Андреа Де Карло. Он и Она. Начало романа

Самое приятное в полете без крыльев –  это его легкость 

Самое приятное в полете без крыльев – это его легкость:   достаточно просто плыть, перебирая руками и ногами, с той лишь разницей, что двигаешься в воздухе. Это не требует никаких усилий, ни умственных, ни физических, это невероятно просто, нужно только сконцентрироваться и быть уверенным, что все получится. И тогда получается.
Так, в эту самую минуту она медленно поднимается над густо заросшими холмами, над ярко-зелеными полосками кофейных растений, над банановыми плантациями с кое-где пожелтевшими листьями, над узкой дорогой, чьи повороты покорно вторят изгибам подъемов и впадин. Большие высоты ее не интересуют. Ведь так приятно парить невысоко над землей, любуясь пейзажем, не пропуская ни одной детали, впитывать в себя цвета и запахи, ощущать, как воздух вдруг становится влажнее там, где холмы тыльной стороной круто обрываются прямо в цветущие джунгли, искрящиеся под солнцем всеми красками. В этом состоянии абсолютной легкости, она удивляется, как она до сих пор могла довольствоваться ходьбой, как могла жить, придавленная силой тяжести, вечным  посредником в нелегких переговорах между собственным телом и твердой земной поверхностью, с таким трудом преодолевая метр за метром. Она думает, что больше никогда не спустится вниз: пусть отныне и навсегда полет станет для нее единственным способом перемещения в пространстве. И если когда-нибудь ей встретится действительно стоящий мужчина, живущий с ней на одной волне, она посвятит его в нехитрую тайну полета. Ей и впрямь хотелось бы разделить с кем-то свои ощущения, иметь рядом того, с кем можно было бы освоить новые фигуры: вхождение в штопор или кувырок через голову; в погоне за кем можно было бы взмыть к небу сквозь облака и тут же нырнуть вниз меж верхушек деревьев, лишь на секунду притормозив над кустами и стеблями травы, прежде чем опять устремиться вверх. Скользить вдвоем вслед за течением стремительного, переливающегося голубым кобальтом потока, вон там на горизонте. Он так и веет свежестью, и когда она спускается, чтобы коснуться его вод, то чувствует пульсирующую вибрацию, пронизывающую ее насквозь все сильнее и чаще. 
И вдруг, ни с того ни с сего, она уже на земле:  радостная легкость мгновенно исчезает, и сила тяжести, от которой,  казалось, она уже освободилась навеки, возвращается и вновь начинает давить что есть силы. Пульсирующая вибрация продолжается, но вдруг прерывается в тот самый миг, когда она протягивает к тумбочке правую руку и нажимает кнопку будильника. Свежая река под нею исчезает, уступив место сбившимся простыням на узкой кровати. Она снова в маленькой комнате убогой квартирки на первом этаже,  что на юго-западной окраине Милана. 
 Она резко вскакивает, пытаясь поскорее отсечь все промежуточные стадии меж сном и реальностью,  разом сбросить с себя ностальгическое чувство, оставшееся от ушедшего сна. Она спешит поднять жалюзи, покрытые тонким слоем черной и липкой пыли, пригнувшись, крадется по комнате, чтобы ее наготу не увидели прохожие, идущие по безликой серой улице: серый асфальт-серые дома-серое небо-серые машины… Кто знает, каких цветов они были когда-то на фабрике.
Ее переполняет тоска и сожаление, избавиться от них никак не выходит. Пока она натягивает стринги, майку и джинсы, шагает в узкий коридор, чтобы попасть в ванную, от ощущения потери у нее сводит живот, сжимается сердце и легкие. Это не просто обычное разочарование от пробуждения. Для нее это, скорее, некое послание самой себе, которое следовало бы хорошенько  обдумать, если бы только на это оставались хоть какие-то силы. Но ее мозг уже и так слишком переполнен.
Вся правда в том, что сейчас она здесь, в этой ванной,  стоит обеими ногами на каменной плитке, и не знает ни одного способа, чтобы хоть немного оторваться от пола, даже на те сантиметры, которые отделяют ее от потолка. Она глубоко вдыхает и поворачивает кран, подставляя лицо холодной воде, почти не глядя в зеркало, отражающее ее беспорядочные кудри и окруживших ее белых рыбок, плывущих ровной полоской по серо-зеленому кафелю. 

 Он входит в дом, за который только что внес арендную плату

Он входит в дом, за который только что внес арендную плату, в округе Вар, что на юге Франции. Хозяин дома проводит его по саду, заточенному за высокой кирпичной стеной. Он довольно молод, хоть брови и волосы уже подернуты сединой.  В уголке крыши, куда он указывает гостю, размещается нечто вроде голубятни, где покоятся останки его двоюродной бабки. С ней у него особая связь, их нескончаемый диалог  продолжается, словно она еще жива. Вот и сейчас он опять шепчет что-то вроде: «Помоги этому человеку и защити его, пока он будет здесь», но слишком тихо, слов почти не разобрать, так что нельзя быть уверенным наверняка.  Они идут в дом, как раз вовремя для того, чтобы поприветствовать новоприбывших братьев и сестер хозяина. Все это напоминает какое-то семейное сборище, что-то типа дня рождения, точно не скажешь. Лица мужчин до удивления сходны, словно вариации на одну тему. Сестры же не похожи  ни на братьев, ни друг на друга; если не знать, что они сестры, догадаться, что все они из одной семьи было бы невозможно. Он здоровается со всеми, пожимает руки, улыбается, но все это требует от него невыносимых усилий: слишком много лиц, слишком много незнакомых имен надо запомнить, слишком много голосов нужно слушать. Так что он выскальзывает из дома, как только ему кажется,  что никто на него не смотрит, быстро проходит гостиную, где расположились охочие до карт племянники, выходит на задний двор, а затем в сад. Перед ним небольшой искусственный пруд, заросший и мутный, в нем плавает старая книга в синей обложке. Он подходит ближе и видит пару белок, которые с потрясающей легкостью плавают в замершей воде, толкая туда-сюда разбухшую желтую книгу. Несколько лягушек, пара тритонов и другая болотная живность скользят по поверхности взад-вперед, сменяя белок в их странной игре с непонятной целью. Хотят ли они просто поиграть с книгой или же намереваются разделаться с ней,  а может даже надеются, что ее можно съесть?  В любом случае, эта сцена крайне удручает, а маленький сад  и дом лишь усиливают чувство глубокой тоски.  Он задается вопросом, с чего вдруг ему пришла в голову мысль приехать сюда, сколько еще он здесь пробудет, зачем все это. Ему хочется закричать, он готов  колотить воздух руками и ногами от растущего отчаяния.
Вдруг он чувствует острую боль в руке, но это ощущение, непохожее на остальные,  оно словно прорезается сквозь его мысли. Резко и мучительно повернувшись, он открывает глаза. Он снова в бенедиктинском монастыре, в бывшей келье, ставшей комнатой отеля в старинном стиле, но вместо того, чтобы дарить облегчение, она внушает леденящий ужас. Он вскакивает на кровати и смотрит на правую руку: кожа кое-где содрана, на покрасневших пальцах следы запекшейся крови. Отопление выключено, его легкая хлопковая одежда совсем не по сезону, да к тому же сильно помялась, пока он в ней спал. Все мысли обрублены, потеряны.  Он встает и облокачивается лбом о стекло. С него уже хватит дождя, но тот все идет без устали, вот уже который день. Лето, начавшееся  всего лишь пару недель назад, теперь кажется безнадежно далеким. От него остался лишь этот холодный тропик да распухшие от зеленой гнили холмы и горы, меж которыми, если очень присмотреться, можно с трудом различить далеко-далеко внизу маленький кусочек серо-голубого моря. На полу повсюду разбросаны вырванные и скомканные листы, тут же валяются две перевернутые колонки с usb выходом. На столе у стены - ручка с последней капелькой чернил, мобильник, аккумулятор от него, бутылка водки, опустошенная уже больше чем на половину, бутылка из-под вина, эта уже совсем пустая, стакан  с темно-красным следом на дне, засохшим, как и кровь на его руке. На сотообразных плитках, отполированных за века чьими-то встревоженными шагами, плавают листы с кучей слов, написанных без вдохновения, без малейшего желания. В углу покоится остов компьютера: покореженный алюминий, треснувшее стекло… Когда-то его разбили о стену  и добили уже на полу.  Платы и провода торчат из него, словно  внутренности какого-то инопланетного животного.

Она уже бегала вдоль этой нескончаемой стены сотни раз

Она уже бегала вдоль этой нескончаемой стены сотни раз, но так и не поняла, что же за ней. Останки промышленных строений? Ночлежки? Лаборатории для экспериментов над животными? Кто знает, что за урбанистический ужас притаился здесь, на  юго-западной окраине города. Ей это знать не обязательно. Ведь даже в самом худшем из вариантов, выбора у нее все равно нет. Разве что кружить по соседним улицам вокруг дома, словно хомячок, запертый в клетке, или рвануть на окружную дорогу, туда, где, не зная отдыха, льется  поток машин, изнывающих в вечных  пробках. Утренний дождь немного размыл унылый пейзаж, правда, наступать в лужи и чувствовать, как грязная вода, перевалив за края кроссовок, впитывается в носки, уже похожие на губку, не особо приятно.  Но отказаться от пробежки невозможно, движение ей совершенно необходимо. Сидеть взаперти в своей комнатушке и ждать, пока заедет Стефано, - такого даже себе представить невозможно. Его друзья, Томмазо и Лауретта,  ждут их сегодня к ужину где-то за рекой По, на холмах близ Павии.
Любовь к бегу у нее с детства: в школу и из школы, к дяде и тете, к подружке, в магазин, если мама вдруг отправляла именно ее. Едва выдавалось свободное время, она убегала, чтобы исследовать окрестности. Бег давал возможность сократить расстояния и в то же время избавиться от грызущего беспокойства, вырваться из подвисших ситуаций и замкнутого круга отношений, спастись от бесчисленных повторений и скуки.  Бег всегда давался ей легко, быть может, благодаря ее особому складу, своеобразной комбинации тела и души. «Это все длинные ноги да длинные мысли» - говаривал дядя Гарольд. Одна из сестер, Паола, за эту привычку бегать однажды прозвала ее Клэр –пони, и мало по малу это стало ее семейным именем. Даже теперь это прозвище порой проскользнет в каком-нибудь письме, или в одну из редких семейных встреч оставшихся Молетто. Ей кажется, что это прозвище довольно точно передает ее мечтательную и беспокойную сущность, так что она не обижается. И вот, теперь у нее три имени: имя, полученное при рождении; прозвище, доставшееся от сестры и, наконец,  имя, возникшее в тот день, когда она стала встречаться со Стефано. Но так все-таки лучше, чем пытаться уместить все многообразие своей натуры, все свои противоречия в одно-единственное имя.
Любовь бегать, и детская и сегодняшняя, живет в ней  в противовес неприятию неподвижности, отторжению ожидания, к тому же бег дарит ощущение своеобразного отстранения от реальности. Конечно, ему не сравниться с полетом, но и это своего рода освобождение, пусть временное, от рабской тоски плестись шаг за шагом, от угла к углу, от мысли к мысли. И когда она на бегу  рассекает этот грустный пейзаж, то чувствует то же самое облегчение, которое не раз испытала в далеком детстве, шагнув с родного газона за калитку и устремляясь со всех ног вдоль дороги, пока все гнетущее и неподъемно-тяжелое не оставалась позади, не в силах догнать ее.
 Но бег не может надолго спасти от гнетущих мыслей: одни цепляются за нее в самом начале пути и чтобы высвободиться, нужно рвануть что есть силы; другие подстерегают в конце круга, поджидая, когда она опять перейдет на шаг. Третьи откровенно преследуют, вылезая со  всех щелей, пытаясь втиснуться в секундную паузу меж быстрых движений, меж  вдохов и выходов. Взять хоть сегодняшний ужин у Томмазо и Лауретты: нетрудно предугадать, что ее ждет, представить наперед каждое слово, каждый жест, предвосхитить разговоры. Или все эти ироничные подколы, которые так любит отпускать Стефано по поводу ее пробежек, подчеркивая полный абсурд пустой траты энергии, предупреждая, что   рано или поздно она-таки повредит себе сустав или связки. Хотя сам он на месте не засиживается: когда ему удается затянуть ее в горы или в поход на велосипедах, она прекрасно знает, что он может без устали шагать сколько надо, наматывать километры по заранее изученному маршруту до запланированного привала. Возможно, его тревожит та опасная связь, что существует между бегом и бегством, неясная тревога, стоящая за ними,  заведомо неконтролируемое непостоянство. И тогда весь этот сарказм – лишь невольная защита от той Клэр, которая его пугает и которую он никак не может понять. Она перебирает в голове всевозможные ситуации, подтверждающие эту догадку:  приезд Джулии, когда Клэр еще жила со Стефано, может служить отличным примером. В тот день они с сестрой  вместе приготовили ужин, а после пары бокалов вина вдруг принялись танцевать и распевать прямо на кухне «Wild Thing», вопя во всю глотку, как вдруг Стефано влетел в кухню, осыпая их укорами, пытаясь утихомирить, чтобы не мешали соседям. Но мешали-то они не соседям, а ему самому! Поскольку их нелегальный рок-вечер мог разрушить его четкие понятия, поколебать его уверенность в том, что его окружает и в каком виде все это должно подаваться. Его потребность оборонять границы своего мышления то до смерти раздражает ее, то успокаивает, то вдруг порождает в ней  чувство нежности, свидетельствуя о некоей ранимости, в существовании которой он не может признаться. Но теперь, отправляясь бегать, она молчит, или отделывается общими фразами, типа: «Пойду пройдусь», что придает ее пробежкам легкий и ребяческий оттенок крамольности. Но вот бесконечная стена уже позади, как и хитросплетения одиноких и жутко унылых домишек вслед за ней, и цементное озеро, приспособленное под парковку. На перекрестке она делает круг в центре бесформенной площади и возвращается назад, вдоль стены, аккуратно выложенной кирпичной елочкой, за которой скрывается бассейн. Обратный путь уже не дает такого ощущения свободы, особенно сейчас, когда дождь припустил вовсю. Капли лупят ее по голове; лоб, нос, веки, губы – все лицо уже во власти дождя.

За рулем ему становится только хуже

За рулем ему становится только хуже: его выматывают все эти дерганья между газом и тормозом, это медленное продвижение, корректирующее брешь на какой-нибудь из полос, быстрые взгляды в разные зеркала: переднее-боковое-заднее, попытки угадать, что выкинет сейчас какой-нибудь идиот или очередной любитель острых ощущений.   Его Ягуару-кабриолету XJS уже исполнилось четырнадцать: полотняный капот хлопает на ветру, словно вот-вот раскроется парусом и сорвется, оставив его под проливным дождем. Это Ягуар неудачной эпохи в истории марки: его угловатые линии не имеют ничего общего ни с красивыми плавными формами шестидесятых, ни с аккуратным рациональным дизайном позднейших моделей. Должно быть, потому он его и купил: за полнейшую нелепость. Теперь он разогнался слишком сильно: педаль газа вдавлена на две трети, километражная стрелка неуверенно колеблется между 140 и 150, кузов начинает играть, колеса периодически теряют связь с землей, то из-за луж, то из-за плохой подвески. На соседнем сиденье бутылка водки: временами он отхлебывает глоток, быстро открутив пробку одной рукой, он тут же закручивает ее и бросает бутылку обратно на сиденье. Он жмет и жмет на кнопку стерео, чтобы опять отмотать к началу “I cover the waterfront” группы Moody Waters, это та самая версия, что они записали вместе с Ван Мориссоном. Но даже на полной громкости приемник не может соперничать с шумом дождя, с ревом мотора, с бешено хлопающим капотом, с визгом крутящихся колес, со всем этим разнообразием шумов и свистов, которые производит старый Ягуар из каждой щели.  Он всегда слушает один эпизод по сто раз, это настоящая мания: слушать и слушать, пока наконец не запомнит его досконально, пока не станет одержим каждой нотой. Только так ему  удается дойти до самой сути, понять гармоническую структуру и заглянуть за ее пределы. Тогда он может увидеть то, что скрывается за звуками: студию звукозаписи, переглядывающихся и жестикулирующих музыкантов; почувствовать симбиоз достоинств и недостатков их разных стилей, пережить вместе с ними внезапные озарения, когда фраза вдруг начинает обретать смысл; прочувствовать подъемы и повторы, когда возвращение к теме, как возвращение домой: ты спокоен и счастлив, но все же немного сожалеешь о том, что могло бы случиться, побудь ты на улице подольше.
 Музыка его отнюдь не успокаивает, скорее наоборот, она всегда лишь усугубляет тоску, лишь повышает напряжение, как и теперь: на этой дороге, умытой дождем, забитой машинами и грузовиками. Он едет быстрее, чем дозволяют знаки, и, тем не менее, его постоянно поджимают всякие седаны, пикапы и внедорожники: так и давят на пятки, мигая бело-голубым светом горящих фар, почти касаются бампера, вынуждая подвинуться и сменить полосу. Но он жмет на тормоза, и они тоже тормозят, а затем при первой же представившейся возможности выскакивают справа, после чего злобно разгоняются, петляя меж полос. Наверно, у них стоит  навигатор, в который забиты все точки контроля скорости, или есть нужные связи, помогающие  избавиться от присланных штрафов, а, может, плевать они хотели на эти штрафы, зная медлительность итальянской  бюрократии и памятуя о периодических амнистиях. Факт в том, что они гонят сто восемьдесят, а то и двести километров в час, и продолжали бы себе в том же духе, не попадись им на пути его старый Ягуар. И даже здесь он, как всегда, колеблется между двумя полюсами. Ведь он-то прекрасно знает, что стоит ему захотеть, он был бы гораздо опаснее любого из них. И это не просто какое-то абстрактное понимание: все это у него в мозгу, в мышцах ног, в сухожилиях рук, в бешеном адреналине, ощутимом в крови  при одной только мысли об этом.  Оно заложено в нем, таится где-то на глубине его страшных мыслей, готовое вырваться. Но  опасное вождение – это как раз то, чего он терпеть не может, среди прочих пороков этой страны. Страны,  полной законов при полном отсутствии правил, совершенно бескультурной, безразличной, вульгарной и трусливой. И мысль о том, что все это отчасти относится и к нему,  наполняет его глухой злостью, заставляя живой преградой идти со скоростью сто сорок километров в час по обгоночной полосе.
Наконец, он выключает стерео, - все равно ничего не слышно, - и достает из бардачка mp3 плеер. Распутывает провод, одновременно стараясь не утратить контроль над рулем, вытаскивает наушники, засовывает их как можно глубже, прокручивает меню плейлиста до раздела «Языки», жмет наугад, выбрав очередную серию длиннющих уроков немецкого.  Голос на записи принадлежит польскому еврею, который оказался во Франции, спасаясь от нацистов, и взял себе французское имя. Позже он вошел в группу сопротивления и был пойман немцами раза четыре, при этом ему всегда удавалось бежать, притворившись кем-то другим, а после войны он уехал в Лос-Анджелес и открыл языковую школу. Сам факт знакомства с этой историей придает совсем иное звучание тембру голоса добродушного старика, как и постоянному пощелкиванию его челюсти. К тому же, вот уже несколько лет, как его нет в живых, что придает его словам легкий оттенок  утраты.
Как ни странно, движение вдоль бесконечной асфальтовой ленты сквозь весь этот шум в слегка вибрирующем автомобиле имеет гипнотический эффект, который позволяет ему усвоить урок гораздо лучше, чем дома. После пары таких поездок и пяти прослушанных уроков он уже может составить несколько примитивных фраз, хотя факт шума мешает ему оценить собственное произношение. Языки всегда давались ему без труда, как и произношение, хотя бы потому, что он толком не знает, к какой стране себя отнести, где его корни. Известно, что вырванный из своей среды индивид в силу законов природы пытается развить в себе техники, необходимые ему для выживания в чуждом контексте. К тому же, это еще вопрос личного вызова, демонстративный отказ считать границы собственного разума незыблемыми и непреодолимыми. Случается, что иногда какой-нибудь почитатель лет двадцати пяти, беря у него автограф, вдруг скажет: «А мне вот не довелось побывать в других странах, к сожалению, я не знаю языков».  «И какого черта Вы здесь торчите», - отвечает он вдруг, испытывая непреодолимое желание схватить читателя-неудачника за плечи и хорошенько протрясти. В такие минуты ему кажется, что дела в Италии так плохи  еще и поэтому, что люди так легко и пассивно принимают существующие границы, словно это какие-то непроходимые горные цепи.
Он пытается сконцентрироваться на глагольных формах, но при каждой вспышке фар  кровь закипает в нем все сильнее, а давление сзади не прекращается. Как бы ни хотелось ему не придавать этому никакого значения, полностью отрешиться, - ничего не выходит. Те, кому уже удалось обойти его справа, жестикулируют вовсю, тычут средним пальцем, выкрикивают ругательства; ничего не слышно, но все и так ясно. Он поворачивается к ним, ведя двумя пальцами по горлу и не отводя взгляда. Всё длится буквально секунду, но за это короткое мгновение он успевает всерьез порадоваться внезапному недоумению, отразившемуся в их проносящихся мимо взглядах. Иных это вынуждает отстать, другие принимаются жестикулировать с двойною силой и вдруг ни с того ни с сего резко тормозят, пытаясь выжать его с дороги. В ответ он тоже начинает  хамить, уподобляясь противникам, если не хуже. Будь у него сейчас пистолет или ружье, он уложил бы их на месте. Но еще лучше, если бы в багажник был врезан пулемет или базука, управляемые прямо с водительского места. Он уже воображает звук разорвавшегося снаряда, разлетающиеся стекла, визг  колес, перевернувшуюся машину, скользящую на боку… А потом она врезается в бок грузовика, встречной машины, или просто в ограждение, провоцируя тем самым цепную реакцию аварий. Он и сам попадает в одну из них, если, конечно, не сможет виртуозно проскочить среди обломков. Без сомнений, у этих мыслей и мыслей его противников один источник, но осознание этого факта никак не уменьшает его злобы,  насыщенности представляемых образов, скорее даже, они принимают еще более разрушающую окраску.  Чувство отвращения пропитывает его до костей, он явственно видит,  как выстреливает себе в висок, не в силах его терпеть.
Он представляет себе реакцию знакомых на следующее утро после аварии: детей, нескольких знакомых женщин, книжного агента, издателя, пары журналистов, хозяйки гостиницы на лигурийских холмах, откуда он только что сбежал, русской горничной, что только сегодня утром убиралась в коридоре, спасая уродскую хрустальную вазу от вялых подгнивших ирисов. Сейчас он идет на десять километров быстрее ограничителя, продолжая занимать обгоночную полосу, игнорируя давление сзади, разглядывая тех, кто обходит Ягуар справа, по-прежнему проводя рукою по горлу, повторяя немецкие фразы мертвого старика, которые звучат в его наушниках.
И вдруг эта бесконечная дорога резко обрывается: он въезжает в Милан с юго-западной стороны, скользя по развязке вдоль недавно построенных чудовищных офисных зданий, страшных старых отелей, кошмарных промышленных корпусов и жутких сервисных центров. Он едет над дорожным полотном, как вдруг замечает сзади черный мерседес: словно выпущенная ракета, он яростно светит фарами в дорожные знаки, но словно осознав, что дорогу ему не уступят, уходит на другую полосу, чтобы обогнать его характерным зловещим рывком. Ягуар прибавляет скорость, уходит вправо, отрезая обгон, мерседес тормозит, его бросает из стороны в сторону, так что он на секунду теряет контроль, возвращается на прежнюю полосу, выскакивает вперед, сигналя, что есть мочи. Тогда он изо всех сил жмет на газ, бросаясь вслед за ним, вниз,  по наклонной дороге. И тут он допускает ошибку, а, может, колесо попадает в лужу и теряет связь с дорогой: Ягуар на полном ходу сносит влево, он врезается в ограждение, отлетает вправо, едва не задев белый Fiat, вновь ударяется об ограждение, с диким скрежетом обдирая бок: ба-бах-тар-та-ра-рах-хрясь-хрусть-та-тах, железом об железо, в борьбе одного куска металла с другим. Он видит, как автомобиль кидает из стороны в сторону, фиксирует эти новые движения и звуки, перемешавшиеся с ревом кадилака и шумом дождя,  которые занимали его мысли минуту назад. Голос старого поляка с выдуманной французской фамилией, ставшей потом американской, спокойно твердит ему в самые уши: «Wollen Sie heute Abend mit mir essen gehen?”
Он крутит руль и изо всех сил давит на тормоз, но кажется, что его действия никак не влияют на траекторию движения,  он понимает, что не может контролировать процесс и медленно выключается. Почти неуправляемый, Ягуар несется вперед, притормаживая, но неуклонно целя в вереницу замерших на светофоре машин, чьи задние фары предупредительно горят красным.  Светофор переключается на зеленый как раз вовремя: они вот-вот успевают пересечь перекресток. Все, кроме одной: темный Ауди универсал с необъяснимым упорством  стоит на дороге. Он еще пытается тормозить, по инерции напрягаясь всем телом, отдавшись горько-сладкому предчувствию неизбежного, а Ауди все ближе и ближе, и вот уже можно разглядеть синюю обложку книги, брошенной на серую багажную шторку.


Рецензии