Намоленные места

НАМОЛЕННЫЕ  МЕСТА             

                Ищите же прежде Царства Божия и
                правды Его, и это всё приложится вам.
                Мф 6:33
               
                Ищите Его прежде всего – в себе...    

Разница во времени. Вернее сказать, приоритет ночи перед светом – почти в четыре с половиной часа – сделали своё каверзное, казавшееся вначале малозначительным, а, впоследствии, безусловным своё пагубное дело. Всё перемешалось и сдвинулось относительно давно устоявшейся жизненной оси. Это новое, диковинное ощущение серединности, промежуточности и частичного, временного какого-то существования в новых рамках жизненных пределов никак не давало ему сосредоточиться. Главным теперь было – не совершить какую-нибудь, вовсе ненужную и досадную ошибку, а потом долго и с укоризной об этом сожалеть. После пертурбаций с размещением на базе прибытия у него неожиданно образовалась свободной добрая половина суток, необходимая их ретивым, принимающим спецам для сверки- проверки, подтверждения и оформления допуска Стоялову на вверенный дозору объект. Целый кусок неусыпно катившегося на запад дня был ещё впереди. После этих многочасовых болтанок в воздухе, перемежающихся провалами очередных посадочных коллизий, непрерывного и назойливого гуда дружно надсаживающих себя в околоземном пространстве моторов и скитаний по креслам да лавочкам аэровокзалов в ожидании очередного попутного рейса ему ничего уже не хотелось.

Ноги сами повели его к Енисею поглядеть на это географическое чудо, своей стремящейся на север строчкой разделявшее в его понимании и ощущении азиатский континент на две половинки. Аорта. Дорога жизни. Путепровод для пунктирных караванов дизель-электроходов, катеров, лодок и барж. Река счастья. А пока что он, не спеша, двигался дальше и дальше по нескончаемому зеленеющему лугу путанной заветной тропинкой, указанной ему  у развилки местными пацанами. По косогору оставалось спуститься к этой, небесного цвета, убегающей куда-то влево воде и застыть, присев на каменистом бережке, в ожидании прозрения и почти тактильного ощущения явных и мирно синеющих перед тобой воочию географических и гидрографических знаков. Енисей сочился меж зеленеющих у его босых ног камней, унося по ним вприпрыжку свою рябую, весёлую массу воды, играющую вперегонки с жарким и ненасытным днём. Отгорающим днём, отчаянно сторожившим округу зорким немигающим глазом  неустанно патрулирующего по высокому небу солнца. Адаптация и приноравливание ко вновь возникшим обстоятельствам длились минут двадцать.

Справа река плавно уходила за косогор, а левее, метров на двести ниже, простирался нагромоздившийся своим дробным каменным молчанием безлюдный пологий берег. Далеко впереди, там на глубинке, под каменной стенкой правого, крутого, таёжного берега час от часу деловито сновали аукающие кораблики, размечая графиком своего короткого присутствия всё ещё продолжавшийся день. Сандалии с носками сами будто слетели с его ног и мирно угнездились рядом с джинсовой чёрной рубашкой и такими же чёрными джинсами. Выручила давняя привычка: в командировку отправляться в плавках. Он прикрыл всё своё нехитрое одеяние отражающей одну только голую правду и непреложную истину тутошней городской жизни газетой, на которую, для пущей бдительности, навалил ещё штук десять окатанных камней с кулак величиной. Её и видно почти не было. Вот и отправился, озираясь, искупаться. Но, не тут-то было. Камни на днище легендарной реки были, как битые кирпичи, навалены повсюду, словно полоса на испытательном автодроме, имитирующая граничную категорию тряски. Зелёные, обросшие и облюбованные жадным мхом, осклизлые и сбивавшие ноги в синяки они напрочь преграждали упорное форсирование Стояловым несудоходного пространства реки и невообразимо замедляли его приближение к заветной и такой, почти теперь доступной цели.

Целью в этот несносно жаркий день было, конечно, окунуться и поплавать, наконец, вволю и без всяких на то препон и запретов. Осторожно ступая соскальзывавшими то и дело ногами и закусывая от боли губу, он дошёл уже почти до середины реки, а ему всё ещё было «по-сиськи». Тогда он махнул на все свои поползновения рукой и стал плавать, маяча туда-сюда, и нырять на метр вглубь до поросячьего визга. Вода была на этом мелководье тёплая и ласковая. А главное, чистая, как слеза. Так проваландался он, веселясь от души, с полчаса и только тогда и уразумел в какую засаду попал. До берега от него было метров с семьдесят-восемьдесят. И опять ему нужно было, но теперь уже с совершенно усохшим энтузиазмом, переться по этим бугристым, бесконечно ёрзающим под ступнями, заподлянским каменюкам. Но, ничего не поделаешь, а на сушу всё равно тянет. Вот и поплыл Стоялов потихоньку, по-лягушачьи, сколько мог, а потом ещё десятка с два метров ковылял назад вприпрыжку, приговаривая и сдабривая своё неказистое перемещение какой-то невразумительной и короткой латынью. Слышно было только – «Ёб!...» да «Ёб!!!...» и так раз двадцать подряд. Когда выбрался на долгожданный берег и присел, его ненароком посетило, наконец, простое человеческое счастье.

Теперь можно было отряхнуться и растянуться прямо на вещичках, покрытых развёрнутой газетой, в своё  большое удовольствие. Хорошо, что майку ещё успел на голову накинуть. Заснул тут же. Мертвецки. Вот вам и разница во времени и приоритет. Проснулся только часа через полтора, когда услыхал, что бедовые пацаны шумной гурьбой высыпались сверху на этот тихий, облюбованный им бережок. Лежал он, подперев голову, на боку да только и дивился, как это они так быстро бегают, ничего не боясь, по беспощадным и скользким граням этих подлых булыжников. Все ноги они ему избили, а им, хоть бы – хны! Рыгочут. Когда их весёлая ватага почти  добралась к стремнине, у него отчего-то сильно раззуделась и зачесалась спина. Вот тогда, к своему и очень большому сожалению, он вдруг понял, что окончательно спёкся. Теперь вся спина жаром горела. Засобирался он, стал одеваться. Рубаху накинуть было больно. Кое-как нараспашку набросил и, чертыхаясь, направился на базу.

По местному времени было уже часов под семь вечера.

Когда шёл через луга, ему вдруг спорадически приспичило отдать окольной землице важное и должное. То, что накопилось почти за сутки от напрочь заставивших забыть всё остальное перелётов. И всё было бы ничего, но, выбравшись из кустов, уже на тропинке ощутил он какое-то странное живое присутствие рядом с собой. Странный звук и чьё-то тихое движение сопровождали его неспешный и сосредоточенный думами о предшествующей ночи и завтрашнем дне променад. Спина напоминала о себе нараставшим зудом. Думал сначала – показалось. Потом ещё. И тогда Стоялов, как бы, предваряя грядущие события, интуитивно передернувшись, глянул наверх. О! Там было нечто. Он прямо-таки застыл в изумлении, увидев прямо над собой, чуть ли не на расстоянии вытянутой от головы руки, огромное, метров в три-четыре зудящее разнокалиберным зудом, почти чёрное от тысячищ настроенных воинственно и решительно, абсолютно злобных комариков медленно плывущее и слегка вращающееся веретено. Увы! И – ах! Это было настоящая и преднамеренная опасность. Не то, что страх охватил его, но некоторое секундное замешательство. Это уж точно.

«Что-то нужно было делать? Как-то спасаться!!!...»

Стоялов, будучи ещё в недавнем прошлом неплохим и котирующимся в отечественной атлетике спортсменом, что есть силы, как уж мог, рекордно рванул вперёд по прямой метров с пятьдесят. Веретено без видимых усилий подтянулось за ним и опять угрюмо зависло, победно звеня над самым его ухом. Ясно! Спасти теперь могли только крепкие, надёжные, спринтерские ноги, столько раз помогавшие ему уйти от виртуозных и хитроумных сабельных атак на международных спортивных дорожках. Повторить спурт пришлось ещё четыре раза, и только тогда, видимо, поняв, что оно очутилось вовсе не на своей территории и играет уже не в свою игру, веретено отчалило назад и быстро растаяло в вечернем рыхлом тумане. Как и не было! Дальше до базы он преспокойно дошёл уже без приключений, припоминая по пути полезные советы знахарей от тотального, но несанкционированного загара. Кажется, это должен был быть кефир или простокваша, и он направился за ними в столовку к стоявшим в дверях смешливым и конопатым девчатам. Первое, что проверил в своей комнате, когда, судорожно открыв дверь, провалился в сумрак своего временного одноместного пристанища, это наличие в нём противомоскитных сеток. Всё оказалось на месте.

И слава, Богу!

Всю ночь промаялся. Ни повернуться, ни перевернуться. Так и пролежал до рассвета на правом боку. Наутро народные средства всё же дали свои первые обнадёживающие результаты. День он ещё кое-как продержался. Вечером этого же дня, когда главная часть программы была уже позади и всё предвещало завтра её весьма успешное и даже опережающее завершение, начлаб с ведущим спецом и подручным заглянули к нему во временную  ведомственную обитель с гостинцами на огонёк. Гостинцы были просты и лаконичны донельзя. Три игриво позванивающих бутылки с подозрительной, абсолютно прозрачной жидкостью, палка сыровяленой московской колбаски, два батона, пучок редиски да помидорчики с огурчиками. Всё это было представлено ему, как штатный спецпаёк, из гарнизонного же «спец» буфета. Заседали долго и продуктивно. Трындели служивые с командированным сюда по их срочному вызову Стояловым без умолку часов до трёх ночи. Про житьё-бытьё своё рассказывали. Анекдоты шпарили, байки да сказки местные, не моргнув глазом, заливали. Новостями с Запада исподволь, вроде, между делом, интересовались. Что? Да, как, мол?... Там… На прощание начлаб сказал – «Поздно ты, командир, тут у нас в этот раз приземлился! Недельки бы две назад, а то – ушли уже в тайгу охотники. Три медвежьих шкуры нам приносили, показывали. Почти за так да за пайки отдавали. Прилетай в следующий раз пораньше. Не зевай!». Так и попрощались до завтра.          

Завтра бумажная работа, завершающая всякую порядочную программу и назначенная ему путём ещё с вечера, благодаря его своевременно полученному допуску и стараниям дружественно настроенных теперь «лабораторных» была успешно выполнена. Пропикало, как раз, три часа пополудни. После подписания с принимающими акта работ Стоялов подался в город чем-нибудь поживиться в местных бакалеях и припасти чего с собой на завтра в дорогу да, заодно, удовлетворить своё скромное познавательное краеведческое любопытство. Если получится. Пока крутился, как электровеник, на работе, всё никак не мог вырваться. С первым, имеется ввиду, «докторская» или, хотя бы, пусть какая-нибудь ещё вареная колбаска, или сыр какой, был полный облом. Кроме банок консервов «Килька в томате», выложенных горкой на прилавке около сонной продавщицы, и единственной бирки с небывало смешной ценой, на пустых настенных стеклянных полках и таких же одиноких витринах холодильников ничего не было. Никаких тебе изысков и ассортиментных новостей. Все продуктовые потом прошерстил.

«Ну, ничего Тебе! Просто – Аут!»

Со вторым, познавательным делом было как-то полегче. Нужно было просто продолжать идти дальше прямо по бесконечной, начинающейся здесь, у окраины, центральной улице, именовавшейся некогда – “Большая”. Большой и длинной она и была. Через каждые тридцать-сорок метров под реденькими, слабо отдающими тень заборами беззаботно валялись тут и там и дёргали во сне лапами разномастные лохматые особи отряда собачьих, а на лавочках, пристроенных под избушками на курьих ножках с прорезными, выделанными по кругу фряжным кружевом, деревянными наличниками кое-где посапывали, находясь, кто в горизонтальном положении – «калачиком», кто – полусидя, весьма довольные собой, изрядно хватившие и теперь мирно отдыхавшие (непонятно, правда, от чего) представители рода человеческого. Так, вот. Именно, на этом шляху, почти в центре города и находилось двухэтажное, красного кирпича здание бывшей некогда Городской думы, именуемое теперь местным краеведческим музеем, который, к огромному и нескрываемому удивлению и к большой его радости был ещё открыт для посещений. Потом, он как-то читал в инете, писали, что «Краеведческий» по высочайшему любомудрому решению перенесли ещё куда-то, сократив при этом его площадь вполовину. Посетивших же этот музей тогда, в тот день, кроме Стоялова, было ровно – «Нуль!», как по Кельвину, так и по Фаренгейту. Но это никак не претило крепко стоящему тогда на своём архаическом фундаменте музейному заведению успешно функционировать. Никому это не мешало, но, видимо, не особо и помогало. Стоялов уверенно вошёл в небольшой вестибюль музея, из-за которого в приоткрытую им дверь тут же отозвался звонкий девичий голосок. «Кто там?...». Стоялов, ничуточки не сомневаясь, без промедления, но со здоровым оптимизмом ответил – «Это – я!».

Каков привет, таков был и ответ.

Света в музее не было. Долго и неторопливо ходил залетевший сюда по случаю на три неполных дня, по своим аварийным ЦКБ-эшным делам, ведущий специалист Андрей Стоялов. Не спеша, продвигался он по тихому, вечернему залу и чередующимся вслед за ним комнатам с бережно собранными, весьма ценными экспозициями и удивляющими его всё больше тщательно хранимыми под государственными витринами музейными редкостями. До корочки всё выглядывал и вычитывал. Профессия такая, никакую мелочь привык не пропускать. Вот и намотал себе аккуратно на ус кое-что, кое о чём. Многозначной и непростой, но богатой на видимые и скрытые события, была, оказывается, почти четырёхсотлетняя жизнь этого городка с таёжным, твёрдым, как кремень, и гордым характером, начавшегося ещё Тунгусским, а потом уж и  Енисейским острогом. А пришли-то сюда ретивые казачьи полки по указке из столицы, просто-напросто, собирать у кетов да тунгусов местных царёв «ясак» пушниной да соболями. Вот и обосновались крепко и надёжно за острокольей своей огорожею. Береглись! Много зачинов потом было задумано и совершено в тех местах. Сам опальный реформатор, академик российский и новоиспечённый генерал-губернатор Сибири, граф Михал Михалыч Сперанский размышлял тут хорошенько, ещё два века тому назад, своим недюжинным госсекретарским умом над обустройством и разноимёнными учреждениями для управления имперскими губерниями в Восточной Сибири. Потом, старательно исповедуя вводившийся тогда в моду принцип гласности, предложил здешнему земскому сходу сделать город губернским. Собрались да отказались! Побоялись, видно, тогда хлопот да вострого глаза государева купцы и воеводы, лихо пуганные ещё ранее большим сыском, но исподволь шустрившие тут ловко с казённым товаром: с серебришком немалым да с золотишком прибыльным, в заначки припрятанным, с соболями пушистыми, красноглазыми, прытко заскочившими потом, судя с большим умыслом, даже на герб уездный и городской.

Это, поди, всё и сыграло, а, может, и стратегия императорова, в даль необъятную простирающаяся. К морям да к океанам всё царей дотошных тянуло, и сместилась вот тогда-то наметившаяся тут было ось – к югу. Перестал через Маковский волок ценный товар к рекам идти. Ярмарки ежегодные, августовские, по две недели тут разухабисто галдевшие, зачахли и перекочевали поскорее кочевряжиться вовсю в Ирбит да в Тобольск. Народ совсем в другую сторону тогда загулял. Да и шесть адских городских пожаров, два накативших наводнения и оспа проклятая, повальная сделали тут тоже своё немалое, чёрное и лихое дело.

Трудился же все века здесь народ городской, посадский. Брал все вьюки тяжкие, что доля припасла, себе на горб. Кузнецы знаменитые тут никогда не переводились, плотники, скорняки, портные, солевары, рыбаки да и другой бывалый ремесленный люд. Колокольных дел мастера колокола по двести пудов отливали. До сих пор пару штук вот таких висит кое-где по округе, где не сподобились ещё всё разбарахолить. Первые походы и экспедиции к северным и восточным российским морям да океанам с казаком Семёном Дежневым, с учёными Витусом Берингом, братьями двоюродными Харитоном и Дмитрием Лаптевыми, с Семёном Челюскиным, с бравым адмиралом Степаном Макаровым тут же и начинались. Опора тут всем была. Встречал их город и провожал. Первого картографа Сибири Семёна Ремизова у себя приголубил. Первые сибирские пароходы по Енисею запустил. Каналом Обь с Енисеем, надсадно и долго трудясь, всем миром соединили. Правда, плавали по нему недолго, всего, лет с двадцать, но тот всё ещё стоит и до сих пор голову кому-то да и морочит. Железо добывали, слюду, соль, другие разности. Свинец и уголь да ещё кое-что тут разыскали. Железом, правда, не особо хвалились, мягковатое оно было, но крутили и ковали его лихо. Такую красоту мастерским ажуром выделывали.

Одно время, чуть ли, не всё золото сибирское отсюда шло. С сотню приисков в тех краях открылось. Сначала монопольные, а потом уж всем разрешили. С четверть века его по здешним местам из породы вымучивали. Тысяч двадцать старателей тут крутилось. Артельный люд в песнях о том не забыл. «Приисковые порядки для одних хозяев сладки, а для нас – горьки!» – тянули они тяжко, сбивая ноги в кровь, по лесным, нехоженым дорогам. Сколько людей тогда сотнями положили в глухой тайге да на приисках «асташевских» и других разных, далёких и близких купцы-аспиды, золотодобытчики. По домам своим красивым каменным, с фронтончиками на сандриках баре те хитрые, оборотистые и ушлые всё гуляли-пировали напропалую. Сладко ели да мягко спали. Шампанским лошадей своих поили. Бунты тогда и начались, но с отпором лютым от регулярного войска исправного. По их же купеческому зову да по указу высшему, полицейско-муравьёвскому враз с работягами и расправлялись. Жуть несусветная!

Ссылали сюда и пригибали тут многих. В разные времена это было. И святые люди тут пропадали. Даниил Ачинский Столпник и протопоп Аввакуум Петров. Декабристы Михаил Фонвизин, Фёдор Шаховской, Александр Якубович, там же захороненный, и восставшие было поляки горделивые тут мучились да мытарились. Политических потом пачками гнобили разных. Чего уж там говорить. Кого? Автора «Наследника из Калькутты», писателя Роберта Штильмарка, упрятанного в Стройлаге, бригадный лагерный десятник Василевский чуть не замочил, так хотел с ним вместе на обложку романа его знаменитого в соавторы попасть. Философа Густава Шпета по камерам тягали, тягали и всё равно потом, ничтоже сумняшеся, расстреляли. Даже до бедной жены Рихарда Зорге по бериевской указке добрались. Сам, изувер, её допрашивал. Протащили они налегке ничего не ведающую и слыхом не слыхивавшую, бедную Екатерину Александровну Максимову из Красноярска в Большую Мурту в кузове грузовика по лютому морозу. На военный завод работать со ртутью определили. Тут-то она от ожогов страшных в больничке пятой районной и сканала. Хранились ещё долго на больничном складе её вещички: юбка серая, безрукавка да галоши старые. Вот и всё, что от неё осталось. Последние слова её, последний вопрос был, пока паралич совсем не схватил – «За что?». Так и остался он и до сих пор без ответа. Да, мало ли, чего ещё было. В гражданскую, в дублированном феврале 1919 года сражались тут, лоб в лоб, красные против колчаковцев. Одни других вовсю молотили. Весну белые, всё-таки, ознаменовали победой и три дня по этому героическому поводу всех пленных в кураже расстреливали. Всего, человек с тысячу тогда, почём зря, укокошили. Только в самом конце года советы их победили да за своё дело, рванувшись в последний и решительный бой, круто взялись. В двадцатом году ещё все храмы исправно тут службы служили, а вот в 1923 году пошла крутая волна. Начался разор. Повалили бессребреники с красными мандатными книжечками в кармашках монашеский скит и церковь на Монастырском озере, что в трёх десятках вёрст от города в лесах сосновых от сглазу укрывалось. Иноки тогда, хоть как-то, артель свою сообща сколотили. На земле родной хотели, никому не мешая, продолжать жить и трудиться. Овощи, злаки да зелень выращивать, чтобы вместе, братством, друг за друга держаться. Запретили им и это. Разогнали. Экспедицию карательную к ослушникам послали. Монахов увезли на озеро. Убили всех без разбору да в озере том и утопили. Люди сказывают, что все утонули, кроме одного. Кинулись тогда ироды вплавь к нему – добить, а он и сам утоп и их с собой утянул. Тогда озеро и стало красным. Легенда это, конечно. Железа много в той земле, грязь тут лечебная. Карась редкостный “золотой” водится. Но хранит и до сих пор свою святую тайну это далёкое, лесное, таёжное озеро.

Никому её не отдаёт.         

Но строился город. Поднимал рядом с намоленными монастырями новые храмы, церкви и соборы. Другими становились купцы, а точнее, их сыновья да внуки. Выучились они в столицах да в заграницах разных уму-разуму. Понимать родину по иному стали. Вернулись какие из них в свой край да за общее дело взялись. Церковь-красавицу Троицкую, как и полагается, из розового кирпича с диковинными вензелями кирпичными (по всей Руси таких теперь не сыщешь) возвели. Мануфактуры открыли. Судоверфь организовали. Порт, причалы, набережную с фонарями выстроили. Гостиный двор каменный поставили на сотню лавок. Транзитную торговлю с Китаем и со столицами свою навели. Жизнь по другому начала строиться.

Сказывают ещё, да и российские романовские хроники  это подтверждают, что жила тут во второй половине семнадцатого века с батюшкой своим Александром Петровичем, благосклонно привечаемым самой Царицей Софьей Алексеевной, со второй своей мамашей Анной Михайловной Татищевой, с младшим братом Василием и сестрой своей меньшей Настасьей (от первого брака отца с маменькой их родной Катериной Фёдоровной) девица-красавица Парасковея Александровна Салтыкова. Отец её, однако, в назидание за какие-то грехи его рода, предков-воевод, а, может, и за свои собственные временно был назначен сюда комендантом Енисейским. Фамилию свою получил от видного, давнего рода. Прапрадеда его, по какой-то уж причине, «Солтыком» прозвали. По-польски это герб рыцарский означает. Может поляком и был их пращур. В строгих канонах воспитывал отец дочку, в почитании к чинному православию. Когда же, изредка, наущение не до глубинного конца достигало в ней своего приюта, то покорно томилась она (так давние летописи и сказывают) вместе с опальными чернокнижницами в суровой зарешёченной темнице здешнего женского Христо-Рождественского монастыря. Так начинала свою молодую жизнь ставшая чуть позже, в двадцать лет, её величеством государыней-царицей российской Прасковья Фёдоровна Романова. Единственная жена государя Ивана V Алексеевича и мать пятерых его дочерей. Одной из трёх, здравствовавших потом долго, именитых дочерей её была, если вспомнить хорошенько, правившая Россией в 1730 – 1740 годах, чудившая много, потешавшаяся да биронившая всех императрица и самодержица-мать Анна Иоановна. Не жаловала её в молодости Прасковья Фёдоровна, за вздорность и ретивость с избытком наказывала. Сама же она дивному преображению своего истинного «Александрова» отчества была обязана, по поверью, некоей тайной традиции почитания Романовыми хранившейся у них редкостной Фёдоровской иконы Божьей Матери, приносившей им, якобы, по жизни надёжу и опору. Поэтому-то отца её, Александра, перед самым вступлением его старшей дочери в законные права, как стольной царицы, другая смекалистая и хитрая царица Софья (имя-то какое, понятно всё итак!) быстро и ловко переименовала в Фёдора. Это, конечно же, было, по её разумению, гораздо правильнее, так как Александром тот был наречён своим отцом, подозрительно якшавшимся с поляками, в честь польских же королей, которым и услуживал. Кроме того, в дар ему за дочку ту расчудесную возведён он был в бояре и назначен, никем иным, а правителем и воеводой Киевским. Вот так! Нужна была дочка такая хорошая царице Софье и радетелю её князю Василию Галицыну для их далеко идущих планов. Быстренько женить на здоровой, дородной девице своего тщедушного, но царственного старшего братца Ивана. Народить ему скорее наследника, а его самого выходным церемониальным царём заделать, бумаги повелевающие, не глядя, подписывающим, ничего во власти не решающим да и не желающим зело оного. Вот тогда-то и можно было б царице Софье немного погодить, пыл поубавить да поуправлять ещё Рассеюшкой долгим порядком до совершеннолетия будущего царевича, в своё удовольствие. Высока, стройна, полна была новая царица Прасковья, с ямочками нежными на щеках восковых, круглым подбородком, с длинными, густыми, кудрявыми  волосами, заплетенными в косы, ниспадавшими на её округлые плечи. Первая красавица! Кастинг прошла. Глаз не отведёшь. А, главное, что характер имела добродушный и приветливый, мила была и весела, воспитана на началах старинного дореформенного быта с почитанием всех православных обрядов. Умна токмо была да осторожна. Не хотела, правда, за этого хилого идти, но почитала твёрдое слово государево. Твердыня! Словом. Такая не предаст. Ошиблась, однако, царица Софья. Не родила государыня Прасковья им наследника. Дочери только одни следом все и пошли. Облом вышел. Поэтому и дорожил потом дружбой и мудрым советом, хлебосольством своей золовки будущий отец-император Петр I. Муженёк же её, хоть и мил на вид был, но, к сожалению, взаправду хил, косноязычен, подслеповат да и умом не больно силён. Слаб был. Дожил всего-то до тридцати лет. А вдовствующая царица и великая княгиня Прасковья Фёдоровна приняла тут сторону да всецело и далекоглядно поддержала Государя Петра Великого. Тот ей за это потом сторицей и отплатил. Берендеев монастырь на Истре во владения отписал и другие подарки царские делал. Такие вот дела!

Давно это было. Было – да замело.

Проблемы голосят тут во граде о себе и до сих пор. В конце нулевых совсем иного, двадцать первого века, говорят, тут с крестным ходом ходят да за рабочие места теперь молятся. Хвастала, правда, местная власть хранящимися в каких-то мифических запасниках старинными иконами. Поди, самим Алексеем Райдиным-Аникеевым ещё в семнадцатом веке писанными маслом по дереву. Правда, показать их люду всё боялась. Видно, ожглись уже на этом. Одну, де, из которых нашли тут под разваленной пришлыми старинной колокольней Богоявленского собора, в чёрном угле наскоро слепленной котельной. Благо пригрел бережно на груди эту обугленную доску с Владимирской Божьей Матерью да и увёз её, куда подальше, в Лесогорский храм, для спасу, его настоятель Андрей. Теперь ей там, просветлённой и чудотворной, люди век молятся. Образ той Великой матери, знатоки и академики сказывают, появился на Руси ещё в далёком одиннадцатом веке от рождества Христова. Пришёл он в эти земли неизведанными путями из самой Византии от первого прообраза, написанного, будто, евангелистом Лукой на доске стола, за которым трапезничало само Святое семейство. Думает и об этом тоже тутошний городничий, туристические вешки да маршруты будущие на карте по вечерам прокладывает, ярмарки весёлые возродить хочет. Да денег нет и не дадут! А купцов настоящих, никакой уж теперь не номерной гильдии, и в помине – нет. Перевелось навсегда это племя. Новых нужно искать, моторных, со сметкой и с размахом. Да знать ещё крепко, чем увлечь в эти края три-девятые.      

Вечерело.

Возвращался Стоялов к себе на базу мимо стройного белёного усадебного дома с колоннами и мезонином купца первой гильдии  Фёдора Дементьева, открывшего в городе первую и до сих пор на всю округу единственную промышленную типографию. Свои газеты там печатались, вестники сибирские да енисейские. Шёл Андрей дальше мимо бывшей, купца Игнатия Кытманова, женской гимназии, где учительствовал некогда ссыльный каракозовец, золотой медалист Географического общества Максиммиллиан Маркс. Прошёлся, не спеша, мимо Скорняковской городской библиотеки, где листались-перелистывались читателями досужими десятка два газет, доставлявшихся в эту даль и в те-то оные времена из российских столиц, из Парижа да из Лондона. Мимо Востротинской бесплатной лечебницы для бедных, лекарства для которой закупались на средства, собранные от любительских спектаклей. Мимо красивой двухэтажной дачи, где ещё совсем недавно ютился окружной наркологический диспансер. Мимо других бывших купеческих домов-красавцев. Урушева, Захарова, Савельева, Бородкина, Баландина...

Кто их всех помнит?

Кутался в сизый полумрак, уходил в ночь город-музей Енисейск. Бродить и удивляться можно было ещё долго. Жаль, время не стояло. Всё это был уже совсем далёкий, вовсе позапрошлый век.   

В нагорной части города, по пути на базу поджидал его белеющий ещё на вечернем, закатном солнце храм-красавец. Старинная Успенская церковь, наречённая в честь успения Пресвятой Богородицы. Оставшаяся прихожанам от былых радужных времён в наследство. Чуть ли, не последней из бывших тут некогда двенадцати соборов и церквей была выстроена. С благословления архиепископа Тобольского Варлаама Петрова. Красуется она и теперь своим сибирским, пострадавшим толику от бездумных разрушений, усечённым барокко. Возвели её тогда любовно, куполами да шпилями высокими, белыми с крестами, как цветком, в небо вскинули вместо перенесенной ранее к кладбищу ветхой, деревянной, стоявшей прежде у Гостиного двора. Бывшей Знаменской. Не церковь встала – Радость и Загляденье! Средства немалые на то купцы Ефим и сын его Петр Трескины дали, а на приделы её – отец и сын, оба Александры, Кобычевы пожаловали. Упряталась она сейчас вместе со своими, осенёнными православными крестами семью наспех восстановленными куполами, колокольней и невидной глазу боковой пристроечкой за любовно белёным известью парадным кирпичным забором с высоким фундаментом и пролётными опорами, связанными ажурными решётками, кованными здешними кузнечных дел мастерами. В одной церкви их уместилось вместе – четыре. Все с иконостасами. На первом тёплом этаже сама Успенская (Успения), а в её пристроенном северном приделе церковь Святителя Иннокентия Иркутского. На втором холодном этаже тоже две церкви. Одна – Петра и Павла, другая, рядом за стеной – Святого князя Александра Невского. Достраивался потихоньку храм, добавлялись в нём и сёстры-церкви. Так и ужились все разом под одной крышей. Всем бы так! А, ведь, были и лихие в её, почти двухсотлетней, праведной жизни времена. В конце тридцатых годов юбилейного двадцатого века закрыты были в безоглядном рвении все тридцать три здешних прихода. Давний Свято-Спасо-Преображенский мужской монастырь был полуразрушен. Открыли там пивзавод, обзавелось складами да коморами прыткое начальство новоназначенное. Богоявленский кафедральный собор в кочегарку-котельную грязную превратился. Троицкую церковь-раскрасавицу – в гараж грузовой приспособили. Видно, построить свой гараж не смогли или не удосужились. В тягость, кубыть, было. Так заколоченная и полуразрушенная до сих пор и стоит. Воскресенскую скоренько, под шумок, реорганизовали в мехзавод. Иверская, Свято-Иверского женского монастыря – в общежитие педучилища, а потом аллюром и в клуб избирательный переделалась для безоговорочных и самоотверженных голосований за самую лучшую, новую власть. А позже – в театр народный. Сам монастырь под колонию для малолетних преступников отдали. Мечеть высокую татарскую по кирпичикам разнесли. У самой же Успенской церкви в 1937 году колокол, купола, шпили высокие, ажурные да кресты золочёные все до одного поснимали. Крышу под стол сравняли, а саму церковь напрочь закрыли. Внизу спецпоселенцев разместили, а наверху клуб авиапорта устроили. Только уже в совсем новые времена вернулось всё потихоньку на круги своя. Как и должно было бы быть. Хоть настоятелей по всякому тут и до сих пор прижимали. По тюрьмам и в эти дни таскали.  Всё же к тысячелетию крещения Руси колокол старинный голландского выдела из музея на Успенскую колокольню возвратили. Плывёт теперь снова его звон над холмами, зовёт к себе правоверных.         
 
В арочных многоярусных окошках первого этажа этого чудного храма трепетали под вечер своим живым, неуёмным, жёлто-золотистым цветом отблески горевших в его зале свечей. Стоялов, перекрестившись и поклонившись, вошёл в церковь и услышал ненароком тихие, знакомые слова истовой молитвы, обращённые прямо ко Всевышнему. Слился он душой с её словами и помолился за этот град, величавшийся ещё три сотни лет тому отцом городов сибирских. Ведавший в свои дни и созидание и губительную разруху. Не мог Стоялов пройти и мимо небольшого, огороженного стеной старого церковного кладбища. Могилы купцов и знатных людей все тут оглядел. Памятники такие кондовые, тяжеленные, чёрного полированного камня, с выбитыми давным-давно на их замысловатых, выпирающих рифлёными углами стенках буковками незнакомых теперь вовсе имён их некогда почитаемых и, чего греха таить, властных хозяев. Совсем уж вдавили они себя от надсады в землю, а кое-где и в перекос пошли от попустительства и явного недосмотра. Смотреть-то на них нынче некому. Сколько людей именитых жило-пережило в этом граде. Всех и не упомнишь.   

С новым, неосознанным до конца чувством, граничащим с неожиданным и чудесным открытием, с незнакомым прикосновением, вернулся Андрей в свой тихий одноместный гостиничный номерок. Включил лампу и телевизор. Заварил пакетик чая с малиной. На экране мельтешили, кажущиеся из угла маленькими, плоскими, незадачливыми, ненужными теперь и назойливыми отечественные и всемирные новости. Дальше смотреть не хотелось, и он выключил телик. С вечера ему предстояло ещё аккуратно собрать все свои походные вещички, весь инструментарий, проверить и закрепить в транспортной таре кое-какие, требующие того, привезенные с собой тестовые агрегаты. Завтра, строго в пять утра, за ним должна прийти дежурящая по базе машина, и шофер отвезёт его на местный, маленький, почти игрушечный, полевой аэродром «энной» категории. Отчёт обо всём, решил, напишет уже по прибытию. Впереди его ещё ждала та же техническая регламентная работа и на Балхаше.
               
Утром всё сложилось, как нельзя лучше. Погода в августе, как всегда, не подкачала, и керосин в баки был заправлен в достатке. Пилоты уже получили своё добро на взлёт. Полный порядок. Стоялов вместе с охочими до странствий ещё пятью ранними пассажирами в трясущемся всеми фибрами двукрылом летучем работяге и покорителе небес взлетел легко метров на двести над землёй. Рядом с ним оказался старый тунгус с проваленным и занавешенным тёмно-синей тряпичной накладкой носом. Лицо Сибири, что ушла или осталась.

Не поймёшь! Трудно сказать…

Самолёт, развернувшись, летел по азимутальной прямой на Красноярск. Слева и сзади мелькнул синей витиеватой излучиной Енисей. Андрей обернулся и долго смотрел в иллюминатор на эту легендарную, быстро исчезающую в ярком солнечном свете великую Реку. Показалось… Будто, вдогонку ему диковинной, серебряной птицей, отрываясь от поклонной, старцами и иноками зазря утопленными намоленной, земли сибирской, заклиная и повелевая вовек не забыть, неслось далёкое хоровое трисвятое пение постаревших не ко времени сестёр-послушниц малочисленной пока ещё, но по камешку возрождаемой ныне Свято-Иверской обители. Своим особым, исконним, верным, как тропка к храму, распевом оно живой, первородной связующей нитью напрямую, накрепко было соединено благочестивой и умудрённой их настоятельницей Варварой с вечным и святым Иерусалимом, где пребывала она некогда в Горненском женском монастыре и где служила не раз, молясь напевно и истово на клиросе храма Гроба Господнего, будучи верной и послушной слугой Христовой.
 
Ни с чьим тот клик было уже – не спутать. 

17 – 25 декабря 2011

Михал Влад


Рецензии