Порог иллюзии
***
По сути, мы не видим, а лишь придаем значение видимому, и едва ли кто-нибудь потерпит обличения в собственном пристрастии к миражу. Заметив отблеск белизны, один из нас задумает измотанные ветром простыни во дворике детских воспоминаний, другой сотканный белым холод больничных халатов и стен, а иной явление Христа в перистых облаках, и кто ответит, что из этого каталога торжественности является наиболее значимым, а что наиболее правдивым?
Ограниченность восприятия дополняется искусством фантазии, в чем человеческие души преуспевают тем вернее, чем более гоняются за истинностью наблюдаемого. В конечном счете, беззащитность собственного зрения приводит к искушению воспользоваться приспособлениями, некогда именуемыми орудиями сатаны (так оно и есть). Очки поглощают глаза, превращая использующее их существо в сверхличность, с пространственным хладнокровным взглядом, таинственную и непостижимую. Эротические чары иного дьяволопоклонника возрастают многократно от воздействия искусной, строго рассчитанной формулы из дужек и стеклянных изгибов, хотя сам я пренебрегал её магическими способностями с высокомерием и упрямством человека малосведущего. Икс представляется мне линзой, изысканно граненой, тонкой и изящной либо увесистой и уверенной, вариацией допустимых реальностей, абстрактным нечто. А игрек - это та осязаемая часть, поддерживающая её, ибо если и икс и игрек равно будут стремиться к нулю, то мы, безусловно, погрузимся во вселенское ничто, черную дыру.
***
Помню нашу первую встречу. Её глаза излучали ровный поток света, изобилие которого пылало густыми жаркими лучами, исходящими от колесницы Феба, но иногда они вспыхивали резко, требовательно, как огоньки блуждающих в тумане фар.
"Видеть и смотреть – разное",- говорила она. "Видеть - это искусство. Что ты видишь?" - спрашивала она меня, и я видел большой шершавый камень, похожий на сморщенную картофелину, летящий в зеленоватую мутную зыбь и тянущий за собой несколько больших ровных кругов, вальяжного селезня, с которым она клекотала на его языке, и её ободранные костяшки пальцев.
"Что ты видишь?" - требовала она. И я видел старый ров, обнесенный кирпичной кладкой; усыпанные осколками бутылочного стекла ветхие ступени с вывихнутыми набок, искалеченными перилами; стены, отвергшие на пол, словно свой послед, побелку и сгнившие балки; импровизированную столешницу из перевёрнутых досок и гнутые гвозди вместо крючков для нашего пальто.
"Что ты видишь",- шептала она, и я замечал тонкую линию пореза, пересекавшую крестом тяжелый серебряный браслет, прядь волос, прилипших к кончику потрескавшихся губ, туманные глаза каменного божка, желающего до конца истязать своего идолослужителя.
"Ты не видишь, ты не понимаешь", - она сжимала мои руки с внезапной жестокостью и яростно вглядывалась в лицо. Моё недоумение раздражало её своей неуместностью, но она быстро брала себя в руки. В конце концов, наши жаркие ночи если не искупали мою вину, то хотя бы отодвигали вынесение правосудия.
***
Если бы приехал к ней тогда, возможно, все было бы иначе. Расстояние, разделяющее нас, не могло быть препятствием для духа, каковым являлось для тел. Я желал познать её, она - получить чувственное удовольствие, что никогда не являлось математическим тождеством. Наивернейший способ страдать в любви – хотеть больше или меньше, чем твой возлюбленный. Её плавные окружности являлись мне во сне, всплетаясь воедино с боками карниза, по которому стекал холодным ливнем дождь. Струящиеся бедра, мелкая алебастровая лепнина, кадки с первоцветной геранью, взмах её длинных волос и светлые лучи глаз грациозно соединялись, исполняя арабески в круазе и эфасе.
Позже она звонила, просила прощения. Я тихо слушал. Можно было сказать что-то, можно было молчать: и то, и другое не изменит в равной степени ничего, но молчание, как известно, красноречивей. Впоследствии исчезло и безмолвие, поскольку тишине, как и искусству, необходим тот, кто ей внемлет. Осталось существование чужого мне тела в безликом усталом мире. Умирая каждую ночь, когда тающая бледно-лиловая луна практически сливалась с рассветными тюремными полосами, рождаясь для душевных самоистязаний каждый новый сумеречный день, отчаянный, но добровольный узник непредусмотрительно жил.
***
Оно пришло во вторник. Письмо на тонкой шуршащей бумаге (почти средневековье, дьявольские проделки), исписанное почерком чересчур искусным, каллиграфически ровным. Мой мозг взорвался мириадами алых брызг: я плыл в огромном океане, покрытым белесой пеленой тумана и не знал, куда держать курс. Смятение разума превратилось в священный трепет: на послания херувимов в человеческом облике, даже и падших, реакция не должна быть иной. Что в том письме, мой нетерпеливый читатель? Игривость маленького, сознающего свою силу бесёнка; хладнокровная расчетливость придворной куртизанки, фаворитки герцога и короля; пастила и яд. Я сунул письмо в карман и вышел во двор. Две лохматые, визгливые собачонки моего соседа совершали свой утренний променад. Потрепал одну из них по вихляющему хвосту и перекинулся парой слов с угрюмо-тоскующим, стриженым юношей. Повременив немного у мусорного бака (ибо предать мой свиток сожжению было бы слишком эпически), неторопливо направился к набережной.
***
Я снял с себя очки, протер стекла вдумчиво, внимательно, старательно полируя и так безупречно блестящую поверхность. Коснулся напряженных, ждущих наготове дужек, постоял пару секунд и прыгнул в теплую и густую, как наваристый суп, воду. Раздался громкий женский крик, шум и бег чьих-то ног, я еще слышал их, но, вероятнее, мне просто показалась. Находясь уже там, на границе миров, погружаясь в потоки воды и блуждая в их желтом лабиринте, в глубине души я с удовольствием признал себя побежденным собственной жаждой иллюзий.
Свидетельство о публикации №214032502332