Есть ли Бог на Марсе
рассказы
Береги себя.
Расставаясь с ней – на пять минут или на всю жизнь – они всегда говорили эти слова.
– Береги себя, – говорили мужчины и женщины.
– Ага, – отвечала она, – буду. Беречь. Я бережливая и осторожная.
Может быть, она действительно хотела жить осторожно, как мышь. Но беречь себя она не умела.
Имя у нее было, но его никто не помнил. Даже она сама вспоминала о том, что у нее есть имя, только зимой, перед месячными, по ночам, когда падал крупный снег.
– Как же тебе ***во, Катька – шептала она, вздрагивая от озноба, под тяжелым одеялом. Она старалась отвернуться так, чтобы не мешал уснуть свет уличного фонаря. Фонарь висел точно напротив окна, и свет настырно пролезал сквозь любые занавески.
– Как же тебе ***во, Катька – шептала она и с удивлением узнавала свое имя.
А потом лезла рукой под попу, чтобы проверить – может, уже началось, и кровь протекает на простыню. Простыни Катька берегла.
А себя беречь Катька не умела
Били ее страшно. Особенно, когда она работала в кооперативе «Счастье». Там знакомили одиноких друг с другом. Должность у Катьки была – оператор службы знакомств. А на стене висел лозунг «Только «Счастье» даст вам счастье». Тогда Катьку били так, что по утрам она аккуратно распарывала брнтвочкой багровые синяки под глазами и выскребала из-под кожи запекшуюся кровь. Тогда вместо большого бланша оставался лишь маленький шрамик.
Бил Катьку ее второй – он был очень сердитый и велел называть себя строго Алексей Алексеевич, и ходил в конкретных ботинках «прощай молодость», а сверху – в калошах. Он был бригадиром правильных пацанов. Его пацаны собирали лавэ с кооператоров. Богатые должны делиться с сильными. А бизнесменов тогда еще не было. Под Алексеем Алексеевичем ходили в основном швейники. А с кооператива «Счастье» дань брала другая бригада.
Катька помнила, что, когда трахались, Алексей Алексеевич всегда злился и долго не мог кончить.
Член у него был большой и пах селедкой пряного посола по три сорок банка. Катьке было больно, и она скулила в подушку. Алексей Алексеевич думал, что она стонет от кайфа, и совсем зверел. Он начинал страшно кричать прямо в ухо:
– Говори тварь, что я сейчас делаю, говори, ссаная дырка?!
– ****е, ебете, до кишок меня ебете, Алексей Алексеевич! – должна была отвечать Катька.
Тогда Алексей Алексеевич больно кусался и кончал. Его сперма пахла аптекой.
Разговаривать Алексей Алексеевич любил, но слов на разговоры тратил мало.
– Ты чего? Ну, ты чего? – говорил он ласково Катьке и давал ей немного денег.
– Да ты чего, ты чего? – сердито говорил он своим кооператорам. – Какая семья, какие дети. В шесть встал, в семь – электричка, в восемь – на работе, и шесть часов с горелкой под автобусом. Это я понимаю. Но почему ты, ****ский черт, лавэ жмешь, денег не плотишь. Ты чего? – сердился он на кооператоров и брал у них конкретно денег.
Алексей Алексеевич был очень строгий.
Катька не знала, был ли у нее младший брат – с волосами, измочаленными, как маковая солома, худой, безвольный и женственный, с горлом перерезанным от уха до уха. Может быть, он просто приснился ей в одну из зимних ночей перед месячными.
Но Катька точно помнила, что брата, если он был, конечно, звали Артуром.
Артур был чужим и капризным и часто приходил к Катьке – варить на кухне шнягу из маковок, чтобы раскумариться и отдохнуть от чужих капризов и собственного безволия.
Сама Катька черняшкой не кололась – берегла себя. Но Артура не презирала. Хочет – пусть будет наркоманом.
Алексей Алексеевич его не замечал.
Как-то раз, зимним вечером – у Катьки вот-вот должны были начаться месячные – Артур сидел за столом и водил пальцем по клеенке. Потом он подумал и тихо сказал Алексею Алексеевичу:
– Ты – черт.
– Ты чего? – спросил Алексей Алексеевич совсем не сердито, но сильно дернул хвостом.
– Ты – черт,– повторил Артур и улыбнулся.
Алексей Алексеевич левой рукой приподнял Артуру подбородок, а правой – полоснул ножом по горлу.
Таким Катька и запомнила Артура – с улыбкой и с красной полосой от уха до уха.
На похоронах Алексей Алексеевич был в шелковом костюме и в галошах. Катька была в черном платье. Артур – в гробу.
У Алексея Алексеевича был бухгалтер. Точнее – бухгалтерша. Высокая сорокалетняя тетка. В рыжих кудряшках, в очках и с маленькой грудью. Она любила пить водку и стеснялась, когда при ней ругались матом.
Как звали бухгалтершу, Катька не помнила, но напивалась с ней несколько раз. Бухгалтерша краснела – то ли от водки, то ли оттого, что Катька посылала ее на ***. Вместе они плакали, тушили бычки в соленых помидорах и в обнимку бегали писать в туалет. А потом танцевали перед большим зеркалом.
Катьку Алексей Алексеевич, приехав домой, за пьянку бил.
– Ну, поперло дело колесом, – смущаясь, комментировала бухгалтерша. На лбу у нее выступали бледные бисеринки пота.
Бухгалтершу Алексей Алексеевич не трогал. Бухгалтершу он уважал. Она умела считать лучше него.
Иногда Катька спрашивала мнение Алексея Алексеевича. Так, по бытовым вопросам:
– Алексей Алексеевич, что – лучше? Как вы считаете?
– Я, Катя, считаю так: раз, два, три, – отвечал он.
Алексей Алексеевич мечтал – кончить бухгалтерше в очки. Поэтому Катька сама стащила с нее, пьяной, трусы в голубой цветочек. Алексей Алексеевич штопором вонзился в разлохмаченную бухгалтерию. Бухгалтерша замычала. У Катьки защекотало в груди. А потом Алексей Алексеевич вытащил из бухгалтерши свою селедку, вцепился в нее двумя руками и пальнул жирным перламутровым сгустком прямо в левое стеклышко очков.
В комнате запахло аптекой. Бухгалтерша облизывала сухим языком губы. Алексей Алексеевич кряхтел. Катька хихикала.
После этой истории бухгалтерша все набивалась к Катьке в подруги. Но Катька с ней дружить не хотела. Бухгалтерша была старая и худая.
Подруга у Катьки была одна – Танюшка. Ее Катька не любила, потому что во всех комнатах Танюшкиной квартиры между занавесками были широкие щели. А ведь в щель между занавесками по ночам так и норовит влезть дурная память. Вот и лежишь в мутной тишине до утра с ушами полными слез.
Катька знала, как злые мысли и чужие воспоминания лезут в окно с молочного ночного неба. Танюшка тоже это знала, но на дурную память ей было наплевать.
Танюшка была художницей. Расписывала матрешек. Катька считала, что Танюшка – бесчувственная.
– У тебя нет духовной жизни, – говорила Катька осуждающе.
А Танюшка не соглашалась. У нее был любовник – музыкант, в смысле –джазовый пианист. Его звали Никита Петрович. Он играл днем в загсе и крематории, а по вечерам – в баре. Танюшка ему в постели спину царапала, а он жене рассказывал, что в елочки у райкома упал.
Пианист Танюшке не нравился. Она просила Катьку найти ей по дружбе что-нибудь получше.
– А ты чего хочешь? Тебе какие нравятся, для примера? – серьезно спрашивала Катька.
Танюшка хотела бандита, ей, для примера, нравился Алексей Алексеевич.
– Он у тебя такой загадочный и таинственный, ну прям, как *** в гондоне, – говорила она Катьке.
– Он ничего, широкая натура, – согласно кивала Катька, – только дерется.
Алексей Алексеевич однажды подарил Катьке две сотни белых роз. Взял с пацанами весь товар у цветочников – за долги. Вот только подходящей вазы у Катьки в квартире не было. Поэтому Алексей Алексеевич с корнем вырвал унитаз, взгромоздил его на стол и воткнул туда всю охапку.
– Цветы, что говно, хорошо в фаянсе смотрятся – сказал Алексей Алексеевич.
Так Катька узнала, что ему известно слово фаянс.
– Дерется… Они все кулаки распускают, – говорила Танюшка и наливала еще по одной. А Катька доставала из шифоньера заныканную пачку «беломора» и кулек с анашой.
Катька и сама умела бить. Она и с Танюшкой познакомилась в драке. Из-за чего началось, никто не помнил. Но Танюшка, растопырившись, полезла на Катьку с кулаками. А Катька с оттяжкой двинула ей в пах тяжелым армейским ботинком. Катька пьяная была, ей показалось, что лезет мужик. Била со всей силы, типа по яйцам. Танюшка заорала и повалилась на пол. Катька ей все там порвала, как Тузик тряпку. Потом, когда с Танюшки стянули джинсы и намокшие от крови трусы, Катьке пришлось бежать в аптеку за прокладками. Крови было много. Так и подружились.
– Ну, ты береги себя, – смеялась Танюшка, натягивая подаренную Никитой Петровичем ярко-синюю дубленку в тесной Катькиной прихожей.
Танюшка ехала ****ься к пианисту, если у того жена была в командировке.
А у Катьки, обычно, после водки с анашой начинались месячные. Алексей Алексеевич в такие дни домой не приходил. Может быть, он тоже ездил в командировки. Катька не помнила.
Подледный лов на озере Сенеж.
Джазовый пианист Никита Петрович, сорокалетний чернявый мужчина небольшого роста и с лицом ребенка вышел из дому в семь часов вечера. Он ехал к художнику Тарасевичу ****ь его худую жену. Жена самого Никиты Петровича, как всегда, была в командировке. Любовница, веселая Танюшка, связалась с каким-то наркоманом. Поэтому Никита Петрович и ехал ебать худую жену художника Тарасевича.
Сам художник Тарасевич принимать участие в этом мероприятии не собирался. Он собирался уезжать в Ленинград. Художник Тарасевич не знал, что Никита Петрович будет делать с его женой. А если бы художник Тарасевич узнал правду, он бы очень обиделся. Никита Петрович был его старинным приятелем.
И вот, для того чтобы художник Тарасевич наверняка ничего не узнал про свою жену и Никиту Петровича и уехал в Ленинград, его надо было проводить на вокзал и посадить в поезд.
Жена художника Тарасевича Галя встретила Никиту Петровича в прихожей, под вешалкой с лосиными рогами, задышала и чмокнула его в бритую щеку.
– Привет, Галка, – с чувством сказал Никита Петрович.
Ее все всегда звали Галкой. Считалось, что она похожа на одноименную птицу. Никита Петрович этого орнитологического мнения не разделял. С его точки зрения, жена художника Тарасевича походила вовсе не на галку, а на ворону – худую и голенастую.
Никита Петрович сильно погладил ей длинную ногу, затянутую черной колготиной. Глаза у Галки заблестели.
– Никитка пришел! – завопил, вываливаясь из сортира, маленький художник Тарасевич. Он полез обниматься, воинственно раздувая ноздри. Борода у него топорщилась, а лысина блестела. От него пахло водкой и желудочным соком. В сортире он не ссал и не срал. В сортире он блевал. Художник Тарасевич уже начал провожать себя в Ленинград.
– Привет, Андрюха, – с еще большим чувством сказал Никита Петрович.
Галка на всякий случай одернула короткую джинсовую юбку.
– Пойдем-пойдем, старик, накатим по одной! – засуетился художник Тарасевич, обняв правой рукой плечо Никиты Петровича, а левой – жопу своей жены. Обнять жену выше он не мог. Художник Тарасевич был на голову ниже Галки. Зато – одного роста с Никитой Петровичем.
Значит, Галке нравились маленькие.
Художник Тарасевич повлек всех в комнату. Выпивать.
Ровно в восемь часов вечера Никита Петрович сел за стол. К девяти как раз успели съесть полкило на троих, и тут провожать художника Тарасевича пришли еще два деятеля культуры. Один – вроде тоже художник, а второй – журналист.
С ними выпили еще две бутылки. В одиннадцать поехали на вокзал. Поехали вчетвером – сам художник Тарасевич, культурные деятели и Никита Петрович. Галка осталась дома. Она не помещалась в тачку.
– Долгие проводы – лишние слезы, – сказала Галка, целуя художнику Тарасевичу на прощание лысину.
– Возвращайся скорей, жду, – шепнула она Никите Петровичу и выпихнула всю компанию за дверь.
На перроне перед «Красной стрелой» успели до отхода выпить еще полбутылки.
Художник Тарасевич уехал в Ленинград.
Деятели культуры назойливо звали Никиту Петровича с собой – допивать.
Но Никита Петрович упорно собирался ****ь жену художника Тарасевича. Поэтому отделался от деятелей, дошел до Садового кольца и стал ловить машину.
Машина попалась легко, как бабочка в сачок кузену Бенедикту.
– До «Парка Культуры», – весело сказал Никита Петрович.
Душа его пела, и ангелы дудели в жестяную трубу Лестера Боуи. *** удобно стоял в штанах, упругий как тромбон. Хотелось поскорей пустить его в дело.
– За деньги не повезу, – капризно сказал водитель, круглолицый парень лет тридцати.
– В каком смысле? – спросил Никита Петрович.
– В таком, что повезу за бутылку. Я сегодня от жены ушел.
– Ладно, поехали за бутылку, – легко согласился Никита Петрович.
– Залазь, – сказал водитель и дал по газам.
По Садовому поехали с небывалой, неописуемой скоростью, извиваясь среди стоячих машин и выскакивая на встречную.
Никита Петрович обрадовался, что уже совсем скоро будет ****ь жену художника Тарасевича, но на всякий случай взялся рукой за пластиковую держалку над дверью.
– Тормоза придумали трусы, – оскалился водитель.
– Ага, парашют тоже они выдумали, – охотно согласился Никита Петрович.
Водитель обрадовался.
– Юрок, – протягивая ладонь, представился он, – гонщик на выживание.
Никита Петрович отцепился от пластиковой держалки, пожал Юрку руку, назвал себя и заметил, что изнутри к стойкам и крыше машины приварены толстые железные дуги.
– Гоночная? – со знанием дела спросил Никита Петрович.
– Ага, на выживание, – ответил Юрок.
Тут они уже приехали к ларьку рядом с подъездом художника Тарасевича. Никита Петрович вылез из гоночной машины и спросил Юрка:
– Какую бутылку брать?
Юрок тоже вылез из машины, харкнул на тротуар и стал деятельно изучать витрину.
– «Смирновка» пойдет? – спросил Никита Петрович.
– Пойдет, – подумав, сказал Юрок.
Он почему-то загрустил, поник. Кстати, и *** у Никиты Петровича тоже поник. Тромбон взял слишком высоко. Но жестяная труба Лестера Боуи еще довольно басовито пела в отдалении.
Никита Петрович встряхнулся, пощупал в кармане ***, купил пузырь «Смирновки» и протянул его Юрку.
– А сигар? А шампанского? – обиженно удивился Юрок, принимая бутылку.
– Да у меня денег больше нет, – напрягся Никита Петрович.
– Так у меня есть, – еще больше удивился Юрок.
Никита Петрович разозлился. *** у него снова начал крепнуть. Очень захотелось поебать жену художника Тарасевича. Тут не до Юрка.
– Две сигары, вот эти, толстенькие, и пузырек с пузыриками, – сказал Юрок в окошко.
– Ну, бывай. Удачи тебе, – заторопился, пока *** не угас, Никита Петрович.
– Это как? Это что же, я все один пить буду? – обиделся Юрок.
– Так я ведь уже приехал. Ты прости, спешу, – объяснил Никита Петрович.
– Зови в гости, – потребовал Юрок.
– Да ведь я не домой приехал. К бабе, – попробовал возразить Никита Петрович.
– Да куда она денется, баба твоя. Зайдем к ней в гости, посидим часок, выпьем. Потом я поеду, и выебешь ты спокойно свою бабу, – по-простому растолковал Юрок.
Никита Петрович не нашелся, что ответить. Все было логично.
– Закуривай, Петрович, – ласково сказал Юрок и ловко воткнул ему в рот сигару.
Никита Петрович прикурил.
– Пойдем, Петрович, – сказал Юрок.
Галка, жена художника Тарасевича, Никиту Петровича ждала. Хотела ****ься. Дверь, во всяком случае, открыла быстро. Юбку, пока Никита Петрович ездил на вокзал, Галка уже сняла. Сильно хотела ебаться.
Под черными колготками у нее просвечивали розовые трусы.
– Никита, ты что, не один? – недовольно спросила Галка, увидев Юрка.
Женщины, когда хотят ****ься, часто задают глупые вопросы.
– Да, не один, – ответил Никита Петрович, попыхивая сигарой.
Вблизи розовых трусов мелодия тромбона вновь окрепла. Хриплые низкие ноты. Вперед-назад-вперед…
– Ну ты даешь, Никита, – зло сказала жена художника Тарасевича.
– Не надо скандалить, мэм, – подмигнул ей Юрок, – мы посидим часок, и я отвалю.
Галка хмыкнула, скривив губы.
Никита Петрович посмотрел на эти губы, и в рычание тромбона вплелась сосущая печаль флейты.
– Все ништяк, мэм, – продолжал Юрок, подталкивая Никиту Петровича в сторону кухни, – для вас мы принесли шампанское.
Юрок казался Никите Петровичу досадным недоразумением, гадкой помехой на пути тромбона. Но было поздно. Юрок уже по-свойски уселся на табурет и выпустил жирное кольцо сигарного дыма.
Жена художника Тарасевича шампанского пить не стала, а ушла в спальню, хлопнув дверью.
За час Никита Петрович и Юрок выпили бутылку «Смирновки». Слегка повеселело. Жена у Юрка была сукой. Жена у Никиты Петровича была конченной сукой. Они обе были суки. Но разные.
– Никита, можно тебя на минуту? – позвала из коридора Галка.
Никита Петрович вышел из кухни и нежно обнял жену художника Тарасевича.
– Вы скоро там? Когда он уйдет? – спросила Галка.
– Куда ты торопишься? – спросил Никита Петрович.
– Ну, я же уже хочу. Пощупай, я уже вся мокрая, – она приглашающе потянула его руку к себе в черные колготки.
Никита Петрович хмыкнул и сунул свой музыкальный указательный палец в горячую и мокрую дырку.
– Давай, выпроводи его и возвращайся скорей, – кивнула Галка в сторону кухни.
– Да-а, ****а рулем, – важно заключил Никита Петрович.
– Не смей материться, – зашипела Галка, – это любовь, а не просто так.
Никита Петрович два раза согнул и разогнул палец у Галки внутри, вздохнул, вытащил его и понюхал. Пахло не очень. Никита Петрович понюхал палец еще раз и пошел к Юрку.
Юрок уже и сам собирался отваливать. Никита Петрович пошел провожать его к дверям.
Галка в спальне стаскивала с себя колготки вместе с розовыми трусами.
– Слушай, Петрович, может, ну ее на ***, бабу твою? Какая-то она неласковая, – сказал Юрок.
– Да ладно тебе, – сказал Никита Петрович.
*** у него съежился. Тромбон затухал. Музыка отдалялась
– Поехали со мной, Петрович, – уговаривал Юрок.
– Куда?
– Выпьем, а потом – на рыбалку, на Сенеж. Там дача зимняя, озеро, снасти… Подледный лов на зорьке, все дела.
Тромбон смирился и утих. Музыка смолкла, и в гулкой тишине Никита Петрович натянул пальто.
– Никита, ты где? – позвала Галка из спальни.
Никита Петрович и Юрок вышли на улицу.
Поехали к Курскому вокзалу. В ларьке купили водки и горячих сосисок с кетчупом. Поставили все на крышу машины и пили из пластмассовых стаканчиков. Напротив Курского вокзала. С мутного ночного неба падали редкие снежинки. Под ногами кисла коричневая снежная каша.
Выпили водку и опять полезли в гоночный автомобиль. Юрок резко сдал назад, с крыши посыпалась посуда, и по лобовому стеклу расплылось кровавое пятно кетчупа.
Помчались, *** знает куда. Никиту Петровича мутило, смешно крутились колеса ночных огоньков. Потом стало холодно, потому что Никита Петрович ехал высунувшись по пояс в открытое окно и кричал встречным про тормоза и трусов. Он стал удивляться, отчего не вываливается из окна.
Оказалось, что Юрок хохочет и рулит одной рукой. Другой рукой Юрок цепко держал Никиту Петровича за штаны.
Оказались на Проспекте Мира. В мозгах у Никиты Петровича слегка прояснилось.
– Юрок, ты можешь развернуться на сто восемьдесят? С лету? – спросил Никита Петрович.
Хотелось скорости и резких поворотов со скрипом покрышек. Скрипки и никаких духовых.
– Запростяк! – сказал Юрок и развернулся.
Никита Петрович ударился головой о дверцу, но в целом, ощущение ему понравилось.
– Еще раз! – попросил он.
– Запростяк! – сказал Юрок и развернулся.
Никита Петрович второй раз ударился головой о дверцу.
– А на триста шестьдесят градусов? – спросил Никита Петрович.
– Развернусь, – сказал Юрок, – но на площадке.
Тут же свернули куда-то вбок и выехали на занесенный снегом пустырь.
– Разворот, – объявил Юрок, – на выживание.
Машина заревела и понеслась. Потом постояла на двух колесах и снова брякнулась на все четыре. Никита Петрович еще раз ударился головой. Разворачивались «на триста шестьдесят с ходу» два часа, раз за разом.
– Зараза, ****ь, – ругался Юрок.
Ни *** не получалось. Закипел движок. Юрок и Никита Петрович вылезли из машины. Поссали за колесом. Постояли на разъезженном пустыре. Белый пар из-под капота уходил в белесое ночное небо. Никита Петрович вспомнил розовые трусы жены художника Тарасевича.
Потом снова поехали. Было четыре часа утра.
– Куда мы едем? – спросил Никита Петрович.
– К другу, – сказал Юрок.
– Зачем? Ведь нам на Сенеж, подледный лов… Зачем друг? – спросил Никита Петрович.
– С ним и поедем. У него там дача, – ответил Юрок.
К другу приехали в половине пятого. Юрок позвонил в дверь. Долго не отворяли. Никита Петрович почувствовал неловкость. Наконец дверь открыл худой и высокий мужик лет пятидесяти. Он был в синих семейных трусах и в белой майке и щурился спросонья. На ногах у него были голубые узловатые вены. Мужика звали Вадиком.
– Инструктор ДОСААФ, автомобильный, – сказал Вадик, протягивая ладонь Никите Петровичу.
¬– Пианист, джазовый, – сказал Никита Петрович, протягивая ладонь Вадику.
– Ага, Шумахер и Рихтер, – сказал Юрок.
Прошли на кухню. Вадик натянул спортивные штаны с пузырями на коленках и выставил на стол банку тушенки, бутылку «Русской» и двухлитровый баллон пива.
Чувство неловкости у Никиты Петровича усилилось. Он снова вспомнил розовые трусы и мокрую дырку Галки.
Пока Вадик собирался в дорогу, выпили водки. Потом – пива. Никита Петрович снова окосел и провалился в лохмотья смурной и сонной тишины. Как влезли в гоночный автомобиль, он не помнил.
– Что, смертнички, покатаемся?! – завопил Юрок, когда переезжали кольцевую.
– Не торопись, Рихтера везем, – сказал Вадик.
За окном начались темные, мутные от снега леса. Юрок и Вадик молчали.
«*** знает, что такое, – думал Никита Петрович, мотаясь на заднем сиденье, – завозят они меня. Точно, завозят. Убьют на хуй. Ёбнут монтировкой по башке».
«Нет, ни ***, – думал он через минуту, – на хуй им меня похищать-убивать. У меня же нет ни хуя. Не тронут. Не тронут ни хуя. Хорошие мужики».
– А правда, что Чайковский был пидарасом? – вдруг спросил Юрок.
«Понял, все понял, – ужаснулся Никита Петрович, – они – пидарасы. Меня похитили пидарасы. Они выебут меня в жопу. Святослав Рихтер тоже был пидарасом».
С этой мыслью Никита Петрович заснул. Ему снилось, что он **** жену художника Тарасевича. А из жопы у нее торчит тромбон.
– Коровник за этим оврагом! В коровнике – бабы! Доярки с сиськами! А враги нас к ним не пускают! Фашисты! – орал Юрок.
Никита Петрович проснулся. Под ногами у него было наблевано. Кругом были черные елки, поле, дачные дома в темноте и редкая цепочка фонарей впереди. Гоночная машина стояла в колее.
– Да не проедем мы там! Бля буду, не проедем! – отвечал Вадик.
– С разгону, с разгону махнем! На выживание! Пристегнись, – командовал Юрок.
¬– На выживание, – согласно кивнул Никита Петрович.
– Что, Петрович, проснулся? Держись! – сказал Юрок и дал газу.
Автомобиль взревел, пошел юзом, разогнался, прыгнул вперед на белое поле занесенного снегом оврага и провалился по крышу.
Матерясь, выбрались из машины.
– ****а рулю. Без трактора не вытащить, ¬– констатировал Юрок.
¬– Ну и *** с ним, пошли, – сказал Вадик.
– Куда? – спросил Никита Петрович.
– На дачу ко мне. Пять минут ходу, – объяснил Вадик.
На даче было холодно. Все промерзло до инея. До полудня пили водку, топили печку и камин.
Потом свалились спать. Спали часа два. Проснувшись, попили пива. До рыбалки дело не дошло.
Решили, что ну его на хрен этот подледный лов. Засобирались в Москву.
Нашли тракториста, за полтинник вытянули машину. Ехали молча. У Никиты Петровича с похмелья наблюдалась эрекция.
При свете дня дорога, по которой мчались ночью, Никиту Петровича напугала – к озеру Сенеж вел горный серпантин какой-то. По спине потек холодный пот. Так, замерев как мышка, принюхиваясь к жизни, остекленев и потея, крепко вцепившись в любимую пластиковую держалку над дверью, Никита Петрович доехал до выезда на трассу.
На развилке остановились. Направо была Москва. Налево – Санкт-Петербург.
– А что, может, плюнем на все да махнем в Питер, – меланхолично предложил Юрок.
Его тоже колбасило после вчерашнего.
Вадик задумчиво молчал. Ему с похмела все было по барабану.
– Нет, – сказал Никита Петрович, – в Ленинград я не поеду.
Почему-то ему не хотелось встречаться с художником Тарасевичем.
– Ну и *** с ним, с Ленинградом, – успокоился Юрок и свернул на Москву.
Никиту Петровича высадили у метро «Водный Стадион». Он поехал домой. Отсыпаться.
Это было год назад. С тех пор Никита Петрович уже пять раз ездил ****ь жену художника Тарасевича. И всякий раз – успешно. А на озеро Сенеж Никита Петрович с тех пор не попадал.
Есть ли Бог на Марсе?
Белого вермута в пивных бутылках мы взяли двенадцать. На улице было двадцать градусов мороза. Пока шли к магазину, снег скрипел под ногами. Настойки «Любительской горькой» с запахом одеколона взяли три. «Стрелецкой», где братва с топорами, – четыре. Водки – тоже четыре. Брали «андроповку» с зеленой этикеткой. Январь восемьдесят четвертого. Город Кириллов, под Вологдой. Десять утра. За выходные нам надо было пропить триста рублей.
Нас было трое – Профессор, я и неловкий художник Тарасевич – он часто бил полные бутылки, опрокидывал локтем стаканы, и даже, бывало, мочился мимо унитаза.
Один раз, ночуя у меня дома, он насрал из окна. Не сообразил как открыть дверь, чтобы выйти из комнаты. Навалил соседям, которые со второго этажа, прямо на подоконник.
Утром пошел я на помойку мусор выносить, а сосед нижний на лавочке сидит и шипит приятелю за моей спиной:
– Гляди, гляди – вот он, засранец, идет…
В лицо-то побоялся сказать, потому что я уже тогда был человек конкретный.
А потом меня уже весь двор целый год за глаза звал засранцем. Спасибо Тарасевичу. Не мужик – сплошное недоразумение.
Свободные номера в гостинице должны были появиться только после двенадцати. Профессор у нас сильно умный и решил, что пока мы осмотрим достопримечательности. Мы согласились смотреть достопримечательности, которых в городе Кириллове было с гулькин *** – винный магазин да монастырь. Мы посетили магазин и пошли к монастырю, и там во дворике под башней стали выпивать.
Нам всем тогда было по двадцать лет. Мы были студентами. Я учился в институте физкультуры, Профессор – в МГУ. А художник Тарасевич – в архитектурном.
Выпив слегка, мы полезли на башню, типа колокольню. Мы полезли все вместе, но каждый полез по собственной причине. Профессор – потому что сильно умный, художник Тарасевич – от общей восторженности, а я – конкретный человек.
Рюкзаки с основной выпивкой мы оставили внизу. С собой прихватили только по бутылочке вермута.
Колокольня была высокая, и на каждой площадке мы любовались заснеженной окрестностью и чуть-чуть выпивали. А потом снова лезли по широкой деревянной лестнице.
– Благодать-то какая! Благодать! Вот ведь, строили красоту такую, потому что Бог в душе был. Славили Господа! – восторгался набожный художник Тарасевич.
Я пока помалкивал.
– Бог – это все ***ня. Его люди придумали, – ловко сказал Профессор.
– Не богохульствуй, – попросил робкий художник Тарасевич.
– Бог тебя накажет, – конкретно пригрозил я.
– Бога нет, – упрямо сказал сильно умный Профессор и наебнулся.
Наебнулся он конкретно, с предпоследней площадки. Считай, из-под купола. До земли ему надо было лететь сорок пять метров. Профессор полетел прямо в квадратную дырку, сквозь которую шла лестница. Остался бы от него только шлепок мандячий, но до земли Профессор лететь не стал, потому что он – исключительный человек.
Профессор пролетел два этажа, собрался, оценил обстановку, сгруппировался и, оттолкнувшись ногами от лестницы, спас свою молодую жизнь, прервав смертельный полет и плашмя рухнув на пол. Так что пролетел он всего метров семь.
– Во бля, Бог-то есть. Разбился Проф, разбился насмерть, – ошарашенно прошептал художник Тарасевич и выронил бутылку с вермутом.
Бутылка разбилась.
– Точно! Наказал его Бог, – позлорадствовал я.
– Ай, бля! Ой, бля! Ой-ей-ей, сука! – раздались чудовищные стоны.
Профессор был жив и шевелился.
– Спасать надо Профа, спасать же, бля, – всполошился Тарасевич и начал подпрыгивать, толкаться и размахивать руками.
– Сейчас спасем, – пообещал я Тарасевичу и начал спускаться по лестнице. Художник Тарасевич полез за мной и наступил мне на голову. Я обругал его нехорошим словом, но Тарасевич не обиделся. На меня обижаться – себе дороже. Обиженных в жопу ебут.
Профессор барахтался на дощатом полу, дрыгая ногой, типа раздавленный жук. В руке он крепко сжимал свой вермут. Профессор свою бутылку не разбил. Он – исключительный человек.
Мы с ним выпили немного, каждый из своей бутылки. Тарасевич завистливо облизывался. Профессор пил, корчась от боли. Но ведь пил же! Хлебнув и отдышавшись, он деловито сказал:
– Больно, бля. Ногу, похоже, вывихнул. Надо дернуть.
– Чего дергать? – оживился художник Тарасевич.
– Ногу! – заорал Профессор.
– Зачем? – спросил неугомонный художник Тарасевич.
– Дернем, нога на место встанет, – терпеливо объяснил я.
Мы с неловким Тарасевичем уцепились за худую профессорскую ногу и дернули. Я дернул конкретно, Тарасевич – от души.
Раздался страшный треск, и нога тут же распухла и на глазах начала чернеть.
– А-а! – дико заорал Профессор и потерял сознание, не выпуская бутылку.
Мы с художником Тарасевичем присели на балку и стали ждать, когда Профессор очнется. Я хлебнул вермута и дал хлебнуть Тарасевичу. Все-таки, душевный он человек.
Профессор очнулся и сразу сделал большой глоток из своей бутылки. Мы подняли его на руки и понесли в гостиницу. Мне, как борцу-вольнику и чемпиону Москвы, пришлось тащить еще и рюкзак с основной выпивкой. Доверить выпивку художнику Тарасевичу, значит остаться без ни ***. Обязательно разобьет.
В гостинице номера уже освободились, мы стали прописываться и вызвали «скорую помощь». Профессор, пока ее ждал, прикончил бутылку «любительской». Для того, чтобы пить «любительскую» Профессор требовал у администраторши стакан. Стакана ему не дали.
– Ну и *** с ним, – громко сказал Профессор.
Администраторша сказала Профессору, чтобы он перестал хулиганить матом. Профессор перестал выражаться, потому что начал пить из горла.
Осматривали его прямо в холле.
– Хрен знает, может и перелом, – задумчиво сказал сильно небритый доктор, усаживаясь на диванчик рядом с профессорской ногой.
– Надо бы поточней узнать, – резонно заметил Профессор.
– Вот именно, поконкретней, – добавил я.
Меня уже прописали, а художник Тарасевич еще прописывался, поэтому в осмотре профессорской ноги участия не принимал.
– А чтобы поточней да поконкретней, так это рентген делать надо, – объяснил доктор.
– Так сделайте, – сказал Профессор.
– Так, ведь, никак невозможно, – заявил небритый.
– Почему? – спокойно спросил Профессор.
Как человек исключительный, он никогда не терял присутствия духа.
– Во-первых, какой сегодня у нас день? Воскресенье? – спросил небритый.
– Воскресенье, – ответил он сам себе, – значит, у рентгена выходной.
– Во-вторых, – рассуждал небритый, – что рентген делает по выходным? Правильно, по выходным рентген пьет. Значит, сейчас рентген, в смысле – доктор, пьяный, типа набухался. А пьяный рентген – считай, убийца.
– А в третьих, рентген, в смысле – установка, сломался на *** еще на той неделе, – заявил небритый доктор и сильно накренившись, потерял равновесие.
Падать с диванчика он не хотел, поэтому ухватился за поврежденную ногу Профессора.
Профессор заорал от боли.
– Что вы делаете, – закричал только что прописавшийся художник Тарасевич, – это не права человека, это фашизм, я буду жаловаться в ООН! Я дойду до Рейгана и Андропова! Я сообщу компетентным органам!
– Не ори, диссидюга, я пальпирую конечность, – ответил доктор и уверенно рыгнул.
– Осторожней пальпируй, – посоветовал я.
– Все ясно, надо делать тугую повязку, – справившись с отрыжкой, приговорил доктор.
Пока тугую повязку наматывали на профессорскую ногу, Профессор выпил полбутылки «стрелецкой». Уже из стакана. Администраторше стало его жалко.
– Ты выпей, парень, выпей, полегчает, – совершенно напрасно советовала тетка Профессору.
Профессор выпил, снова налил и сунул стакан в руку тетке.
– Выпей со мной мамаша, тогда мне еще больше полегчает, – щедро предложил Профессор.
Администраторша ни с того ни с сего и впрямь выпила. Небритый доктор тоже хотел выпить, но ему не дали.
Тут нас и прописали в два номера. Профессору и художнику Тарасевичу дали двухместный на втором этаже за два семьдесят с носа и с туалетом в другом конце коридора. Мне, как человеку конкретному – одноместный, за четыре пятьдесят, на третьем этаже и с туалетом прямо в номере.
Мы отнесли выпивку в двухместный номер. Там и обосновались. Пару вермута я, правда, заначил.
Профессор засосал еще один стакан «стрелецкой» и захотел баб.
– Каких, на ***, баб, – возмутился я.
– Обычных баб. И если вы мне друзья, вы пойдете и снимете их, – Профессор был непреклонен.
– Побойся Бога! – сказал набожный Тарасевич.
– Про Бога говорить не надо. Его нет, а от разговоров таких – ничего хорошего.
Мы с художником Тарасевичем пожали плечами и отправились прогуливаться по гостиничному коридору.
Вскоре мы обнаружили, что в гостинице, кроме нас, проживают три хмурых дядьки и две молодежные спортивные команды ¬– хоккеисты и баскетболистки. Среди хоккеистов баб не наблюдалось. Пришлось снять двух баскетболисток.
Баскетболистки пили, дай боже. Баскетболистки в шестнадцать лет пили водку конкретно стаканами. К шести вечера с их помощью мы высосали всю выпивку до капли. Не считая, конечно, заначенного мной вермута. Кстати, я засек, что Профессор, тоже заныкал пузырек. Нам с Тарасевичем пришлось бежать в магазин.
Баскетболистки поперлись с нами. Страдания Профессора их не интересовали, а вот чего и сколько мы будем брать в магазине – девушкам было волнительно. Профессор остался в злобном одиночестве.
Выпивки мы купили конкретно. Но художник Тарасевич – человек из песни. Выпить, так уж выпить, а выпить – закусить. На закусь мы потратили еще больше. Тащить выпивку и закусь я заставил баскетболисток. Для ОФП – общей физической подготовки. Тарасевич, тонкая натура и джентльмен, от избытка чувств стал вырывать у девушек сумки.
– Куда?! Разобьешь, мудак! – крикнули баскетболистки хором.
Они его сразу раскусили.
Художник Тарасевич сильно смутился, но джентльменский порыв погасил. Пошли в гостиницу, снег скрипел под ногами. Впереди бабы с поклажей, мы с Тарасевичем сзади.
Профессор был в номере не один. С ним сидели двое хоккеистов. Хоккеисты принесли с собой клюшку и водку.
Профессор бухал из блюдечка. По-другому его уже не забирало. Хоккеисты пили водку из стаканов.
– Что ж вы не режимите? – спросил я.
– А нам режим по хую, – ответили хоккеисты, выпили свою водку, выпили нашу водку, подарили Профессору клюшку и увели с собой баскетболисток.
– Какие-то ***вые бабы, – неожиданно отозвался о баскетболистках джентльмен Тарасевич.
– Это не бабы, это насосы, – ругался Профессор.
– Динамо с прицепом, – конкретно определил я.
– Нет. Вы мне не друзья, – заявил Профессор
– Почему это? – поинтересовались мы.
– Потому что вы даже баб нормальных снять не можете.
– Какие были, таких и сняли. Других нету.
– Все, мое терпение лопнуло. Я пошел, – сказал Профессор и встал с кровати, опираясь на клюшку.
– За бабами? – спросил я.
– Поссать, – лаконично ответил Профессор¬ и, постукивая клюшкой об пол, покинул номер и запрыгал на одной ноге по длинному гостиничному коридору в сторону туалета.
Мы с Тарасевичем пожали плечами и выпили вермута.
Минут через пять в коридоре послышались прыгающие звуки, стук клюшки и заливистый женский смех. Профессор вернулся не один. Он вернулся с бабой. Снял ее около туалета.
– Это Оля. Оля меня любит, – сказал Профессор.
Оле было семнадцать лет, она была красивая, но совершенно пьяная. Оля училась в КПУ.
– Где-где, в ГПУ? – заволновался диссидентствующий Тарасевич.
– В культпросветучилище, – с трудом выговорила Оля и выпила вермута.
Профессор упоенно ласкал ее грудь. Он катал сосок во рту как маслинку. Мы с художником Тарасевичем завидовали и пили все подряд.
В полночь в дверь постучали.
– Фто фам? – спросил Профессор, не отрываясь от груди.
– Дежурная по этажу, у вас посторонние в номере. Открывайте.
– Не откроем, нету нас посторонних, – сказал Профессор, выпустив сосок изо рта.
– Так я сама открою, – сказала дежурная и в замке заскрежетал ключ.
Мы с Тарасевичем подхватили Олю с профессорской кровати и запихнули в стенной шкаф.
Дверь распахнулась и в номер, подозрительно принюхиваясь, зашла дежурная по этажу ¬– тетка лет сорока. Она огляделась и спросила:
– Где баба?
– Нету, – ответили мы хором.
– А тапки чьи? – спросила тетка, тыкая пальцем в белые тапочки с пушистыми помпонами.
Их мы спрятать забыли.
– Мои, – нашелся Профессор.
– А эти чьи, – спросила дежурная, кивнув на тапочки под профессорской кроватью.
– Тоже мои, – нагло заявил Профессор.
– Ну-ну. Чего-то много у тебя тапков. Для одноногого¬-то. Богато живешь, – сказала тетка, оглядела номер еще раз и вышла, хлопнув дверью.
Оля вылезла из шкафа и вернулась к Профессору. Теперь он полез к ней под юбку.
– Лямур тужур, я французский знаю, ¬– сказала Оля и захихикала.
Профессор хищно ухмылялся. Нога у него, гада, уже не болела. Мы с художником Тарасевичем от зависти поскорее выпили по стакану водки.
Профессор стал подавать нам знаки, чтобы мы оставили его с Олей наедине. Но мы знаков не замечали и продолжали выпивать и закусывать.
Через полчаса в замке снова заскрежетал ключ. Остекленевшую Олю опять засунули в шкаф.
– Что, думаете, я не знаю, что тут посторонняя баба у вас? – злобно сказала дежурная, появляясь на пороге.
– Богом клянусь, нет у нас никакой бабы, – со слезой в голосе сказал художник Тарасевич.
– И Бога нет, – упрямо сказал Профессор.
Дверца шкафа скрипнула, отворилась, и заснувшая в шкафу Оля ничком повалилась на пол.
– Я же говорила что у вас баба посторонняя, и тапочки ейные! – торжествующе воскликнула дежурная.
– А я говорил, что Бога нет, – грустно сказал Профессор.
Оля проснулась и стала подниматься с пола.
– Попалась, проститутка! – закричала дежурная и вцепилась Оле в плечо.
– Не надо скандалить матушка, не надо, оставьте девушку, у нас же все мирно, без разврата, – жалобно попросил художник Тарасевич и попытался всучить дежурной червонец.
Червонец тут же схватила Оля.
– Поздняк метаться, иду сдаваться, – объяснила она свое поведение и засунула червонец за пазуху.
– Марш сейчас же к себе в номер! – завопила дежурная и поволокла Олю в коридор.
Тапочки с помпонами остались стоять возле шкафа.
– Трофей, – показал на них пальцем Тарасевич и захихикал.
Было четыре часа утра. Выпивки почти не осталось. Поебаться никому не удалось.
– Все, иду спать, – сказал я.
– Все, ты мне не друг, – сказал Профессор, – я теперь с тобой… я тебя... я к тебе на день рождения не приду, вот!
Художник Тарасевич от смущения засунул правую ногу в рваном носке в литровую кружку с горячим чаем, стоявшую на полу.
– Ну и *** с вами, – сказал я и пошел спать.
В одноместный номер, между прочим. С персональным сортиром.
Вечером следующего дня я засунул в поезд поломанного Профессора с клюшкой и опухшего и совсем неловкого от пьянства художника Тарасевича, вцепившегося в тапочки, забытые Олей. Всю ночь я угрюмо пил с проводницей и Профессором под застенчивый храп Тарасевича. Профессор пытался склонить проводницу к интимной близости. Не знаю, получилось ли у него это, потому что заснул. Зато – точно знаю, что утром Профессор и Тарасевич с тапочками и клюшкой отправились к Склифосовскому, а я поехал домой.
Потом хромой Профессор достал меня походами по пивным стоякам. В одиночку ему было грустно. Он умный – брал с собой развинченную табуретку в специальной сумке через плечо. В мою задачу входило найти свободные кружки и привинтить к табуретке ножки. А сам Профессор, бодро подскакивая на костылях, тусовался у автоматов, распихивал очередь и наливал.
Бойцы его уважали и ласково звали «гуляй-ногой» и «тройным прыжком». Понятно, ведь он – исключительный человек. Вся пивная стояла, а Профессор восседал на табуретке, типа на троне, положив загипсованную ногу на костыль, типа как Наполеон среди Аустерлицких сосен клал на барабан.
А в пивных стояках в те годы все было облито пивом, и в туалете было нассано. Гипс у Профессора намокал, и потом на паркете приличного общества, где Профессор вращался, оставались мокрые вонючие следы.
Приличное общество воротило от профессорского гипса нос. Профессор обижался и требовал у своей жены Лели сшить ему бахилу, чтобы гипс не намокал. Леля сшила ему хорошую бахилу из черной болоньи. Но возле автоматов и в сортире бахила все равно промокала. И общество воротило нос.
По ночам и сам Профессор страдал – нога под вонючим гипсом жутко чесалась. Поэтому он приспособился перед сном намыливать ногу и стаскивать гипс, словно чулок.
От этого и оттого что Профессор все время бухал, нога у него долго не срасталась. Но все-таки, через три месяца гипс сняли.
– Бога нет, – шепнул мне Профессор и уехал в Америку.
Там он действительно стал профессором. Гарвардского университета, между прочим. Но сначала он вылечился от алкоголизма.
Мы встретился с ним только через десять лет.
– Ну и, чем ты теперь занимаешься? – спросил я.
– Я выясняю, с чего началась вселенная, и как появился разум, – ответил Профессор.
– А если попроще? – спросил я.
– Ну, проще говоря, есть ли Бог на Марсе, – объяснил Профессор.
– Есть?
Профессор нагнулся к моему уху.
– Никакого Бога ни там, ни тут, конечно нет, – прошептал он, – но говорить об этом нужно тихо.
Универсальная мартышкодавилка.
Был куплен всего один прибор. И лишь однажды им пытались воспользоваться по назначению. Фотограф Гриша, который всегда стоит на улице Ленина, у фонтана перед «Детской одеждой», спьяну хотел удавить своего Яшу. Но Яша укусил Гришу за нос, вывернулся из рук, прыгнул на шкаф и остался жив. Гриша протрезвев, трясущимися руками выкинул прибор через окно прямо в помойку, а потом долго стоял перед Яшей на коленях, извинялся и уговаривал:
– Яшенька, прости, бес папочку попутал! Ведь я ж ни в жизнь, да ни Боже мой! Спускайся Яшенька, пойдем работать. Будет парнос, бананчиков купим, бутылочку, а?
А началась история универсальной мартышкодавилки совсем в другом месте, и даже в другом городе.
Там олигарх Геннадий Иванович Червяков, известный в столичных деловых кругах под погонялом «Удав», учился смотреть на лампочку. Он тренировался каждый день, по два часа глядя слезящимися глазами на стоваттную лампочку под потолком. Геннадий Иванович хотел научиться смотреть на лампочку целый день, почти не моргая. Тогда он сможет закосить под психа, типа кататоника, в случае неприятностей с правоохранительными органами.
Геннадий Иванович стал олигархом неожиданно, сразу после защиты диплома. По образованию он был математиком. По натуре авантюристом. И у него были все нужные связи. А вообще, если кто интересуется, как стать олигархом в самом начале жизни, пусть читает биографию Абрамовича или Мамута, или, на худой конец, Якубовского.
Геннадию Ивановичу было всего двадцать пять лет. Его жизнь была коротка и прекрасна, как контрольный выстрел в голову.
Он был мощно умный, но не до конца продвинутый, и смотрел на лампочку каждый день целых полгода. Правоохранительная обстановка в это время сильно сгущалась вокруг Геннадия Ивановича, как, впрочем, он и предвидел.
Геннадий Иванович уже практически научился глядеть на лампочку, хотя от такого глядения левый глаз у него очень слезился, а правый начал слепнуть.
Но обстановка сгустилась настолько сильно, что даже умение глядеть на лампочку показалось Геннадию Ивановичу недостаточно надежным.
– По ходу, вилы, – кратко обрисовал сложившуюся ситуацию Геннадий Иванович фотомодели Елене Петровне, с которой тогда жил.
Елена Петровна собрала свои вещи и карманные деньги Геннадия Ивановича, какие нашла в сумме двадцати тысяч условных единиц, и уехала в неизвестном направлении в сторону своего родного города Могилева. Именно из Могилева она обычно приезжала в Москву временно жить с молодыми бизнесменами и бандитами, типа олигарха Геннадия Ивановича Червякова. Условные единицы Елена Петровна ласково называла «уешками».
Ослепленный лампочкой Геннадий Иванович такого ее поведения даже не заметил. Его осенило. Жизнь олигарха ему надоела. Геннадий Иванович принял твердое решение в натуре сойти с ума.
Нет, он не стал платить налоги. Геннадий Иванович знал, что в этом случае ему тем более не дадут спать спокойно. Он не верил рекламе. К тому же, Геннадий Иванович не хотел быть честным, он хотел быть сумасшедшим.
Для этого он сначала за полцены передал управление своими телеканалами, газетами и нефтяными скважинами в руки компаньонов. И в тот же день продал свою квартиру в президентском доме и переехал в провинцию – в областной центр, затерянный в приуральских степях.
«Червяков перебрался поближе к своему производству. Сегодня он может адекватно защищать свои интересы в уральском металлургическом бизнесе, только осуществляя непосредственное руководство предприятиями на месте» – прокомментировала обществу странные шаги олигарха тогда еще подконтрольная Геннадию Ивановичу «Биззнес-Газетт».
В областном центре Геннадий Иванович Червяков, олигарх по кличке Удав, первым делом приобрел себе жилье – уютный двухэтажный коттедж в поселке местного Газпрома. Сначала он удивился, что домик стоит четыреста тридцать штук.
– Много, – решительно сказал Геннадий Иванович, – очень много.
– В смысле, дорого? – робко уточнил президент агентства «Степная недвижимость».
– Ну! – подтвердил олигарх.
– Так ведь рыночная цена-то, ниже никак нельзя, – начал оправдываться человек степей.
– Московская это цена, сумасшедшая. Но я-то хоть богатый, но не сумасшедший, – заявил Геннадий Иванович.
Сумасшествие трудно давалось ему. Никак не получалось у Геннадия Ивановича до конца спятить и, скажем, платить не торгуясь.
– Да что вы, в Москве же все цены в долларах, в долларах же все, – рискнул объяснить заезжему олигарху степной риэлтор.
– А у вас, что, в рублях? – спросил Геннадий Иванович.
– В рублях, в рублях, конечно в рублях, – замахал руками на возникшее недоразумение президент «Степной недвижимости».
Тут московский олигарх удивился второй раз, но виду не подал. Такая уж у московских олигархов профессиональная привычка – виду не подавать.
– А, ну если в рублях, то цена ничего, – задумчиво хмыкнул Геннадий Иванович и все-таки сторговал тридцать тысяч, как это обычно и делают все олигархи.
Дом Геннадий Иванович оформил на сестру. У Геннадия Ивановича была старшая единокровная сестра от первого отцовского брака. И, разумеется у Геннадия Ивановича была генеральная доверенность от этой сестры по имени Дарья Ивановна. До того как сойти с ума, Геннадий Иванович был весьма предусмотрительным человеком.
Свою сестру он никогда не любил. Ничего личного, но во-первых, Дарья была на двадцать лет старше Геннадия Ивановича, во-вторых, она была жутко некрасивая уродина, а в-третьих – совершенно сумасшедшая. А больше-то никаких родственников, кроме сестры Дарьи, у Геннадия Ивановича не было. Он был поздним ребенком у матери и очень поздним – у отца. Поэтому матушка и батюшка Геннадия Ивановича померли, когда ему было пять лет.
Сестра Дарья была Геннадию Ивановичу вместо матери, но сильно его компрометировала. Став олигархом, Геннадий Иванович трижды отправлял Дарью в швейцарскую косметологическую клинику, чтобы там ее сделали худой и без бородавок, и два раза он укладывал сестру в лучшую психушку Европы – «Сальпетриер», чтобы Дарья не дралась сковородкой и не хотела бескорыстной большой любви и даже замуж.
Но, несмотря на сильную братскую любовь Геннадия Ивановича и усилия передовой европейской медицины, сестра Дарья оставалась толстой, кругломордой уродиной с большими волосатыми бородавками на щеке и губами как у негра. Она дралась сковородкой, скандалила, требовала денег и заводила себе любовников среди грузчиков овощного магазина.
Поэтому теперь Геннадий Иванович уже не просто не любил свою сестру, а прямо ее ненавидел.
А вот сестра Дарья сильно любила Геннадия Ивановича, хоть и била его при встрече сковородкой и сильно страдала от психотронного оружия, которым ее облучали инопланетяне, и от того что ни разу не была замужем. Поэтому Дарья Ивановна всегда была готова помочь своему брату, пусть и по доверенности.
Геннадий Иванович, пусть и ненавидел Дарью, но доверял ей и все имущество записывал на нее.
Обретя жилье, надо сказать, что дом был куплен со всей обстановкой, Геннадий Иванович больше уже ничего не покупал, а только продавал. Продавал он все ценные бумаги, какие у него были. Полученные деньги он снимал со счетов и складывал в запыленные трехлитровые банки в своем подвале. Не продавал Геннадий Иванович только акции «Уральского механического» и «Уралшвея».
В это время «Биззнес-Газетт», уже не подконтрольная Геннадию Ивановичу, вышла с аналитическим обзором, определяя поведение своего бывшего хозяина, как «игру на понижение», и находя эту игру «весьма опасной для стабильности рынка ценных бумаг». Комментируя странности Геннадия Ивановича, газета выражала твердую уверенность в том, что «он ничего не делает просто так». Анализируя действия Геннадия Ивановича, эксперты «Биззнес-Газетт» определенно приходили к выводу, что Геннадий Иванович «увеличивает оборотный капитал, аккумулирует средства и вот-вот подпишет соглашение с западными партнерами о привлечении значительных инвестиций в швейную промышленность и станкостроение».
И, наконец, «Биззнес-Газетт» выражала сдержанную тревогу за судьбу российской экономики, в которой «Червяков, судя по всему, собирается произвести глобальный переворот, путем развития инновационных технологий в швейной промышленности и станкостроении.
Как видим, от популярного аналитического издания не ускользнул тот факт, что «Уралшвей» и «Уральский механический» остались под контролем Геннадия Ивановича. Почему так получилось, я расскажу прямо сейчас. Никакого умысла у беглого московского олигарха не было. Он просто-напросто забыл, что является собственником этих двух крупных предприятий. Очевидно, сказалось переутомление. Да и правоохранительная обстановка не способствовала. Геннадий Иванович и сам был изумлен, обнаружив эту собственность. Но продавать «Уралшвей» и «Уральский механический» все же не стал. А вот, почему, и что из этого вышло, я расскажу позже. Сейчас не об этом.
Сейчас о том, что Елена Петровна имела привычку читать газеты и покупать дорогие платья. Поэтому карманных денег Геннадия Ивановича, захваченных в качестве трофея, ей хватило ненадолго, а на последние копейки она купила как раз цитируемый выше номер «Биззнес-Газетт». Так, конечно, бывает только в кино, но ведь против правды не попрешь.
Узнав из газеты о нынешнем местопребывании Червякова, о том, что его не посадили, а напротив – он собирается стать еще богаче, Елена Петровна пожалела о своем скоропостижном отъезде.
Она купила билет и поехала в степь к подножью Уральских гор. Елена Петровна была готова замуж и даже завести детей. Геннадий Иванович когда-то хотел детей. Ему нужен был наследник.
Конечно, Елена Петровна предполагала, что Геннадий Иванович будет неприятно удивлен, увидев ее на пороге.
И действительно – он был неприятно удивлен. Но гораздо хуже было то, что Геннадий Иванович будто не узнал Елену Петровну. Он смотрел на нее с неприятным удивлением и так, как будто никогда раньше не видел. Как будто они никогда не были знакомы и никогда не испытывали сладостных и космических мгновений оргазма.
– У вас есть дети? – неожиданно спросил Геннадий Иванович.
– Какие дети, Геночка? – в замешательстве простонала Елена Петровна.
Ей показалось, что Геннадий Иванович разгадал ее планы. Такая проницательность Геннадия Ивановича сильно ужаснула Елену Петровну. Возможно поэтому, она назвала его Геночкой. Так Елена Петровна звала Геннадия Ивановича лишь в сладостные и космические мгновения оргазма. Она пыталась напомнить ему об этих мгновениях, установить контакт, или как говорят психологи «раппорт».
– Так нету детей? – не шел на контакт Геннадий Иванович.
– Нету, – растерянно сказала Елена Петровна, готовясь заплакать.
– Очень хорошо, что детей нету, – сказал Геннадий Иванович и, свернув губы трубочкой, издал тревожный и чмокающий звук.
– Почему хорошо? – спросила Елена Петровна.
– Потому что, я бы их тогда зарезал, а потом изнасиловал. Если бы это были девочки. А если бы это были мальчики – то же самое.
– Что «то же самое»? – шепотом спросила Елена Петровна и наконец заплакала.
– Зарезал бы, а потом – изнасиловал, – Геннадий Иванович безучастно посторонился и впустил ее в дом.
Бывший олигарх определенно делал успехи и прогрессировал как сумасшедший, потому что такое начало беседы весьма обескуражило Елену Петровну, а раньше обескуражить Елену Петровну не могло ничто на свете.
Но через пару дней Елена Петровна успокоилась. Пусть Геннадий Иванович и не узнал ее, и вел себя неадекватно и не желал устанавливать раппорт, но ведь он впустил Елену Петровну в дом и не предпринимал никаких шагов по ее выдворению.
Елена Петровна не знала, что Геннадий Иванович, сразу по ее приезде, когда она пошла принимать душ, покинул дом и на катафалке поехал на почту.
Вы спросите на каком таком на *** катафалке? Отвечаю: на самом обычном, на маленьком автобусе, типа ПАЗ, с черной полосой-каемочкой.
И дело тут не в том, что Геннадий Иванович, сойдя с ума, начал испытывать тягу к похоронному транспорту. Или, скажем, начал слушать музыку в крематории, прогуливаться по кладбищу, захаживать в морг и ****ь холодных и мертвых девушек. Вовсе нет. Не стал Геннадий Иванович некрофилом.
На катафалке Геннадий Иванович поехал на почту, потому что в приуральском степном городе случился бум частного общественного транспорта – маршрутных такси. Маршрутные такси делали из маленьких автобусов. А больше всего маленьких автобусов с****или в городском комбинате ритуальных услуг. Поэтому Геннадий Иванович быстро доехал до почты на катафалке с черной каемкой и надписью «тариф без льгот».
А на почте Геннадий Иванович отправил телеграмму своей уродливой и полоумной сестре Дарье: «Приезжай срочно. Нужна помощь. Любящий брат Гена».
По расчетам Геннадия Ивановича сестра Дарья должна была, получив такую телеграмму, охуеть, но выехать.
По расчетам Геннадия Ивановича сестра Дарья должна была прибыть в приуральский степной город в течение недели. Некоторое время требовалось ей на сборы, на то, на се.
Тем временем Елена Петровна заняла большую светлую комнату на втором этаже и по ночам варила кофе. Днем она спала на никелированной кровати с шишечками. Так Елена Петровна прожила неделю, находя продукты для пропитания в старом холодильнике «Чинар». И кровать с шишечками, и холодильник сильно удивляли Елену Петровну.
Но нас эти предметы удивлять не должны. Напомню, дом был куплен Геннадием Ивановичем со всей обстановкой.
Елена Петровна хотела заняться бытом Геннадия Ивановича, но Геннадия Ивановича она практически не видела. Лишь раз Елена Петровна мельком встретила его в коридоре, и Геннадий Иванович сказал ей, что очень занят.
Геннадий Иванович отсиживался в подвале, проникая туда тайком от Елены Петровны. При этом он действительно был очень занят. Он совместно с автомехаником Синичкиным изобретал прибор.
Автомеханика Синичкина, у которого не было имени, а была только фамилия, Геннадий Иванович нашел по объявлению в местной газете.
– Прибор должен быть абсолютно бессмысленным, бесполезным и совершенно антигуманным, – поставил Синичкину задачу Геннадий Иванович.
– Так, типа, пулемет, что ли, делать будем? – деловито спросил догадливый Синичкин.
Он подумал, что название «пулемет Синичкина» будет звучать ничуть не хуже, чем «автомат Стечкина».
– Нет, пулемет нам не подходит, – сказал беглый олигарх.
– А чего? Вроде антигуманный и того, бессмысленный, значит, потому как всех без разбору валит, – обосновал Синичкин.
– Я сказал, пулемет не подходит! – рассердился Геннадий Иванович.
Тут Синичкин, было, испугался, что московский богатей заставит его собирать что-нибудь вроде атомной бомбы.
– Нам против людей не надо, – пояснил Геннадий Иванович.
– А против кого надо? – поинтересовался Синичкин.
– Не знаю, сделай какую-нибудь кошколовку, что ли…
– Это с удовольствием, – оживился Синичкин, – только кошколовка – вещь очень даже полезная, не бессмысленная. Вон у моей тещи, кот какой-то приблудный все огурцы в огороде пожрал. Уж его и мясом в уксусной эссенции травили и капкан ставили, а он, сука, мясо жрать не хочет, он, сука огурцы жрать хочет. Так что, кошколовка – вещь полезная.
– Если полезная, значит, нам не годится, – заявил Геннадий Иванович.
– Ну, тогда думать надо, – сказал Синичкин и щелкнул себя по горлу, намекая на самогон.
– Думай, – сказал ему олигарх.
– Думать долго надо, – с нажимом повторил Синичкин и еще раз щелкнул себя по горлу, делая намек совсем прозрачным.
– Ладно куплю тебе водки, – пообещал Геннадий Иванович.
– Водки не надо, – забеспокоился Синичкин, – лучше самогонки.
Геннадий Иванович послушно сходил в магазин и купил механику бутылку текилы. Где достать другого самогону он просто не знал.
Синичкин сначала недовольно покривился, но потом распробовал мексиканскую самогонку. Выпив пол-литра он придумал прибор.
В момент приезда Елены Петровны Синичкин уже неделю, как не вылезал из подвала и все время пил текилу и строил универсальную мартышкодавилку, для гарантированного лишения жизни мартышек путем удавления.
Геннадий Иванович предполагал запустить прибор в серию на «Уральском механическом». Вот почему он не продал контрольный пакет акций этого завода.
Геннадий Иванович с пользой проводил время, отсиживаясь в подвале. Он не только наблюдал за постройкой универсальной мартышкодавилки, но и придумывал надписи на майках. Вот такие:
ЧЛЕН
ТАМ
СИСЬКИ
ПИСЬКА
Такие майки Геннадий Иванович собирался шить на «Уралшвее». Вот что вышло из его нежелания продавать крупную швейную фабрику.
Все свои планы Геннадий Иванович держал в строжайшем секрете. Такое часто случается с работниками ФСБ, сумасшедшими и олигархами. Они все секретные люди. Геннадий Иванович, конечно, не был бойцом тайного фронта, зато он был сумасшедшим и олигархом в одном флаконе.
Работники ФСБ, сумасшедшие и олигархи сильно страдают от утечек своей секретной информации.
Но сумасшедшие страдают меньше. Им насрать, или говоря культурно – наплевать. Поэтому Геннадий Иванович не страдал, когда «Биззнес-Газетт» поместила сообщение о его новых проектах в рубрике «курьезы». Это было третье и последнее сообщение «Биззнес-Газетт» о Геннадии Ивановиче. Сообщение было с фотографиями. Геннадию Ивановичу было на это наплевать.
Утечку допустил механик Синичкин. Своей затуманенной текилой мыслью анализируя текущую действительность, он решил запатентовать свое изобретение. С каждым глотком текилы в нем крепла уверенность в том, что ебучий московский богач хочет получить с помощью ****ой мартышкодавилки баснословные доходы. Иных предположений мозг Синичкина не рождал.
Просчитался, гад. Геннадий Иванович перестал покупать ему текилу. А когда Синичкин закончил чертежи и смонтировал сам прибор, Геннадий Иванович выгнал его на ***, без выходного пособия, заплатив безымянному Синичкину за работу всего десять тысяч рублей.
А вот Елену Петровну сильно расстроило последнее сообщение «Биззнес-Газетт» о бывшем олигархе Червякове. У нее началась тревога и сухость в ладонях. Она еще раз заловила Геннадия Ивановича в коридоре.
– Гена, вы знаете, я хочу организовать ваш быт. Вы достойны лучшего. Нам нужно сделать некоторые покупки, хотя бы сменить холодильник, – сказала Елена Петровна.
Холодильник у нее был прямо каким-то пунктиком. Она просто помешалась на холодильниках. Все люди – сумасшедшие.
– Покупайте собачье дерьмо, Елена. Исключительно ароматный и главное абсолютно натуральный продукт, – загадочно ответил Геннадий Иванович и на катафалке отправился на вокзал, встречать сестру Дарью.
Сестра Дарья по дороге с вокзала семнадцать раз поцеловала Геннадия Ивановича своими негритянскими губами и нежно терлась бородавками о его плечо. Она была абсолютно счастлива и пообещала Геннадию Ивановичу укоротить проклятую стерву Елену Петровну, чтобы духу не было.
Приезд сестры Дарьи стал для Елены Петровны последним и окончательным ударом. Она тут же пошла искать карманные деньги олигарха Червякова, чтобы потом собрать свои вещи и уехать в неизвестном направлении Могилева.
Карманных денег Геннадия Ивановича Елена Петровна нашла на этот раз значительно больше – в морозилке холодильника «Чинар» в обметанном инеем полиэтиленовом пакете обнаружилась большая смерзшаяся пачка в сто тысяч уешек. С одной стороны, сумма внушала надежду на то, что Геннадий Иванович не потерян для общества окончательно, и у Елены Петровны есть некоторые перспективы. С другой стороны, привязанность к холодильнику «Чинар» и любовь к родственникам свидетельствовали о полной невменяемости Геннадия Ивановича. От этого трагического противоречия Елена Петровна села на пол под сенью «Чинара» и горько заплакала, сжимая в руках леденящие доллары.
– Усраться можно, – сказала Елена Петровна перед тем как заплакать.
Поплакав, она уехала в совсем неизвестном направлении. Даже не в сторону Могилева. В Могилеве без денег нельзя, а перед отъездом карманные деньги Геннадия Ивановича у Елены Петровны отняла сестра Дарья.
– Сымай трусняк, ****а академическая, – сурово шмонала она плачущую Елену Петровну в прихожей.
– Гена, что ты позволяешь этой дряни, – кричала Елена Петровна.
Но Геннадий Иванович ее не слышал. Он сначала сидел в подвале. А потом пришел в дом и безучастно пожелал Елене Петровне счастливого пути.
Уже оттаявшие деньги нашлись у Елены Петровны в сумочке. Но Дарья все равно полезла ей в трусы.
– Хамы, быдло, ублюдки, – рыдала Елена Петровна по дороге на вокзал.
Геннадий Иванович запустил в производство мартышкодавилку. На «Уральском механическом» успели сделать пятнадцать тысяч приборов, прежде чем просекли, что у главного акционера большие неполадки в голове.
«Уралшвей» до сих пор выпускает майки с надписями про член, сиськи и пипиську. В Москве их берут хорошо.
Еще Геннадий Иванович зарегистрировал лигу «Общественность против детства», главная уставная цель лиги ¬– борьба с детьми и подростками. Пенсионеры его поддерживают. Им не нравится, что дети и подростки ссут в лифтах, ширяются на чердаках и в подъездах, и пишут слова на стенах. Борьба идет.
Еще Геннадий Иванович основал «Общество друзей Сергея Головкина – украинского серийного убийцы». Там он состоит председателем. Единственным членом общества заделался безымянный механик Синичкин. Он надеется разбогатеть на своем членстве.
В общем, Геннадий Иванович благополучно совсем сошел с ума. Он даже хотел повеситься и залез на стул, и стал вязать петлю морским узлом. Но тут как раз в комнату вошла Дарья.
– Что это у тебя за веревочка с узелками? – спросила она.
– Это не веревочка с узелками, это история всей моей жизни, рассказанная узелковым письмом, ответил Геннадий Иванович и вешаться не стал.
Теперь Геннадий Иванович – полный и окончательный псих.
А вот его полоумная сестра Дарья, напротив – выздоровела и разумно ведет домашнее хозяйство. Что подтверждает теорию равновесия в природе, то есть – если где чего убудет, то в другом месте обязательно прибудет.
История моей жизни, как я ее рассказываю девушкам или несгибаемый диссидент Баранский.
Когда я выпью, я люблю приврать. Да и трезвый я часто вру. Таков мой творческий метод. Вроде, я рассказываю правду, но дополняю ее элементами вымысла. Не только то, что взаправду было, но и то, что взаправду могло быть. Разумеется, если бы я сам был немножко мужественней, порядочнее, честней, наконец.
Хорошо помню: когда я был еще ребенком, моя матушка частенько надевала мужское платье – камер-юнкерский мундир, а то и фрак, панталоны, лаковые туфли. Надевала на большой палец правой руки позеленевшее медное кольцо, чернила сажей из печки лицо, приклеивала к нему бакенбарды, и придав получившейся физиономии обезьянью подвижность, водрузив на голову цилиндр и сунув трость под мышку, отправлялась метрополитеном на Воробьевы, в те поры – Ленинские – Горы. Там, на смотровой площадке, улучив подходящий момент, матушка вспрыгивала на балюстраду и громко декламировала:
«Ах братцы, как я был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Передо мной открылся вдруг!».
После чего, расправив крылья, матушка долго летала кругами над Москвой, время от времени пикируя к реке и хватая зазевавшуюся рыбу.
Если вы думаете, что моя матушка была Пушкиным, вы заблуждаетесь. Моя матушка была обычной серой цаплей.
Короче, я много страдал за правду и вообще ни за что. Были в моей жизни и сума и тюрьма.
КГБ впервые вошел в мою жизнь, когда мне было три года. Комитету было пятьдесят. Он явился ко мне в виде детского сада. Нет, не то чтобы я страдал от казарменных порядков, это – само собой; просто бабушка моя работала хормейстером в клубе КГБ, и меня отдали в ведомственный, гэбэшный детский сад. Только туда моей маме, диссидентке, подписантке и болотной цапле удалось меня пристроить. Она волокла меня туда каждое утро. Я плакал, но с комитетчиками, в лице воспитательниц, сотрудничать категорически отказывался. Уже тогда я был несгибаемый и бескомпромиссный. Жил не по лжи.
Гэбэшный детсад был в аккурат напротив синагоги. В те годы там робко тусовались первые еврейские отказники. Каждое утро они видели, как меня волокут на муки, но диссидентской солидарности со мной проявлять не спешили. Что с них взять – евреи. А ведь мой плач доносился до них. Из-под глыб.
Потом мама подписала очередное письмо в защиту Пахмутовой и Добронравова, которых приговорили к семи годам лагерей, и меня выгнали из детского сада. Бабушку выгнали из хора. Так накрылось мое счастливое советское детство и началось тоже счастливое, но антисоветское.
В четырнадцать лет я по ночам писал поэму «Ленин и Россия». Начиналась она так:
«А он мне лопасти целует,
А он мне крутит маховик,
Он разрывает целлулоид,
Пыхтя как адский паровик».
Жаль рукопись не сохранилась. Сильная была вещь. Диссидентская, в духе Хельсинки.
В пятнадцать лет, мы вместе с товарищем по подъезду – он правда был чуть моложе, зато убежденней – отпечатали на машинке полсотни антисоветских листовок. Листовки мы печатали в перчатках. Мы знали, что такое конспирация. Раскидывать листовки решено было подальше от дома и собственных школ.
Местом акции мы выбрали актовый зал математической школы на Ленинском проспекте. Во-первых моего приятеля возили туда в Икарусе на математическую олимпиаду, и он знал место. Во-вторых, нам было известно, что в субботу там будет вечер для старшеклассников. А в-третьих, мы почему-то возлагали большие надежды именно на представителей точных наук.
– Старик, математики созрели, – убеждал меня друг, – они самая думающая часть нации, им достаточно искры!
– Ты уверен? – слегка сомневался я.
– Да, ты что, я сам математик, – обижался друг.
Мы сделали ставку на математиков.
Гуманитарной интеллигенции мы не доверяли вовсе. Была зима. Мы взяли пару портвейна, две пары брезентовых рукавиц, чтобы с улицы разбить стекло в актовом зале, и пошли раскидывать листовки.
Мы долго бродили по задворкам универмага «Москва» и пили портвейн. Математическую школу в темноте искать было сложно. Уточнять ее местонахождение у местных жителей было нельзя по соображениям конспирации.
Наконец, мы поняли, что до математической школы добраться нам не суждено. Становилось все холодней. По дворам разъезжали милицейские машины. В результате листовки были выброшены в подвернувшийся помойный бак.
Акция не удалась. Но нам не хотелось признавать поражение. Особенно потому, что мы выпили две бутылки портвейна. Мы поехали домой, но в хозяйственном магазине на Покровке купили баллончик белой нитрокраски.
Короче, мы нарисовали на дверях моей школы пацифик и «Спартак – Чемпион».
На следующий день на большой перемене всех согнали на линейку, и директриса объявила, что в школе завелся враг.
Меня вызвали в директорский кабинет с математики.
– Ты враг, Баранский. Враг хитрый, и потому – опасный, – сказала директриса.
– Почему? – спросил я.
– Потому что слишком умный и хитрый. Значит – опасный.
– Нет, почему – враг?
– Потому что рисуешь вражеские знаки!
– Ничего я не рисую, – я от всего отпирался. Ушел в глухую несознанку.
– Да ты это сделал, ты. Никому другому такое даже в голову не пришло бы! – убежденно прокричала директриса.
Но доказать ей ничего не удалось. Вражеские знаки отскребали с дверей всей школой – каждый класс по часу. Нитроэмаль оказалась высокого качества. Надпись въелась намертво.
Мы с соседом решили, что акция удалась.
В шестнадцать лет, в десятом классе, я с****ил дубленку у своей одноклассницы, внучки маршала.
Когда ее спросили, кого она подозревает в краже дубленки, она сразу сказала:
– Кольку Баранского, кого же еще!
– Почему? – спросили ее.
– А он вчера меня после уроков провожал и спрашивал сколько у меня дубленок.
Верно. Провожал я эту суку. И про дубленки спрашивал. Издевался над низким уровнем ее духовности. Солженицына она не читала, а дубленок у нее до ***! Мещанка. Красивая, конечно.
– Вот, Баранский, к чему привели тебя враги, вот какие у тебя друзья – туманно высказалась директриса.
Я не понял.
Разъяснили мне в милиции. Там меня допрашивали двое: один был мент, потому что в форме, другой – в штатском – из КГБ, потому что представился.
Маршал очень разозлился и требовал найти похитителя внучкиной дубленки любой ценой и срочно. А дубленка пропала с концами. Значит им нужно было кого-то посадить. Невиновного, понятное дело. Маршал очень просил. А я был самый подозрительный. Про дубленки выспрашивал? Факт. Вражеские знаки рисовал? Наверно, рисовал. Солженицына читал. Роман Чернышевского «Что делать?» говном называл? Называл. И, к тому же, однажды был обнаружен в женской раздевалке при школьном спортзале. Что там делал? Скорее всего мелочь по карманам тырил.
Честно признаться, что я дрочил на девичьи нейлоновые колготки и прочую галантерею в шкафчиках, я, сами понимаете, не мог. И хорошо, что постеснялся, а не то меня бы еще и сексуальным маньяком сделали.
Короче, менты нашли двух свидетелей. Один видел, как я похищал дубленку из школьного гардероба. Второй – как я продавал ее неустановленному лицу на Птичьем рынке. Оба свидетеля были условно осужденные хулиганы. Им грозил срок, потому что они снова на чем-то попались. Они опознали меня уверенно. Они бы уверенно опознали кого угодно. Но на всякий случай, чтобы не вышло осечки, перед опознанием меня показывали им два раза. Как кино – по часу.
Вы будете смеяться, но дубленку я не крал. И, конечно, был в несознанке.
Видно немножко совести у ментов и гэбэшников было – до суда меня сажать не стали, оставили на подписке. Но совести у них было мало, а наглости – хоть отбавляй. В обвинительном заключении было сказано: «Под влиянием пропаганды западных спецслужб Баранский совершил уголовное преступление и деньги, полученные преступным путем, направил на поддержку неформальных антисоветских молодежных группировок (панков, хиппи, пацифистов, футбольных болельщиков-фанатов)».
На следствии опера меня уговаривали:
– Признайся, дадут условно.
– Не в чем мне признаваться, – угрюмо отвечал я.
Признаваться мне категорически запретила мама. Сам-то я, может быть, и признался. Сидеть мне не хотелось. Но мама пообещала удавить меня собственными руками, если я хоть в чем-нибудь сознаюсь, или кого-нибудь сдам. Пообещала и больно клюнула в макушку.
Уже в зале суда, перед началом процесса, ко мне подошла судья. Приличная женщина лет сорока пяти.
– Признай свою вину. Раскайся для виду. Дам условно. Бля буду, – пообещала она.
Она старалась войти в доверие к малолетнему преступнику. И с этой целью ругалась матом.
Признавать свою вину я не стал. И эта ****ь дала мне четыре с половиной года. По тогдашнему кодексу – статья сто сорок четыре, часть вторая. В крупных размерах. В крупных – потому что дубленку оценили в семьсот рублей. Дубленка у внучки маршала из ламы была. Итальянская. Меня взяли под стражу в зале суда.
Сидел я на малолетке недалеко от города Коврова. Собирал карбюраторы для мопедов. Целых три месяца. Очень хотел замочить маршальскую внучку. Встретил в зоне новый год и собирался отметить свой день рождения. Вот тут меня освободили за отсутствием состава преступления.
Во-первых, потому что нашелся настоящий вор, тот кто дубленку в натуре с****ил. А во-вторых, у терпилы, конечно, был дедушка маршал, но и у меня папаша – не хухры-мухры, комментатор центрального телевидения, боец идеологического фронта, ****юк академический. Плюс мама – цапля и диссидентка, и поддержка западной прогрессивной общественности, «Голоса Америки», «Немецкой Волны» и «Би-Би-Си».
Маршальскую внучку я не замочил по слабости характера и врожденному миролюбию. Доучивался с ней еще два месяца в одном классе. Потом поступил в МГУ на факультет журналистики.
Когда мне было семнадцать лет я громко и при свидетелях смеялся в день смерти Л.И. Брежнева. Я делал это прямо на ступеньках журфака МГУ. И еще несколько раз прокричал «Это есть факт». Глумился над памятью.
В восемнадцать лет я ничего активно диссидентского не делал, зато читал самиздат и сам писал аполитичные рассказы про бедную и недорогую интеллигенцию. Ох, не по лжи.
В девятнадцать я лично выступил против войны в Афганистане. Так и кричал целый час:
– Долой грязную войну в Афганистане! – в самом центре Москвы, в подземном переходе на площади Ногина.
Прохожие на меня даже не косились. Мент два раза мимо прошел. Никто не остановился. Мой голос не захотели услышать. Эх, из-под глыб.
На третьем курсе и даже на четвертом курсе я регулярно срывал занятия на военной кафедре.
– Ну ее на *** эту войну, пойдем лучше пивка попьем, – говорил я.
– Ну ее на ***, – соглашались мои однокурсники, – пойдем пивка попьем.
За все это меня выгнали с пятого курса. Именно тогда я подметил, что девки больше любят ****ься с теми, у кого есть высшее образование.
Они не просто лишили меня диплома и возможности ****ься направо и налево. Они решили сделать меня безумным. В стране началась перестройка, а меня засунули в дурдом. Точнее в дурдом я залег сам. Они поставили меня перед выбором – Лефортово или психушка. Мне больше нравилось Лефортово. Я хотел быть диссидентом, как мама. А им диссиденты были ни на *** не нужны. Им были нужны шизофреники. В духе Хельсинки.
Чтобы попасть в Лефортово и не попасть в их психушку, я предпринял смелый, практически гениальный ход – лег в свой собственный дурдом. Ну, в смысле – по блату. Мне нужна была справка, что я психически абсолютно здоров. С такой справкой мне открывалась прямая дорога в Лефортово. Только справка нужна была железобетонная. Такая, которую хрен оспоришь. Поэтому я залег в самый главный дурдом страны – Всесоюзный центр психического здоровья.
Там отличная у нас компания подобралась – Максимка-наркоман, сын главкома ВВС. Он торчал на маке, на колесах, на джефе, ну, короче, – на всем подряд. Михасик – профессиональный самоубийца. Травился газом, таблетками, уксусной эссенцией. Ну, всем, короче. Даже вешался. Юрасик – профессиональный игрок в преферанс, шахматы, деберц. Азартный. Он любил лежать во всесоюзных центрах. Лежал в кардиологическом, в онкологическом, ну, во всех короче. И еще с нами тусовались один поэт и один религиозник-иеговист.
То в нардишки с Юрасиком сразимся, то Максимку тазиком накормим, а то с Михасиком обсудим, чем подавить рвотный рефлекс, когда барбитуратами травишься. Потом поэт электросудорожный стих почитает про дом скорби, а иеговист что-нибудь эдакое из библии завернет против Чарлза Дарвина и за полное бессмертие.
Просидел я в этой компании полгода. Палаты – двухместные, с душем. По субботам для социальной адаптации – дискотеки с психическими девчонками из третьего отделения. Психи стоят, вцепившись друг в друга, топчутся и слюни пускают – медленный танец.
Я справку получил такого содержания, что нормальней меня в стране человека не было. Ну, думаю, теперь спокойно сяду в Лефортово, несмотря на гласность, по семидесятой. А, может, в эмиграцию отправят. А скорее всего – забыли обо мне гэбисты. На хрен я им сдался в разгар перестройки и гласности.
И ни хрена подобного. Пока я в дурдоме был, жена моя ****овала. Мы с ней, правда, вместе уже не жили. И как я вышел на загадочную весеннюю волю, через неделю она легла в больницу на аборт. И хоть мы с ней уже не жили, я относился к ней с пониманием, типа, благородно. Купил я килограмм апельсинов и поехал ее в больнице навещать. Очень глупо сделал.
Сижу я у заплаканной жены на больничной койке, кормлю жену апельсинами, слезы ей утираю.
– Все образуется, – говорю.
Она кивает и апельсины ест.
А в это время, приходит ко мне домой художник Тарасевич – пьяный как какашка и с двумя корреспондентами буржуйского «Радио Канада», Катей и Жаком. Они по-русски плохо понимают и тоже пьяные.
– Цапля Ивановна, а где Колька? – спрашивает художник Тарасевич у моей мамы.
– Так он в больнице, – ответила моя матушка, – у Таньки своей.
А художник Тарасевич и трезвый был глуховат и непонятлив. А бухой – совсем и то и другое. Про Таньку он не расслышал. Расслышал только про больницу. А главное – понял по-своему.
– Вот суки гэбэшники опять Коляна в дурку упрятали, – сказал художник Тарасевич иностранным корреспондентам.
– Что есть «гэбэшники»? – спросил Жак.
– Что есть «дурка»? – спросила Катя.
– Кэй джи би энд психушка! – завопил художник Тарасевич.
Эти слова иностранцы знали.
– Пропал Колян! – зарыдал художник Тарасевич.
Корреспонденты канадского радио сочувственно закивали.
А мама моя что? Мама моя ничего. Поставила им на стол закуску и пошла лицо сажей натирать да бакенбарды клеить. Письма писать в защиту Сахарова и Пахмутовой с Добронравовым.
А художник Тарасевич с западными корреспондентами выпили под мамину закуску за несгибаемого диссидента и правозащитника Баранского и дальше пошли по Москве гулять.
У канадского радио собственной информации про диссидентское движение было мало. Так мало, что даже художник Тарасевич казался им солидным источником.
«Известный правозащитник Николай Баранский вчера вновь помещен советскими властями в психиатрическую лечебницу» – на следующий день эксклюзивно утерло нос всяким «Свободам» и Би-Би-Сям «Радио Канада».
А еще через день пришли за мной. Санитары, участковый и один в штатском.
– «Радио Канады» врать не может, – сказал участковый, – так что собирайся.
– Куда? – спросил я. Из-под глыб.
– Туда, куда тебя канадцы определили – в психушку.
Так я во второй раз в дурдом попал. Уже в обычный, районный, номер тринадцать. Потому что – не по лжи.
В районном дурдоме главная радость была, что сумел я на шмоне личные трусы заначить. И после душа их надел вместо коричнево-прокаканных по шву казенных.
Лечили нас. Если кто не хотел есть больничный обед – ему кололи аминазин. А некоторым, которые старшую сестру на *** посылали, – кололи галоперидол. От аминазина – спишь и слюни роняешь, а от галоперидола – места себе не находишь. В тринадцатом дурдоме много интересных людей как раз в те годы лежало. Я знаю одного известного композитора, одного хорошего кинооператора, двух популярных актеров и четырех талантливых писателей. И все мы познакомились в тринадцатом дурдоме. Я там месяц просидел. Потом выпустили. Раз в полгода присылали повестку в психдиспансер. А я не ходил.
В девяностом году вызвали в психдиспансер очередной раз. Я как всегда не пошел. Через неделю за мной пришли. На этот раз участковый и один в штатском. Может просто санитар, а может – чекист. Это в общем – одно и то же.
– Давайте, – говорят, – Николай Николаевич, в психдиспансер мы вас проводим.
Ну, думаю, ****ец мне окончательный. Позвонил корреспондентам вражеским, друзьям. Художнику Тарасевичу, на всякий случай тоже звякнул.
– Прощай, – говорю, – Тарасевич, помни тридцать седьмой год и диссидента Баранского. Живи не по лжи.
А штатский с участковым меня уговаривают:
– Не волнуйтесь, все хорошо будет. Пойдемте. Не надо вещи собирать. Налегке сходим.
Но я на всякий случай трусы, носки, сигареты, зубную щетку, мыло и полотенце с собой прихватил.
Привели они меня в психдиспансер. Прямо к главврачу пригласили.
– Здравствуйте, Николай Николаевич, – говорит главный врач.
– Ну, здравствуйте, – отвечаю.
– Я вам, Николай Николаевич, хочу принести свои извинения от имени советской медицины и – конкретно – психиатрии, – говорит он.
– За что? – спрашиваю.
– За то, что вы необоснованно подвергались психиатрическому лечению, – и чуть не плачет.
– Ладно, – говорю, – успокойтесь, дело прошлое.
Он обрадовался, что я на него не сержусь и на советскую медицину в целом зла не держу. И даже конкретно на психиатрию не обижаюсь.
– У меня, – говорит, – для вас приятная новость, психиатрическая наука считает, что вас можно и нужно снять с учета в нашем диспансере.
– А мне по хую, – отвечаю, – хотите – снимайте, хотите – нет. Ваше дело.
И ушел. Несгибаемый. А через год советская власть кончилась.
Вообще, я с тоской ее вспоминаю. Советскую власть. Тогда любой мог быть героем. Как легко и просто родина умела сделать меня несгибаемым диссидентом Баранским. А главное – в то время я был молод. Тогда мне было бы хорошо повсюду, даже в гитлеровской Германии. Ведь мало того, что я был молод, я еще и не был евреем.
Сейчас мне тридцать пять, но я молод душой. Я все еще не еврей, но уже зарабатываю много денег. А вы знаете, куда я их трачу? На террор. Мне тридцать пять, и я – террорист. Я – против государства. Я – за анархию. Это я взорвал бомбу у приемной ФСБ. Это я рванул переход под Пушкинской площадью. Что поделаешь, жертвы неизбежны. Но я тоже ежечасно рискую своей жизнью. Я мужественный несгибаемый человек. Можно я вас выебу?
Бензопила, бабушка автомата.
Обычно я люблю Ирку – она красивая и знает много слов. И слова ее знают. Ирка учит меня словам. Я тоже почти все слова знаю, но сильно путаю, потому что меня слова не знают. Вот и путаются. Мне в голову выстрелили, но теперь уже все зажило. Зрение единичка. Десять из десяти – пожалуйста. Все по уставу и по состоянию здоровья. Служу России. Только, когда говорю, путаюсь. Нет, когда я думаю в голове, или пишу, я ничего не путаю. Слова у меня путаются не в голове и не на бумаге, а на языке, когда я их говорю. Я хочу сказать «кушать», а получается «****ься».
****ься у меня получается вчера в сортире со Светкой, которая с веснушками, глупая деревня и слов не знает. А обычно я люблю Ирку. Она учит меня не путать слова. Ведь между «****ься» и «кушать» – большая разница. Кушать у меня получается всегда три раза в день, а ебаться – только один раз вчера. И мне надо эту разницу выучить, а если не выучу, то мне автомат не дадут.
А мне автомат нужен, чтобы духов мочить. Да, чтобы духов мочить. Мне без разницы кого мочить – духов, наших. Я всех мочить буду. Но говорю про автомат – чтобы духов. А то не дадут. А мне очень надо, чтобы всех мочить, как козлов и чмо.
Я такой лютый, потому что сирота, и у меня – наследственность. А не потому что мне в голову выстрелили. В голову мне выстрелили, потому что я сирота. За это меня на войну послали, потому что один мой батя запилил второго моего батю бензопилой. А сначала он запилил мою мамку.
Все вот так и было. Сначала я родился под Каргополем, в Солзе. Такой лагерный поселок в тайге. Мамка родила меня без бати, в зоне. То есть, залетела от вертухая. А может – от зэка с соседней мужской зоны. Оба моих бати появились позже, когда я уже подрос. Когда я родился, мамку из-за меня освободили. Вообще-то, она у меня боевая была, за грабеж сидела.
Мамка, как откинулась, никуда на родину не поехала, а стала работать в столовке для мусоров. Поварихой. Она красивая была, подмахнула кому надо из начальства – нам комнату дали в офицерской общаге. Попивала, конечно. Мужики у нее ночевали за ширмой. Но меня мамка любила. Конфеты мне с работы таранила. И я ее любил. Я в первый класс пошел.
Тут мамка и проворовалась. Хотя чего там можно было с****ить в этой тошниловке? Корячился мамке пятерик, а мне – детдом. Но она ведь еще красивая была, опять подмахнула кому надо, и дело как-то замяли. Но из мусорской столовки ее погнали сапогом под сраку.
Устроилась мамка опять поварихой на командировку, такую делянку – километрах в пятнадцати от поселка. Там «удошники», ну, условно-досрочно освобожденные, лес валили, на ***. В балках ночевали.
Две недели она обычно там торчала, в балке, где кухня, там и спала, готовила на двадцать человек мужиков. Потом две недели – дома сидела. Вахтовым методом. А пока мамка на командировке, я – под присмотром у соседки тети Люды, она мне борщ мамкин грела. Я по мамке сильно скучал. Хоть борщ у нее был невкусный – с прогорклым салом. Я до сих пор этот невкусный вкус помню. Летом мамка меня с собой на командировку брала. Я с ней в балке, где кухня, ночевал. Так там этим борщом вообще постоянно воняло.
Вот на командировке у меня и объявились два бати. Сразу оба. Сошлись-то они с матерью еще зимой-весной, куда ей было деваться среди двадцати мужиков. Надо было одного выбирать, чтобы со всеми не кувыркаться, как шалашовка последняя. Мамка выбрала дядю Лешу. А у дяди Леши кореш был – дядя Виталя. Он целый год на мамку с дядей Лешей смотрел. Завидовал. Ему тоже мамка нравилась. Она ведь красивая была. Особенно по весне, когда, как говорится, щепка на щепку лезет. Вот, как раз весной, они там как-то перетерли между собой, дядя Леша и дядя Виталя, и стала мамка моя жить с обоими. А летом, значит, я с ними и познакомился, но батей никого не звал – только дядями.
Мамка с ними в очередь жила. Понедельник, среда, пятница – с дядей Лешей. Вторник, четверг, суббота – с дядей Виталей. Воскресенье – выходная. Мамка не по****ушка была, честная – очередь не нарушала. Два года держалась за свою честность.
А потом не выдержала, с****овала по пьяни. Во вторник спала с дядей Виталей, и в среду с ним легла. Дядя Леша пришел вечером, а мамка с дядей Виталей уже были пьяные и дядю Лешу ***ми послали. Он ничего не сказал, повернулся и пошел в свой балок. А утром встал раньше всех на командировке, запустил «Дружбу», пришел к ним и перепилил обоих – сначала мамку, а потом – дядю Виталю. Дядя Леша ведь постарше их был. Ему обидно было.
Хорошо все дело зимой случилось, я в поселке с тетей Людой борщ прокисший жрал, и меня там не было, когда он их пилил.
Я и сейчас, как представлю такое – мигом вся кровь в жилах застывает и сразу ссать хочется. Служу России!
Вообще-то дядя Леша не хотел пилить их обоих. В крайнем случае он собирался запилить только мою мамку.
На суде-то я был. Помню, прокурор спросил у дяди Леши:
– Подсудимый, как же вы решились на зверство такое?
– Случайно вышло, – скромно ответил дядя Леша.
– Как же случайно двух человек можно таким зверским способом убить?
– Да я только эту суку порешить хотел.
– Не выражайтесь. Вы говорите про потерпевшую Данилову?
– Ну. Про нее.
Данилова Ольга Сергеевна – так мамку мою звали. Она и меня своим именем назвала, букву только прибавила: Оля – Коля. А по отчеству – я Олегович. Тоже от ее имени.
– А почему убили обоих потерпевших? – спросил прокурор.
– Да так. Завелся.
– Это бензопила заводится. И заводит ее, между прочим, человек, – завелся читать мораль прокурор.
– Ну! – только и сказал дядя Леша.
– Что «ну»? Что значит «завелся»? – перебила их обоих судья.
– А скажите мне, граждане судьи, вы сами когда-нибудь пилили, на ***? – спросил дядя Леша.
– Не выражайтесь, – крикнула судья.
– Вот! Значит, ни хрена вы не знаете, что такое пилить. А я завел «Дружбу», затряслась она, зашел к ним ****ям в балок… И я ведь, в натуре, хотел только эту суку замочить, а вот развалил ее, и тут сам завелся, пила трясется и меня прямо затрясло, и тут его, гандона, вроде потерпевшего, значит, тоже запилил я. Вот что такое пилить. Вот и все. Обоих пополам и вдребезги.
Все помолчали, охуев. А потом дяде Леше дали последнее слово.
– Спасибо, граждане судьи, что разобрались в моем сложном деле по справедливости. Что вышло, то и вышло. Значит, убил. Готов под вышку идти. Надеюсь, это, на снисхождение, – сказал дядя Леша.
Потом повернулся ко мне, и руку ко мне протянул, как Ленин перед клубом.
– А ты Николай, знай, я ¬– твой настоящий отец, папка, значит. От меня тебя Ольга выродила. Помни папку и прости, если сможешь.
Глаза у него блестели, как у пьяного. Я ему тогда не поверил. Решил, что врет он все.
Дали дяде Леше пятнашку. А ему ведь вышка корячилась. Когда его выводили он все кричал на радостях:
– Коля, сынок, жди папку! Не забывай папку!
Ну! Хрен его забудешь. Ну! Вот так, я сначала в детдом, а потом на войну попал. В детдоме я по мамке скучал, особенно когда борщ на обед был. На войне мне в голову выстрелили. Слова путаются, но только на языке. Тут, чтобы все распутать, автомат нужен, и мочить всех, как козлов и чмо. А дядя Леша в этом не виноват, мамка виновата, что с****овала. А что с нее возьмешь – баба. А ***ли он ее запилил, как чмо? Интересно мне, иногда, врал дядя Леша про то, что он мой отец или нет? А если врал, то зачем?
Вчера я пошел в сортир, тихий час был. У нас в госпитале, где черепные, тихий час строго, как в детдоме, в младшей группе. В сортир не положено. Хорошо, дежурной сестры на посту не было. Согласно уставу.
Я тихо так в сортир прокрался, а там Светка, которая с веснушками, глупая деревня и слов не знает, пол моет. Раком от окна к двери пятится – швабра-то короткая, ее Вова-Огнетушитель сломал, когда на нем новое лекарство пробовали. Он тогда много чего сломал. Как я вошел, Светка не слышит. А солнышко зимнее сквозь решетку и сквозь табачный кумар лучики тянет. Сейчас ведь зима. Солнце редко бывает, только в тихий час. В голову мне тоже зимой выстрелили.
И у Светки халатик короткий, а на колготках дырка с пятак на правой ноге сзади, сразу под жопой. Колготки блестящие, а нога белая с голубой жилкой. Я смотрю на эту дырочку и чувствую у меня встает. А у нее еще трусики белые видно. А у меня встает прямо. Тяжелый такой. Правильно пацаны говорили, что все у меня будет нормально. Стоять нормально будет. Я не верил, дурной, а тут ведь прямо встает, по-настоящему. Правильно говорили, будет маячить. Вообще, у меня уже вставал иногда, но коротко – на минутку, не больше. И вставал не на баб, а когда на завтрак манная каша. Не знаю, почему. Никто не смеялся. Если кому смешно, значит он чмо последнее и пидор. А тут на бабу стоит, на живую бабу, и долго так.
А Светка пол моет и ко мне раком пятится по солнечному лучику. Я ширинку расстегнул, выпустил своего лысого на волю. А Светка все пол моет и все ближе ко мне раком пятится, сейчас уткнется в моего лысого. Я ее обхватил одной рукой за жопу и тяну к себе, а другой – с нее колготки стягиваю.
Она напряглась вся, застыла, как замороженная. Оглядывается, осторожно так. Узнала меня.
– Ты чего, – говорит, – придумал, Коля?
Я ей говорю:
¬– Кушать хочу! – слова путаю, как мудак и чмо.
Светка меня успокаивает:
– Ты же уже взрослый парень, стыдно, спрячь пипиську и пойдем в палату, доктор тебе укольчик сделает, – и прямо ужом из моих рук выкручивается.
А я ее не выпускаю. Я разозлился.
– Работает спецназ! Раком на дальняк, сука! Задирай ногу на унитаз, – ору.
А она:
– Сейчас, сейчас, Коленька, – испугалась и встает раком. Руками за бачок обоссанный схватилась.
Я стал ее ****ь. Чувствую – ей приятно, суке. Ласковая сделалась.
– Колюшка, миленький мой, родненький, – стонет.
А я ей в ответ:
– Служу России! – и кончил.
*** о халат вытер, он стоит еще, и я стою, в штанах путаюсь, «Приму» прикуриваю, руки трясутся. А она голой жопой на унитаз села и плачет:
– Колюшка, бедненький ты мой, мальчик мой милый.
Завыла, как сирена. Жалеет. А у меня в глазах потемнело.
Потом гляжу, а я уже в палате на своей шконке, одеялом укрытый и злой. Далеко мне еще до автомата. Стройными рядами. Они все меня жалеют, а я их жалеть не буду из автомата. А ***ли меня жалеть – у меня слюни с пеной до колен не висят, как у Вовы-Огнетушителя из второй. Короче они меня жалеют, особенно бабы. А я с бабами, вообще, понимаю только так – сосать на хуй, и все дела.
Толик-Сериал бредит, сука, в мою сторону:
– Лютый, говорят ты ****ся? Или это в прошлой серии было?
Я Толика не люблю. Хотел его чмом обозвать, а потом думаю, ну его на ***. Нельзя человека опускать. Он, после того как у него осколок в башне застрял, считает, что попал в сериал, и теперь у него каждый день – новая серия. А еще Толик вообще – ни хуя не помнит и всех допытывает, что было в прошлой серии, и какая серия сейчас. Тяжелее всего с ним с утра, когда у него повтор в программе.
Мы здесь все черепные, но он совсем вольтанутый.
– Не твое дело, – я ему просто сказал.
Тут Зайчик, как завопит:
– Не твое, не твое, не твое, не твое, не твое! – и кружкой в Толика запустил. Ну, думаю – понеслась ****а по кочкам.
– Тишина в группе! – говорю.
А Зайчик заикаться начал:
– Лю-лю-лю-лю…
– Ну Лютый я, Лютый, – говорю, а сам спокойный, как удав.
– Лю-лю-лю-лю-лю, – Зайчик уже визжит прямо.
– Тишина в группе! – повторяю.
А как с ними еще. Настоящий детский сад. Не успокоятся, придет доктор и всем успокойное вколет. А от успокойного челюсть набок сворачивает, в глазах муть и слюни капают. На *** нужно.
– Лю-лю-лю-любовь! – вот оказывается, чего Зайчик сказать хотел.
Ему хорошо, у него жена есть. И любовь была, значит. Так что, он знает о чем говорит. Жена его целый год, а может и много лет, выхаживала. Только Зайчик жену не признавал. А недавно, вроде, вспомнил. Правда, любовь они найти теперь не могут. Жена, конечно, часто заходит и ласковая, только на хер ей Зайчик теперь сдался. Недоумок инвалидный лежачего типа. Лучше б она за него гробовые получила, так он теперь думает. Жалеет, что не насмерть убили его.
– Лю-любовь у Лютого, повезло ему, – сказал вдруг Зайчик, почти не заикаясь, и заплакал, да горько так.
Толик-Сериал бросился его утешать.
– Братишка, ты чего? Да ладно, ё! Братан, не реви. Хорош, ё! Ты чего, у всех любовь… У меня знаешь какая любовь была в той серии, где мне орден дали? И у тебя любовь будет, прямо в следующей серии, бля буду, будет. Мне один кореш рассказывал, он уже видел это кино, у них в части по кабельному показывали. Да ладно, ё! Бля буду, в следующей серии у тебя по сценарию охуенная любовь, бля буду! Успокойся ты. Хорош, ё!
А Зайчик не унимается. Любви хочет.
Осто****ели они мне все. Дурдомовцы. Я ведь не такой, у меня только слова путаются. Только на языке. Встал я и пошел в сортир, «Приму» курить.
Там конечно никакой Светки уже не было. И вообще, ее нигде на этаже не было. Может, уже другой день наступил давно. Я же не знаю, сколько я провалялся в отключке. И вообще, я со Светкой, конечно, косяка упорол. Мне стремно было – вдруг она на меня нажалуется. Но вроде не нажаловалась.
Светка, с которой у меня вчера получилось, добрая. И у нее сиськи маленькие. А у Ирки, которую я обычно люблю, сиськи большие и упругие. Так потрогать хочется. Только нельзя. Ирка красивая и знает много слов.
А теперь время опять куда-то прошло. Я время знаю, оно проходит в белом халате по коридору мимо сортира. Иногда даже бежит. Вот только куда? *** знает. Я думаю – в морг. Здесь у нас есть морг. Говорят – в пятом корпусе. Так вот, время прошло, и теперь получается, что со Светкой у меня все было неделю назад или десять дней.
Любви, конечно, никакой на свете нету. А Бог есть. Я так думаю, это Бог мне Светку послал. Я ее увидеть хочу, хоть она с веснушками, глупая деревня и слов не знает. Сегодня на завтрак манную кашу давали, и у меня не встал. Я загнался – хорошо это или плохо. Может, теперь вообще стоять не будет никогда, а может – наоборот, как у всех нормальных мужиков – только на баб. Не, я нормальный, только слова на языке путаю.
Да и то, когда после завтрака подошел к Ирке и спросил, где Светка, слова не путались ни ***.
А Ирка засмеялась:
– Что соскучился?
– Чего мне скучать, – говорю.
– А тогда, чего спрашиваешь?
– Так, – говорю, – просто интересно, куда Светка подевалась.
– Да, – говорит, – ты, Коля, без ****ы, что цветочек без воды, – и смеется.
Я раньше не слышал, чтоб она так, матом.
– Светку в хирургию на месяц перебросили. Так что, теперь я за нее, – и все смеется.
– Ты – не она, – говорю.
– А чем это я хуже? – спрашивает.
Тут, чего я дальше говорил, не помню. Помню только, что слова опять путаться начали. А Ирка меня в ординаторскую завела и дверь закрыла.
– Хочешь, я у тебя отсосу? – говорит и рукой мне в штаны лезет.
– Не надо, – говорю.
– Светка говорила, что у тебя яйца большие, как у слона.
– Я не слон.
– И правда, яйца как у слона, – достала моего лысого, вроде как любуется.
А мне стыдно стало. И слова опять путаются, и не слон я вовсе. Зря ей Светка такое рассказала. И вот совсем у меня не стоял, нисколечко. А Ирка мне яйца гладила, жадно так. Послал я ее на ***.
Меня по голове бить нельзя. Мне в голову выстрелили. У меня в голове пластинка металлическая, доктора говорят, что платиновая, но это точно ****еж. Ведь она меня по голове ударила.
Тут я накосорезил. Точно не помню, но вроде я Ирку душить начал, по лицу стукнул, а потом ножом каким-то медицинским резал. Кричал, что напополам распилю. Хорошо, что не насмерть. Потом стыдно было очень, что я Ирку обидел, ведь я ее обычно люблю. Она красивая и знает много слов.
Но мне потом сказали, что ничего страшного, как меня совсем вылечат, с месяц отсижу за это на губе. А Ирка меня простила. У нее лицо заживет, и я снова буду обычно любить Ирку. Она красивая и знает много слов, и будет меня учить, как раньше. И я эти слова выучу. Я не слон. И, значит, автомат мне дадут. Мне дадут автомат с подствольником и два рожка, и четыре гранаты, и я замочу всех, как козлов и чмо.
Две свадьбы и один гандон.
Мы пойдем на свадьбу. На каждой свадьбе, там, типа, такая невеста, и когда все заканчивается, она каждому дает.
Бивис.
Пора было ехать выкупать невесту. Делать это должен был Серега Гусев – человек с длинными волосами и длинными ногтями. Серега Гусев – весельчак с большим брюхом. Ехать было не просто пора, а уже совсем край. Уже могли опоздать в ЗАГС. А Серега Гусев не торопился. Он похмелялся после вчерашнего мальчишника. Поэтому адвокат Чайкин нервничал. Его тоже терзало похмелье, но ему сегодня пить было нельзя.
– Ты чего невеселый? – спросил Серега Гусев, желая ухватить ногтями ломтик лимона, чтобы закусить выпитую рюмку коньяку.
– Я тебе что дурачок, что ли, веселиться, – обиделся адвокат Чайкин и добавил для солидности, – бензин опять подорожал.
– Мировые цены на нефть растут. Ничего удивительного. Дальше хлеще будет. Так ты поэтому такой мрачный?
– Я что, совсем дурак, чтобы из-за бензина расстраиваться? – снова обиделся адвокат Чайкин.
– А ***ли веселиться, если женишься. Понятное дело. Прощай свобода, – высказался Серега Гусев и потянулся налить еще.
Он хорошо знал о чем говорит – сам женился полгода назад. На Маринке-молдаванке. В городе этот брак не одобряли. Маринку-молдаванку считали ****ью. А свадьба была шумная. В первый день многократно судимый Фордер, постоянный клиент адвоката Чайкина, подельник Сереги Гусева и почетный свидетель, пять раз стрелял из помпового ружья в потолок. Четыре раза приезжали менты. На второй день Толику Петренко воткнули вилку в жопу, а Танька Чулпатова из драмтеатра допилась до самоубийства и выбросилась с балкона. Не разбилась – балкон был на втором этаже, но руку сломала.
Адвокат Чайкин тоже все понимал про свободу. Он женился второй раз. Но пора было ехать выкупать невесту. И делать это должен был Серега Гусев. А Серега Гусев, муж ****ской Маринки-молдаванки, человек с длинными волосами и длинными ногтями, весельчак с большим брюхом, все пил коньяк.
– Кончай бухать, – сказал жених-адвокат Чайкин.
– Да я только начинаю, – засмеялся Серега Гусев и снова потянулся когтями к блюдцу с лимоном.
– Кончай. Ехать надо.
– Да еду уже, еду. Отъезжаю, – Серега Гусев, морщась, дожевывал лимон.
– Давай, бля, конкретно двигай, – рассердился адвокат Чайкин.
Серега Гусев с усмешкой поехал. За рулем был сам жених – адвокат Чайкин. Ехали на окраину. Там в трехэтажном бараке жила невеста, которую надо было выкупить. Платить полагалось живыми деньгами.
Как невест выкупать – все нормальные люди знают. А для москвичей и для тех, кто далеко ушел от народа, и для прочих европейцев – расскажу. Выкупать невесту надо так: сама невеста сидит цацей в новых туфлях за столом в зале и хочет замуж, и вежливо хихикает. А родственники невестины – пара пацанов помоложе, да тетка какая-нибудь – ее охраняют. Друг жениха должен у невесты туфлю сорвать с ноги. А родственники не дают. Тетка – та, которая какая-нибудь, – скалкой дерется. Короче, надо родственникам заплатить, тогда они к туфле допустят, а потом пойдут и на вырученные от продажи невесты деньги купят водки, халвы, духов «Красная Москва», акций МММ, разных иностранных долларов и других гостинцев.
– Жарко, бля, – мрачно сказал адвокат Чайкин.
– Так не май месяц, – ответил Серега Гусев.
– Мудак, ты, Серега, – сказал адвокат Чайкин.
– Почему? – удивился Гусев.
– По кочану. Про май месяц говорят, когда холодно.
– Сам ты мудак, Серега, – подумав, возразил Гусев.
Адвоката Чайкина тоже звали Серегой.
– Я не мудак. Я – жених, – объяснил адвокат Чайкин.
– Останови-ка у поворота, – сказал Серега Гусев.
– Зачем? – спросил адвокат Чайкин.
– Поссать надо, – объяснил Серега Гусев.
– Тебе всегда поссать надо, – недовольно сказал адвокат Чайкин, но остановился.
Серега Гусев, пыхтя, вылез из машины и стал ссать на придорожный тополь. От тополя испуганно шарахнулась прохожая бабушка.
Серега Гусев любил ссать. Он ссал повсюду, как собака. Не было такого места, где он не ссал. В прошлом году, когда Серега Гусев ездил в Москву, он нассал в тоннель метро, с перрона станции «Кузнецкий Мост». По тоннелю в этот момент проезжал поезд, и получилось так, что Серега Гусев обоссал ветровое стекло машиниста. Машинист сильно ругался.
В другой раз, Серега Гусев и адвокат Чайкин, летом в самую жару пили пиво на бульваре. Сидели за низким дощатым столиком на детской площадке. Было сухо и пыльно. За два часа адвокат Чайкин три раза бегал отлить – в бар, который возле конечной троллейбуса.
Серега Гусев сидел неподвижно, как памятник Пушкину в городском саду. И только пил бутылку за бутылкой, и весело беседовал. Поссать он никуда не бегал, что было удивительно. Вдруг адвокат Чайкин заметил, что под ногами у него что-то хлюпает. Грязная лужа какая-то. Адвокат Чайкин этому хлюпанью и луже очень удивился, потому что во всем городе было сухо, жарко и пыльно.
Адвокат Чайкин нагнулся под стол, чтобы посмотреть, что там хлюпает. Адвокат Чайкин увидел, что Серега Гусев расстегнул ширинку, достал свой длинный белый *** и уже давно ссыт под стол без помощи рук. То есть сидит, пьет пиво, жрет воблу, рассказывает анекдоты и время от времени ссыт, не напрягаясь. Конкретно, как животное.
Но друг Серега Гусев был хороший и оправдывался тем, что у него больные почки.
Серега Гусев поссал под тополь и поехали дальше – выкупать невесту. Ехали еще минут десять. Невеста была совсем молоденькая, но уже ловкая насчет замужества – обратала адвоката Чайкина за три месяца. Ее звали Дашей.
Невеста сидела в зале – все как положено. Туфли у невесты были белые – лаковые, с перламутровыми пряжками.
Родители невесты с благословенной иконкой переживали в красном углу у серванта. Точнее, с иконкой тревожилась будущая теща, будущий тесть больше волновался насчет самогону.
Серега Гусев азартно пыхтел, потел, кряхтел и рыгал коньячным духом. Он пытался занырнуть под стол. Тетя Катя Звонарева тыкала его скалкой и хватала за шиворот. Серега ойкал и говорил, что больно. Звонаревы дети – мальчишки погодки, тринадцать и четырнадцать – хватали его за руки. Но Серега поймал кураж. Невесту выкупать было интересно. Его-то Маринку не выкупали, по причине отсутствия у нее родни. А тут все как у людей.
– А-а-а! – завопил Серега Гусев и снова полез под стол. Звонариха двинула ему скалкой под ребро и ухватила за волосы.
– Куда лезешь боров! Пусть жених деньги дает!
Адвокат Чайкин уже дал по стольнику Звонаревым пацанам и пятихатку самой тете Кате и теперь стоял у двери с независимым видом.
– Ты, тетя Катя, за базаром следи. За борова ответить можно, – обиделся Серега Гусев.
– Ты, жирный, сам за базаром следи, – посоветовал адвокат Чайкин и дал пацанам еще по стольнику, а потом снова встал у двери.
Серега Гусев одобрительно кивнул. Он любил, когда люди тратят бабки. Он и сам любил тратить и говорил, что деньги – грязь. Серега Гусев был богатый. Он просверлил дырку в областном газопроводе и качал оттуда газ. Этим газом он за деньги заправлял автомобили. У Сереги было десять автозаправок.
Вздохнув, Серега Гусев опять опустился на карачки и полез за невестиной туфлей.
– Куда, халява?! Не пущу! Не отдам нашу девочку! – заорала Звонариха и огрела его скалкой по спине.
– Тетя Катя, хорош, а то в ЗАГС опоздаем, – урезонил ее адвокат Чайкин и дал еще одну пятихатку.
Серега Гусев шумно возился под столом, стягивая с невесты туфельку. Невеста хихикала, ей было щекотно.
Наконец лучший друг жениха вылез из-под стола с добычей и неожиданно полез целоваться с тетей Катей. Видать, оттого что Серега Гусев долго стоял раком, коньяк, выпитый с утра, крепко торкнул ему в голову. Туфля оказалась в руках у адвоката Чайкина. Он полез под стол – надевать ее обратно. Тесть начал разливать по лафитникам, теща суетилась с иконой.
Серега Гусев уважил будущего адвокатского тестя, засосав лафитник самогону. У самого Сереги Гусева на свадьбе самогона не было, пили строго водку. Но невеста Даша была девушка серьезная, из простой семьи, где веруют в бога и пьют только свое. Адвокат Чайкин, вздыхая, целовал икону.
От невесты на шести машинах поехали в ЗАГС. Там все было торжественно – марш Мендельсона, кольца и все такое. Когда фотографировались, никак не могли уместить в кадр шлейф от невестиного платья. Свидетель благородно рыгал коньячным духом. Свидетельница от волнения потела. Она была одноклассницей невесты. Ее звали Настя.
Потом, наконец-то, поехали в кабак. В «Хрустальный», на берегу Урала. Народное прозвище – «Чапаев». Все богатые свадьбы в городе игрались там. А эта свадьба была богатая, потому что адвокат Чайкин был богатый. Остальные гости уже ждали свадьбу в ресторанном зале, но за стол пока не садились. Топтались и маялись, настороженно поглядывая друг на друга и отражаясь в зеркальном потолке. Среди гостей по-****ски хихикала жена Сереги Гусева – Маринка
Родители адвоката Чайкина встречали молодых хлебом-солью прямо в дверях. Потом родители долго целовали невесту. Адвоката Чайкина родственные чувства раздражали. А вот Сереге Гусеву стало завидно. Его с Маринкой хлебом-солью не встречали. Его родители даже на свадьбу не приехали, а Маринку обозвали беспородной.
Все, кроме молодых, уселись за стол. Молодые остались стоять во главе и принимать подарки и поздравления. Адвокат Чайкин пил до дна одну из пяти, остальные пригубливал. Это его нервировало. А вот Серега Гусев спокойно и сразу нахуячился, хоть Маринка его и одергивала. Когда Серега Гусев нахуячился, он стал смотреть в зеркальный потолок на свою пьяную и красную морду. В потолке все хорошо отражалось. Серега Гусев вспомнил свою собственную свадьбу, и как многократно судимый Фордер стрелял в этот потолок, а гости полезли под стол, чтобы никого не замочило осколком зеркала. Кстати, больше половины свадебных гостей адвоката Чайкина, были тогда, полгода назад, свадебными гостями Сереги Гусева.
К первому горячему Серега слегка отдохнул и приободрился. Он даже поучаствовал в родительской беседе.
– Вы уж извините, но пришли наши троюродные с Чебеньков, – говорили родители невесты, – а они всегда на свадьбах скандалят, а не позвать никак нельзя, хоть и троюродные.
– Да ладно, – махал рукой отец жениха.
– Так ведь у них Пашка всегда дерется, – извинялись родители невесты.
– Если кто выступит, уроем, – успел вставить свое слово Серега Гусев.
А потом он выпил под горячее еще одну бутылку водки и снова потерял нить событий. Поэтому Серега Гусев упустил, как начались танцы. Сначала все было прилично. Танцевали все, танцевали молодые, и Звонариха тоже приплясывала и, раздувая щеки, фыркала на пол водой, чтобы молодых не сглазили, и чтобы к ним грязь не пристала.
А потом адвокат Чайкин послал молодую жену на *** и стал танцевать с Маринкой. А потом адвокат Чайкин послал молодую жену на хуй окончательно и на пару с многократно судимым Фордером выебал Маринку в подсобке при кухне. А Маринка получила сексуальное удовольствие.
А потом папа невесты поругался со своей дочкой, потому что она нажаловалась ему на своего молодого мужа адвоката Чайкина. И молодая сильно заплакала.
А потом адвокат Чайкин послал на *** многократно судимого Фордера вместе с Маринкой и помирился со своей молодой женой. И она перестала плакать.
И только потом многократно судимый Фордер начал стрелять в потолок из помпового ружья, но его быстро скрутили и он успел сделать только один выстрел, а не пять как на свадьбе у Сереги Гусева.
В целом, свадьба у адвоката Чайкина получилась лучше и солидней, чем у Сереги Гусева. Но Серега Гусев сравнить в целом не мог, потому что спал.
Гуляли три дня, и все три дня Серега Гусев напивался, и адвокат Чайкин **** его жену Марину. Марина получала сексуальное удовольствие.
Через неделю после свадьбы адвоката Чайкина Серега Гусев вернулся с работы домой при сильном желании отыметь свою Маринку прямо на паласе в зале, как это делал император Наполеон со своей женой Жозефиной в прошлой серии американского сериала «Бонапарт». Это был шикарный сериал. Единственный, который Серега Гусев смотрел.
А в зале с Маринкой как раз сидела Светка Аблязова – соседка слева по площадке. Они смотрели телик и пили пиво.
Серега Светку в упор не заметил и сразу обратился к делу.
– Давай ты будешь, типа, Жозефина, а я, типа, Наполеон, – предложил Маринке Серега Гусев.
– Не Наполеон, а Набульоне, – засмеялась Маринка.
– На каком бульоне? – подала голос Светка.
– На самом деле Набульоне – это Наполеон, по истории. А Набульоне он – по фильму, – объяснил Серега Гусев.
– Во, так его мамаша называла! –подтвердила Маринка. – Наполеон твой – Набульоне, по нормальному.
– Вы совсем тут охуели, наполеон на бульоне готовите, – покрутила головой Светка.
– Ты вот чего, ****уй домой, не засиживайся, – посоветовал ей грубый Серега Гусев.
– Ага, иди к себе, Свет, – подтвердила Маринка.
Светка скорчила рожу, но ушла.
Серега Гусев полез к Маринке за лаской. После всех положенных поглаживаний, покусываний, облизываний, стянув с законного мяса одежду, Серега Гусев приблизил свой мясистый нос к Маринкиной черной и кучерявой ****е.
– Люблю, когда ****ой пахнет, – мечтательно сказал Серега Гусев и облизнулся.
А потом захотел, так сказать, максимально близкого полового контакта и начал насаживать Маринку на свой стоячий ***.
– Сейчас, сейчас, Маринчик, мы с тобой Сергеича заделаем, – жарко шептал Серега Гусев.
Но что-то мешало близости. Что-то препятствовало полному и мощному вхождению члена вглубь Маринки. Серега Гусев порылся в ****е и нашел помеху.
Через четверть часа с перекошенным лицом он ворвался в офис адвоката Чайкина.
– ****ец, ****ец! – кричал Серега Гусев.
– Зачем орешь, как потерпевший? – спросил адвокат Чайкин.
– Совсем ****ец! – хрипло крикнул Серега Гусев.
– Товарищ, верь: ****ец – теперь! – вяло отозвался адвокат Чайкин, медленно вращаясь в крутящемся офисном кресле.
– Вот, – отчаянно выдохнул Серега Гусев и метнул на стол перед адвокатом Чайкиным липкий и скользкий предмет.
Это был использованный гандон.
– Где ты взял эту гадость? – удивился адвокат Чайкин.
– Где, где – в ****е! – с горечью крикнул Серега Гусев.
– Ты совсем охуел, использованные гандоны мне на стол швырять, – заорал адвокат Чайкин, – убери, на ***!
– Это не гандон, а вещественное доказательство, – заявил Серега Гусев, – я его у Маринки в ****е нашел.
– Не *** было его там терять, – заявил адвокат Чайкин.
– Да это ж не я. Я ее всегда – без гандона. Я детей хочу, – кричал Серега Гусев.
Он действительно хотел детей. Хотел, чтобы его *** продолжился хуем сына. И волновался, что Маринка никак не беременеет.
Серега Гусев начал сбивчиво рассказывать все по порядку – как он пришел домой, и как там сидела Светка, и что было потом.
Но адвокат Чайкин уже не слушал Серегу Гусева. Адвокат Чайкин обмер от страха. Он вспомнил смешную неловкость, когда в ненасытной Маринкиной ****е потерялся гандон с его, адвоката Чайкина, спермой. И как в дверь позвонили и Маринка сказала, что ни *** страшного, она этот гандон потом достанет, а, может, сам вытечет. И как он, адвокат Чайкин, едва успел натянуть брюки и в залу вошла Светка. Короче, сомнений не было – Серега Гусев нашел у Маринки в ****е именно этот, забытый им, адвокатом Чайкиным, гандон.
Адвокат Чайкин напрягся. А вдруг Серега Гусев все знает. Вполне возможно, что Серега Гусев сейчас начнет его убивать. Может, он пришел в контору, чтобы отомстить.
– А я здесь причем? – стараясь не делать резких движений, перебил Серегу Гусева адвокат Чайкин.
– Как причем? Ты же адвокат, – жалобно сказал Серега Гусев.
– Ну, адвокат, – осторожно подтвердил Чайкин.
– Так помоги мне, – простонал Серега Гусев.
– Да чем я тебе помогу? Я все понимаю, братан, это все очень серьезно… Ты только не обижайся, но тут тебе нужен сексопатолог. Для Маринки.
– На *** сексопатолога, – закричал Серега Гусев, – засуди ее, суку! Пусть ей за ****ство срок намотают.
Адвокат Чайкин испытал сильное облегчение. Стало понятно, что Серега Гусев ничего не знает о роли адвоката в истории супружеской измены Маринки. Важно было, чтобы и дальше Серега ничего не узнал.
– Так ****ство – дело неподсудное, – объяснил адвокат Чайкин и, как мог, утешил Серегу Гусева.
Вечером они вдвоем, без баб, пошли на концерт Розенбаума. На концерте был весь городской бомонд и прочая чистая публика.
ПМС.
Никита Петрович не любил природу.
– Вот бля, соловей поет, травка растет, а на *** же это все, если менструация существует. А кто ее выдумал, менструацию? Природа. Та же, что и соловья изобрела, – пояснял в пивной Никита Петрович свою точку зрения проктологу Мишину.
Менструаций Никита Петрович боялся. У него был специальный календарик, где он красной ручкой отмечал, когда случились последние месячные, а синей – предполагаемую дату следующей жуткой менструации.
– Кровавое это дело, – убежденно говорил он проктологу Мишину, закатывал глаза и обреченно озирался.
У самого Никиты Петровича, ежу понятно, менструаций не случалось. Зато они бывали у его жены Надьки.
– С удручающей регулярностью, старик, с удручающей регулярностью, – горько жаловался Никита Петрович и совал под нос проктологу Мишину свой разноцветный календарик.
– Это естественно, такова природа, и так будет до наступления менопаузы – доходчиво объяснял проктолог Мишин.
Но Никита Петрович только задумчиво крутил головой и деятельно пил портвейн. Потому что дома Никиту Петровича ждала Надька, и у нее по всем расчетам и с учетом графика в календарике через неделю должна была случиться менструация. К сожалению, портвейн плохо помогал от менструации. Менструация была неотвратима.
От этой мысли Никита Петрович нехорошо выругался и, схватив кружку проктолога Мишина, запил портвейн пивом.
– Ну, знаешь, это, пожалуй, уже лишнее, – сухо заметил проктолог Мишин и, забрав свою кружку, перебрался за соседний столик, где пили два майора.
Кружка у проктолога Мишина была личная. Домашняя. Казенной кружкой проктолог Мишин брезговал, и приносил в пивную свою собственную, из дому. Приземистую такую, с английской надписью. Своей кружкой проктолог Мишин гордился. И посягательств на нее не терпел.
А Никита Петрович нипочем на проктологичнескую кружку и не посягнул бы, если бы в казенной с отколотой ручкой кружке самого Никиты Петровича оставалась хоть капля. И если бы не был Никита Петрович так угнетен кровавым ужасом менструации.
Пива больше не было. Портвейн кончился. Проктолог Мишин, понятно, обиделся. Никита Петрович все-таки с ним попрощался. Проктолог Мишин сердито фыркнул в кружку и мрачно пробурчал:
– Всего хорошего.
Ничего хорошего Никите Петровичу не светило. От майоров, которые пили рядом с проктологом Мишиным, пахло потом, железом и лыжной мазью. И немножко – елкой. Дома сегодня их ждала жареная картошка с солеными огурцами. Никиту Петровича через неделю ждала менструация.
В унылом подпитии поплелся он домой. Дверь, сука, не хотела открываться. Пришлось долго ковырять ключом в замке.
В длинной прямой кишке коридора было темно. На кухне капала вода. Никита Петрович нашарил выключатель, наступил в кучу собачьего дерьма и снял шляпу. Потом стал стаскивать ботинки, стараясь не запачкать руки.
– Пошел на *** в Жулебино! – сказала Надька.
Странно, что она была дома. Вот лучше бы она была в командировке!
– Привет, Надек! – поздоровался Никита Петрович.
– Пошел на *** в Жулебино! – повторила Надька.
– Почему не в Ново-Косино? – спросил Никита Петрович.
– Пошел на *** в Митино, – сказала Надька и стала бить Никиту Петровича по голове.
Никита Петрович успешно защищался. Но на душе у него было ***во. «Господи! Бля! Ну что же я тут делаю! Зачем я живу с этой наглой и малограмотной бабой» – так думал Никита Петрович, уклоняясь от кулаков.
Пес сначала вышел поприветствовать Никиту Петровича и намекнуть на прогулку, но увидав, что дело становится жарким, спрятался в сортире и оттуда бешено залаял.
Наконец, Надьке удалось точно попасть Никите Петровичу кулаком в нос.
– А, сука, бунт?! Бунт, да?! – заорал Никита Петрович и двинул Надьку в ухо.
Попал удачно.
– Так?! Да?! Удавлю! Удавлю! Удавлю! – скрюченными пальцами Надька попыталась вцепиться Никите Петровичу в горло и вырвать на *** кадык.
Никита Петрович ловко ушел под левую руку и стал душить Надьку со спины. Придушил – захрипела, успокоилась.
«Тишина-то какая!» – подумал Никита Петрович и, оставив Надьку валяться на полу, пошел на кухню.
Там он выпил какой-то вонючей настойки, «вобравшей в себя всю широту родных полей», как было написано на этикетке. Бутылку Никита Петрович нашел в холодильнике. Настойка оказалась не просто вонючей, а вонючей и сладкой.
– Может, очнешься, тварь, человеком станешь, – громко сказал Никита Петрович в пространство.
Пространство не отвечало.
– Надек, ты чего, оглох? – крикнул Никита Петрович и подождал ответа.
– Ну-ну, – сказал Никита Петрович, не дождавшись, и закурил.
Сидел и курил, с тоской глядя на гладкий стол. Из крана капала вода. Пес завыл в туалете. Стало тревожно и Никита Петрович ввинтил окурок в чугунную пепельницу типа «Каслинское литье. г. Миасс».
Потом аккуратно завинтил кран. Надька вот любила, когда из крана капало время. «Люблю чувствовать, как оно течет», – говорила Надька. Никита Петрович вышел в коридор и перешагнув через лежащую Надьку, убрал собачью кучу. Он брезгливо морщился, заметая сухое собачье говно на совок. Опять перешагнув через Надьку, выкинул говно в унитаз. Спустил воду. К унитазу, скуля жался пес.
– Тебе чего, собственного говна жалко?, – грубо спросил у него Никита Петрович.
Пес заскреб лапами пол.
– Гулять, – сказал Никита Петрович, и пристегнул ему поводок.
Пес шарахнулся от лежащей Надьки и уперся, растопырив лапы. Никита Петрович выругался и сильно дернул за поводок. Пес поскуливая, прошмыгнул мимо Надьки, царапая когтями паркет.
Пока пес долго и с наслаждением мочился в запорошенные снегом приподъездные кусты, Никита Петрович решил, что сегодня вечером дома не останется, а поедет в гости к художнику Тарасевичу пить с ним водку. А может быть самого художника Тарасевича дома не окажется, и тогда можно будет выебать жену художника Тарасевича.
Когда вернулись с прогулки, Надька все еще валялась в коридоре. Никита Петрович отстегнул пса и подошел к ней.
– Надь, ты что, тебе плохо? – спросил он и ткнул ее ногой под ребра. Надька не шевелилась. Она лежала мертвым грузом.
– Надь, ты как? Дышишь? – поинтересовался Никита Петрович и снова пошевелил ее ногой.
Мертво колыхнулись волосы. Надька не дышала. В щелках полуоткрытых глаз мертво блестели белки.
«Она мертвая, – понял Никита Петрович, – я ее убил». Ему стало очень страшно и очень одиноко. Мыслей не было никаких.
Никита Петрович опустился на колени и попробовал сделать Надьке искусственное дыхание рот в рот. Но губы у Надьки были плотно сжаты. Появились мысли.
«Какие холодные у нее губы. Холодные, потому что мертвые. Надо вызвать скорую. Вызову ментов и во всем сознаюсь. Вот сейчас позвоню и скажу, что убил жену. Она уже никогда не услышит, как течет время из крана на кухне. Я убийца. И меня посадят».
– Я не хочу в тюрьму, – сквозь слезы сказал Никита Петрович псу.
Пес взвыл и метнулся в комнату.
«Нет трупа нет и убийства», – вспомнил Никита Петрович.
С Надькой надо было что-то делать. Надькино мясо можно было срезать с костей и пропустить через электромясорубку «мулинекс». Никита Петрович сам подарил ей электромясорубку на Новый Год. А получившийся фарш можно выкинуть на помойку. Типа просто протухший свиной или телячий – ну на что там человечина похожа. Ну ладно, мясо пойдет на фарш, а что делать с надькиными костями, с требухой, с кожей?
Дальше Никита Петрович думать не стал, а кинулся на кухню за ножом. Взял самый острый и тяжелый – складной тесак, доставшийся Надьке в наследство от бабушки. Вернулся к Надьке, постоял, лихорадочно соображая с чего начинать разделку туши. Решил для начала оттяпать руку. Резанул тесаком по Надькиному локтю. Получилось как-то нерешительно – порез вышел неглубоким, но из него все равно вытекла струйка крови.
Никита Петрович сообразил, что делает все неправильно. Схватил Надьку втащил в ванную. Оставил там лежать на полу, бросил нож в раковину, побежал к входной двери – закрыл ее на второй замок и на цепочку. Зачем-то громко включил в гостиной телевизор. В телевизоре было что-то историческое.
– Все надо делать разумно, поэтому надо успокоиться, – сказал Никита Петрович. Решил допить вонючую широту родных полей и побежал на кухню. Там сел за стол и выпил сразу стакан. Руки тряслись. На столе лежала какая-то книжка. Никита Петрович повертел ее в трясущихся руках. Книжка называлась: «Сто семьдесят способов ебли древних китайцев».
Начиналась книжка так: «Способ первый. Берешь вот такой ***ло до земли, типа 7 на 8, – огромный болт – и засаживаешь в жопу древнему китайцу.
Способ второй. Берешь ***ло поменьше, 6 на 5 – такой вот шурупень до колена – и засаживаешь в жопу древнему китайцу».
Первые два способа иллюстрировала картинка – пожилой и сухонький древний китаец с редкой бородкой стоял раком, а здоровенный детина в бейсболке огромной двуручной отверткой завинчивал ему в жопу гигантский шуруп.
– Такую ***ню она читала перед смертью, – объяснил Никита Петрович псу и выпил еще.
Выпив, прислонился головой к стене, закрыл глаза. Почувствовал, как пульсирует висок. Во рту тягучей слюной копилась тошнота, показалось, что теряет сознание.
«Петр Алексеевич пишет специальную инструкцию о том, что научных покойников надлежит препарировать по суставным сгибам», – со знанием дела сказал в телевизоре Леонид Парфенов.
Никита Петрович вспомнил, как на прошлой неделе разделывал баранью ногу, как раз по суставному сгибу.
Он встряхнулся и пошел туда – к Надьке. Для начала ее надо было раздеть. Никита Петрович стянул с Надьки майку и джинсы. Трусы хотел сначала оставить, но, подумав, тоже снял. Сам тоже разделся догола. Перевалил Надьку в ванну. Мертво блестела розовая щель ****ы. Не глядя, нашарил в раковине тесак. Разделывал по суставам. Нож в суставах застревал и противно скрежетал. Никита Петрович подумал, что наверно у Надьки был артрит.
– «Инолтру» надо было пить, – сказал мертвой Надьке Никита Петрович.
Долго не мог отрубить голову. Пришлось сходить на кухню за молотком. С молотком кое-как управился. Потом срезал с костей мясо, зачистил его от клочьев кожи. Мясо складывал в тазик. Потом сам залез в ванну. Принял душ, промыл заодно водой надькину требуху и кости от крови. Вытерся и оделся. На кухне сделал фарш. Надькино мясо оказалось жирноватым и очень жилистым. Но мясорубка «Мулинекс» с ним справилась. Для маскировки Никита Петрович провернул в фарш и десяток луковиц. Когда чистил лук – плакал. Может оттого что лук был едкий, а может от жалости к Надьке. Поперчил, посолил. Фарша получилось килограммов пятнадцать – два полиэтиленовых пакета с ручками. Надька была миниатюрной – когда перестала наблюдать за течением времени из кухонного крана, то много места не заняла. Никита Петрович вымыл руки. Стал думать, что делать с требухой и костями.
Вспомнил, что обычно тела растворяют в кислоте. Кислоту взять было негде. К тому же кислота могла разъесть ванну. Сообразил, что годится и сильная щелочь. Лучше всего подходила жидкость «крот» для чистки засора в канализационных трубах. Никита Петрович решил сходить на оптовуху – маленький оптовый рынок был у него прямо во дворе, вроде он видел там ларек с бытовой химией. Ехать для конспирации в другое место не захотел. Все время говорил сам с собой.
Когда стал выходить из квартиры, пес принялся выть. Никита Петрович прикрикнул на него – пес мог привлечь внимание.
– Чего это собачка воет, как по покойнику, а? – поинтересовалась соседка, которую черт понес выносить мусор.
– Один не любит оставаться, нервный очень – слащаво объяснил Никита Петрович. Еще раз шикнул на пса и захлопнул дверь.
– Нет, это сон. Это дурной сон, – говорил Никита Петрович, подойдя к ларьку, где торговали всякой химической дрянью.
– Чего? – спросил продавец.
– Ничего, дайте двадцать пузырьков жидкости «крот», – попросил Никита Петрович.
Продавец полез под прилавок, а Никите Петровичу пришло в голову, что двадцати пузырьков, пожалуй, будет мало.
– Давайте сто, – сказал он хрипло.
– Чего сто? – спросил продавец.
– «Крота».
– Ну мужик, ты даешь. У тебя что – сортир кооперативный, или ты тещу по кускам в унитаз спустил?
У Никиты Петровича затряслись коленки, и, наверно, он нехорошо побледнел, потому что продавец вдруг испугался.
– Да ладно, мужик, не обижайся. Просто у меня столько нет, может, ты сухого «крота» возьмешь, в пакетиках?
– Давайте в пакетиках, – согласился Никита Петрович.
Пузырьки и пакетики с кротом он прикрыл сверху газетой и пошел домой. Всю дорогу до дома думал – найдут менты этого продавца или нет. И если найдут, то вспомнит его продавец или нет. В подъезд прокрался как ниндзя, открыл дверь квартиры и чуть не умер от разрыва сердца. «В это время государь Петр Алексеевич был расстрелян стрельцами – опасными фашистами, которые были повсюду, – но остался жив», – громко сказал в телевизоре Леонид Парфенов.
– Что ж я за мудак, забыл выключить телевизор, – догадался Никита Петрович.
От сердца отлегло. Пес уже не выл, вел себя тихо. Никита Петрович снял пальто, ботинки, внутренне собрался и прихватив сумку с «кротом» пошел в ванную – заканчивать дело.
Он заткнул ванну пробкой, залил надькину требуху и кости жидким «кротом», потом высыпал туда сухого «крота» из пакетиков, потом долил воды в соответствии с инструкцией на пакетиках, пошел на кухню и, привалившись головой к стенке, стал ждать, когда надькины остатки растворятся.
Проснулся он сразу – от удара по голове.
– Спишь, нажрался, а я сознание потеряла, пошел на *** в Жулебино, – прокричала Надька и заплакала от обиды.
Никита Петрович вскочил и заплакал тоже. Он плакал от ужаса и радости, что Надька жива, и гладил ее по голове, и обнимал, а Надька сначала царапалась, а потом перестала.
– Ну что ты, что ты, это у тебя пэмээс, ничего страшного, через пару дней все пройдет, все будет хорошо, моя маленькая, – уговаривал Надьку Никита Петрович и вздрагивал, вспоминая приснившийся ему сон.
– Ник, ты такой хороший, – всхлипнула Надька, – такой терпеливый. Ты прости меня, я в эти дни ничего с собой поделать не могу. Все как бы против моей воли, как будто это вообще не я…
– Ну что ты, ты ни в чем не виновата, – утешал ее Никита Петрович.
– Никита, ты знаешь, я ведь, кажется, тебя зарезать хотела.
«Ни *** себе!» – подумал Никита Петрович, но вслух сказал:
– Не выдумывай.
– Ничего я не выдумываю, я очнулась, а у меня порез на локте и нож рядом валяется. Я, наверно, нож схватила и грохнулась в обморок и порезалась. Хорошо еще, что локтем на него напоролась, а не горлом.
Никита Петрович сообразил, что Надька ни *** не помнит.
Короче, Надька поплакала, потом Никита Петрович накапал ей корвалола, а сам от стресса допил вонючую настойку. Потом они немножко пообнимались и потом спать.
После этого случая Никита Петрович стал еще больше бояться месячных. То есть, не собственно месячных, а предменструального синдрома.
– Старик, этот синдром выдумали америкосы, а разве могут америкосы что-нибудь хорошее для русского человека придумать? – сказал Никита Петрович проктологу Мишину в пивной.
– Ты не прав, ПМС – это медицинский факт, – возразил проктолог Мишин, – и американцы тут ни при чем.
Никита Петрович его уже заебал. А ведь проктолог Мишин мог спокойно пить пиво. У его жены давным-давно наступил климакс.
– А я читал, – напряженно щурясь в календарик, сказал Никита Петрович, – что в Америке баба в эти дни может любого замочить, и ничего ей не будет, потому что ПМС.
– Было бы справедливей, если бы мужик имел право замочить бабу, когда она дуркует от пэмээса, – хохотнул проктолог Мишин.
– Да, это было бы справедливей, – согласился Никита Петрович, но взглянул на проктолога Мишина с тревогой.
Потом успокоился, отхлебнул пива, поставил кружку на стол и осторожно пощупал в кармане складной нож, который купил вчера на оптовухе.
Береги себя.
Подледный лов на озере Сенеж.
Есть ли Бог на Марсе?
Универсальная мартышкодавилка.
История моей жизни, как я ее рассказываю девушкам или несгибаемый диссидент Баранский.
Бензопила, бабушка автомата.
Две свадьбы и один гандон.
ПМС.
Свидетельство о публикации №214040401633