В мире один человек. Глава 30

Происшедшая с Сушкиным резкая перемена смутила и даже поразила всех троих – Надю, Коломейцева и Махрову, так это было со стороны странно и неожиданно. Сначала все было решили, что с ним случилось лёгкое нервное расстройство, но потом, когда странности с Сушкиным затянулись, они не на шутку перепугались, а больше всех Надя, ибо её случившееся касалось в первую очередь. Коломейцев был тоже очень обеспокоен, но он не переставал повторять вслух, что «это скоро у Васи пройдёт», потому что, собственно, ничего такого страшного на его глазах не случилось и он не видит причин для того, что называется умопомешательством. Надя хлопотала возле брата, пытаясь его уговорить пойти и лечь в постель, но тот, хотя и смотрел на неё очень внимательно, казалось, не понимал её, а когда его хотели отвести с кухни в спальню, ответил сопротивлением, заставившим Надю принять другое решение. Она теперь просила брата сесть на стул и тот подчинился, продолжая сам с собою разговаривать всё это время, он уже перестал лить слёзы и теперь то и дело шумно втягивал в себя воздух, словно лёгкие его нуждались в кислороде, и шмыгал носом. Непросохшие слёзы были размазаны по его лицу, рот принял самое жалкое выражение, какое бывает у очень чувствительных людей, когда их сильно обидят. Вообще лицо его, по которому местами разошлись бурые пятна, резко подрагивало ежесекундно, он то вдруг переставал говорить сам с собой и начинал озираться по сторонам, будто и не замечая, что возле него кто-то есть, во что-то очень внимательно вслушиваясь, и при этом даже старался не дышать, во что-то вглядываясь, совершенно нереальное и отсутствующее в материальном мире. По временам глаза его расширялись, чуть не выходя из орбит, и в такие моменты его как будто лихорадило и начинало бить ознобом – и это так же внезапно проходило у него, как и возникало. Когда он начинал снова разговаривать, можно было предположить из тех обрывистых, тёмных и неясных фраз, что он имеет в виду какого-то невидимого собеседника. И со стороны его совершенно легко можно было принять за сумасшедшего. И Надя, и Коломейцев, и Махрова, видать, никогда таких удивительных проявлений в человеке не встречали и все трое полагали примерно об одном и том же, хотя приговор окончательный вслух не произносили…
Надя вглядывалась в лицо брата, брала его за руки, трясла за плечи, называя по имени, умоляя кончить этот спектакль, сбросить с себя маску притворщика – она ещё надеялась, что он её может услышать и сжалится над ней, она полагала, что он, может быть, шутит над всеми ими, но, когда устанет, когда роль невменяемого ему надоест, станет таким, как всегда, внимательным, спокойным, улыбающимся, кажущимся немного беззаботным. Коломейцев с мрачным выражением лица, с лихорадочным огнём в глазах наблюдал за её тщетными попытками привести Сушкина в прежнее нормальное состояние, и всё о чём-то думал, о своём, казалось, очень далёком от настоящей минуты. Вот он зачем-то посмотрел на часы, вот поднёс руку к подбородку и стал ощупывать его, при этом закусывая губу, в го движениях улавливалась какая-то суетливость, отчего, глядя на него, можно было решить, будто он попросту собирается сбежать… Что касается Махровой, то она стояла вообще в стороне от всех и, забывшись, от напряжения даже приоткрыла рот и, кажется, в эти минуты обо всём на свете забыла и во вся-ком случае не помышляла ни о каком уходе из этой квартиры, где оказалась по случайности. Она точно потеряла дар речи и можно было подумать, что её это очень сильно касается. Между тем, как Надя и Коломейцев всё время переговаривались, не спуская глаз с одного объекта, с Сушкина, она за всё время не произнесла ни слова и только переводила свой испуганный взгляд с Сушкина на Надю или Коломейцева и обратно на Сушкина…
– Ну что же это с ним такое происходит?!. – наконец в сердцах выкрикнула Надя, разуве-рившись увидеть брата прежним. – Он ведь таким никогда не был! Это впервые с ним!.. – и она почему-то умоляюще посмотрела на Коломейцева.
– Боюсь, как бы это у него слишком не затянулось… – тихо промолвил Коломейцев и не отвёл своего взгляда, где Надя искала то, в чём боялась признаться самой себе. – А тормошить его не надо, это не приведёт ни к чему… – добавил он.
Надя поправила спавшую на глаза прядь волос и, чуть не плача сама, сказала упавшим, бессильным голосом, где были и надежда и безверие одновременно:
– Только что… ну, ведь только что, вы видели, он был самим собой!.. и вдруг… такое!.. Ну что же это с ним такое, в самом деле, происходит?!. Болезнь какая-то, может быть?!.
– Если это болезнь, тут могут определить только врачи, – ответил Коломейцев.
– Может быть в «скорую помощь» позвонить? – спросила Надя, обернувшись к Коломейцеву.
– Ну что они могут сделать?!. – сокрушённо развёл руками Коломейцев. – Что они – чудо-творцы какие-нибудь?!. Такие же люди… Тем более, тут связано с нервами и… с психикой, а это уже область психиатрии, и боюсь я за Васю... Медицине я вообще не доверяю, а уж психиатрии – Господи помилуй раба Божьего!.. Если бы с ним было вполне понятное, вещественное, отравление пищей, или травма, много крови, а то ведь тут… – он замолчал. – В общем, надо пока подождать со «скорой помощью». Спешка может даже навредить…
– Но ведь могли бы его, например, усыпить каким-нибудь уколом?!.
– То, что они его усыпят, я в этом не сомневаюсь, но ведь, посмотри ты на него… он, по-моему, итак спит… он же нас и не видит абсолютно! Мы для него не существуем!..
Вскоре после этого, минут пять спустя, появились Марья Павловна и Катя. Как только Марья Павловна узнала о случившемся с сыном, она переменилась в лице очень сильно, побелела, затем внезапно расплакалась и от этого стала красной. Она опустилась на стул напротив Васи и смотрела на него так, как будто сын её совершенно пропал, а Коломейцев и Надя в это время пытались её успокоить и внушить ей надежду, что врачи должны Васе помочь.
– Так что же вы не позвоните в «скорую помощь»! – вдруг вскричала со слезами на глазах несчастная Марья Павловна. – Может быть, кризиса у Васи ещё нет и его можно спасти!..
Неизвестно что Марья Павловна имела в виду под кризисом, только, заливаясь слезами, она подошла к домашнему телефону и уже хотела звонить, но Надя вырвала из её рук телефонную трубку и сама стала набирать номер, а Марья Павловна стояла рядом и, всхлипывая, говорила Наде, что ей надо сказать в трубку…
Со стороны Коломейцеву всё это виделось очень странным и в другое время он нашёл бы в происходящем много забавного, но теперь ему было очень грустно присутствовать при всём этом, он и без этого чувствовал в себе большую усталость, когда ещё только шёл к Сушкиным, а уж теперь и вовсе не понимал, что с ним делается. Конечно, он не сомневался в том, что случай с Сушкиным – это временное явление, но слезливость и истерия с Марьей Павловной натолкнули его на мысль, что он может и ошибаться. Как всегда бывает с людьми, поведение окружающих сбивало его с толку и навязывало ему такие опасения, до которых он самостоятельно не мог бы дойти. Сейчас он смотрел на Марью Павловну и думал о том, что она бы так не переживала за Васю, если бы его не любила. И то, что у Сушкина есть мать, которая может его хотя бы пожалеть, сказало сейчас Коломейцеву о многом, он вспомнил о собственном положении, подумал, что если бы то же самое случилось с ним, Толей Коломейцевым, то ведь и некому было бы заплакать, некому было бы по-настоящему пожалеть его. Но с другой стороны, он знал, что с ним ничего такого страшного не произойдёт, потому что он, Коломейцев, духовно крепче тех, у кого есть родные и близкие. Он подумал так: это у него, у Васи Сушкина, может быть такая блажь, потому что все обстоятельства, весь образ его жизни тому способствует, они расслабляют человека, делают его уязвимым, отчего он может позволить себе роскошь впадать в разные крайности, зная, что о нём кто-то будет беспокоиться, что кому-то он доставит волнение, тревогу. Неприятно Коломейцева поразила следующая мысль, мысль о смерти, но не сама смерть показалась ему страшной, а то, что будет после неё, если ему, Коломейцеву, придётся вдруг умереть. Такая картина возникла перед ним: к нему никто не пришёл, к мёртвому, потому что он никому не нужен, потому что у него нет ни одного человека, который бы любил его и которому он был бы нужен. Он взглянул на Махрову и спросил себя, почему бы ему на ней не жениться, ведь она неплохо к нему относится и, вероятно, пошла бы за него замуж?!. Но с другой стороны была ещё и Надя Сушкина и теперь, когда он подумал о ней, ему стало мучительно больно, потому что с Надей Сушкиной было совершенно иначе, чем с Махровой… Если бы у Коломейцева была жена, которую бы он любил и которой был бы нужен, и если бы у него были дети – разве он был бы таким, как теперь, и разве он думал бы обо всём этом и разве бы чего-то боялся?!. Нет, он смело смотрел бы в будущее и был бы, несомненно, более здоровым и более жизнерадостным человеком… С другой стороны, пришлось бы думать о многих вещах, далёких от теперешнего существования, к тому же учёба в университете была бы более затрудни-тельной. Но ведь он же знал случаи, когда молодые, муж и жена, оба студенты, продолжали учиться, имея ребёнка и ютясь в маленькой комнатке малосемейного общежития, при этом работая вечерами или же утрами… Коломейцеву трудно приходилось с деньгами, ему никто не высылал ежемесячно по восемьдесят рублей, он прозябал только на стипендию, да пробивался ещё на случайных заработках… Уже приехала «скорая помощь» и женщина-врач занималась с Сушкиным, а Коломейцев продолжал мечтать о своём, ему показалось удивительным, почему он до сих пор не взялся работать каким-нибудь ночным сторожем или дворником, ведь тогда была бы окончательно решена денежная проблема и он мог бы обеспечивать себя всем необходимым… С Сушкиным было решено быстро, врач сказала, чтобы он пока находился дома, но в дальнейшем, если улучшения не наступит, придётся его направить на лечение в городскую психиатрическую больницу. Затем врач сделала укол Сушкину в руку, дала матери несколько указаний, и исчезла так же быстро, как и появилась. Васю положили на диван и он, успокоившийся, тихо заснул. А Коломейцев и Махрова, простившись с хозяевами квартиры, покинули их, пообещав Марья Павловне, что будут их навещать и справляться о состоянии Васиного здоровья…
Времени уже было девять часов, то самое время, когда все расходятся по своим домам и квартирам. Исключение ещё составляет некоторая часть молодёжи, ищущая острых ощущений и за ними не замечающая, как надвигается полночь. Но назавтра каждому идти снова или рабо-тать или учиться – и вот все засыпают, успокаиваются, и каждый видит какой-нибудь сон, и так будет до утра, до самого утра, когда резко, противно, до боли в ушах загремит извечный разрушитель мечтаний и иллюзий – большой железный будильник, цена которому пять рублей и несчётное количество седых волос на головах тех, кто вскакивает по первому его зову как по команде изнутри, не думая ни о чём, а только зная, что надо приниматься за дела, потому что иначе нельзя, потому что иначе погибает Мир и всему на свете придёт конец… Но сейчас был вечер, угрожающе гудел где-то ветер, предупреждая о том, то ночь будет холодной и страшной, а утро будет засыпать глаза злыми колючими снежинками тем, кто будет идти на работу ещё в темноте, оставляя следы на белых, суровых полях. В эту пору, в январе, в Сыктывкаре стены у домов необыкновенно холодные, они, покрытые белым инеем, словно жалуются проходящим мимо людям, словно упрекают их в том, что человек освоил эту неприветливую землю и скрылся за толстыми каменными стенами, а их оставил на холоде мёрзнуть и терпеть, терпеть и мёрзнуть. Проходя по улицам Сыктывкара, иной путник чувствует боль этих каменных стен, этих угрюмых домов, где один за другим гаснут освещённые окна, боль этой закованной в панцирь асфальта и мёртвой мерзлоты земли, и сердце его болит вместе со всею окружающей природой в унисон. Деревья, белые, словно мёртвые в саванах, стоят по обочинам дорог, напоминая удивительных чудовищ, уж они-то мёрзнут как никто другой, они трещат в морозную ночь, в них что-то лопается – и не мудрено. А уж как порой достаётся людям в эту немилостивую пору, ни у кого нет и мысли гулять, а пребывание на открытом воздухе бывает только по крайней необходимости, потому что лицо на морозе становится нечувствительным и как бы мертвеет, и пальцы в перчатках мёрзнут, охота им соединиться вместе, чтобы согревать друг друга теплом. В такое время лучше всего находиться дома в окружении тёплого воздуха и тёплых человеческих отношений и думать о том времени, когда наступит лето. Но в такие дни кажется всегда, что время замедлило свой ход и остановилось, а зима никогда не кончится, потому что даже и не верится, что есть в мире ещё что-то кроме всего этого, кроме этого холода, этих серых, неярких дней и этого города, в котором живя, становишься похожим на него… Зимний день в Сыктывкаре короток и составляет третью часть суток. И здешние люди мирятся с продолжительным сумраком, наползающим на город быстро и вносящем в его жизнь что-то особенное, чего не найдёшь нигде в другом месте, ни в каком ином городе. Люди ко всему готовы привыкнуть и везде могут жить, когда ничего другого не остаётся и, может быть, это и есть та самая главная черта в человеке, которая спасёт его. Нынче слышно много разных суждений, сетуют о нелёгкой доле человека, «бедняжка» человек чуть ли не на грани вымирания, а он, человек, вон как удобно приспособился: ему ничего не надо знать, он закроет дверь своей квартиры, возьмёт в руки газету, устроится перед телевизором и ему на всё наплевать, и уж его, конечно, не страшит конец света и обилие информации, разумеется, не сведёт его с ума, потому что он закрывает уши и глаза и бежит от информации, этот упрямый человек… Учёные творят открытия, а этот самый «бедный» человек закусывает и в ус не дует и совсем не интересуется теми удобствами, которыми пользуется, принимая их как должное. Он их покупает за деньги, эти удобства, и ему надо думать о том, как бы заполучить побольше денег, чтобы не дай бог как-нибудь не пришлось отказать себе в каком-нибудь удобстве!.. Если он откажет себе в удобстве, то почувствует себя глубоко несчастным – вот она метаморфоза нашей жизни!.. Вот она – поэзия и романтика борьбы за счастливое существование!..
Коломейцев и Махрова шли молча, словно им казалось постыдным хоть о чём-нибудь говорить, словно все слова потеряли смысл и, сказав о чём-то, надо было отругать себя за болтливость. Махрова вообще выглядела подавленной, хотя не старалась показывать этого и держала себя даже гордо. Коломейцев хотел поймать её взгляд, но ему было отчего-то неловко перед ней, как будто он был чем-то виноват, совершив что-то плохое, несуразное. Минут пять они шли и остановились только, когда были на автобусной остановке, где ещё кроме них оказалось несколько людей, по виду которых можно было определить, что они стоят здесь давно и уже начинают мёрзнуть.
Коломейцев предпочёл бы сегодня совсем ни о чём не говорить с Махровой, но точно знал, что завтра захочет увидеть её и обсудить с ней многое. Однако, молчание слишком уж тягостно действовало на него и ему необходимо было знать, что делается на душе у Махровой, а для этого надо было что-нибудь спросить у неё и чтобы она ответила на вопрос: и тогда бы он по интонации понял о её настроении.
– Ты что будешь делать завтра? – сказал он, надеясь услышать её голос.
Махрова не сразу повернула к нему лицо, видать, обдумывая его вопрос, потом посмотрела ему в глаза – и в них он не увидел ни недоумения, ни насмешки, это были серьёзные, задумчивые глаза, таких у неё Коломейцев не часто видел, а теперь ещё в них присутствовало какое-то странное выражение, которого он не понимал и которого даже почему-то испугался, отчего у него мелькнула мысль, что он сказал совсем не то, что надо было сказать. Махрова некоторое время смотрела на него, потом отвела взгляд в сторону и сказала:
– Завтра?.. А что такое – завтра?!. Бывает ли вообще – завтра?!. – она опять взглянула на Коломейцева. – Ты спрашиваешь, что я буду делать завтра?.. Наверное, то же, что и сегодня, всё то же самое… Наверное, это самое страшное…
– Почему – страшное?.. – быстро спросил Коломейцев
– А может быть весёлое?!.
Коломейцев ничего не ответил, потому что у него не было охоты дискутировать на эту тему, да и не знал он, что ответить – не хотелось шутить и паясничать. Он ещё помнил свои шутливые речи и не совсем уместные пассажи на квартире Сушкиных и воспоминания о них были ему неприятны, только теперь до его сознания стало доходить, что он вёл себя очень неосмотрительно и глупо, он решил, что в следующий раз появиться у Сушкиных ему будет не совсем удобно. Тут же он вспомнил, что появиться у Сушкиных должен будет назавтра, днём или же под вечер. Происшествие с Васей Сушкиным хотя и обеспокоило его весьма значительно, всё же не слишком огорчило его, как будто он чего-то ждал в этом роде, ну если не с Сушкиным, то с кем-нибудь другим, может быть, даже с собой. Но о себе он старался не думать, как будто с ним всё было хорошо. Так же вот всякий, даже считающийся благородным и честным, всякий человек бессознательно приобретает в движениях и в самочувствии какую-то уверенность, вздыхает облегчённо, когда с кем-нибудь из его окружения происходит что-нибудь плохое или вовсе трагическое. Удалившись из дому, где умер человек, всякий, ещё час тому назад несчастный, чувствует в себе странную лёгкость и понимает, что все его неудачи – это ещё ерунда на постном масле, потому что есть смерть и эта смерть косит направо и налево, но его ещё не коснулась… До сих пор о роли Виктора Шубина в случившейся неприятной истории с Сушкиным Коломейцев как-то не думал и потому, что фигура Виктора как-то вдруг, сразу всплыла перед ним, Коломейцев внутренне вздрогнул, предчувствие подсказало ему, что более всего в случившемся повинен именно он, Виктор. Коломейцев не знал о той связи, которая могла существовать между Сушкиным и Виктором Шубиным и потому у него были все основания думать о Викторе как об истинном виновнике происшедшего… Впрочем, из своего опыта Коломейцев знал, что о вине людей в разных жизненных ситуациях очень трудно судить, но несмотря на это хотел думать, что виноват во всём Виктор, ну и в том числе сам Сушкин со своей чрезмерной чувствительностью. Но и что касается чувствительности, Коломейцев скорее не в упрёк готов был поставить её, а в заслугу, помня о том, что он сам испытывал прошлой ночью, до того, как столкнулся в темноте с Сушкиным в доме у Махровой…
Подошёл автобус, двери раскрылись и стоявшие на остановке люди поспешили скрыться в нём, в том числе и наши знакомые. Им надо было ехать почти до самого конца и они, несмотря на холод в самом автобусе, сели рядом, Махрова возле окна, в которое ничего нельзя было разглядеть, оно сплошь покрыто было белоснежной массой, Коломейцев ближе к проходу. Всякий знает, что, сидя в холодном помещении, замёрзнешь ещё более, но уж таковы странности человеческие, что, видя свободное место, в автобусе, даже рискуя ещё более замёрзнуть, в него никак невозможно не сесть…
Коломейцев и Махрова опять принялись молчать, хотя это было не самое лёгкое занятие. Коломейцев молчал потому что не хотел быть навязчивым и опасался произвести впечатление болтуна, он решил: пусть Махрова думает, что он, Коломейцев, не только умеет говорить, но иногда и имеет выдержку, позволяющую просто помолчать. «Хотя… хотя всё это напрасно! – рассуждал мысленно Коломейцев. – Человек потому и человек, что говорит!.. Он болтун, болтуном и будет!.. А писатель, который пишет?!.  Болтун, болтун!.. И нельзя иначе!.. Можно красиво молчать, но красивого молчанья не оценят!.. Только тогда видят, что ты есть, что ты из себя что-то представляешь, когда говоришь, когда неутомимо говоришь, тараторишь, как заведённый! И тебя уважают, считаются с тобой, слушают тебя, ждут уже, что ты скажешь!.. Прав этот Виктор, прав, когда говорил, что не надо упускать из рук инициативы, а надо воздействовать на всех окружающих словом и не давать никому открывать рта!..» При этой мысли он улыбнулся, над своими мыслями ему было смешно на этот раз, да и над самим собой, как было бы скверно, подумал он, если люди научились бы читать друг у друга мысли, вовсе не стало бы никому житья, потому что словами-то люди ещё кое-как владеют, а уж мысли – как их удержишь?!. Думают ведь друг о друге подчас так плохо, ведь так нехорошо думают, ведь такие скверные мысли!.. Уж и не разберёшься, что плохое – мысли или сам человек, обдумывающий эти мысли!.. «А бывают ли плохие мысли?.. – спросил у себя Коломейцев. – Может быть, и нету никаких мыслей, а можно смело думать обо всём, что приходит в голову, и даже говорить?!. Этот, например, урод и скотина, другой – дурак и негодяй, этот – лицемер, прелюбодей, мерин, а тот – сволочь, скряга, вша, ничтожество!.. А не перешагнёшь ли черту?.. Так и действительно вообразишь, что окружён одной дрянью и нет вокруг ни одной души человеческой, а всё мерзость, навоз какой-то?!. Тут, пожалуй, скрыта опасность… возненавидишь всех… А как жить, на что надеяться, во что верить?!. И зачем тогда жить?!. Опять – лучше петля на шею!.. Нет, умные-то люди не замечают подлости и скотства, всё обманывают себя, живут и обманывают! И благодаря обману – живут!.. Жизнь важнее, жизнь – вот правда, вот истина, жить… терпеть всё гнусное, видеть только хорошее – это счастье человеческое, это редкий дар! Это воспитывать надо!.. Вообще-то всё плохое надо изживать, переделывать в хорошее, но как переделаешь, если сам никуда не годен?!. Надо, видимо, прежде всего себя исправлять!.. Как от других будешь требовать, да и что – если сам пакость, гнида?!. Над этим стоит подумать…»
За этими мыслями незаметно прошло время. Надо было выходить. Коломейцев и Махрова встали со своих мест и пошли к выходу, оба серьёзные и пасмурные… Потом, когда автобус отъехал, они ещё шли бок о бок, и всё молчали. Но когда их дороги должны были разойтись, они остановились и встали напротив друг друга.
– Какая это мысль не даёт тебе покою?.. – неожиданно спросил Коломейцев.
– Мысль? – удивлённо повторила Махрова и внимательно посмотрела ему в глаза, пытаясь понять вопрос. – Какая ещё мысль?!.
– Ну, ты же сейчас всю дорогу о чём-то думала?..
– Думала, – согласилась Махрова.
– Так о чём же ты думала?..
– О разном думала… О матери думала…
– О матери?..
– Она такая несчастная, ты же знаешь… Но я не то говорю, не только она несчастная, многие… многие несчастны… Мы тоже будем когда-нибудь несчастными, через много лет…
– А сейчас?.. – спросил Коломейцев. – Сейчас мы счастливы?!.
– Да, сейчас счастливы, но не знаем об этом… А они, моя мать и другие – они несчастливы и… тоже не знают, как и мы!..
Коломейцев слабо усмехнулся и, втянув голову в плечи, сладостно подумал о том, что Махрова по-своему права и, наверное, он, Коломейцев, счастлив, сам не подозревая об этом; такая мысль немного рассмешила его и он заметил вслух:
– О многом мы думаем, Света, но гораздо о большем предпочитаем не думать, потому что так удобнее…
– Удобнее и безопаснее! – прибавила Махрова.
– Вот-вот! – засмеялся Коломейцев.
Махрова потопталась на месте и как-то сухо и неловко сказала:
– Ну, прощай, счастливый человек, я пойду!..
– А! Прощай, прощай! – откликнулся Коломейцев. – То есть, до свидания! Мы же с тобой не навсегда расстаёмся?!.
– А может быть навсегда?.. – неопределённо произнесла Махрова.
– Ну нет! Я же завтра тебя разыщу!.. Да хотя… зачем до завтра тянуть? Вот сейчас пошли ко мне?..
– Сейчас? К тебе?.. Нет!.. Прощай! До завтра!.. – и Махрова, смеясь, пошла соей дорогой.
Коломейцев стоял и смотрел, как она уходит.
– До завтра! – крикнул он ей вдогонку и увидев, что та обернулась, помахал ей рукой.
Он ещё немного постоял, проводив Махрову взглядом, пока она не исчезла из виду, а потом быстро зашагал к себе домой. Подойдя к дому, он вошёл в калитку. Затем поднялся на ящик и постучал рукою в мёрзлое окошко… Через несколько минут Вера Епифановна отворяла ему двери. Только он переступил порог, она ему доложила своим невозмутимым голосом:
– Тебя дожидается уже с час этот самый Огородников…
– Огородников?.. – изумился Коломейцев и остановился. – Выпивший или трезвый?..
– Да трезвый… Не один, а с каким-то другом…
– Ещё и с другом?!. Ну дела!.. – вслух удивлённо заметил Коломейцев. – А кто друг его?..
– Не знаю, в первый раз вижу! – недовольно пробурчала Вера Епифановна. Коломейцев ещё хотел её спросить об одном, но осёкся, ему показалось, что он и без того задаёт хозяйке слишком много вопросов.
Зайдя в дом, он увидел Огородникова и незнакомого ему парня, работавших за столом ложками весьма усердно, как можно работать только давно ничего не евши.
– О-о! Анатоль! – радостно вскричал Огородников, вскидывая кверху руки – в одной руке его была деревянная ложка, в другой – кусок хлеба. – Иди сюда, гостем будешь! Супчик что надо! Позапозавчерашний, для свиней в самый раз!..
– Но-но! Раскричался! – добродушно ответил Коломейцев, посмеиваясь. – Ешь и не выпрыгивай, пока дают!..
– Правильно! Бьют – беги, а дают – бери!.. – согласился Огородников и с прежним энтузиазмом принялся поглощать суп.
Коломейцев знал Огородникова с того самого времени, как приехал в Сыктывкар. С ним познакомили его как-то товарищи по университету и Огородников, почувствовав к Коломейцеву влечение, одно время довольно часто у него бывал и даже оставался у него на ночь. Коломейцев жалел Огородникова, судьба которого отчасти напоминала ему его собственную судьбу, чем мог помогал ему. Несколько лет назад у Огородникова от сердечного приступа скончался отец, хоть как-то следивший за своим несамостоятельным сыном и направлявший его в нужное русло. После смерти отца Гришка Огородников стал выпивать, прогуливать на работе, затем стал менять места работы одно за другим, пока вовсе остался не у дел, блуждая по квартирам своих бывших приятелей и собутыльников. Собственной квартиры он лишился и теперь превратился в бродягу, не имеющего крыши над головой. Квартиру, оставшуюся после отца, он разменял с матерью и сестрой и поселился от них отдельно в другой части города, затем поменялся комнатами с какой-то женщиной, уступившей ему площадь немного большую той, которую уступил ей огородников. На новом месте жительства соседи по квартире не давали ему покоя, узнав его нерешительный характер и его головотяпство, они предлагали ему деньги, уговаривая, чтобы Гришка уехал куда-нибудь на полгода. В их планы входило спровадить куда-нибудь Огородникова, а со временем прибрать к рукам его пустующую комнату… Они добились чего хотели… Коломейцев до сих пор не мог забыть, как они с Огородниковым ходили по судам, пытаясь вернуть Огородникову утраченную квартиру, до сих пор в нём кипело негодование от того равнодушия, на которое они наткнулись, это безразличие к человеку вообще приводило Коломейцева в какое-то исступление и ярость, и как он ненавидел всех этих засидевшихся бюрократов, в служебное время пьющих чай, а к шести часам вечера разбегающихся кто куда по своим делам!.. Нарисуем же кратко портрет этого оболтуса Огородникова, представляющего из себя где-то незаурядный тип. Одет он был во что попало, раздобытое в самых неожиданных местах, далеко не новое и не целое, но прочное и долговечное. В лице его преобладали тупые, закруглённые и, может быть, не лишённые приятности черты, делавшие его в те времена, когда он был ещё пай-мальчиком, не выбившимся из-под родительского контроля, даже симпатичным, но жизнь последних лет огрубила его внешность, придала ему одновременно и нагловатость во взгляде и ухмылке, и хитрость, где дело пахло выгодой, и трусость, когда он рисковал быть по-битым. От природы он был награждён мягкими и большими серого цвета глазами, толстым и коротким носом, немного приподнятым кверху, и такими же толстыми и большими губами. Лоб он имел невысокий и покатый, а в подбородке угадывалась квадратура, вовсе не обозначавшая твёрдости характера. Голова его была поросшей тёмным и прямым, прочным волосом, похожим на щётку и не дававшим повод подозревать его в том, что когда-нибудь он обнажит скрывающуюся под ним голову. По первому взгляду можно было принять его за относительно неглупого человека, ну а потом обнаруживались опилки, которыми была забита его голова. Коломейцев знал Огородникова очень хорошо, прощал ему все его недостатки и не обижался на Гришку, хотя тот и делал ему иногда разные пакости тем, что болтал за глазами о нём много лишнего. В Огородникове странным образом соединены были и говорливость и застенчивость, проявляющаяся в нём тогда, когда дело требовало разговору, и глупость и склонность к деланию философских выводов, иногда заставлявших удивляться и Коломейцева и других. Хитрость совмещалась с наивностью, простота и радушие с подлостью, веселье и беззаботность с меланхолией и угрюмостью. Словом, это был человек самых неожиданных и противоречивых качеств, навлекавший на себя смех и злобу с течением времени от тех, кто узнавал  его всё лучше. Он много раз бывал жестоко колочен за всевозможные проделки, которые натуры столь же грубые не могли ему простить. Любил он занимать в долг деньги и не возвращать их и кругом был должен всем, пока люди доверчивые не поумнели и даже в полтиннике ему отказывали, а если давали, то из жалости. Коломейцев, зная историю Огородникова, понимал его и не требовал от него невозможного, помня, что детство Огородников провёл в школе-интернате, а не в семье, с родителями, живя в другом городе, учитывая уродливое, ненормальное его развитие и воспитание, в котором участвовали все по отдельности и никто конкретно, от чего юный отпрыск, как губка, впитал в себя все приспособленческие инстинкты, понятые, к тому же превратно, отчего у него всё валилось из рук, ничего в них не удерживаясь. В общем, это было существо обиженное и несчастное, вечно голодное, детина лет двадцати двух, совершенно не приспособленный к борьбе за блага в это мире, где каждый пытается себе делать добро, как только позволяют ему его способности. Огородников не располагал талантом делать себе добро, а также и другим. И всё, что он делал – получалось зло, плохо и скверно, даже когда он искренне желал благ, ни на что долго его не хватало, за день он успевал помечтать о многом, но дальше этого дело не шло, к тому же все его мечты сводились к благоустройству своей несчастной судьбы и он был бы вполне доволен, если бы у него образовалось всё так же, как у других, то есть был бы свой угол, свои вещи, жена, которая бы управляла им, как хотела, и которой он с радостью бы подчинялся, потому что не чувствовал в себе достаточной силы воли, чтобы управляться с собой… Сейчас он ел суп из одной миски со своим приятелем, тоже видимо проголодавшимся, и пот крупными каплями обозначался на его лбу и лице, что тоже было характерной чертой Огородникова, над которой Коломейцев и другие подтрунивали…
Сняв с себя верхнюю одежду и повесив на вешалку, Коломейцев разгладил волосы рукой и, подойдя к столу, сел на свободный табурет. Поглощая суп, Огородников наблюдал за ним и посмеивался чему-то.
– Рассказывай, как живёшь, где обитаешь? – улыбаясь, спросил Коломейцев.
– Живу – хлеб жую… Если, так сказать, по-философски! – ответил огородников и переглянулся с приятелем.
– А кто твой друг? Ты бы его представил?..
– Ваня его звать, а кличка – Бедный… Был такой поэт – Демьян Бедный, так вот и Ваня тоже Бедный, беднее всех Демьянов…
– Ну, уж ты не преувеличивай, – солидным баском протянул Вася Бедный, детина лет во-семнадцати, с пушком на губах и скорбным выражением на всём облике. Большая рука его потянулась и взяла со стола половинку чёрного хлеба, затем этот хлеб отправился ко рту с замечательными белыми и крепкими зубами, которым Коломейцев должен был позавидовать.
– Интересно, – произнёс Коломейцев, рассматривая Ваню.
– А ничего интересного, – заметил с каким-то странным выражением во взгляде Ваня. – Вот добуду себе квартиру и буду жить, как все люди… Меня из дому гонят, жизни не дают!.. И кто гонит – мать родная!..
– Она ему курицу хотела дать, а он отказался! – сказал Огородников серьёзно. – Сейчас бы закусили этой курицей!.. А жаль! – он вздохнул. – Ведь какая была курица!.. И колбасу хотела дать!..
– Что-то я не понимаю, как это – гонят и курицу с колбасой дают?.. – удивлённо спросил Коломейцев. – Это что, изощрённый вид издевательства?..
– Вот это точно! – с округлившимися глазами согласился Ваня Бедный и многозначительно потряс в воздухе пальцем, глядя по переменке то на Коломейцева, то на Огородникова. – И как это я не додул сразу?!.
– Три рубля ещё дала, – вставил Огородников.
– Я бы и не брал, да уж… пожалел мамашу! – как-то свирепо высказался Ваня. – Квартиру ищу! Добрых людей ищу, может быть, пустят на местожительство!.. И я исправно платить буду!.. – он не спускал с Коломейцева верноподданнических глаз.
Тому как-то сделалось неудобно, он опустил свой взгляд на стол и некоторое время разглядывал несложный узор клеёнки, покрывающей его площадь.
– Велика беда – начало!.. – изрёк Огородников с видом человека, за спиной которого можно скрываться, как за стенами крепости. – Да ты, Ванёк, не горюй, и не такие дела делали!..
– А что, жилплощадь не позволяет, у матери то?.. – задал вопрос Коломейцев, посмотрев на Ваню.
– Позволяет, но я не тот человек! Я не люблю унижаться!.. Я занимаюсь, между прочим, высоким Искусством, а они мне суют палки в колёса!.. У меня краски выбросили в помойное ведро!.. – оживился он и видно было, что он возбуждается и кипит изнутри. – У меня пилку сломали!.. Они всё делают наперекор! О, гнусные сердца!.. Я разгадал их гнусные замыслы и я их проучу! Они будут меня помнить и не забудут меня до последних своих дней, эти склочники!.. – он остановился на этом слове и положил на стол ложку. – Спасибо! Всем добрым людям спасибо! Вот не отказали же и супу налили! Мир не без добрых людей!.. А им!.. – голос его задрожал. – Им не простится!.. Курицей не откупишься!.. Я свободный художник и искусством своим прокормлю себя! А с голоду буду умирать – не пойду на поклон к врагам!.. У меня друзья найдутся, у меня много друзей, мне незнакомый человек – друг!..
– А каким искусством  ты занимаешься?.. – поинтересовался Коломейцев, всё более и более удивляясь начавшемуся разговору и вещам, которых он становился свидетелем. – Ты не художник ли случайно?..
Ваня снисходительно посмотрел на Коломейцева и покачал головой, как бы говоря этим: «Эх, вы! Люди! Не умеете распознавать по внешнему виду человека, творящего высокое Искусство!..»
– Да уж имею касательство! – после некоторого молчания отозвался он и Коломейцев понял, что для Вани всё, что связано с высоким Искусством – свято и неприкосновенно.
Что-то бурча себе под нос, подошла Вера Епифановна и взяла со стола пустую миску из-под супа.
– А каша есть? – спросил Огородников, заглядывая ей в глаза. – А то от кашки бы не отказались…
– Посмотрю, – ответила хозяйка и пошла в свой угол, отгороженный занавеской и скоро вышла, неся на руках видавший виды чугунок с остывшей овсяной кашей. Она поставила чугунок на стол и Огородников стал облизывать свою ложку, готовя её к каше.
– Помоги найти квартиру Ване, а Толик?.. – вздохнув отчего-то, заговорил он, искоса поглядев на Коломейцева. – Ване очень нужно, ведь так, Ваня?..
– Нужно позарез! – Ваня провёл пальцем по горлу. – Не нужно было бы, разве бы я!.. Да я!.. у меня всё решается… у меня!.. Хотя бы до армии… – и взгляд Вани потупился.
– А когда в армию? Весной? – спросил Коломейцев.
– Да ты бери ложку, с нами закусишь! Или не хочешь? – сказал ему Огородников и за-глянул в чугунок.
– Весной, – невесело ответил Ваня. – Но до весны я ещё много сделаю и я докажу этим!.. – на лице Вани появилось выражение, как будто он хочет отомстить кому-то, но Коломейцев уже понял, что Ваня человек не злой и тем, кому он хочет что-то доказать, решительно всё равно, потому что «высокого Искусства» они ни под каким видом не принимают.
Он взял ложку и без особого желания стал есть вместе с другими овсяную кашу, зная уже, что всё так же просто со всеми, как и эта овсяная каша. Ему не смешно было ни на Ваню Бедного, ни на его родителей. Что-то подобное Коломейцев где-то уже встречал, может быть, в иных проявлениях, но встречал. И вот он уже смотрел на Ваню так, как будто давно уже его знал. Время уже было позднее, а потому немедленно выяснилось, что Огородникову и Ване не-где спать, а надо бы. Коломейцев попросил оставить их в доме у Веры Епифановны и та сразу согласилась, разрешив занять обоим приятелям место на печке…
Оказавшись в своей комнатке, Коломейцев разделся и забрался в свою постель, под одеяло, оно было холодным и некоторое время Коломейцев вздрагивал от прохлады, пока ему не стало тепло. С прикрытыми веками он лежал в темноте, ни о чём определённо не думая, уж слишком он устал за день. Какие-то образу вставали перед ним, какие-то странные вопросы, в которых не было его, – но кто же в них был?.. Что-то проносилось в его памяти, возможно, и не из его жизни. Парадокса слабо изученного мозга со всей полнотой проявляют себя именно в преддверье сна, когда и сновидения, снившиеся предыдущей ночью, вдруг возникают в памяти так отчётливо, как будто ты уже готов начать продолжать с них свою вторую жизнь. Вдруг что-то заставило Коломейцева открыть глаза – и он увидел, как в щель под дверьми, пробивается свет. И всплыли в его уме строчки четырёхстишия:

Можно и не быть поэтом,
Но нельзя терпеть, пойми,
Как кричит полоска света,
Прищемлённая дверьми! (Андрей Вознесенский. Свет (Книга стихов «Соблазн»).

Не отрываясь, он смотрел на эту полоску света, как будто это было слишком редкое и удивительное явление, которое он не мог пропустить. Он поймал себя на мысли, что сравнивает этот придавленный, прибитый к полу слабый свет со своей жизнью, и подумал о том, что уж если сравнивать его, то с человеческой жизнью вообще. Сейчас его собственная жизнь не казалась ему чем-то слишком значительным, как это было с ним раньше. Думая о себе, о своей судьбе, думал он о судьбе Человека, и имя своё забывал, за ненадобностью. Представлялось ему в две-три секунды такая вещь: он засыпает сейчас и никогда не просыпается, при этом засыпает без сожаления, без страха и боли, а почему?.. потому что до него самого, что носит имя Анатолия Коломейцева, ему очень мало дела, но вся его надежда на Человека и вся его вера упирается в Человека!.. Анатолий Коломейцев?!. Ну что это такое?!. Совершенен ли он, приспособлен ли идеально к жизни, имеет ли право на вечную жизнь, вообще на что-нибудь имеет ли право?!. Нет, он не совершенен и всё, что имеет он, он имеет не по праву, а к случаю, давшему ему его самого, который так же легко возьмёт его у него самого… Личность его, Коломейцева – пожалуй, вот тот самый величайший бред и величайшая фантастика, которые никогда не будут им выяснены, а уж другими и подавно, – ведь кому может быть дело до Анатолия Коломейцева, до значимости, которую он имеет в этом мире, до роли его, которую всё, что ни есть, пытается свести до минимума?.. да, впрочем, и он сам рад приуменьшить её, ведь так яснее, спокойнее и легче, а как же быть с ролью, если она раздута до необыкновенных величин?.. ну кто он тогда будет, Анатолий Коломейцев, и не человек вовсе?!. Такие мысли завертелись в Коломейцеве помимо каких бы то ни было усилий с его стороны, это был уже не он, нет, это был не он!.. Это кто-то был другой, может быть, тоже Коломейцев, но другой Коломейцев!.. И вообще – сколько этих Коломейцевых в Коломейцеве?!. Загадка веков, неразрешимая загадка, о которую можно биться тысячу лет и не прийти ни к чему. И всю тысячу лет будет он делать разные глупости, будет дрожать от обиды, когда обидят, или когда придёт обидная мысль!.. О боже, боже!.. Ведь какая-нибудь корова не обижается за то, что её держат в хлеву и дают ей помои на завтрак и обед!.. Тут дело в интеллекте, в вопросах, достигающих сознания, так называемой души!.. ну скажите ради бога, ответьте – разве мог бы Анатолий Коломейцев обижаться, если бы не был достаточно умён?!. Вот!.. Вот оно!.. А сама сущность обиды? Что это такое?.. не обижается ли Анатолий Коломейцев тогда, когда ему приходит в голову мысль, что происходит для него, Анатолия Коломейцева, нечто обидное?!. Он сам, своим разумом, глубиной своего понятия обижает себя! И чем больше он понимает, тем больше обижает себя! Видит хорошее – обижается, видит плохое – обижается тем более, всегда, во всём, на всех обижается, даже на глупую корову!.. А прежде всего – на себя ведь обижается?!. Ведь обижается на свою обидчивость, на ясность ума, на свою человеческую природу, говорящую ему: защищай себя, чтобы никто не обидел, везде и всегда защищай, от всех и каждого, чтобы не покушались!.. Но как же себя отделишь от себя, как защитить себя от себя, как прикажешь себе не обижаться, когда по человеческим понятиям надо обижаться и надо на обидчика напасть и горло ему перегрызть?!. Не обижаться на весь мир и пуще того – на самого себя, это под силу ли Человеку, когда он на этой Обиде и стоит, когда он Обижен с самого Начала своего и когда Обижен единственно для того, чтобы быть Человеком?!. Вот она – цена за Человеческое Лицо, за Душу Человеческую – Обида!.. Какие-то понятия о гордости, о личности, о неприкосновенности –  а вот ты смотри же что делают из глыбы камня!.. Человека производят на свет, несчастную мишень всех существующих реально и в воображении стрел!..
Поток этих мыслей пронёсся в голове у Коломейцева очень быстро и совсем не возбудил его, как можно было бы подумать, он даже и не придавал особого значения этим рассуждениям, заранее зная, что завтра, после сна, у него ничего в голове не останется от теперешних выводов. Он прикрыл снова веки глаз, чувствуя, что вот-вот заснёт. Стоило бы ему расслабить волю – и это случилось бы сразу, ибо наступлению сна ничего не могло препятствовать. Но между тем что-то удерживало его от мысли о том, что на этот прошедший день надо махнуть рукой, как это было всегда раньше, с другими днями. Один уголок его сознания был напряжён и что-то пытался отсвечивать, как бы надеясь ещё на находку, что-то не давалось ему, что-то ускользало от него, прячась в подсознании, и он знал, что это для него важно, что для этого он, вероятно, и жил целый день – чтобы теперь понять эту вещь, а в частности, разобраться в одном пункте – что значит этот прожитый день и как его понимать, и что значит эта последняя мысль и это желание разобраться в себе в эту последнюю минуту?.. И вот он ощутил во всём, что ни был он, волнение, застигнувшее его врасплох сразу, в один миг, он почувствовал, как дрожь охватывает его конечности и этот всепроникающий трепет затронул его сердце, а, впрочем, может быть, всё от сердца-то и пошло в остальные части его существа? Во всяком случае, он затрепетал весь, но не открыл глаз, а только сильнее сомкнул веки. И мысль лихорадочно забилась в нём, как птица, на которую набросили сети, он охвачен был и радостью, как гончая, преследующая дичь, и страхом, как жертва, видящая, что её ожидает нечто неизведанное и страшное. И он увидел ясно и чётко одну истину, которая дошла до него только теперь и от которой он раньше был далёк, блуждая, как слепец, во мраке, истина эта была – совершенство, недостижимое и необходимое, к которому подсознательно были направлены все его усилия, все его действия, стремления, помыслы, смутные и мучительные ожидания чего-то необыкновенного, которое бы никогда не стало привычным и обыденным, а всегда бы восхищало и заставляло тянуться к нему!.. Этой истиной он жил всегда и всегда хотел быть совершенством, несмотря на всю свою немощность перед такой грандиозной задачей и такой неудовлетворимой потребностью, самой важной и основополагающей для самого процесса жизни, никогда бы и не возникшего, если бы не было потребности в усовершенствовании и усложнении, приносящем свет и ясность вместо мрака и тумана, стоящего на пути всякой жажды понять себя и узнать, что ты из себя есть и зачем ты есть?!. И вместе с этим, вместе с открытием, сказавшим ему о его стремлении быть совершеннее и совершенствоваться бесконечно, он увидел невозможность достичь полного и окончательного совершенства и должен был решить, что такового состояния духа и материи, как совершенство, как совершенство абсолютное, нет и не может быть ни фактически, ни по теории, он решил, что если даже было бы в Природе такое существо, именуемое в людях Богом, то и оно страдало бы от собственного несовершенства и устремляло бы к нему все свои помыслы, потому что даже Природа, внутри которой расположено всё, имея своё место и значение, потому что даже она, мать всего сущего, несовершенна и стремится к совершенству, но никогда покоя себе не найдёт всё время будет в движении, в поиске недостижимого абсолюта. Его могла с этой несправедливостью существования, распространяющейся на всё, что ни есть, примирить только одна мысль, что совершенство заключено в самом стремлении к совершенству, в неугасимой жажде по недостижимому, убегающему от преследующего его объекта как бы по замкнутому кругу. Эта мысль его успокоила и он облегчённо подумал, что могучая Природа не находится в более выгодном положении по сравнению с жалким мышонком, у которых возможности во всём одинаковые и которые в познании себя и в совершенствовании себя ничем друг перед другом не уступают. Он даже усмотрел в желании Природы как раз через органы чувств мышонка познать самое себя, ибо всякое неизмеримо большое может познавать себя только изнутри. Он, Коломейцев, видел себя в роли того самого мышонка и не мог утвердиться на мысли, что заключает в себе самые совершенные способности среды всех живущих в Мире существ, ибо уже знал, что из живущих никто не может оспаривать право сказать о себе, что он узнал о себе, а значит о Природе, больше, чем кто-нибудь другой на том же поприще Самопознания… Мысль его не остановилась на этом, она развивалась дальше, как бы помимо его воли, он оказался словно бы в потоке мистического откровения. Он обнаружил связь между затуханием жизни в человеке и прекращением желания совершенствоваться и отметил про себя, что связь эта могла бы многое прояснить. Мысли не приходили ему в строгой последовательности и когда он обнаруживал эти мысли, то обдумывал их, а не анализировал их появление, ибо за этими двумя вещами никто не может уследить: тут секрет и вечно не разрешимая  Тайна Разума. Пришла ему  между делом образная картина, весьма живописная, он представил себе Природу, поедающую созревшие умы, отлетающие в Небытие, как принято считать у людей, подобно тому, как за обедом всякий проголодавшийся поглощает рыбу, мясо, птицу и прочие объекты питания. Всё-таки он не мог смириться с мыслью, что со смертью человека сознание обыкновенно затухает, как, например, огонь, и пропадает бесследно и всегда предполагал, что сознание есть или же особый вид материи, или же есть необходимый компонент, участвующий в жизни материи и занимающий в ней важное место, если не сама материя. Позиций, на которых зиждется так называемый материализм, всегда казались ему довольно грубыми и неуклюжими, когда он при помощи их пытался разобраться в парадоксах Сознания и Жизни. Жёсткие материалистические рамки как бы говорили ему: «Доверься нам, прими нас на веру и не думай! Всё решено, всё ясно и понят-но!..» Время шло, гиганты-мыслители, утвердившие материализм наподобие глыбы могучего и неподвижного камня, на десятилетия отодвинулись в прошлое, приходила новая эпоха, и Коломейцев считал, что нужны новые разработки в философии и полагал, что недалёк тот час, когда в научный мир вломятся, разрушая заветы предков, новые светлые мысли, необычные, но имеющие ту Истину, которая так нужна всем на данном этапе развития человеческого общества, необходимость которой созрела весьма кстати… Имея предположения касательно отдалённого будущего, он должен был заносить в него такие черты, которые для следующего дня были совершенно неприемлемы, фантазия его уходила слишком далеко и, может быть, теряла связь с настоящим, хотя и не казалась совершенно беспочвенна, ибо имела в себе достаточно безумного. Пуще всего его забавляла мысль о постепенном, совершенно научном отходе философии и науки вообще от многих основных пунктов материализма, пока ещё держащих его твёрдо, но со временем расшатывающих его, поскольку будут расшатаны эти самые пункты. Он даже предполагал, что если не Бога, то что-нибудь подобное Наука изобретёт своими средствами, словом, откопает на свет такие явления и такие химеры, которые современную науку привели бы в ужас и негодование, как это всегда бывает во все эпохи, когда сами научные деятели, люди, казалось бы, обладающие дальнозоркостью и прозорливостью, позволяющей им заглядывать в Грядущее, не видят дальше своего носа и, главное, не желают видеть и даже боятся что-нибудь различить, потому что всякое научное открытие, во-первых, собирает грозовые тучи с молниями над головою Изобретателя, а этого почти никто не может себе пожелать и отвергнет это, пусть даже это окажется во вред науке и затормозит прогресс человечества хоть на сто, да хоть и на тысячу лет… Когда Коломейцев думал о Боге, он поворачивал свои мысли т так и этак и приходил к выводу, что сказка юного человечества таит в себе гораздо более рационального, нежели это может показаться на первый взгляд, и уж не такая пустая вещь, но вещь в своё время произведшая в человеческом обществе целую революцию и возникшая, во всяком случае, не на пустом месте и не без необходимости, а, может быть, в результате острой нужды и голода Человека, которого ему нужно было чем-то удовлетворить. Уже в те отдалённые века он всегда видел стремление Человека обрести над своею душою власть и контроль, уже тогда заметно было для него желание понять смысл и цель своего существования и утвердить себя на мысли, что ничего не бывает зря и даже сами мучения не пропадают даром, если трезво на них взглянуть; видны были попытки навести порядок кругом себя и в себе и сделать из вопиющего несовершенства Мира и Человека – совершенные Творения, видна была величайшая задача, которую хотели разрешить одним махом, не учитывая того, что Царство Божие на Земле среди рабов не может удержаться, но для этого Царства нужны свободные, что только не боящиеся кнута и палки могут Поверить, Сказать себе и другим и Стать тем, кем нужно стать, призвав на Землю Царство Божие!.. Вот он, Коломейцев, от многого страдал, а пуще всего страдал от своей человеческой роли и той тяжести, которую она на него накладывала, он страдал, как и все его окружающие, тайно, скрытно, не показывая своей беды наружу, уже примиряясь с самой мыслью о Смерти и даже где-то желая её и призывая, как избавление от того бессмысленного кошмара, который трудно было выносить как раз по причине его бессмысленности и нелепости, явной и обижающей! Он бы мог вынести любой кошмар, но ему нужна была целесообразность, как и всем другим людям, ему нужна была спасительная соломинка, мысль, что человеку иначе нельзя и что так и нужно и даже необходимо!.. Ему нужно было верить в себя, а веры у него не было, и руки готовы были опуститься, в каждый день своей жизни он вступал без радости, шёл как на бой, принимая его как наказание, а между тем, он чувствовал, что в этом есть самое величайшее Зло на свете и для ниспровержения этого Зла нужно было бы вступать в каждый день этой жизни радуясь и благословляя и саму жизнь и себя!.. Но всё это, однако, не так просто, как думается, ведь поверить в то, что ты и твоё время – благо, это значит создать где бы то ни было кумира!.. Где этот кумир, кто он? Это тот самый Бог, тот самый Логос, которому христиане молятся?.. Но ведь это как старо, просто принять на веру и молить для себя снисхождения?.. Это так старо! И даже перед собой стыдно за подачку, которую ему предлагают, как равному… Тут уже от человека требуется смирение, признание о себе всего плохого, отчего надо  очиститься!  И как же современный человек, имеющий гордости пропасть, просто примет на веру сказку, хотя и очень глубокомысленную, когда над этою сказкой его заставляют смеяться с раннего детства?!. Ведь признать себя погрязшим во Зле – значит сказать себе, что всю жизнь ошибался и был слеп, значит, перерубить себе путь к отступлению, к милым, невинным в своей поросячьей святости и пакостям?!. Ох, как это трудно, легче выбрать горнило страдания и в гордом одиночестве добровольно наложить на себя руки!.. Коломейцева неудовлетворение задело очень глубоко, за самое живое, что было в нём, и он знал, что никакие дворцы, никакие хоромы, никакие блага и никакие труды, ни пот, ни кровь не спасут его от карающей руки, от руки мстительной и злобной, от него самого, от врага, скрывающегося в его душе. Смирение нужно было как спасительная вода в знойный полдень для переходящих через Аравийскую пустыню!.. Ему нужно было смирение, а он только то и делал, что обижался на всё на весь Мир, на себя самого!.. Смирение и обида – несовместимы, обижающийся не может смириться, а смирившийся – утрачивает способность обижаться, способность, создавшую Человека!.. Смирившийся перестаёт быть Человеком в обычном смысле. Были святые, которых избивали до смерти, калечили, а они не оказывали сопротивления и не обижались, как нельзя обижаться на наводнение, на дождь и огонь, на землетрясение и бурю, на дневную жару и ночной холод, на болезнь, поражающую органы человека, на смерть и рождение, в конце концов… Своей бездеятельностью против притеснителей они губили себя, но, может быть, они губили себя не зря, а от убеждения, что живому организму не надо причинять вреда? Ну, коли так, то и не надо было на свет рождаться, ибо всякое рождение чего бы то ни было несёт с собою смерть чего бы то ни было, и уж живущий, боящийся совершить зло, похож на человека, которому надо перейти реку вброд, но который очень не хотел бы замочиться. Без воды – нет на земле существования, а в этом Мире живущий не может отделить себя от зла!.. Зло находится в нём, оно с ним, оно преследует его, оно составляет содержание его жизни, ибо он не вне борьбы и всё, что бы он ни делал, откликается в этом Мире и ломает его, ломает даже одним словом его, написанным на бумажке, шорохом его одежды, внезапным кашлем и случайным взглядом!.. Коломейцев думал о Боге и хотел понять, что бы это такое могло значить, всё это и его тяга к величайшему и неохватному, и жажда человечества, выдумывавшего себе всегда богов?.. Если бы его плоско и грубо, как это всегда бывает у людей мало смыслящих в проблеме, которая всегда была Бог и которая будет, если бы его спросили, – верит ли он в Бога?, он сразу бы не мог ответить, но потом мог бы, сообразивши, что от него хотят услышать, сказать: «Я не знаю, что такое Бог, и я не понимаю его, но хотел бы понять, независимо от тог, есть он или нет… Как же я могу верить или не верить, если я не видал его, не сталкивался с ним?.. Впрочем, что касается веры, то я уверен только в одном – человеку нужен, необходим Бог, не как вода, не как жизнь, а как Бог, потому что человек слишком слаб, слишком ничтожен, чтобы занять его место и сказать: «Пусть я буду в Природе Бог! Я всесилен, я могу всё!..» Человек побоится поставить себя на место Бога, ибо человек тщеславен и малодушен! Сказать ему самому себе, что он есть Бог – значит обречь себя на осмысленную, целесообразную, разумную жизнь, освобождённую от всяких мелочей и грехопадений!.. Человеку куда приятнее пачкаться в грязи, а потом очищать её с себя посредством своих мысленных обращений к Богу, то есть молитв… Человек уже не животная тварь, но ещё и не высшая точка в развитии, да и никогда не будет высшей точкой, и, понимая это, всегда будет жалок в своих собственных глазах… Он всегда будет рабом перед теми необъяснёнными им силами Природы, с которыми всегда будет искать контакта, но пуще всего он будет рабом в отношении того, что находится у него глубоко внутри!.. И вообще существующее, что бы то ни было, Человек или Человек в десятой степени, или же сам Господь Бог – пусть даже и так, – всё это не способно к тому, чтобы быть Богом, ибо, чтобы быть Богом (вот ведь какой парадокс) – надо вообще не быть, не существовать в Природе, или существовать материально, но духовно не существовать, что почти одно и то же, что и вовсе отсутствовать, так как я считаю, что объект, себя не знающий и не понимающий – не существует в особом смысле, хотя с другой стороны и существует… Тут вроде бы противоречие, но противоречия нет, оно существует, это себя не осознающее, но вместе с тем и не существует… Решающее значение в существовании играет самосознание и самоопределение, вещь может находиться, но не существовать, если принять существование за нечто жизненное… В какой-то степени даже все живущие и осознающие себя существа не существуют, а именно в такой степени, в какой до конца не осознают себя, – до конца же себя  осознать невозможно, ибо надо быть для этого Богом, а Богом, существуя и осознавая себя, не станешь, а значит, нельзя никогда достичь состояния стопроцентного существования… Стопроцентно может существовать только природа, которая и есть Бог, себя не осознающий, не знающий, что делает, но делающий всегда свои дела энергично и не испытывающий никогда усталость, как было бы, если бы он себя осознавал. Природа распорядилась собою очень хорошо и разумно, она дала себе руки, но не дала ни глаз, ни ума, при этом она совершенствует себя, делая себя всё более умелой, но при этом делает и всё, чтобы не дать себе и крупицы самосознания. Люди и другие, называющие себя Разумными, существа в бесконечной Вселенной природы – это негативное проявление её ума, её ощущений и переживаний. Природа в каком-то исступлении творит искры Разума, пытаясь обратить их в настоящее пламя, и вот наступает такой миг, когда Разум поймёт, что он и есть ум и глаза природы, поймёт весь Разум и каждый Разумный!.. Может ли быть конечная цель Разума?.. Если она есть, то надо признать, что есть и конечная цель Природы, а это абсурд, это загадка замкнутого круга, даже потяжелее… Но я так полагаю, что Разум как создаёт себе загадки, так их и разрешает, он своего рода творец, как и природа, та творит, не догадываясь, и Разум творит, но догадываясь, думая, что только фиксирует сухие факты действительности, на самом деле принимая живейшее участие в жизнедеятельности и жизнеспособности этих самых фактов… есть один важный, коренной пункт, от которого очень много зависит в мировоззрении Человека на окружающий мир и на себя в этом мире. Этот пункт такой… Всегда почему-то считалось, что копия Разума, проникая в этот мир, играет почти совершенно пассивную роль, ну, а я с этим не согласен, я считаю величайшим подвигом проникновение в этот мир и обретение себя, я готов целиком существование этого мира приписать творческой работе и творческому мышлению Разума… Признаться, все эти законы, которые открывает Наука, я готов приписать фантазии человеческого ума, и думаю, что многие будут с этим согласны… В чём же парадокс Разума? – напрашивается сам собой вопрос. Да в том же, в чём парадокс и самой природы. Это хитрая уловка Природы, попытка её исподтишка понять самую себя, взглянуть на саму себя – обречена на хождение за миражами, какие возникают в пустынях, самая суть чего бы то ни было всегда будет ускользать от Разума, ибо эта суть неуловима и этой сути в Природе нет, а есть один звон, видение, обман… Пока ещё человек находится в первобытном состоянии – он будет доверять самому себе и гоняться за всеми миражами, как ребёнок попусту гоняется за мячом, на что взрослому глядеть любопытно и смешно, потому что он видит, каким искусителем является для ребёнка мяч… Разум, прошедший через многое, начнёт первопричину всего, что ни замечает вокруг себя, искать в себе, ибо заметит подвох в вечно ускользающих миражах. И он постарается выяснить, что же он такое есть? Ну, а конца этому выяснению не предвидится, потому что конца нет, как и начала, Природа это предусмотрела, впрочем, она не предусмотрела – она такая и есть. В руки её не возьмёшь, в них ничего не будет, увы!.. Она ускользаема, хотя и видима!.. Природа – что же это такое?!. Это шутка сама в себе и для себя, она существует неизвестно для чего и неизвестно как – это ведь тоже загадка!.. Иногда меня поражает то обстоятельство, что Природа существует на пустом месте, потому что, по идее, если вдуматься, это совершенно невозможно – существовать Природе, ведь это и не обязательно и не нужно, ведь нет же никакого принуждения к тому, чтобы существовать?!. Само по себе всё это движение Природы, внутри самой себя, вся эта суета – это что-то ненормальное, противоестественное, гораздо естественнее было бы, если бы ничего не существовало вовсе… Но оно существует, ведь мы же являемся свидетелями этого существования, этого бытия! Вот если бы нас не было, тут бы и никаких вопросов не было, ведь для несуществующего – мир не существует, но когда мы есть, когда мы можем потрогать и пощупать, а также подумать… тут всё и начинается, все эти раскопки и все эти дознания. Для человека ведь как? – не было, так будет, родит, произведёт на свет!.. Своего рода конструкция разнесчастного стула, на котором мы сидим, тоже может быть законом в этом Мире, как и всё другое, ведь до этого надо ещё дойти, додуматься! Но с другой стороны – разве этот стул не изобретение человеческого ума, не детище его фантазии?!. Так же и всё остальное, вплоть до самого сложного, всё стулья, всё создаётся для удобства Человека, для его надобности, даже та же самая философия – есть своеобразный стул, на котором можно было бы удобно посидеть, давая отдых ногам и телу… Но ведь и стулья совершенствуются, а тем более – философия, всё должно избавлять Человека от чёрного труда и мук, связанных с неудобством существования… Впрочем, как бы там ни было, существование никогда нельзя будет сделать окончательно удобным, но зато прогресс удобств, так называемого стула, не предвидит конца. Тут даже прослеживается одна любопытная закономерность и ясно видно, что существование Человека из года в год, из века в век – будет делаться всё более неудобным и непереносимым и всё значительнее будет беспокоить его – уже его внутренний, духовный мир… Тут, по-моему, – неизбежность Человека, фатального его бытия, втягивание его в сферу особых интересов, интересов когда-то ему далёких и чуждых… Эти новые интересы – новые проблемы, порождающие всё новые и новые трудности…» Вот так мы тронули идею о Боге, а пошли куда дальше и заставили Коломейцева высказать сокровенное… Странно слышится эта фраза «высказать сокровенное», употребляемая в отношении человека, неподвижно лежащего в постели и засыпающего уже, но мы считаем, что можно высказываться, даже не раскрывая рта, ведь многие из родившихся не произносят за всю жизнь и слова членораздельно, а тем не менее высказываются, высказываются уже фактом своего существования…
Давайте немного помечтаем, допустим в себя чисто человеческую халатность… Был такой Коломейцев… да почему, собственно был, когда он и теперь есть?.. Но тот, что теперь, другой, у него другие мысли, и мы говорим – был… Итак, был Коломейцев, жил Коломейцев, двенадцатого января – Был один, а тринадцатого – другой, если бы его спросили, что было семнадцатого января прошлого года, он сказал бы, верно, что уже не помнит. Забывал дни своей жизни Коломейцев, себя самого не помнил… Впрочем, это не предмет для мечтаний, ибо это даже как-то жутковато, мечтать с именем Коломейцева на устах… Спал он и думал о том, почему он живёт, для какой такой благородной и великой цели?.. Он читал книги и пытался в этих книгах найти ответы на свои вопросы, но становилось вокруг него только туманнее, неопределённее… Книги писали смертные люди и ничего в этих книгах не было пророческого, которое бы разом просветило ему его дальнейший путь в этом Мире. И все эти книги показались ему ужасным дерьмом, которое он и не брал бы в руки, если бы сначала мог знать, к чему это его приведёт… Непременно ему нужно было знать (вынь ему да положь) – для какой такой высокой и светлой цели сошёл он в этот мир!.. И вот со слезами на глазах ходит Коломейцев по Миру, спрашивает у камня, у дерева, у ручья о том, что же он есть такое, Коломейцев?!. Наконец, откуда-то посетило его знание, само собою усвоил он, пройдя множество испытаний, что он есть издевательство и наказание в этом Мире, только вот что за издевательство и что за наказание – опять неизвестно, полный мрак. И думает он: «Если я в наказание родился, то в Мире было совершено много преступлений и в них всех я один повинен. Но как это я мог явиться причиной массовых бедствий и всеобщего безумия?!. Разве что я вошёл в их головы и внушил им своё безумие, а сам стал их руками делать зло?!. Такие способности разве для простого человека, для меня?.. Нет, я точно не земного происхождения и назначение моё – БОГ!.. Что хочу, то и делаю, только себя никак не научу, только сам не пойму я, для чего я?..» Входит он в своё дом и видит свою бабушку, она старенькая-старенькая, что-то делает и всё молчит. «Что это ты, бабушка, делаешь?..» – спрашивает Коломейцев. «Я в антимир проход ищу, милой, в антимир, – отвечает бабушка. – Прочитала я, что есть такой антимир, так вот и решила – непременно жить мне в этом самом антимире!..» «А что ты там будешь делать, в антимире?» – спрашивает Коломейцев. Бабушка смотрит на него лукаво, улыбается и говорит: «Это я пока ещё не знаю, милок! Только мне очень хочется увидеть этот самый антимир, как это всё там располагается, какой это там порядок, законы какие, хорошие ли?..» «Хочется?..» – повторяет про себя Коломейцев и думает о том, что антимир это слишком далеко, дальше, чем до Солнца. «Очень хочется, милой, очень хочется! – тараторит бабушка. – Побыла тут и хватит, теперь там побуду!..» «Странный какой сон!» – думает Коломейцев, не спуская глаз с бабушки. – Ведь знаю же, что сон, а поверить до конца не могу, как бы и не сон, а жизнь та же самая!..» присматривается он получше к рукам бабушки и видит: носок она вяжет. И снова ему удивительно. «Бабушка! – говорит он. – Да ты же носок вяжешь!..» «Никакой это тебе не носок, а вход в антимир, я его расширю, а потом войду!..» «Правда! Так и должно быть! – поражён Коломейцев. – Вот он вход в антимир – через бабушкин носок! Как это я сразу не вошёл в понятие?!.» «Бабушка? А разве вы не умерли, когда я ещё маленький был? – говорит он. – Я почему-то думал, что вас и нет!..» Бабушка опять лукаво смотрит на него и отвечает: «Я и не думала умирать, что это ты говоришь, дружок?.. Когда это я померла, когда это я успела, когда своей персоной нахожусь тут, перед тобой?.. И думать забудь, Толенька! Плохие у тебя какие мысли, и откуда ты набрался этих мыслей?!.» «Я бабушка думаю, что это сон и вы мне снитесь!» – наконец решается сказать Коломейцев. «какой ты хитрый, Толенька! – смеётся бабушка тихим смехом. – А того не знаешь, что когда ты родился, я подошла к тебе, маленькому, да и сказала: «Спи!» и ты перестал плакать и уснул… и спишь до сих пор!..» «А я проснусь когда-нибудь, бабушка?» – спрашивает Коломейцев. «Проснёшься, – отвечает бабушка, – только зачем тебе это?.. Спи уж лучше! Всё равно до конца никогда не проснёшься…» «Как это – до конца?» – не понимает Коломейцев. «А так, до конца, как хочешь, так и понимай, а больше не скажу!..» «Бабушка?.. – опять к ней с вопросом Коломейцев. – Смерть есть или люди выдумали?..» «Смерть, может быть, и есть, но какая она – не знает никто, – говорит бабушка. – Вот когда ты умрёшь – тогда и узнаешь, что это такое!..» И думает Коломейцев, что же такое Смерть? Идёт он на какой-то симпозиум, на какое-то всенародное собрание, толпы людей шумят. А Коломейцев пробивается к трибуне и обращается ко всем со словами: «Надо предпринять решительные действия, иначе все мы умрём!.. Вот вы чем занимаетесь, на что вы тратите своё время и средства?.. Удовольствий ищете?!. А надо искать средство против смерти, чтобы поставить перед ней барьер! Лично я не хочу умирать и готов отдать все свои силы на борьбу!..» Затем из толпы выдвигается какой-то иностранный профессор, выходит на трибуну и начинает рассказывать: «Не мы смерть выдумали, не нам её и отменять! И я против борьбы со смертью! Лично я хотел бы умереть! Жизнь противна, скучна! Вы посмотрите, что она с нами сделала, в кого она нас превратила!.. А этот молодой человек! – он показывает на Коломейцева. – он просто наивен, он нелеп и смешон! Посмотреть бы на него, во что он превратится лет через тридцать!.. Итак, я утверждаю публично, что жизнь становится хороша только тогда, когда знаешь точно, что откинешь коньки! Но стоит запретить умирать, как это приведёт к затуханию жизненного интереса!..» Этот профессор ещё немного поговорил, потом попросил, чтобы за ним прислали санитаров с носилками, и когда те пришли, лёг на носилки и его унесли, а он, сложив руки на груди, повторял три слова: «Я уже умер!.. Я уже умер!.. Я мёртв!..» Потом принесли для общего обозрения гроб и в этом гробу лежал иностранный профессор и читал свою лекцию, а журналисты его слова записывали в свои блокноты. Мертвец говорил такую речь: «Разлагаются хорошо, на том органический мир зиждется!.. Отнял человек у Природы n-ое количество атомов, будь добр – верни все до единого! А если каждый не захочет умирать и гнить – это что же такое получится?!. Абсурд!.. Надо Совесть иметь Человеческую!.. А Коломейцева гоните, он свою бабушку зарезал за три рубля!.. Он хоть и говорит одно, а делает другое, ему выгодно, когда все умрут, тогда он один останется и пользоваться будет один всеми благами!.. Вот он какой, ваш пресловутый Коломейцев!..» Коломейцев не выдерживает и восклицает, обращаясь к публике: «Не верьте ни единому слову этого лжеца! Я бабушку свою не убивал за три рубля и я не хочу, чтобы все умерли! Ну что я буду делать с этими благами, если никого не будет?!. Ну зачем мне эти блага, подумайте?!. Да я без вас всех, без людей, жить не могу, поверьте! Мне очень жаль будет, если все вы умрёте и я один останусь! Я ведь так всех вас люблю!..» «Вот ведь врёт! – кричит покойник, приподымаясь из гроба. – А бабушку-то зачем за три рубля убил топором!..» А фамилия его – Раскольников, он студент, он вообразил себя сверхчеловеком, а на самом деле ничтожество!..» «Я – Коломейцев, а никакой не раскольников, а бабушку я не убивал!..» – оправдывается Коломейцев. «Привести бабушку! – гремит голос присяжного заседателя в белом парике и красной мантии, он берёт со стола колокольчик и звонит им. – Доставить бабушку!..» Через некоторое время посыльные являются и докладывают, что бабушки нигде нет, а нашли только один носок, который бабушка  вязала. Все взгляды обращаются на Коломейцева. Судья спрашивает у него: «Так вы говорите, что не топором её разрубили, а задушили и спрятали под пол, руководствуясь фабулой рассказа Эдгара По «Сердце – обличитель»?.. «Я этого не говорил! – ударяет себя в грудь Коломейцев. – А бабушка отправилась в антимир, она мне говорила, она в этом самом носке исчезла!..» «Антимир?!. – возмущается судья, лицо его трясётся от гнева, глаза вылезают из орбит. – Для тебя антимиром станет лютая казнь!.. Увести подсудимого!..» Коломейцева уводят куда-то и далеко-далеко ведут, так что и конца нету этому пути. Вот он мчится в ракете на какую-то планету, а рядом с ним другие лица, опечаленные и хмурые, как будто эти люди потеряли самое дорогое, что у них было… «Куда мы путь держим? – спрашивает Коломейцев. – Скоро ли мы будем у цели?!.» «В неизвестное путь держим!» – кто-то ему отвечает. «А откуда? С Земли держим путь?..» – опять спрашивает Коломейцев. «Нет, не с Земли! – опять говорят ему. – Земля – это временная остановка, а начали мы путь много раньше, и уже не помним, откуда!..» «А я всегда был?» – спрашивает Коломейцев. На него смотрят с удивлением, а потом говорят: «Если ты будешь считать, что был всегда – будешь прав, и если будешь думать, что тебя никогда не было – тоже будешь прав, это от тебя зависит, – что хочешь, то и думай, у нас тут свобода, у нас каждый за себя думает, сам отвечает только перед собой и только за себя!..» Ходит Коломейцев в космическом корабле, на всё внимание обращает, всем интересуется, задаёт разные вопросы. И вот видит он такой удивительный аппарат, который души людей поглощает и те в нём пребывают долгое время. Ему поясняют, что этот аппарат для тех создан, кто хочет себя позабывать. Человек попадает в него и утрачивает знания о прошлом, а потом выходит наружу – и ему снова становится легко жить. Коломейцеву тоже предлагают попасть в такой аппарат, чтобы облегчить груз своей души, а он отказывается, говорит, что, мол, пока потерпит себя, а уж когда станет самому себе невмоготу, тогда и воспользуется всякими услугами. «У нас тут Смерти нет! – говорит ему один человек. – У нас вечная жизнь, и ты тоже вечно будешь жить, но если ты пожелаешь умереть, ты нам скажи, мы тебе поможем!..» «Нет, я умирать не хочу, зачем умирать?.. Глупо – умирать?!. – думает Коломейцев. – Я жить буду и работать буду, что-нибудь делать! Вот возьму и в университет поступлю и учиться буду, книжки буду разные читать!..» Вдруг представляется ему дух Сушкина Васи и шепчет на ухо: «Опять будешь книжки читать, опять будешь голову забивать всякой чепухой! Самопознанием заниматься!.. Раскусывать будешь себя  – кто ты есть?!. Да тебя, может быть, и нету и всё это придумано, может, всё это головоломка такая, чтобы обмануть тебя?.. А с людьми как?..» «Что с людьми?» – спрашивает Коломейцев. «Ты можешь жить с людьми? Ты понимаешь что такое люди?.. Ты их любить можешь?..» «Не знаю, я как-то не думал!» – говорит озадачиваясь Коломейцев. «Ты не думай, ты люби их!» – слышится в ответ. «А зачем их любить?..» – спрашивает снова Коломейцев. «Такого вопроса быть не должно, – говорит Вася Сушкин. – Если ты такими вопросами будешь задаваться, у тебя ничего не выйдет… Ты ведь для чего существуешь? Для объединения! Вот и объединись с ними в одно целое, при помощи любви – объединись!..» «А что я должен делать?..» «В сердце своём делай! В сердце! А потом, через сердце, всё само собой получится как надо! Сердце велико, тебя, может быть, и нет, а сердце есть, оно всё знает, всё слышит, не мешай ему трудиться!..» «А ты что тут делаешь? – спрашивает Коломейцев Васю. – Тебя за мной следить приставили, чтобы я ничего лишнего не позволял? Так я и сам понимаю, не маленький, я, можно сказать, этого и добивался всегда, чтобы сюда попасть!..» «Тебя бессмысленность жизни давила?.. Я видел это, но ведь и я тоже думал о жизни и спрашивал себя: зачем она, если в ней смысла нет? А потом решил смириться!.. Я, между прочим, в бога верил, а потом оказалось, что я даже богу не нужен, наплевал он на  меня, таких, как я, у него много! Ну, я и решил – лечу!..»
Много странных и удивительных вещей приснилось Коломейцеву этой ночью. А утром, ко-гда проснулся он, первой его мыслью было: «Я всё ещё здесь…»


Рецензии