёшь… Мне Коля Попов сегодня рассказал, как они с матерью живут. Дурная женщина, своему сыну – враг!.. Хочет разделить с ним жилплощадь…
– А в чём дело?..
– Не знаю, но я понял так, что – совершенное отчуждение!.. Ну если уж милицию вызывает, если сын музыку включит, или знакомые к нему придут… это я не знаю!.. Вообще, очень трудно понять… Дикари, одним словом, мелочные люди!.. Жить никак не могут. И он на мать кричит… ну, сам понимаешь, что это такое – кричать на мать! Ты вот небось не кричишь на мать – а он и наброситься может… При мне один раз пробовал её сковородкой ударить… Мы с ним чуть не подрались. Я ему говорю: «Не надо же так с матерью обращаться!..» – а он мне заявляет: «Она передо мной очень сильно виновата – она родила меня, а мне это ни к чему!..» В сущности большой негодяй наш знакомец, в общем – ничуть не лучше своей матери!.. Я, знаешь, в последнее время только и вижу такие сцены, к кому не приду… Боюсь за нашего друга Иванова, как бы не спился совершенно!.. Дошло дело до того, что в универе ходит выпивший!.. И зачем им образование вообще?!. Иванову – тому пристало больше шофёром работать. Ему главное – время провести, иметь деньги, и чтобы как можно меньше ответственности было… – Коломейцев остановился, почесал рукою лоб и нос, подумал о чём-то, посмотрел по сторонам, вдруг как будто впервые увидел Махрову и удивился.
– Что, скучаешь?.. – спросил её сочувственно, без тени насмешки.
– А мне всегда скучно! – со вздохом сказала Махрова, глядя куда-то в одну точку обречённым взглядом. – Тоска! Тоска!.. Замужем я уже была, так что мне не светит…
– Не светит! – согласился Коломейцев и предложил. – А ты поступай учиться к нам, в университет!.. Год поработай на производстве, чтобы стаж был, год уйдёт на подготовительное отделение –  того два года!.. И пять лет учёбы!.. Того – семь лет!.. Неплохо, правда?.. Можешь год ещё прибавить, академический возьмёшь, чтобы голову проветрить… Восемь лет!.. Восемь лет есть чем заниматься, ну а там пойдёшь по специальности, человека подберёшь, семью устроишь прочную!..
– Не знаю, надо подумать! – легко ответила Махрова и кокетливо взглянула на Сушкина. – А Вася что на это скажет?..
Сушкин мрачно посмотрел на неё. Коломейцев ответил за него с иронией:
– Вася советов не даёт, не считает себя достаточно компетентным лицом…
– Человек должен сам решать, – неторопливо произнёс Сушкин, затем повернул голову к телевизору, который негромко бормотал что-то своё, живя своей глубоко личной, оторванной от окружающих людей жизнью.
– Самостоятельность?!. – насторожился Коломейцев. – Это что-то из области научной фантастики… Человеку только кажется, что он самостоятелен, а он не может быть самостоятелен в этом мире, где всё оказывает на него давление… Речь может идти только об относительной самостоятельности!..
– Пустяки, – произнёс Сушкин. – Жизнь идёт своим чередом, каждый отвечает за сои поступки сам, каждый сам решает, или выбирает…
– Иллюзия!.. – бросил Коломейцев. – Выбирает!.. Решает! – презрительно повторил он. – За него всё решают, за него и выбирают, а люди – дети в сущности…
– Что же прикажешь?.. – Сушкин повернул к Коломейцеву лицо. – Мы и не свободные, мы рабы, невольники?!.
Вместо ответа Коломейцев с трудом встал с дивана и сделал к окну два шага. Остановился и сказал, глядя перед собой прямо, легко сказал, как будто пустяк какой-нибудь:
– А ничего не прикажу… Пусть всё так и будет, по-старому. Нас не убудет, а?.. Все жили, – начал он громче и жёстче, – все терпели!.. И мы будем терпеть?.. Так?.. – он обернулся, на губах его играла какая-то холодная, зловещая улыбка. – Мы всё стерпим, а?.. Света?..
– Философия твоя!.. – неопределённо, не сказать, чтобы доброжелательно, заметила Махрова и её сжатые губы, как это бывает в раздумье, искривились.
– Философия?.. Может быть, философия… Всё философия… Хлеб жуёшь – философия!.. Говоришь «за» – философия! «Против» говоришь – философия!.. Ничего не говоришь – опять философия!..
– Усложняешь… Надо проще. Всё очень просто… Я никогда не усложняю, ты же меня знаешь… И не надо философствовать. А то мне кажется, что ты себя выгораживаешь. Философией этой подлость можно прикрывать…
– Ты права! – с улыбкой во весь рот сказал Коломейцев. – Ты в точку попала!.. Чтобы сделать подлость, надо Совесть заглушить! Совесть можно заглушить удобной философией!.. Я думал об этом… Когда-то мне казалось, что всякий человек подлый – понимает, если делает подлость… Потом я пересмотрел свои взгляды, мне уже стало казаться, что подлец, всякий преступник – вор, убийца – не понимает меру своей подлости, своей преступности… Оказывается, любой негодяй делает своё чёрное дело в тайне не от того, что понимает, что делает плохо, а по причине того, что знает, как отрицательно отнесутся к нему окружающие, если узнают о его поступке!.. И он действует скрытно, убеждённый, что поступает правильно, хорошо, даже жалея, что о его поступке не узнает никто, потому что, если для других его действие – преступление, то для него самого – доблесть, которой он гордится!.. И муки совести – это слабая философия, давшая трещину… Человек, вооружённый хорошей философией – уверен в своей правоте до конца, это тот же Наполеон!.. Таких людей мало, потому что мыслить не умеют, философствовать, как ты говоришь, – Коломейцев ухмыльнулся, глядя на Махрову, его указательный палец правой руки застыл в воздухе, указывая ей в грудь. – Поэтому, философия – это очень важно!.. Я берусь утверждать, что без философии, которую ты не жалуешь, невозможно обойтись нигде и никогда… Человек и пальцем не пошевельнёт без философии… Ты вот говоришь – надо проще, не надо усложнять. А я скажу: надо разобраться во всём, всё поставить на свои места. Я не человек стихии, я трезвый человек, я должен иметь философию! И я её создам, чтобы мне было удобнее жить! Жизнь без философии – это существование, люди-то и мучаются от беспорядка в сознании! Хаос их губит! А философия – это порядок!..
– Гм!.. Человека можно убить и глазом не моргнуть, да? – внезапно высказался Сушкин.
– Совершенно верно!.. Как Раскольников!.. Только тот оказался слабый человек… А может, философия его слабая, неверная была?.. Любопытно это вообще… этот Достоевский любил смаковать всевозможные крайности, патологию всякую… Но сейчас ведь и не могут так писать, и не потому что нет людей – просто цензура не пропустит… Удивляюсь, кстати, как это при царизме всё это печатали – Достоевского, Чернышевского, Некрасова, Чехова, Толстого?!. Что-то в голове не укладывается… Эти же явно выступали против существовавшего строя! Это же благодаря им происходило оживление в народе!.. Нет! Сейчас этим писателям не позволили бы такие вещи писать. Ну кто позволит внушать массам так называемые опасные мысли?.. Нет! Это было возможно только во времена царя-батюшки!.. Проспал он своё царство!.. Началось с Раскольниковых, с бунтарей, которые готовы были бунтовать против всего, а кончилось революционерами, вооружёнными определённой программой действий, философией… удобной!.. Скинули царя-батюшку, потому что философия была оч-чень удобная, в философии той ясно было сказано, что один человек не имеет права владеть целым государством и так далее… все это знают, власть трудящихся, коммунизм, которых, кстати, днём с огнём не найдёшь, потому что написать на бумаге – одно, претворить в жизнь – другое!.. Попробовали бы мы сейчас жить коммуной – тут бы нам кто-нибудь и сказал, что мы неправильно живём, тут бы нас и разогнали!.. Не видать нам коммунизма, братцы, как своих ушей!.. «Каждый за себя!» – вот наш лозунг!.. В каждом из нас – мелкособственнический инстинкт!.. Нам бы чёрный фрак напялить на себя, а сверху цилиндром закрыться – боюсь, как бы именно так и не вышло…
– А Раскольников всё-таки как же?.. – спросила Махрова.
– При чём тут Раскольников! Я какие вещи толкую, а ты – Раскольников! – почти обиделся Коломейцев. – Наплевать на Раскольникова, на Достоевского – нет, он нам ещё пригодится в классовых битвах!..
– В каких ещё классовых битвах?..
– Именно классовых!.. А если классов ещё нету  – будут!.. Всё равно что-нибудь будет!..
– Что ты такое говоришь!?. – не утерпел и сказал вдруг Сушкин. – Да неужели ты думаешь, что наше общество катится чёрт знает куда?!. – вид его был озадаченным.
– Я не думаю, а я почти знаю! – с оттенком высокомерия заявил  Коломейцев. – И не надо меня переубеждать… не надо! – прибавил он, видя, что Сушкин хочет ему возразить. – Не сове-тую! А то я объявлю вас своими классовыми врагами и не топором, как Раскольников, а другими методами буду действовать, – и он загадочно улыбнулся и соединил руки за спиной.
– Ты как Троцкий!.. – заметила вслух Махрова. – И говоришь непонятно… Троцкий ведь десять часов мог рассуждать о топоре, я где-то читала…
– Не интересовался Троцким… Какая-нибудь политическая проститутка, наверное…
– Слушай! – встрепенулся Сушкин, задвигавшись на диване. – Это как тебя понимать?.. Ты-ы новый Рахметов что ли?..
Коломейцев вознаградил Сушкина пронзительным взглядом, как бы раздумывая о том, стоит ли Сушкину говорить.
– Нет, я не новый Рахметов и не новый Раскольников! – наконец выжал он. – Я принципиально новый тип!.. Я – Трезвый Человек!.. Я советы могу дать… Вот взять Свету; купи, Света, пистолет, ходи в лес и стреляй в деревья! Можешь не учиться и не работать, и уважать  себя!.. Если поймают, скажи, что «политическая» ты… ну, правда, со средним образованием у нас «политику» не вытянешь, в лучшем случае пойдёшь за бандита, в худшем – признают душевнобольной…
И он засмеялся своей шутке, глядя на потемневшее лицо Махровой, непроизвольно запустившей пальцы обеих рук в покрывало, устилающее диван.
– Да где его возьмёшь-то, этот пистолет?.. – вдруг спросила она серьёзно.
– Да у твоего бывшего муженька пистолет-то, наверное, был, – посмеиваясь, сказал Коло-мейцев. – Южный темперамент требует иметь оружие… «Чёрных-то» рынков хватает на юге…
Из кухни показалась Надя. Она остановилась в дверях.
– Ну что?.. Революцию готовите?..
В голосе её отнюдь не было иронии.
Коломейцев притворно схватился правой рукой за голову:
– Ох! Бедовые мы люди! – затянул он не своим голосом. – На что посягаем!.. Головы нам оторвать всем, головы!!. – левая его рука взметнулась вверх и описала дугу. – Четвертовать!!. На плаху!!. Изрубить на куски!!. Вырвать змеиное жало!!. Кто первый?!. Нет смельчаков?!. Все трусы!!. Иду я!!. «Вставай, проклятьем заклеймённый!!.»
– Хватит паясничать!.. – остановила это представление Надя, начавшая сердиться. – Хочешь, чтоб было как вчера?!. Наконец – это глупо!..
Коломейцев уже смеялся взахлёб своей шутке, одну руку положив на живот, а другой показывая на Надю.
– У тебя красная рубашка, я тоже такую хочу! Я право имею!.. Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Право… право имею! Ха-ха-ха!..
Надя многозначительно посмотрела на брата, тот встал и подошёл к Коломейцеву.
– Прекрати, Анатолий! – рука Сушкина легла на плечо Коломейцева. – Что за театр та-кой!?.
Веселье Коломейцева кончилось. Продолжая ещё вздрагивать всем телом, он подошёл к дивану и грузно на него опустился. Потом достал из кармана белый платок. Поднёс его к лицу и два раза оглушительно чихнул в него, затем прикоснулся платком к рукавам пиджака, как бы смахивая пылинки, обтёр платком пальцы вспотевших ладоней и спрятал платок назад, в карман пиджака. На губах его всё ещё была улыбка человека, чрезвычайно собой довольного и по причине этого не очень старающегося обращать внимание на реакцию окружающих его людей, знающего, что ему многое простится, а может быть, нашедшего в той роли, которую он на себя возложил, истинное своё лицо, а по этой  причине не желающего расставаться с ним.
Сушкин стоял посреди комнаты и переводил взгляд с одного лица на другое, как будто недоумевая о чём-то, по крайней мере так можно было решить, глядя на него. Наконец взгляд его остановился на сестре, всё ещё стоявшей в дверях. Он смотрел на неё несколько секунд, затем шагнул к ней… и поравнявшись, сначала боком взглянул на Коломейцева и Махрову, затем неопределённо бросил фразу, сказанную негромко:
– Я сейчас…
…и пошёл мимо сестры дальше, к двери, ведущей из квартиры. Подойдя к двери, он от-крыл её и вышел. Дверь закрылась за ним тихо, без щёлканья задвижки.
– Куда это он?.. – склонил голову набок Коломейцев и, не дождавшись ответа, скосил глаза на Надю, та ответила ему взглядом столь бесстрастным, что в нём трудно было что-нибудь прочитать.
– Он же сказал, что сейчас придёт, – произнесла Махрова, откинувшись, как и Коломейцев, на спинку дивана.
Надя вошла в комнату, неторопливо прошла по ней, подойдя к столику, заваленному книгами и бумагами, опустилась на стул и стала смотреть в телевизор и вслушиваться в звук, доносящийся из него.
Так, в обоюдном молчании прошло минуты две или три. Коломейцев, придя в себя, уже с серьёзным выражением лица рассматривал стены комнаты, вещи, находящиеся в ней, потолок. Потом взгляд его уткнулся в телевизор, но ненадолго задержался на нём и опять начинал лениво слоняться по комнате, путешествуя из одного угла в другой. А Махрова, кажется, была чем-то озабочена, имея не слишком беззаботное и довольное выражение в лице, в глазах её таилась какая-то невысказанная грусть, родившаяся за много времени до этого вечера, потому что это не была та мгновенная, беспричинная грусть, которую часто грешат счастливые и блаженные люди…
– Я заметил, – прервал затянувшееся молчание Коломейцев, – что с Васей происходит что-то странное… Он сегодня не такой, как всегда… Вот и ушёл куда-то…
Через полминуты он начал вставать с дивана и, выпрямившись, предложил Махровой:
– Не устроить ли нам небольшой перекур?..
Махрова согласно кивнула…
Они вышли из квартиры на лестничную площадку…
В комнате осталась одна Надя…
Она думала о прошлом, о том далёком для неё времени, когда она была девчонкой девяти-десяти лет. Сушкины жили тогда совсем в другой части города, в двухэтажном деревянном доме, где не было ванной и отопления. Надя вспоминала двор перед домом, дровяные сараи, деревянные пристройки к сараям, всевозможные голубятни, курятники, кое-кто из жильцов дома откармливал свиней, чтобы в один прекрасный день предать их лютой казни или попросту свезти на мясокомбинат. Иногда этих свиней выпускали побегать на свободе, и они гуляли по двору, толстые, розовые, хрюкающие, издающие какие-то странные, гортанные, смешанные с визгом, звуки. Когда Надя смотрела на этих свиней, ей почему-то они казались жалкими и несчастными. Да, ей искренне их было жаль, когда она видела, как они ковыряют носами в куче всякого мусора, возле помойной ямы, не понимая, как это нехорошо, как это скверно и неприятно выглядит со стороны. Надя не понимала свиней, не понимала, как это можно быть свиньёй и вести такую жалкую и такую скучную жизнь, какую они вели. И она не понимала людей, держащих этих одновременно отвратительных и чем-то симпатичных животных. Эти люди ей казались жестокими, злыми, грубыми и бесчеловечными. Надя ещё в то далёкое время задумывалась о судьбе животных и людей. Девочке казалось очень странным, что люди растят животное, заведомо зная, что его придётся лишить жизни и его тушу разделать на мясо. Совсем была ужасна мысль о том, что человек откормит свинью, потом убьёт её, а после этого будет спокойно её есть. Ей представлялось это необъяснимым, она думала о том, что если у неё была бы маленькая свинка, то она растила бы её не для того, чтобы потом убить на мясо и есть. Сама мысль об убийстве бедного животного никак не вмещалась в её сознании и когда Надя начинала себе представлять сам момент убийства – ей становилось так страшно и так больно на душе, как будто это её убивали, а не свинью какую-нибудь… Окна квартиры Сушкиных, расположенной на втором этаже, выходили во двор дома, на северную сторону, и из них хорошо было наблюдать солнечный закат, пока солнце не скрывалось за растущими на соседнем пустыре не слишком высокими тополями. Из этих окон Надя часто наблюдала происходящую во дворе жизнь, ребятишек, возившихся со своими игрушками в куче песка, взрослых людей, отстукивающих на самодельном столике «козла», или играющих в карты на деньги. Однажды она увидела в окно, как один пьяный мужик ударил другого мужика – и тот упал, а потом первый мужик стал его бить ногой, пока люди не бросились его оттаскивать. А пьяный всё кричал: «Я его научу!.. я ему по-кажу, как обманывать друзей!..» Потом приехали «милиции» и «скорая помощь» – и обоих пьяных увезли, а на земле остались красные пятна крови. Эти пятна крови Надя не могла забыть до сих пор, эта кровь и это в сущности нелепое воспоминание с годами только сильнее напоминали о себе, оживая перед её глазами всё чаще и чаще… Были и другие воспоминания, чаще всего неприятные. Очень смутно помнила она (было ей тогда лет пять или шесть) ссору отца с каким-то мужчиной, жившим в соседней квартире; врезалось в её память одно место – как мужчина схватил отца за рубашку и порвал её. Помнила она ещё, что это была новая рубашка, которую отец надел в первый раз. Когда она видела, как на отце трещит рубашка, ей стало страшно за него и за того мужчину, потому что она смотрела на них снизу вверх и они  казались ей очень сильными и похожими на великанов…
Её раздумья, связанные с далёкими воспоминаниями из детства, неожиданно были прерваны одной мыслью, мыслью о том, что она одна в квартире, хотя только что тут были люди, раздавались речи, звучал смех… Ею овладело какое-то беспокойство, что-то подсознательное внушило ей странную тревогу. Она поднялась со стула, пошла в прихожую, открыла дверь на лестничную площадку и увидела картину, чем-то поразившую ей. Коломейцев и Махрова курили, разговаривая о чём-то в полголоса. Махрова стояла к двери спиной и выражения её лица Надя не могла видеть, но зато она увидела в профиль лицо Коломейцева: он рассказывал что-то с улыбкой и Надя уловила только что-то вроде: «…не имеет никакого значения… делать ложные умозаключения… свалить вину на других, на окружающих…» Увидев Надю, Коломейцев остановил себя на полуслове и, наклонившись к уху Махровой, что-то прошептал ей, а та вслед за этим издала смешок и обернулась, чтобы посмотреть на Надю, и во взгляде её было такое, как будто она чему-то очень удивлена, но Надя здесь ни при чём, недаром Надя почувствовала сразу за этим неприятный осадок в душе, какой появляется у человека, когда ему приходит в голову, что он для кого-то пустое место… Они оба – Коломейцев и Махрова – смотрели на неё, во взгляде Коломейцева проглядывала насмешка, что уже одно – в другой раз могло больно кольнуть самолюбие Нади. Но теперь ей было не до этого, она словно увидела вдруг для себя что-то новое, а вернее – в ней шевельнулось что-то такое, чего раньше она за собой не замечала.
– Вася исчез, – долетели до неё из глубины окружающего пространства слова Коломейцева. – Распался на атомы… Теперь он живёт в другой Галактике… там он счастлив…
Надя закрыла дверь и снова осталась одна, как, впрочем, была одна всегда, с того самого времени, как она поймала себя на мысли, что она есть, что она существует в природе, живёт… Она подошла к зеркалу и боком взглянула в него: там, напротив, была не она, не отражение её, а кто-то другой, какой-то жестокий, беспощадный судья. И Надя вдруг поняла, что она обретала этого судью медленно, год за годом, минута за минутой, и вот теперь открыла его. Беспристрастный ли он, этот судья, или он ненавидит?.. А может быть, ненависть порождает ненависть, а любовь порождает любовь? Может быть, судья не там, в зеркале, а здесь, в ней, а судит она только жалкое отражение в зеркале, в том загадочном мире, с которым ничего не поделаешь, но который дразнит тебя, копирует тебя наоборот?!. В тот мир  не проникнешь и не уйдёшь из этого – туда, в зазеркалье, чтобы слиться со своим судьёй!..
Она смотрела на себя в зеркало и думала о том, что она красивая, и ей восемнадцать лет… Она смотрела прямо в свои глаза, в чёрные зрачки, где отражалась опять она, стоящая напротив самой себя, и ей стало казаться, что с ней происходит что-то необыкновенное, может быть, чудесное, а может быть, что-то ужасное… Она  протянула руку и коснулась ровной зеркальной поверхности… Ей пришло в голову, что не только брат Вася распался на атомы и живёт уже не здесь, а в другой Галактике, а всё распалось!.. Ощущение от Коломейцева и Махровой у неё было такое, как будто их нет, но при этом она знала, что они в любую минуту могут появиться на пороге, что они появятся – и каждый из них, обладая какой-то фантастической особенностью смотреть своими двумя глазами и думать своим мозгом, начнёт смотреть и думать, обрабатывать её какими-то загадочными волнами, от которых ей станет не по себе… Надя приложила к лицу обе ладони – и там, в зеркале, та, другая Надя, тоже приложила к лицу ладони. Может быть, та, друга Надя, и думала и чувствовала и жила, повторяя во всём ей, настоящую Надю?!.
Ей уже восемнадцать лет, много ли это?!. Сколько это – восемнадцать лет?!. Что это значит – год?.. Год в семнадцать лет, год в пятнадцать лет, в десять, в семь, в пять?.. в три!?. Что значит – год!?. Что значит – день?!. Минута?! Она уже не ребёнок, она вышла из детства, ей восемнадцать лет, ей уже восемнадцать лет – что это такое: восемнадцать лет?!. Никто ей не объяснит. Некому объяснять! И она сама не знает, что с ней происходит, что зарождается в ней, а что в ней умирает, наглухо, навсегда, уходит куда-то вдаль, как детские игры, как первое озарение юности…
Эти стены, эти вещи, которыми окружает себя человек – этого всего когда-нибудь не будет, оно исчезнет, исчезнут и дела человеческие, и то, что зовётся подвигом – затихнет в веках и тысячелетиях, как и затихнет ненависть, чувство злобы, как зарастёт временем и покроется пылью забвения воспоминание о первородных грехах, о коварстве и преступлениях… А что останется?.. Неужели ничего?.. А если ничего, ничего не останется, то зачем тогда всё это сейчас… если всего этого не будет, если оно канет в пропасть небытия и даже эхо его когда-нибудь замрёт и наступит после всего полная, ничем не дающая о себе знать тишина?!. Эти страшные сны наяву, эти молчаливые свидетели Вечности, жернова которой самую толстую каменную стену, построенную человеком, перетрут в порошок, а порошок превратится в Ничто!..
Кто я?.. Надя смотрит на своего двойника – по ту сторону этой Жизни, ей кажется, что земля уплывает у неё из-под ног и она устремляется, свободная, обретшая власть над собой, в те бесконечные пространства, где вещи теряют совё назначение и утрачивают названия, а слова превращаются в пустые, бессмысленные звуки, а сами мысли дрожат и разламываются на множество кусков и сгорают, как метеориты, попадающие в атмосферу планеты, превращаясь в Ничто… И кажется ей, что она летит сквозь эти пространства, свободная от всего-всего, что способно хоть на секунду омрачить мысль, навстречу чему – неизвестно и неважно, – главное, что летит и думает про себя что-то неопределённое, расплывчатое, необъятное, потому что его нельзя схватить и утянуть на эту Землю, где это самое необъятное, может быть, больше всего и нужно, потому что оно наделяет жизнь особым смыслом и могло бы принести бездну счастья при одном лишь ощущении, при одной лишь мысли о… о… Главное – полёт!.. Надя вдруг понимает, зная и то, что этот бесконечный простор однажды обретёт очертания этой, окунувшейся в полумрак комнаты, где она сейчас стоит напротив своего отражения в зеркале… Она всегда стояла перед зеркалом и она всегда летела – и только теперь до неё это стало доходить, это твёрдое убеждение в том, что так надо, раз так есть, и иначе нельзя, как только вот так – видя, что летишь вместе с зеркалом, утратив всё приобретённое с того дня, который уже был днём бытия, но всё ещё казался продолжением молчания и мрака бездны…
Это очень важно!.. Человек понимает в один день и в одну минуту то, чего он не знал раньше, хотя и видел – он понимает, что он есть, это потрясает его, этот момент рождения Человека становится моментом его бессмертия и гибели, ибо бессмертное сталкивается с конечным и между ними начинается извечная борьба, порождающая Надежду, Веру, Любовь – всё, что составляет существо Человека!.. Когда смешиваются все времена и будущее кажется таким же ясным и понятным, как и прошлое, а с настоящим начинает твориться что-то неладное, оно как бы расширяется, превращая в единый миг годы, всю прожитую жизнь, всё, что входит в память, из одного Человека – становится два, а двое – превращаются в целую цепь, в бесконечный ряд, где на каждого Человека приходится неуловимое мгновенье времени, – и сколько их, людей, заключено в одном Человеке!?. Имя Человека становится бесполезным звуком, не говорящим ни о чём, волшебные чары всяких предметов и дел утрачивают свою силу, мощно взывает к свободе Вселенная, заключённая внутри Человека – и нету больше в мире никаких проблем, ничего нет равного по значению этому желанию слиться воедино, вспыхнувшему в Мире, разделённом стеною Человека, нашедшего себя для того, чтобы вручить самому себе!..
Вот она собирает себя по крупице – одна, две, сто, миллион! Сколько их рассеяно по всему пространству бесконечности! И те звёзды и планеты,  и те знаки вопроса, рассыпавшиеся кругом и, может быть, не имеющие ответов (ответы эти придётся выдумывать, творить самому, а без этого нельзя), всё это она пытается вернуть себе, ей жаль будет, если она забудет хотя бы вернуть пылинку, ибо ведь это малая её часть – а малая часть это очень много для Человека, потому что в ней он заключён весь… Она возвращается к первоначальному, усилие воли – некая магнетическая сила – концентрирует вокруг себя то, что недавно пронизывало мироздание – загадочные частицы и мысли, воли и сознания… Она знает, что сейчас откроется дверь и она увидит Коломейцева, которого, может быть, вообще в Природе нет, но который имеет удиви-тельную особенность казаться столь реальным, что поневоле можно уверовать в его существование. Она уже слышит его всепроникающий глас: «Это одни иллюзии! Всё это ноль, прах, ничто! Всё ничто!.. Ничего нет и не было!.. А ты думаешь, что ты есть?!. Его ещё нет, а голос его тут, вкрадчивый, снисходительно-насмешливый, а то вдруг грустный, чуть не жалобный, доходящий до шёпота, он живёт в ней и так же реален, как и её собственный голос. Его нет – и он есть. Может быть, он и есть в этот момент за дверью и говорит совсем другое, чем она слышит, но она слышит ЕГО голос, потому что Коломейцев везде, и в этом что-то жуткое и гнетущее, что-то насильственное над её желанием и свободой, он покушается на НЕЁ и обрёл себе место в ЕЁ душе, и говорит оттуда, нашёптывает, с каких пор, давно ли он там обосновался?.. Или может быть, он в ней был всегда? Может быть, в каждом есть этот загадочный, этот несносный Коломейцев? И может быть, в каждом заключено ВСЕЁ, ВСЁ, что есть в других?.. Или это она сама говорит, нашёптывает себе, а не Коломейцев?.. Но тогда удивительно то, как она похожа на него!.. А он говорит, издевается, смеётся, шутит, смотрит прямо ей в глаза и заявляет ей такие вещи!.. А впрочем, разве она знает, разве она может ручаться за то, что он именно такой?..
Она стоит напротив своего судьи; там, в зеркале – Коломейцев, удивительно похожий на неё. Но в облике судьи проглядывает что-то Коломейцевское и Наде становится страшно при мысли о том, что эта реальность начинает напоминать собою какой-то дурной, зловещий сон…


Рецензии