Когда солдаты плачут

               
Женские сапожки красные, белые, чёрные и коричневые проходили, хрустя снегом,  прямо перед моим лицом. Совсем рядом. В каких – нибудь сантиметрах. Едва не задевая голенищами верх моей шапки. Я не видел голенищ, и лиц  хозяек обуви не видел тоже. Не хотел видеть. Я тяжело дышал и держался из последних сил.
  Морозный воздух доносил до меня  запахи духов,  пудры и дезодорантов, смешанные с тяжёлой,  как перегар  и терпкой,   как нашатырь вонью,  исходящей от наших  новых, толком ещё не разношенных  кирзовых сапог.
- Встать! - резко прозвучала команда сержанта, как только скрип снега под последними в процессии сапожками стал отдаляться и затихать в прозрачной темноте.
 Мы,  как могли быстро, начали  подниматься на ноги…


Всего лишь восемь дней назад мы, сорок новобранцев одетых в разнокалиберную штатскую одежду из той категории, что называется «не жалко выбросить» прибыли в эту учебную часть, затерянную в лесах житомирщины. Здесь мы будем проходить курс молодого бойца. Что будет потом, через месяц,  неизвестно. Неизвестно куда пошлют служить, разбросают ли нас по разным частям или отправят дальше всей командой или оставят  здесь. Ничего этого мы не знаем. Да и не только этого не знаем мы. В этой новой для нас жизни мы не знаем и не понимаем пока ничего.
Всего восемь дней, восемь суток назад,  а  кажется,  что прошла целая вечность. Первые дни самые тяжёлые. Всё здесь не так.  Всё ново,  непонятно, и от того немного пугающе. Всё в этой новой жизни чуждо, казённо,  равнодушно. Всё раздражительно – дискомфортно.
Нет даже интереса к этой новизне. Есть только постоянно саднящее грудь чувство потери всего, что было привычно, любимо и знакомо. Мы хорохоримся друг перед другом, скрывая свои чувства, но стоит только внимательно заглянуть в глаза любого из нас и сразу становится понятно, что наше внешнее не имеет ничего общего с тем, что творится внутри.   
Мы ещё не сталкивались с дедовщиной, новобранцев содержат отдельно, но на всякий случай почти инстинктивно уступаем дорогу всякому у кого  обмундирование изношено чуть больше нашего, а по кирзачам видно, что они уже успели потоптать плац. И совсем неважно,  сколько они это делали – полгода, год или полтора. Всё равно их владелец прослужил  больше чем мы. В спину себе по пути в столовую или на занятия  мы слышим от сидящих в курилке «служивых» совсем не ободряющие нас возгласы: «Салабоны, вешайтесь!» или наоборот: «Вешайтесь, салабоны!», что в конце концов нисколько не меняет смысла пожелания и никак не улучшает нашего общего настроения.
Мне всё время кажется, что я еду зимой в переполненном троллейбусе.  Да- да, именно в троллейбусе, а не в автобусе. Всё время в группе, в толпе, в строю.  Ни на секунду нельзя остаться наедине с собой, никакого личного пространства. Даже ночью. Потому, что рядом,  совсем рядом с моей кроватью стоит точно такая же, койки сдвинуты впритык, и в ней сопит такой же,  как и я «салабон», а надо мной, кровати – то двухъярусные, ворочается и скрипит попеременно,  то зубами, то панцирной (какое ужасное слово) сеткой  ещё один.
Сейчас зима. На улице мороз и снега в этом году выпало много. Мне постоянно холодно. Холодно в казарме, в учебном классе, коридорах, в  столовой, в туалете, в конце концов. Ночью в кровати холодно тоже. Взять шинель с вешалки и укрыться ею поверх одеяла нельзя. Почему? Я не знаю. Нельзя и всё. Так сказал сержант.
      Солдатская шинель, о которой сложено столько стихов и песен на самом деле ужасно неудобная, тяжёлая и кургузая вещь. На строевых занятиях,  я понимаю, что как предмет обмундирования она не приспособлена для того чтобы согревать тело. Мне кажется, что её специально сшили для того, чтобы ещё больше подчеркнуть в глазах наших сержантов нашу  полную неприспособленность к этой жизни.  Чтобы её несгибаемые рукава и грубые проймы мешали нам правильно исполнять строевые приёмы с оружием и без,  а длиннющие полы почти идеально подходят для опутывания ног при беге на короткие и длинные дистанции.  Издалека,  кажется,  что она ровного серо – рыжего цвета, а вблизи шинельный ворс похож на кокосовую оболочку. Он  торчит в разные стороны, как шерсть у не самой лохматой дворняги, и ворсинки её самого разнообразного окраса, красные, коричневые, бесцветные, зелёные. Да – да, и зелёные тоже. А ещё воротник шинели   отчаянно натирает шею, и теперь почти все ходят с красными полосами пониже ушей. Потёртости очень болезненны, даже если касаться их очень осторожно подушечками пальцев.   
С едой беда. Я совсем непривередлив и не очень разборчив в еде. И если не придираться, то питаться тем,  что дают в столовой вполне можно. Но! В каких условиях, с какой скоростью,  и из какой посуды мы едим! В обеденном зале невообразимый гвалт, смех, стук ложек, грохот передвигаемых скамеек. Шум во всём зале, за исключением наших четырёх столов. Мы не открываем рты по пустякам. Мы только молча заглатываем пищу. Один только раз мне стало смешно в столовой. Как – то само собой на ум пришло: « А что должен будет делать солдат,  если после того как он положил содержимое ложки в рот подать команду, -  Отставить!
Выплюнуть? Если да, то куда? Обратно в ложку или на стол? Ведь если проглотить, то получится так, что ты не выполнил команду. Грустно.
А посуда? На ней жира больше чем в порциях. Интересно, в каше и щах жира я не наблюдаю, так откуда же он берётся на тарелках и ложках? Почему тарелки сделаны из алюминия и почему он такой толщины? Может во время боя их можно использовать в качестве бронежилета?  Почему так скручены ложки? И почему мне позавчера попалась ложка с коряво выцарапанной на ручке надписью: «Ищи сука мясо». Орфография, как говорится,  сохранена.
Почему наш сержант подаёт команду : «Встать!» как только мы начинаем есть второе блюдо?
Кто может сказать мне,  отчего в столовой такой гнусный запах? С чем его сравнить и как определить его источник я пока не знаю,  но пахнет здесь далеко не «вкусной и здоровой пищей». Всем чем угодно, только не этим.
Непонятно мне для чего нужно чистить каждый Божий день автомат,  из которого я ещё ни разу не стрелял, а в баню ходить раз в неделю.
     Скажите, как можно жать на курок автомата и при этом попадать в цель,  если на руках у тебя одеты трёхпалые армейские рукавицы?  Я пять лет занимался в ДОСААФ. Я кандидат в мастера спорта по стрельбе и я не могу себе представить,  как можно это сделать!
      А эта команда: «Ко мне!» Я что пёс сторожевой или как написано в Уставе – караульная собака? Неужели нельзя по–людски, - Иди сюда, - ну или как- нибудь в этом роде.
      В армии меня раздражает какой-то иезуитский подходец ко всему и вся. Вот, к примеру,  в распорядке дня который вывешен в нашей казарме на самом видном месте и который сержант заставил нас выучить наизусть в первый же день по прибытию, есть личное время. Какая прелесть,  Личное время. Личное. То есть моё! Целых полчаса. Ура!
      Но оказывается, что понятие «личное время» в армии очень условное. За эти несчастные полчаса ты должен успеть привести своё обмундирование и обувь в образцовый вид. Постирать, высушить, погладить и подшить свежий подворотничок, начистить сапоги и бляху на ремне, пришить оторвавшуюся, или собирающуюся оторваться пуговицу, а может быть и прихватить недостаточно хорошо прошитый шов на брюках – галифе или гимнастёрке. Совсем не факт, что ты успеешь сделать всё это в отведённые распорядком тридцать минут. Так что «личное»,  на самом деле превращается в лично-служебное.
       Ну, кто мне сможет ответить,  для чего строиться на развод ежедневно и стоять на утреннем морозе по полчаса и более, а потом маршировать вдоль трибуны, на которой стоит дядька с большими звёздами на погонах и  в смешной каракулевой папахе.  Для чего? Я вот после техникума работал на автобазе механиком и ни разу не строил нас главный инженер, чтобы поставить задачу на день.  Так неужели наши командиры настолько тупые, что им нужно каждый день говорить, чем они и мы должны заниматься сегодня, и зачем устраивать обыкновенную постановку задач с такой помпой. И причём здесь мы, солдаты?  Раз уж это так необходимо, пускай самый старший командир вызовет к себе командиров поменьше и расскажет им о планах на сегодняшний день. Или они читать не умеют и не могут самостоятельно разобраться в том, что написано в распорядке дня?
Почему, почему, почему?
      Может это так надо, держать нас в неведении? Может наши командиры из числа офицеров считают, что ещё не время посвятить нас во все тонкости происходящего? Может это такая форма обучения?  Такая метода?
Офицеров, кстати, мы тоже почти не видим и все или почти все занятия с нами проводят сержанты.
Как я устал от этих вопросов без ответов.
       Я мысленно задаю эти и кучу других вопросов невидимому и несуществующему оппоненту. Кроме того в моих мозгах живёт и мучает меня ещё один вопрос. Он пронизывает каждую клеточку моего организма от макушки  до последнего нерва в пятках. Этот вопрос я задаю самому себе и на текущий момент он, пожалуй, является самым важным. Важнее всех остальных вопросов вместе взятых, и этот вопрос  - На хрена? На хрена я подался в эту долбаную армию? Неужели не мог откосить, как делают все нормальные люди? На худой конец, - Почему я не поступал в институт? 
      Этот вопрос преследует меня постоянно. С самого утра и до отбоя. Я задаю его себе сразу после команды: «Подъём», ещё толком не успев открыть глаза и далее весь день. Он звучит рефреном в моём мозгу в такт дыханию, когда я бегу по плацу на физзарядке, и тогда получается очень быстро, почти без разрывов между словами, - На- хре- на, на- хре- на, на- хре… Когда умываюсь и заправляю койку, тогда он слышится мне  размеренно, местами даже плавно, но всё равно с надрывом, - На хре…ее…н…а? В столовой когда я принимаю очередную порцию тепловатого корма,  вопрос звучит по – разделениям на три счёта.
  - На, - я зачёрпываю корм ложкой из тарелки, -Хре,- кладу на язык пищу,- На, -  глотаю толком не жуя. И тут я иногда ловлю себя на мысли: «А что на хрена?».  Ем я «На хрена» или нахожусь здесь «На хрена», а может, - На хрена я вообще живу? На этом месте мысли обычно улетучиваются, потому, что звучит команда: «Взвод, встать!» и я как всегда не успеваю ни доесть  свою порцию,  ни ответить на свой сложный в своей простоте вопрос.
Вопрос продолжает жить своей жизнью помимо моей воли, и так же неотвязчиво мучить моё сознание.
Проходит несколько дней и, о чудо, я начинаю успевать вовремя подшить подворотничок и  привести себя в порядок в установленные сроки. Мало того, у меня стали оставаться в запасе пять или даже десять минут. Я ухожу в дальний конец спального помещения. Помещение большое, здесь стоит сто двадцать двухъярусных  коек, но заняты пока только двадцать, остальные свободны. На них нет матрасов, одеял и подушек. Койки напоминают остовы строительных лесов. В этой части казармы не горят лампочки, точнее их не зажигают, наверное,  для экономии электричества, поэтому здесь полумрак и почти нет моих сослуживцев. По крайней мере,  количество их на единицу площади гораздо меньше. Основная масса готовится к завтрашнему дню, что делать в полутьме затруднительно.
Я сажусь на табурет стоящий у окна, поближе к радиатору отопления. Из неплотно пригнанной рамы отчаянно дует. Я не обращаю на это внимания. Но всё же мне приходит в голову мысль, что если порезать на полоски плакат – Берегите тепло! – который висит в коридоре казармы, то полосок как раз хватило бы на то, чтобы заклеить все щели в окнах спального помещения и в казарме стало бы хоть чуточку теплее. Непросохший толком подворотничок приятно холодит потёртости на шее. Теперь можно прикрыть глаза и откинуть голову на брыльца (какое странное слово) кровати. На грудь голову опускать не рекомендуется, вездесущий сержант, как Пушкинский эвнух, всё видит и тут же может прервать твоё блаженное состояние противным окликом: «Что, салабон, службу понял?». Ответ на этот вопрос всегда чреват. Ответишь, - Нет, - сразу тебе зададут  новый вопрос: «Так какого хрена спишь?» Скажешь, - Да, - и тут же изумлённое: «Что…о? В армии три дня и службу понял?» В общем, как невеста в первую брачную ночь, как ни крутись, а конец один…
А посему подбородок я стараюсь держать повыше, а ладони кладу на шершавый радиатор. Пускай хотя бы ладоням будет тепло. Словно по заказу я начинаю вспоминать прежнюю свою жизнь. Свою улицу, дом и  двор, свою комнату, друзей, родителей, танцульки которые на гражданке я терпеть не мог, свидания и конечно Её. Нет, не так. Её в первую очередь.
     Самое блаженное и опасное время. Нахлынувшие воспоминания обрушиваются как шторм и убаюкивают как нежная колыбельная. Недосягаемое теперь прошлое  встаёт в сознании самыми яркими красками, самыми мощными звуками, самыми нежными чувствами…
      Этот мгновенный перелёт из холодной, полупустой казармы в чудесное прошлое, волшебным образом действует на ещё пока не совсем очерствевшую душу юного защитника Родины. Бывает так, что хватает одной, двух минут и …  Задрожат у парнишки губы, сломается, только что волевое, а скорее напряжённое  выражение лица, искривится оно, станет по- детски  жалобным и польются  неудержимым потоком из глаз вчерашнего пацана,  и сегодняшнего солдата  совсем не скупые, и очень горячие слёзы.
Оставаться наедине со своими мыслями опасно не только в «личное» время.  В первые сутки нашего пребывания здесь я сам напросился в наряд, дневалить по роте. Не знаю зачем я это сделал, я же не знал, что это такое. Просто вызвался и всё. Со мной пошли два моих товарища. Одного я знаю давно, это Стёпа Кюркчу, с ним мы учились в одной группе в технаре, а второй это Марк Твердолов. С Марком я познакомился на призывном пункте, точнее нас познакомили наши отцы, которые были давними, хотя и шапошными приятелями.  Стёпа гагауз, оттого и фамилия такая необычная, Марк еврей. Я не антисемит, но всё же к евреям отношусь без симпатии. Ко всем,  не считая Марка. Марк еврей необычный. Он закончил ПТУ и даже успел поработать по специальности токарем.  Первый раз в жизни вижу еврея токаря. Слесаря – сантехника встречал, а вот токаря нет. Марк добрый, нескладный и наивный, как только что родившийся телёнок. У кого – то я читал, что еврейские матери самые заботливые, и не верил в это. Теперь верю. Его мама сопровождала нашу команду от призывного пункта до самого Фастова. В наш вагон её,  конечно   не пускали, поэтому мама  ехала в соседнем, но на  всех станциях она стояла на перроне, обняв Марка за плечи, и пичкая его, а заодно и меня вкусными пирожками. При этом она, не переставая,  мучила меня просьбой присматривать за Марком.  Я торжественно ей это обещал.
В Фастове была пересадка. Часов десять нам пришлось слоняться по станции в ожидании своего поезда. Мы со Стёпой решили на всякий случай шикануть и прогулять оставшиеся деньги, чтобы не отобрали старослужащие. Для этой цели мы посетили привокзальный ресторан, где взяли бутылку коньяку, по салатику и котлеты с гречневой кашей. Пили втихаря, потому, что сюда же регулярно раз в полчаса заглядывали сопровождающие нашу команду капитан и прапорщик.  Зашли сюда и Марк с мамой, Стёпа как раз разливал по стаканам коньяк. Мама Марка заметила это, скривилась, но ничего не сказала. Только мне показалось, что она пожалела о своих просьбах ко мне присматривать за её сыном.
Перед заступлением в наряд отдохнуть нам не разрешили. Вместо отдыха мы зубрили обязанности дневального по роте и готовили свой внешний вид к первому в нашей жизни разводу. Ночью лично мне поспать удалось часа три, не больше. Впрочем, Стёпа с Марком спали не больше моего. Мы по очереди стояли на тумбочке, мыли полы и громко орали « Смирно» если в помещение заходил командир или « Дежурный по роте на выход» при посещении расположения другими офицерами или прапорщиками. В целом работы было не много. Но ближе к концу наряда мы всё же здорово устали. Сказывалась бессонная ночь.  Когда все были на обеде я стоял на тумбочке и оказался в пустой казарме один. Тут – то меня и проняло. Воспоминания о доме набросились на меня так же,  как голодный пёс набрасывается на кость. Уже дрожал подбородок,  и противно щипало глаза, я готов был дать слабину, благо в казарме никого не было, но тут вошёл замполит, лейтенант из « пиджаков». Пожалуй,  что только его неожиданный визит и спас меня от неминуемого позора. Он поговорил со мной о какой – то ерунде, ни о чём, буквально минуту, но и это отвлекло, сбило напряг. Я был спасён.
 Часа через два меня сменил Марк. Степана послали за какой– то надобностью в штаб, все остальные долбили сапогами плац. Я сидел на табуретке у кровати с Уставом в руках и пытался не уснуть. Марк долго молчал, моргая своими выразительными глазами, а потом вдруг  неожиданно   спросил меня,  скучаю ли я по дому. Ответить ему я не успел. Марка прорвало. Он зарыдал. Безудержно и бесстыдно. Мне было жаль его,  я пытался его успокоить, и делал это с напускной снисходительностью, словно сам не пережил то же состояние часом ранее.
Что интересно, за Стёпой я такой слабости не заметил. Что тут скажешь? В нём течёт кровь потомков янычар. Сильная личность, хоть с виду невысокий и скромный.
 Нельзя давать молодому солдату время предаваться ненужным воспоминаниям. Располагают свободные десять минут к сентиментальности, расслабляют, а это  дурно влияет на молодую и неокрепшую в боях душу.
      Итак, я сажусь у окна казармы. С высоты третьего этажа, сквозь пыльное стекло мне видно то, что находится за территорией нашей части.  Ну и что с того, что за окном уже темно. Зима нынче снежная, а вечера лунные.  А может здесь всегда такая зима? Мне такое обилие снега непривычно. У нас его почти не бывает. Столько снега я видел только однажды, в детстве, когда я с матерью и тётками приезжал зимой в  деревню в Курской области на похороны моего деда, а их отца.  Но это было давно, очень давно, лет десять назад и я уже почти забыл, что столько снега вообще может быть. Много нынче снега, а потому,  несмотря на то, что за окном темно мне всё равно видно волю.
- На хрен –а- а- а, - воет душа, и я воровато оглядываюсь по сторонам, не услышал ли кто моего душевного стенания.
     При свете дня увидеть окрест новобранцам можно было  разве что из окна в туалете, куда мы ходим по  команде сержанта  и  едва – ли не строем. В частности я обозревал их именно оттуда, дожидаясь своей очереди к предмету с роскошным названием – чаша Генуя.  Не смотря на импортное наименование,  этот предмет на самом деле представляет собой обыкновенный напольный унитаз.
     Днём из окна было видно лежащее за забором широченное снежное поле, ограниченное, как картина рамой, застывшей в зимнем молчании, тёмной, почти чёрной стеной леса. Кое- где посреди белоснежной равнины из–под снега торчали высохшие дочерна, источенные по осени дождями и ветром,  редкие стебли травы. Они качались под резкими порывами ветра,  и от их какой – то неприкрытости, незащищённости, мне становилось ещё холоднее. По снежной целине  ветер гонял  длинными струйками, похожими на белые хвосты,  снежную крупу.  Он  кружил её в белых хороводах, наметая небольшие сугробы с острыми, напоминавшими застывшие волны,  верхами, которые  блестят на солнце так, что слепит глаза. В другую от солнца сторону эти волны были серыми.
       Где – то в полукилометре, как раз между нашей казармой и лесом, тянется какое- то селение. Не очень хорошо, но всё же если вглядеться, то мне видны  домики в два – три окна на фасаде, с красными и серыми крышами.   
    - Красные - это те, что под черепицей, а серые крыты  шифером, - делаю я своё умозаключение. Дома засыпаны снегом и от того кажутся меньше чем они есть на самом деле. Они почти игрушечные, ненастоящие, детские, но эти домики очень оживляют однообразный пейзаж. Вокруг домов  были видны занесённые снегом сады, поленницы дров, дворовые постройки, чёрные, покосившиеся заборы или плетни.
      Ближе к ночи картина меняется кардинально. Дневной ветер утих. Сквозь чёрное оконное стекло не видно леса и неба, снежное поле едва угадывается в серебристо-синем, безжизненном свете неполной луны. Зато начинают ярко светиться жёлтым, тёплым светом маленькие окошки в домах, над которыми если постараться,  можно различить  дым,  лениво выползающий из  труб. Дым  похож на вьющийся, полупрозрачный, тончайший, нежный  в своей неуловимости шёлк, медленно тянущийся к небу  и незаметно растворяющийся в звёздной черноте. Мне иногда кажется, что здесь, в казарме,  я ощущаю горьковатый запах этого дыма, и немного его  вкус. Я приближаю лицо к окну и прикладываю ладони как шоры к вискам. Теперь отражающийся в стекле тусклый свет не мешает мне  разглядывать эту ночную пастораль.
      От домиков веет теплом и  домашним уютом. Там люди занимаются обычными домашними делами.  Смотрят телевизор, отдыхают, читают газеты или книги, слушают музыку. Школьники готовят уроки на завтра. Там ругаются и мирятся, плачут и смеются, мечтают, едят,  по– деревенски рано стелют на ночь постели. Там есть  всё то,  чего я лишён в настоящее время.
        Я давно не был в деревне, но хорошо помнил бабушкин дом под соломенной тогда ещё крышей, маленькие комнатки с низкими потолками, русскую печь на кухне.  Помнил скромную обстановку, лоскутные половики на крашеных полах, телевизор под резной салфеткой, пружинящую кровать с никелированными дужками и стопкой накрытых стыдливо - нарядным тюлем,  подушек на ней. А ещё затёртые коврики с оленями, на стене у кровати и трёхстворчатый жёлто - лакированный шифоньер с зеркалом во весь рост. Странно, столько времени прошло, но память сохранила запах  еды из русской печи, дров сложенных в углу кухни, стареющего тела бабушки, запах фуфайки висевшей на гвозде,  вбитом в стену у входа в сени.
Мне кажется, если хорошенько всмотреться в одно из окошек, то  я увижу там точно такой же абажур, какой  висел в «большой» комнате у бабушки. Пузатый, бардовый абажур с жёлтой бахромой, похожий на перевёрнутую корзину, над одинокой тусклой лампочкой на сорок ватт.
Мне хотелось смотреть и смотреть на эти домишки, улетая мечтами в такое далёкое детство, где мне было всегда тепло и уютно. Щенячья жалость к себе нынешнему, мешалась с мелкой, гаденькой завистью к тем, кто находился сейчас за этими светящимися в ночи маленькими окнами и  ещё большим  отвращением ко всему, что находилось вокруг меня.
- Строиться!- продублированная дневальным команда  прервала мои невесёлые мысли. Загремели сдвигаемые с мест табуретки, затопали по плохо крашеному полу кирзачи. Сорок новобранцев, поправляя на ходу ремни, и застёгивая крючки на воротниках гимнастёрок (не дай Бог сержант заметит, что расстегнут - хана) со всех концов казармы сбегались к месту построения, боясь вызвать недовольство сержанта секундным опозданием.
За то время пока нас пересчитывают,  мне удаётся узнать от Марка самые свежие новости. Он сбивчиво говорит, что сегодня в ночь прибудет ещё одна команда в количестве восьмидесяти человек,  и они станут проходить курс обучения вместе с нами. Принятие присяги состоится через три недели, то есть двадцать пятого декабря…
-Везёт же людям,- мелькает в голове мысль, пока Марк торопливым шёпотом сообщает мне подробности, - Они целых восемь дней гуляли на свободе, пока мы тут служили, а присягу принимать так вместе. Везёт кому – то, но не мне. Быстро соображая, я понимаю, что нынче ночью выспаться не получится. Новеньких будут размещать в казарме.  Они будут, укладываться, греметь табуретками и делиться своими  впечатлениями. Вчера мы тоже толком не спали, потому, что до двух часов ночи чистили картошку и овощи в столовой.  Теперь я знаю, откуда этот ужасный запах в обеденном зале, но зато сегодня картошка в борще и на ужине была без остатков кожуры. Это мы постарались!   
- А ещё к нам прибыли восемь сержантов, - продолжает шептать Марк,- Они и будут обучать вновь прибывающих. Все сержанты из старослужащих.      
-Ого, вот сколько новостей за десять минут, - изумляюсь я про себя, - И откуда только Марк всё это узнаёт?
-А нас, - продолжает шипеть Марк,- Сейчас погонят на кросс.
- Какой к чертям кросс,  на ночь глядя? А просмотр программы «Время»? А вечерняя поверка? - едва шевеля губами,  изумляюсь я.
-Да я в каптёрке простыни считал для новеньких, а там все сержанты собрались, старые и новые. Наш замок на Нурика наехал, что салабоны расслабленные. Тот что – то вякать стал в ответ, а замок сказал, чтобы погонял нас перед сном, вместо новостей и прогулки. Так, что сейчас побежим.
-Угу, - мычу я, не разжимая губ, и мы оба затыкаемся,  потому как Нурик,  услышав по всей видимости шёпот,  бросает в нашу сторону недовольный взгляд.
Последнее известие меня совсем не радует, но и не пугает особенно. Всего час до поверки, так, что далеко не убежим. Плохо, конечно, почти все уже и так простужены, бухыкают после отбоя до рвоты, да и у меня горло дерёт. О санчасти никто не заикается. Попробовал  один, так  сразу в «шланги» попал и вместо санчасти в наряд двинул.
Вдоль строя прохаживается сержант Нуриахметов, Нурик по – нашему. Он сам только закончил сержантскую учебку, значит,  прослужил всего пол года. Для нас он полубог. Для остальных сержантов – салага. Они прослужили больше, по году, полтора (я о таком сроке даже мечтать боюсь) поэтому в своей компании сержанты Нуриахметова не шибко жалуют, подсмеиваются над ним, подкалывают. Вполне возможно, что земляки его в своё время над ними глумились, и теперь они вымещают  на Нурике старые, но не прощённые обиды.  Вот почему он всё время находится с нами.
Он узбек. Ладный, подтянутый, старательный. Вся грудь в значках.  Не зря по окончании учебки не младшего сержанта, а сразу сержанта получил. Значит, с отличием учебку закончил.
Перед нами Нуриахметов держится бодрячком, но видно, что он пока ещё не в своей тарелке. Нет у него уверенности в себе, спокойствия внутреннего нет. Он команды хоть в расположении, хоть на плацу громко подаёт, но как – то не заставляют его команды сжиматься внутренне, не могут они заставить нас командира в нём почувствовать. Нет в них убедительности и жёсткости спокойной нет. Вот замкомвзвода наш, он младший сержант и с нами  практически не общается,  но если уж выходит перед строем и командует, то душа сразу в пятки опускается. Он не кричит, не пугает, не нервничает. Он абсолютно уверен, в том, что его команда выполнена будет. Подавляет он этой уверенностью,  и волей своей подавляет. Трепещем мы.
У Нуриахметова так пока не получается.  Ничего, скоро научится.
Наш узбек дал команду одеть всем головные уборы, рукавицы и выйти на плац. Сведения Марка явно подтверждаются.
На улице градусов десять ниже ноля. Это я определяю по тому,  как скрипит снег под подошвами сапог и как морозец сразу начинает пощипывать уши. Натягиваю шапку поглубже.
Нуриахметов, явно повторяя чужие слова, что – то вещает о том, что мы «припухли» и «оборзели» в край (что – то я не заметил этого, не убеждает он меня), что ходим как стадо баранов, с песней у нас нелады, а уж об уставах и говорить нечего. Всё до кучи смешал, но всё неконкретно, расплывчато. Он бормочет ещё какую – то муру, но я не слушаю его, а думаю только о холоде, который уже пробрался под гимнастёрку, и вообще, у меня уже начинают постукивать зубы. Скорее бы уж побежали.  Может, согреюсь немного.
Наконец сержант обрывает себя на полуслове, поворачивает нас направо и даёт команду:  «Бегом марш». Я успеваю мельком взглянуть на часы, до вечерней поверки остаётся сорок семь минут. Ничего страшного. Побегаем!
 Через полминуты мы пересекаем КПП. И… и… Вот она – свобода! Во всю ширь перед нами лежит поле, на  которое я только что смотрел из окна. После спёртого воздуха спального помещения дышится легко, и бежится легко. Кажется, так бы бежал и бежал, куда подальше от этой ненавистной казармы. Дорога наезжена да утоптана, не дорога - каток. На обочинах сугробы высокие. Снег в сугробах при свете луны переливается как хрусталь битый.
- На…хре…на,- привычно начинает мелькать в мозгу, но я быстро сбиваюсь. Может это от того, что на укатанной дороге всё время скользят сапоги? А может потому, что бегу на свободе, пускай и призрачной, и думать о плохом мне уже совсем не хочется?
Мы почти не держим ритм, бежим не в ногу, хотя и стараемся, но раз за разом кто – либо поскальзывается, сбивается, а за ним сбиваются с ноги бегущие позади него. Тихо материмся сквозь зубы, - Ногу возьми… твою мать, - и снова продолжаем бег.  Нурик морщится,  словно дирижёр, когда слышит неверные ноты, но на нас не рычит. Узбек, а понимает, что нет в том нашей вины. Гололёд. Он,  наверное,  в своём Узбекистане столько снега сроду не видел, и мороза такого не знал никогда. Сам он бежит чуть в стороне от строя, по самой кромке дороги. Там чуть- чуть намело снегу и поэтому не так скользко. Бегает он хорошо. Красиво. Фасон держит. Натаскали его в учебке нормально.  Ему самому не в кайф по холоду бегать, так что  поставленную задачу он с неохотой отрабатывает. Контролировать-то некому.
С каждым шагом мы приближаемся к тёмной и кажущейся таинственной громаде леса. Вот взвод уже на опушке. Дорогу с обеих сторон обступают вначале редкие, а затем всё более плотно растущие ели, с мощными лапами, покрытыми толстым слоем снега. Кажется, что это не мы бежим к лесу, а он втягивает нас в себя. Вот лес проглотил взвод целиком. Становится ещё темнее. Если бы не снег, в свете луны исчерченный тенями деревьев, тут было бы совсем темно. Первозданную тишину нарушает только нестройный топот наших сапог да прерывистое дыхание сорока глоток. Ели тянут к нам свои хвойные лапы, желая то ли остановить нас, то ли укрыть. А может они хотят, навалившись всей громадой подмять нас, чтобы никто не смел нарушать их покой? Мне становится неприятно – тревожно в душе от их молчаливой мощи.
- Взво – од, стой! – командует Нурик, и мы, делая по инерции ещё несколько шагов, останавливаемся.
Тишина врезается в уши. Все звуки кажутся здесь неуместными, чужими, ломающими природную гармонию и покой. Тем более неуместной кажется отдающаяся эхом и тонущая за ближайшими  стволами команда сержанта, - Напра –во! От средины, - Нурик ткнул не глядя в грудь близстоящего солдата, обозначив таким образом середину строя - Разом –кнись.
Мы, нестройно шагая,  выполнили команду и стояли теперь перед сержантом вытянувшись вдоль просеки в три неплотные цепочки.
- Упор лёжа принять, - новая команда прозвучала как одно слово.
Непонимающе оглядываясь, мы неловко встали на четвереньки, а затем, опираясь на ладони и носки сапог, опустились на снег. Ели, обступившие нас,  удивлённо приподняли свои ветви.
Неожиданно совсем недалеко послышались (может почудилось) женские голоса, мешающиеся с тонким и пронзительно - мелодичным смехом. Звуки доносились откуда – то справа, оттуда где просека начинала забирать в сторону. Если бы в лесу на полную мощь зарычали трубы органа исполняющего фуги Баха, я удивился бы меньше. Ну откуда в такое позднее время могут взяться женские голоса?  Я, повернув голову,  попытался  вглядеться в темноту, одновременно заметив, что все повернули головы в ту же сторону.
-Значит, не показалось, - мелькнула мысль.
А между тем звуки приближались. Вот за деревьями замелькали мечущиеся по просеке лучи фонариков. Переливы женского, скорее девчачьего смеха и голоса перебивающие друг друга слышались всё более отчётливо, хотя слов разобрать было ещё нельзя.
Зато громкие команды Нурика мы слышали очень ясно и выполняли их безукоризненно. Как и подобает салабонам.
-На счёт раз – согнуть руки в локтях и коснуться грудью земли, на счёт два – выпрямить руки, поднять подбородок вверх. Раз, - эхо пробежало вдоль просеки.  Мы послушно прижались к обледенелой дороге.
-Два, - взвод встал в упор. Раз, - длинная пауза, -Два…Раз, - Нурик выдерживает пазу намного дольше чем предыдущие, знает сука Нурик, что на согнутых локтях держать тяжесть своего тела намного тяжелее, чем на выпрямленных …Два…Раз…Два…
Голоса были совсем рядом, но они притихли, а потом перешли в громкий шёпот, заглушаемый хрустом снега. Скосив глаза в сторону, я увидел  девушек медленно приближающихся к нам. Их было восемь или десять Они не были испуганы. Девушки скорее были очень удивлены происходящим.  Они остановились в замешательстве. Наши тела занимали всю дорогу по ширине и для того чтобы миновать нас, девушкам предстояло пройти между рядов лежащего на снегу строя. Девушки продолжали колебаться.  Они не знали идти им дальше или подождать пока мы поднимемся на ноги. Я так думаю, в клуб девчата торопились  на танцы. Это обстоятельство придало девушкам решимости, оно и понятно, там ведь в клубе кавалеры их дожидались. Помявшись, они подтолкнули вперёд самую смелую и двинулись цепочкой между наших распластанных тел.
-Раз, - надрывался сержант в крике, казалось не обращая никакого внимания на девушек, а на самом деле упиваясь своей властью над нами, - Два,- сверкала в темноте его белозубая улыбка. – Раз…
Я чувствую затылком взгляды девушек на своей спине. Мне стыдно, мне ужасно стыдно. Сапожки  красные, белые, чёрные и коричневые проходят совсем рядом с моим лицом. Снег хрустит под ними и этот хруст болью отдаётся в моём мозгу. Да что же ты творишь, рожа узбекская, за что так унижаешь нас перед этими незнакомыми девчатами. Ну ты и ублюдок.
 Ещё восемь дней назад мы сами гуляли с любимыми и просто подругами по вечерам, а сегодня ты пластаешь нас перед нашими ровесницами. Лучше бы ты гнал меня до кровавых мозолей на ногах, лучше бы неделями напролёт из нарядов не вылазить чем вот так, мордой в снег…
Я боюсь встретиться взглядом хоть с одной из этих девушек, что в общем – то сделать в моём положении затруднительно, но всё равно боюсь.
Спасибо Вам незнакомки, что ни одна из Вас ни слова не произнесла во время этого дефиле, не захихикала. Поняли Вы наше состояние душевное, молча шли, хоть только что хохотали в лесу да резвились пересмеиваясь. Немного времени понадобилось девушкам,  чтобы нас миновать, а мне эта минута вечностью показалась.
Прошли девчата, в морозном воздухе ещё витает запах духов дешёвых. Снова услышали мы их удаляющиеся голоса. Серьёзно о чём – то заговорили промеж себя девчонки. Серьёзно и приглушённо.
-Два. Встать, - выдохнул Нурик. Замёрз он небось, в казарму захотелось. Да и не перед кем ему теперь выпендриваться.
Встали мы с трудом, друг другу в глаза не смотрим. Стыдно, что унизили нас так.
-К средине сом – кнись!
Сомкнулись. Стоит взвод. Тишина вокруг. Но вдруг,  откуда – то из середины строя всхлип раздался, особенно громкий и отчётливый в тишине. Никто из нас головы не повернул в ту сторону, чтобы узнать,  кто это не выдержал. Да, собственно говоря, какая разница? Каждый сам едва сдерживался.
Весь обратный путь до казармы никто в строю слова не проронил, даже когда впереди идущий поскальзывался, то мата не слыхать было.

Сколько воды утекло с той поры, но фразу: «Я у Ваших ног», которая когда - то мне казалась такой возвышенной, такой красивой и благородной, я после того случая, слышать без внутреннего содрогания не могу.


Рецензии
на самом деле армия не детсад и ждать от неё не соизволите ли подойти и послушать приказание глупо... армия должна состоять если не из жестоких-то из жёстких людей обязательно... служил в 73г и нуриков не было...ну шахтёры и тамбовцы настороженно относились к нам москвичам... землячество было нормой... а брат служил с молдаванами в белоруссии и их ненавидит... виноваты офицеры-но и их можно понять...на 120-180 р семью содержать сложно плюс нынче здесь -завтра там... и всё же дедовщина и агрессивное землячество-вина офицеров...

с покл нч!

пс-лицо интернационализма подлинное и отношение инородцев к русским женщинам у меня в стихах... если русские бежали на окраины и даже от местных рожали великороса для службы ратной-то инородцы рвались в россию и делали все чтобы русские женщины рожали от них приспособленца-евразийца... в тч и унижением русских парней нуриками...

Ник.Чарус   28.05.2017 21:30     Заявить о нарушении
Спасибо, Ник.
Всего Вам самого доброго.
С уважением

Сергей Зеленяк   30.05.2017 08:42   Заявить о нарушении
На это произведение написано 15 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.