Послесловие к повести Дед и Малыш. Глава 6

                Славы хочешь? – у меня
                Попроси тогда совета.
                Только это - западня,
                Где ни радости, ни света.

                Анна Ахматова.

       Наверное, это было уже в 48-м году – отменили хлебные карточки. Первое время у хлебного магазина занимали очередь затемно, потом постепенно и очередей не стало.

       Дядя Слава работал в селе, тетя Валя была при нем. За лето откормила кабана. И сейчас, вспоминая, удивляюсь ее энергии. Целый день до темна она возилась с ним. Засолила бочонок сала, перемыла кишки – наделала колбас, и уже при свете нажарила с печенкой картошки, приготовила ужин. И ни малейших признаков усталости, раздражения; напротив: до конца оживленная, видно, радуясь результатам своей работы.

       В Кишинев привезли картошки, капусты, баклажан. Зимой вареную картошку уже ели с постным маслом, а баклажаны, приготовленные тетей Валей я до сих пор нет-нет, да и вспомню – вкуснее баклажан за всю жизнь не ел.

       Жизнь постепенно приходила в норму. В это время я начал писать. Начал со стихов, и помню радостное удивление, что получается в рифму – я почувствовал себя настоящим поэтом, и мне уже не терпелось заявить о себе всему миру. Попробовал себя и в прозе, но тут, я и сам почувствовал, что получается хуже, явно недоставало воображения, не хватало усидчивости, терпения довести задуманное до конца.

       История Ваньки и Гришки, которую дядя Сеня рассказывал нам несколько вечеров, уместилась у меня в обычную тетрадку в 12 листов. Несколько страниц занял фрагмент будущего романа из помещичьей жизни, написанный под впечатлением от чтения Тургенева и Салтыкова-Щедрина, в котором описывал утро в помещичьей усадьбе. Был еще не законченный рассказ о мальчике моего возраста, который тоже пытался писать стихи, но в отличие от меня, у него не ладилось с рифмой.

       К весне я уже не мог более терпеть, и кто-то посоветовал обратиться в редакцию городской газеты. Не уверенный, что у меня хватит смелости войти в это учреждение, я попросил своего двоюродного брата Игоря пойти со мной. Он охотно согласился, но к моему великому неудовольствию прихватил еще своего приятеля Владика Левицкого. Хотя я и чувствовал уверенность и веру в свой талант, но порой меня одолевали сомнения, и мне не к чему был лишний, да еще посторонний свидетель моего возможного позора. Но пришлось смириться и мы пошли втроем.

       Редакция городской газеты располагалась на тихой улочке в небольшом здании бывшего, видно, ранее частного дома. И вот мы перед дверью кабинета редактора, и я впервые испытываю волнение, знакомое каждому автору от сознания, что за этой дверью сейчас решится моя судьба.

       Небольшой кабинетик, небольшой стол у окна против двери, и женщина за столом лет тридцати – тридцати пяти, лицом к двери. Она любезно приглашает нас сесть. Я сажусь перед столом против нее, и выкладываю тетрадки своего полного собрания сочинений. Все минут 15-20, пока она знакомилась с моим творчеством, я напряженно сидел, чувствуя, как пылает мое лицо, и, кажется слыша, как стучит мое сердце.

       Наконец женщина заканчивает читать, аккуратно складывает мои тетрадки и придвигает ко мне.

       - Ну что я могу вам сказать, - серьезно обращается она ко мне, - мне кажется, вам еще рано писать стихи. Потерпите хотя бы до седьмого класса. По-моему, в седьмом классе знакомят с азами стихосложения… ямбы, хореи…

       О моей прозе ни слова. И я с благодарностью до сих пор вспоминаю эту мудрую женщину, пощадившую самолюбие юного автора. Что могла бы она посоветовать мне? Потерпеть вообще с этим делом хотя бы до десятого класса, в надежде, что к тому времени я освою грамматику и буду писать без ошибок – у меня была твердая тройка по русскому письменному.

       Результатом этого визита было то, что я надолго перестал писать, даже стихи. Однако он не смог подорвать моей веры в мое писательское будущее. Я старался больше читать, и к девятнадцати годам все же одолел «Войну и мир», и еще многословные романы Золя, Диккенса, Достоевского. Чтение со временем стало привычкой, и чем больше читал, тем более томило меня сознание, что пора начинать писать.

       Начиная произведение нового для меня автора, я прежде заглядывал в его биографию, интересуясь, в каком возрасте он дебютировал, когда было опубликовано его первое произведение, и с каждым годом с беспокойством отмечал, что большинство их далеко опередило меня.

       Главная проблема была в том, что я никак не мог придумать сюжет своего первого произведения. Я с завистью оглядывался на Чехова, для которого любой предмет, оказавшийся перед глазами, даже чернильница, могли стать сюжетом для рассказа.

       Ничего, стоящего внимания не приходило в голову. Поиски сюжета растянулись на годы. Я успел объездить значительную часть страны, побывать и на Волге, и в Сибири и в Средней Азии, и на Дальнем Востоке, пока не притормозился на Севере, на Чукотке, где, наконец, встретился с героем будущей своей повести.

       Я устроился на прииске Полярном, сбил из ящиков из-под стройматериалов небольшое жилище, вызвал жену с детьми, и стал работать в строительной бригаде плотником, штукатуром, землекопом.

       Здесь, в бригаде я и познакомился с ним. Бывший боцман, по натуре бродяга, бич, как здесь называли. Одинокие при случае охотно делятся своими воспоминаниями, и то, что я услышал от него, почти целиком вошло в содержание моего первого произведения. Настроение же передал случай, который произошел в то время, когда я работал над повестью.

       Кто-то набрел в тундре на тело замерзшего парня. Его привезли трактором в волокуше и положили, накрыв брезентом в метрах пяти от моего балка, как раз против единственного окна. Столик наш стоял у окна, и всякий раз, сидя за столом, видел этот кусок брезента под которым лежал покойник. Выходил ли, чтобы идти на работу, возвращался с работы, я невольно смотрел, не желая того, в ту сторону. Мой взгляд, словно магнитом притягивало это неподвижное тело. Даже проснувшись ночью, я тут же вспоминал о нем, и кажется, видел его с закрытыми глазами, чувствовал, что он здесь, рядом.

       Пока вызвали следователя, пока он добрался из Певека, я жил под этим тягостным впечатлением, словно под холодным, равнодушным взглядом самой смерти. Но работа над повестью стронулась с места, пошла. Я писал, переписывал, пока через года два решил, хотя и был не совсем доволен ею, что можно попробовать предложить редакции какого-нибудь журнала. После некоторых размышлений решил пойти сразу ва-банк – послать в лучший в то время толстый журнал «Новый мир», редактором которого был поэт Твардовский.

       Я жил уже в поселке Угольные копи, что напротив Анадыря, на берегу залива. За тридцать рублей по случаю приобрел старенькую машинку, отпечатал и отослал повесть в журнал. Ответ пришел довольно скоро с хорошей рецензией писателя Кардина и письмом Инны Петровны Борисовой. То, что такой уважаемый журнал сходу не отверг мое произведение, придало мне уверенности в успехе. Я выписывал журнал и теперь с нетерпением ждал каждый номер, уверенный, что в нем увижу свое имя.

       Ждал год, два, и не очень расстраивался – напротив, вера моя в то, что работа моя талантлива, только крепла. «Дерьмо, - думал я, - не стали бы так долго удерживать». Под конец настолько возомнил о себе, что решил напомнить о себе самым решительным образом – нагрубил в письме в адрес редакции.
Реакция была незамедлительна – рукопись мою вернули тотчас без всяких объяснений. Однако и это не могло меня уже так уж сильно огорчить, поколебать мою веру. Я рассудил, что если лучший журнал все же хоть на время счел мою повесть пригодной для публикации и держал столько времени, то редакция обычного посредственного журнала будет счастлива заполучить ее, и я отослал рукопись в ленинградский журнал. И оттуда ответ не пришлось долго ждать, но в отличии от первого, повесть мою вернули в сопровождении разгромной рецензии.
Следующая редакция сдержанно похвалила, но тоже вернула. Уже не помню, сколько раз я получал толстую бандероль со своей рукописью, пока, наконец, ее все же опубликовали в журнале «Дальний Восток». Прошло без малого двадцать лет с тех пор, как я ее писал. Нельзя сказать, что время это прошло впустую. Воодушевленный первым, хотя и сомнительным успехом, я продолжал писать, отсылать вновь написанное в редакции журналов и получать их обратно. Иногда похваливали, что поддерживало мою веру.

       Появление моей повести на страницах журнала совпало с началом перестройки. А возможно это событие было приметой ее. Скоро перестройка завершилась полным развалом; рухнули и мои надежды. Если раньше, как правило, рукопись непременно возвращали с объяснением, почему она не подходит редакции, то теперь вообще не откликались, и можно было только гадать, где ее выбросили в мусорную корзину: в редакции, в пути, или еще на нашей местной почте. И я сдался. 

       Все. Конец. Писателя из меня не получилось, и должен принять как факт, и только должен сожалеть о напрасно, бестолково  потраченном времени, которое мог провести более приятным образом. К этому времени я уже вышел на пенсию и как-то легко смирился со своим поражением, зажил обычной жизнью пенсионера: возился по хозяйству, а свободное от хозяйственных забот время сидел перед экраном телевизора. Смотрел все подряд: новости, мультфильмы, политические шоу, «Маски-шоу», концерты, сериалы и прочее и прочее.

       С некоторого расстояния этот период моей жизни представляется как продолжительный, растянувшийся на несколько лет сумбурный сон, который по пробуждении, при попытке вспомнить его, увидеть в нем какое-то содержание, разглядеть смысл, память выдает лишь в виде смутных образов, лиц, обрывков фраз, имен, названий.

       «Чип и Дейл», Кравчук, бывший главный идеолог Советской Украины с дрожащим от обиды голосом, рассказывающий о том, как когда-то кто-то  назвал его «хохленком», «Богатые тоже плачут», «поморанчевая революция» в исполнении «Маски-шоу Делиева, Ющенко в кресле перед камином, маленький Савик Шустер с пальчиком у рта. И как во сне мозг покорно, безучастно, как губка впитывает все это, не вызывая ни ярких эмоций, не мыслей.

       Единственное, что отказывался он принять, что вызывало в моей душе протест, это небывалый подъем в стране «национального самосознания», вспышка, подобно эпидемии гриппа, национализма. Речи политиков, митинги, шествия вызывали в душе моей протест.  Пробудившийся вновь мозг вызвал желание как-то отозваться, выразить несогласие, доказывать, и я вновь начал писать. Написал несколько статей, и некоторые были опубликованы в газете. Написал два рассказа, дабы напомнить господам националистам, что и не только украинцы, но и «москали»  в то время страдали, умирали с голода, гибли в лагерях. Рассказы тоже были опубликованы.

       И снова маленький успех воодушевил, пробудил меня к творчеству. После нескольких рассказов я взялся за повесть. Если быть точным, то первоначально произведение это было задумано как нечто вроде пособия по уходу и воспитанию лошадей. Дело в том, что в это время я приобрел жеребенка, и спустя полгода у меня накопилось достаточно любопытных наблюдений, связанных с ним, приведших на первых порах к мысли  вести пока дневник.

       Покупая жеребенка, я не представлял, что это маленькое существо на высоких, тонких ножках потребует столько внимания, столько времени, прибавит столько забот. Я ходил пасти его, добывал ему корм. Я забыл о телевизоре, и, оторвавшись от этого ящика, вернулся к жизни. Сколько я исходил с ним в первые два года, сколько изъездил потом в телеге? И все это время я размышлял, предавался воспоминаниям, встречался, разговаривал с людьми; и все это постепенно складывалось в сюжет повествования.

       Скоро я понял, что  в пособии по уходу за лошадьми отпадет необходимость. Я стал свидетелем ухода из нашей человеческой жизни этого животного. Когда я покупал жеребенка, в селе было еще довольно лошадей. Лошади были в совхозе на ферме, многие из односельчан держали лошадей. Но скоро поголовье их стало быстро сокращаться.  Ускорил этот процесс засушливый год, бескормица, когда многие избавились от них, посдавали мясникам. Вместо совхоза стало частное владение, и хозяин сразу избавился от ненужных, не дающих никакой прибыли животных.

       Все это происходило на моих глазах, и вместо пособия по уходу за лошадьми, получился реквием по еще одному, исчезающему по вине человека виду животных; плач по прекрасному творению Бога и Матери Природы.

       Порой, когда поил своего коня, держа перед ним ведро, пытаясь заглянуть в его прекрасные темные печальные глаза, приходила одна и та же мысль, что может он уже давно хочет пить, но вынужден был терпеть, когда дед вспомнит про него; что жизнь этого молодого, сильного красавца зависит полностью от меня, немощного старика, и как только со мной что-то случится, и я не смогу за ним ухаживать, тем более, если меня не станет, оборвется и его жизнь.

       Одна только утешительная мысль смягчала мою скорбь, что он не знает этого, что он обречен. Господь, не наделив его разумом, скрыл от него трагический финал его жизни. Человеку же, в наказание за грехи его, открыл это.

       Продолжение следует...


                Глава 7.


               
И каждый мнит, что нет его правей.

                Максимилиан Волошин.


                Горький опыт убедил меня, что люди
                вообще плохо понимают друг друга и
                плохо вслушиваются в то, что говорят
                друг другу.

                Николай Бердяев.


Рецензии
Хорошая глава, но безнадежная - "...небывалый подъем в стране «национального самосознания», вспышка, подобно эпидемии гриппа, национализма". Именно сейчас мы переживаем кровавый результат этого подъема.
То, что происходит в Украине - невероятно, драматично, непредсказуемо...
И "...получился реквием по еще одному, исчезающему по вине человека виду животных; плач по прекрасному творению Бога и Матери Природы. ...если меня не станет, оборвется и его жизнь".
С уважением!
Ольга Бурзина за своего отца Парамонова

Михаил Павлович Парамонов   07.07.2014 13:08     Заявить о нарушении