Адольф

Адольф аккуратно отложил кисть на стол и отошёл на несколько шагов от мольберта, вглядываясь в написанное.
Ему нравилось. Линии пейзажа получались чёткими и симметричными, краски — правдоподобными. И как только завистники смеют называть его живопись мёртвой, явно намекая  на отсутствие в его картинах полутонов и какой-то там неопределённости,— всего того, что делает, по их мнению, произведения живыми и по-настоящему творческими.
Хотя, чего ещё можно ожидать от славян?! Носятся со своим культурным наследием,  словно только оно и существует в мире. Пьяницы и грязнули. Взять хотя бы женщин. Ведь именно от той уличной проститутки-чешки он подхватил венерическую болезнь, которая мучила его все последние годы. Мразь. Уничтожить бы всех. Сжечь праведным огнём! Сжечь, как он сжёг бы саму болезнь, поселившуюся в нём, разъедавшую его изнутри снизу, угнетавшую его, мешавшую ему спать, есть, пить, думать — жить! Поразившую его в самое святая святых — в его мужское достоинство. Породившую в его некогда бесстрашном сердце отвратительный дрожащий страх. Страх, который был неведом ему даже в окопах первой мировой, когда совсем рядом с головой разрывались снаряды, и в лицо летели оторванные конечности  солдат, пачкая его кожу тёплой ещё кровью. Страх сближения с женщиной...
До сих пор  болит левое бедро — последствия ранения 1916 года. Но это боль — ничто в сравнении с его душевными и телесными муками,  порождёнными сифилисом.
Он подхватил эту болезнь ещё в тринадцатом году, но долго не обращал на неё внимания. Тогда, в молодости Адольф был легкомысленным и беспечным. К тому же, Родина была в опасности! Было бы недостойно думать о себе, когда великая Германия кровоточила ранами и задыхалась от газовых атак. Он добровольцем ушёл на фронт.  Он так и не вылечился полностью — был беден, а мерзавец врач-еврей  наотрез отказался лечить его без денег.
Подонок, как и все евреи. Как и его дедушка, Иоганн Непомук Хидлер, богатый жидяра, обманом соблазнивший его бабку и усыновивший его отца Алоиза, когда тому уже стукнуло 39 лет. Впрочем, этот, как и дед, тоже был подонком... Тиран и извращенец. Однажды, напившись по обыкновению, он, пятидесятилетний, силою взял его мать — бедную безмолвную овечку Клару, свою служанку. В те времена она годилась ему в дочки. Да она и приходилась ему дальней родственницей... Рождение Адольфа, а через четыре года и Паулы, смерти остальных четверых детей — мало на него повлияли. Алоиз так и остался до конца своих дней развратником и дебоширом.
О, мой Бог! Как он ненавидел отца — грубую скотину, поровшего и унижавшего детей. И как он обожествлял свою мать... До тех пор, пока как-то раз её, обессиленную  простудой, бесстыдно и вероломно не изнасиловал пьяный отец прямо на глазах у застывшего от ужаса маленького Адольфа. С тех пор он стал презирать и мать, и всех женщин — жалких покорных рабынь.
О, эти родовые проклятия! ...
Адольф заложил руки за спину и в задумчивости, слегка наклонив корпус вперёд, стал размеренными широкими шагами ходить по комнате. Остановился у окна. Моросило. Внизу, по вымощенному тротуару, спеша куда-то по своим ничтожным делам, сновали взад-вперёд люди. Как далеки они были от высоты полёта его — Фюрера — мыслей и планов! И как любил он эту обуянную собственным тщеславием толпу людишек, ревевшую от восхищения им, в часы его публичных выступлений! Как нравилось ему управлять ими, манипулировать их чувствами и инстинктами, играть с их амбициями, многократно повторяя одни и те же лозунги, снова и снова проникая в их душу и мозг.
Прав всё-таки старина Фрейд: толпа всегда послушна своему кумиру, если тот сумеет её подмять. Более того, жаждая развития экстаза, толпа сама начнёт требовать от лидера силы, а потом и насилия. И будет права, ибо только с помощью жестокой борьбы человек смог когда-то возвыситься  над животными. И только с помощью насилия, а не какой-то там придуманной жидами и коммунистами гуманности, человек  выживает в этом мире.
Разве иные удовольствия могут заменить сладострастные минуты осознания тотальной власти над массами?
Разве что секс... Он волновал его с раннего детства. Уже в одиннадцать лет Адольф рисовал двусмысленные картинки, позже стал собирать порнографию. Но в жизни получалось не очень. Вряд ли он нравился женщинам — его трудно было обмануть. Он не верил бабам, не взирая на их заискивающие комплименты, типа: “О, мой маленький волчонок”.
Этот псевдоним он выбрал себе сам — Вольф. Да, да, одинокий волк... То был его тотем. Потомки древних готов — его великий народ, словно дружная волчья стая, будут сопровождать своего  фюрера, как бога войны, в боевых походах на благо нации.
Всё-таки, нет ничего лучше одиночества, его суровой красоты. И творчества... Эти подонки из конкурсной комиссии Академии художеств в Вене трижды валили его, насмехаясь над ним почти открыто, называя его “копировальщиком открыток, а не художником”. Дескать, нет в его картинах тайны проникновения в натуру и жизненной беспечности, зато — излишняя скрупулезность в выписывании деталей.
  Адольф опять повернулся к мольберту. Но писать уже не хотелось. Евреи, славяне... Да кто они такие, что бы сметь давать ему — Адольфу Гитлеру — оценку?!
Ведь это они, его предки-евреи, когда-то предали Иисуса!  Правда, количеству рождённых ими гениальных детей могла бы позавидовать любая раса...
Впрочем, как и дебилов! Взять хотя бы Паулу или его родную тётку по матери — Жоанну, горбунью и шизофреничку... Всех в печь!
Адольф стиснул челюсти и сжал кулаки. Задрал подбородок и закатил глаза. Заныла ключица, он повредил её в двадцать третьем году во время мюнхенского пивного путча, отчего левая рука долгое время была парализована.
Знакомыми приступами дала о себе знать боль в висках, в ушах зазвенело металлом... Он испуганно стал искать правой рукой за спиной подоконник... Слава богу, ещё немного и он бы упал. Боль понемногу отпускала. Пошатываясь, фюрер направился к кушетке. С облегчением прилёг на неё, откинул голову.
Несколько минут он был как будто бы в забытьи. Придя в себя, осмотрелся по сторонам, с удовольствием остановил взгляд на кушетке, где сидел. Она была старинной, с изысканной, давно поблёкшей обивкой в лилово-бирюзовых тонах, с изрядно потёртыми, тусклыми от времени подлокотниками. Со странно возбуждающим запахом старины — приглушённым ароматом человеческих испарений и вековой пыли. Он обожал антиквариат. Взгляд упал на недавно начатый осенний пейзаж. Настроение опять  испортилось.
Неужели теперь до конца своих дней он останется импотентом?! Какое страшное слово... И это он — бессильный?!
Адольф подскочил к мольберту и с ненавистью ударил  по нему ногой. Одна из деревянных ножек сломалась, и мольберт с только что начатой картиной повалился на пол.     Художник стал остервенело топтать холст, пачкая начищенные до блеска туфли масляными красками рыже-жёлто-красных оттенков.
Наконец устав, он повалился на свою антикварную кушетку. Достал из нагрудного кармана белоснежный носовой платок, туго заглаженный вчетверо. Не став его разворачивать (что выдавало в нём провинциала), дрожащей рукой промокнул лоб. Ничего... Он ещё им всем покажет...

Вечером на центральной площади в Мюнхене он по-императорски гордо стоял на трибуне и вожделенно смотрел в глаза возбуждённой толпы. Не просто смотрел, — он чувствовал её глаза, ощущал ритм её дыхания.
Только что он закончил свою речь, толпа как обычно бушевала в восторге. В который раз он сумел завести её, увлечь своими призывами,  внушить ей свои идеи, воодушевить лозунгами. Он всегда безошибочно чувствовал её настроение — он был гениальным оратором. Последнее время стали побаливать голосовые связки — он произносил свои речи с надрывом, не жалея себя — но на время выступлений боль отступала, и он  вместе с толпой разделял экстаз и восторг от рисуемого им сытого будущего и тотального диктата немецкой нации всему миру.
Адольф пьянел, предвкушая скорую войну. Даже не войну — бойню, где любое, самое фантастическое зверство будет оправдано как высшая форма патриотизма. Не зря ведь Дуче Муссолини говорит, что война для мужчины — то же, что материнство для женщины. Да, да, война, уничтожение всего живого. Во имя высокой цели, разумеется...

Внизу, под трибуной сотни людей с факелами в руках, выстроившись в форме огромной свастики, медленно двигались, раскручивая древний магический знак против часовой стрелки — вопреки высшим оккультным традициям, не понимая, как и их фюрер: природа уничтожает всё противоестественное, в том числе и левозакрученные торсионные поля, действующие губительно, согласно законам физики, на всё живое.
Над площадью гремела маршевая музыка, ноздри возбуждающе щекотал дым костров — в них сжигались химерные книги классиков. Молодые крепкие молодчики с зализанными, как у фюрера, чёлками и стеклянными глазами терминаторов быстрыми шагами прорезали толпу, обращая внимание на задумчивых, грустных людей, диссонирующих с поражённой всеобщей радостью толпой. Но таких было не много в сравнении с основной массой ликующих немцев: мужчины чокались пивными кружками и пели гимны, женщины размахивали флажками со свастикой, вожделенно и цепко вперяясь снизу вверх в того, кто был на трибуне. Каждая из них была готова отдать полжизни за ночь с ним — с их холодным, гордым, бесстрашным и недоступным кумиром.
Начиналась новая эра. Великая.   

***




Рецензии