Двойная жизнь. Глава 14

   Дорога в Золотые Сосны приглаженная, немногие ухабы покачивают бричку мягко, полусонно, – не едешь, а плывёшь, словно в гамаке. Можно беседовать, не боясь откусить язык, но Агафон, едва ли не силою выдернутый из хватких Парашкиных рук, сидит на козлах живым олицетворением промозглого осеннего вечера и на мои пространные речи лишь изредка и односложно отвечает «оно так» и «знамо».
   Оставив кучера в покое, занимаюсь своими мыслями.

   Ночью снился тот же опостылевший сон: тесное, душное присутствие, заваленное грудами казённых бумаг, те же бабы с их отвлечёнными речами, – а я так надеялся увидеть Машеньку!
   ...А надо ли мне, с ворохом холостяцких привычек, разбросанной, утомившей меня самого жизнью сближаться с нею, – девушкою пусть импульсивною, но чистою, искреннею? Какое место она займёт в моей жизни, сможет ли найти и занять его, будет ли по силам ей это место, как долго сможет она занимать его?..
   ...Мы не пара, это же совершенно очевидно: я опускаюсь к закату, она поднимается к зениту... Да и зачем на старости лет менять привычную свободу на шёлковые вериги Гименея, ведь в случае неудачи они обернутся чугунными, и мне придётся волочить их до скончания своих дней? Оплата мимолётной сладости поцелуев, вскруживших голову, чересчур высока... К тому же Маша не призналась в своей любви ко мне, значит, для неё наши отношения – всего лишь забава, средство от деревенской скуки (а как наиграется – отринет) или желание проверить силу воздействия своих женских чар, или что-то другое, мне пока ещё непонятное... Пожалуй, ещё не поздно умыться колодезной водою, – может, любовная дурь от этого и пройдёт?..
   ...Да ведь ты, дражайший Михаил Евгеньевич, просто-напросто боишься Машу, слишком умную для тебя, боишься её любви, от которой она откажется со свойственной женской породе жестокой лёгкостью, как только узнает тебя ближе и прозреет. Маша умна, значит, прозрение наступит скоро – завтра, сегодня... Ты не сумеешь её удержать: райская птица в клетке не живёт.
   Признайся же самому себе: боишься остаться у разбитого корыта! Как в сказке: налево пойдёшь ; шёлковые вериги найдёшь, направо пойдёшь ; чугунные вериги найдёшь, прямо пойдёшь ; ничего не найдёшь. А надо ли идти, ежели впереди, кроме вериг, нет ничего?
   ...Думаю рассудочно, значит, не полюбил Машу, а увлёкся ею: влюблённый, сиречь безумный, не способен рассуждать здравомысляще...
   ...Принимай окончательное решение!..
   Решено, поведу себя как ни в чём не бывало: с равнодушною улыбкою, бровью не поведя, скажу: здравствуйте, Мария Евграфовна, погода сегодня замечательная, и вы тоже, как всегда, блещете обворожительною красотою, – и всякую прочую чушь, каковую изрекают из обязательной уездной вежливости. За столом буду скучно пить чай, а блины, ежели их подадут, кушать без фантазий, как самый обыкновенный человек; разговаривать же буду со всеми одинаково, не выделяя никого, особенно Машеньку, и, как и подобает в гостях, преимущественно о незначащих пустяках, о той же спасительной погоде. Отвизитировав, раскланяюсь любезно; опять-таки равнодушно, без дрожания в голосе, промолвлю: «Премного благодарствую вам, Мария Евграфовна, за оказанное радушие, засим до свидания». В следующий раз они подумают, зазывать ли гостя, такого же тоскливого, как посвистывание февральской позёмки! Я же от дальнейших визитов к Бессовестновым из благоразумия воздержусь (чай, предлоги сыщутся), а там, глядишь, через месяц сёстры уедут обратно в свою городскую, заново отделанную квартиру. С глаз, как говорится, долой, так сразу из сердца вон... Вскоре она, конечно же, позабудет амурное приключение в деревне и поступит так же, как и другие женщины, наделённые не одною лишь красотою, но и практическою сообразительностью, то есть найдёт мужа, успевшего к тридцати пяти годам сделать недурственную карьеру, обзавестись квартирою в центре города, экипажем, животиком, плешиною и подагрою, непременным последствием трактирных обедов и холостяцких пирушек... Что ж! пусть так и будет, и дай им бог всякого счастья, а я останусь прежним анахоретом, и более никогда ни одна женщина не сумеет приблизиться ко мне столь близко, как это удалось Машеньке. Одиночество – хлопотное дело, но ничего – перемогу...

   – Эвона... село показалося!.. – бурчит кучер с некоторою досадою, таким образом, довольно невежливо прерывая мои драматические мысли. – Ну, от Молчуна перепадёт на орехи... – прибавляет он, вздыхая, сдвигая картуз на самые брови, – ить припозднились.
   – Не перепадёт, – утешаю его, глядя на усадьбу приятеля, выстроенную на возвышении, немного в стороне от села. – Забыл, что ли: коня перековывал?
   Кучер непонимающе оборачивается на меня – и уразумевает: «Аа...» Тряхнув вожжами, прикрикивает:
   – Но-о, мякина дохлая!
   Дом встречает нас безлюдьем, легко угадываемой особенною – послеобеденною, разморенною – тишиною, лишь в неподвижном знойном воздухе суетятся, вызванивая кровожадную песнь, комары.   
   Соскочив с брички, разминаю затёкшие за дорогу члены, иду к крыльцу. «Спят, должно быть, надо бы позже отправляться». С этой мыслью протягиваю руку к двери, – вдруг она приоткрывается и меня втаскивают вовнутрь дома, в полутёмную прихожую. Дверь захлопывается. К груди прижимается тёплое, щекочущее волосами, пряно пахнущее цветочными духами, обжигающее щеку шёпотом:
   – Зайчонок, ты почему так долго... заждалась совсем...
   – Маша, прошу тебя опомниться... – бормочу я, стоя словно столб, и блуждая между противоречивыми желаниями отстраниться и привлечь её к себе. – Ежели нас увидят...
   Она прижимается ещё плотнее, обхватывает обнажёнными руками.
   – Некому увидеть: папА прилёг отдохнуть после обеда, Лиза прогуливается по усадьбе: надеется изловить бабочку или гусеницу... Пойдём же, пойдём!
   Она увлекает меня в коридор, ведущий в крыло дома, где расположены комнаты для гостей, в коих я не бывал лет уже шесть. Спрашиваю, зачем, – Маша не отвечает. Вот проходим мимо покоев, отводимых для гостей достопочтенных, комнат, предназначенных для гостей средней руки, комнатушек, где обычно обретаются гости малопочтенные, вот уже заходим в часть дома, где я никогда не бывал, – но Маша идёт дальше, одною лишь несколько нервною улыбкою отвечая на мои вопросы. Остановившись перед неприметной дверью, оглядывается, выдыхает сипнувшим голосом: «Пришли...» – и вынимает старинный, не иначе допетровских времён, ключ с фигурною бородкою.
   – Давеча хотела подсолнечное масло принести, – шепчет Маша, не замечая, как я, стоя сбоку от неё, любуюсь её безукоризненным, как у греческих богинь, профилем, – да вот, снова позабыла...
   Ключ проворачивается в заскрежетавшем механизме замка, дверь, зловеще подвывая несмазанными петлями, приоткрывается...
   – Это моя потаённая светёлка, – говорит она, заново запирая дверь ключом, проходя в комнату и обводя её рукою, – неведомая даже проныре сестре. Здесь почему-то необыкновенно хорошо мечтается в одиночестве. 
   Спрашиваю, почему именно «здесь», осматриваюсь. Комната самая обыкновенная – диван, стол у окна, шандал с оплывшей свечой, за полузадёрнутыми шторами видны горшки с вездесущей геранью... Ага, этажерка с книгами! В помещичьих усадьбах такое нечасто увидишь.
   Маша незаметно завладевает моими ладонями.
   – Вечерами из села, – оно рядом, и полуверсты не будет, – слышатся непривычные, негородские звуки: мычат коровы, брешут собаки, а где-то далеко, наверное, у берега реки, поют крестьянки, – тихо говорит она, опустив глаза долу, трогая, перебирая мои пальцы. – Бывает, поют задорно, но чаще всего долго, протяжно, жалостно, словно богу души выплакивают... Сижу, внимаю, – и самой вдруг хочется всплакнуть, не знаю, почему и отчего... Я дурочка, да?
   Восхитительная наивность вопроса трогает меня едва ли не до слёз. Молча забираю её руку, лобзаю ещё по-детски узкую ладонь – и вдруг Маша припадает губами к моей руке. Оторопев, отдёргиваю её.
   – Машенька!
   – Что, Зайчонок? – спрашивает она, будто удивясь.
   Не могу отыскать подобающие слова. Да что же это... Снова она ставит меня в тупик!
   – Ведь я не поп, чтобы руку мне целовать!
   Маша немедля возражает:
   – Почему мужчина может поцеловать женщине руку, а женщина мужчине, когда ей захочется, – нет? Это вопиющая несправедливость! Я хочу – и поцелую!
   Она проявляет настоятельное желание сию минуту осуществить намерение. Пытаюсь опередить, ловлю её руку – поцеловать, но Маша, поддразнивая: «Нет, нет, и не надейся!» – убирает её за спину. Принимаюсь за другую руку – и она тоже ловко запрятывается за спиною. Тогда я привлекаю Машу к себе, шепчу:
   – Принцесса!
   – Льстец! – сердито-ласково отвечает она, изгибаясь и преловко, словно кошка, уворачиваясь от моих торопливых поцелуев, не делая, однако же, попыток высвободиться. Всё же мне удаётся удержать её голову, впиться в губы. Она, коротко вздохнув, обмирает, закрывает глаза, роняет руки; я вдруг чувствую, как покорно, доверчиво приникают ко мне вздрагивающие холмики грудей...   
   Паррамбамбамм! – оглушающе взрывается в голове. Сквозь неумолчное грохотание доносится мой голос:
   – Машенька, я люблю тебя...
   Её ресницы замедленно приподнимаются, открывая зрачки, утонувшие в хмельной бирюзовой сини, припухшие губы разъединяются:
   – Что же мы... посреди комнаты...
   Неведомым крепостным краснодеревщиком диван был задуман и изготовлен именно для поцелуев.
   Я думаю об этом, когда чувствую саднящую боль в губах, непроизвольно улыбаюсь и делюсь этой догадкой с Машею.
   – Да, он был сделан для любви, – соглашается она, беря у меня руку и целуя её так быстро, что я не успеваю ничего сообразить, лишь запоздало восклицаю:    
   – Машенька! Как тебе не стыдно!
   Она хохочет судорожно, взахлёб, а, отсмеявшись, спрашивает:
   – Ну почему мне должно быть стыдно?
   Не знаю, что ей и ответить... Действительно – почему?
   Она гладит меня по щеке, спрашивает:
   – Тебе было приятно?
   Соглашаюсь из одного лишь опасения обидеть её ответом противоположным.
   – Хочешь ещё?
   Она смотрит так просительно, глаза её так невинно-лучисты, что я, преодолев внутренний протест, молча киваю головою. Наклонившись к руке, она сначала чуть дотрагивается до неё губами, затем чаще, плотнее, вот принимается целовать пальцы, и в голове моей начинает нарастать невнятный гул... Вдруг чувствую, как она нежно проводит языком по пальцам, от ногтей к ладони и обратно... От этой восхитительной ласки гул оборачивается грохотом, сердце бьётся в горле... Хриплю:
   – Машенька... не надо...
   Она послушно поднимает голову, взглядывает со счастливой улыбкой:
   – Я так рада, что тебе понравилось!
   Протягивает руку.
   – Можешь поцеловать. – Поглядев, как я лобызаю её ладошку, просит: – Выше, ещё выше... ещё...
   Добираюсь до локотка; решившись, трогаю языком персиковую бархатистость кожи.
   – Да, так... выше... – шепчет Машенька и заботливо, так, чтобы мне было удобнее, слегка откидывается на спинку дивана.
   «Зачем „это“ ей нужно?» – осведомляется в моей голове бесстрастный, хрипловатый, словно навсегда застудившийся от аналитических сквозняков, голос.
   Давненько тебя не слышал, век бы тебя не слышать!
   «Изыдь, сатанинский прислужник! – приказываю ему, расцеловывая на плече, изваянном не иначе как из ценнейшего каррарского мрамора, родинку в виде крохотного опрокинутого сердечка, – дай мне возможность хотя бы раз в жизни, не раскладывая факты по полочкам безэмоционального разума, не заглядывая ни на мгновение вперёд, насладиться обыкновенной человеческой радостью!»
   Родинка ускользает из-под моих губ – и передо мною оказываются две пленительные округлости, едва ли наполовину загороженные шёлком, с проглядываемыми, несмотря на его туманную полупрозрачность, бретельками нижней рубашки.
   «Что скажешь?» – закрадывается в уши неотвязчивый голос.
   «Ничего не скажу!» – отвечаю, захватывая зубами скользкий шёлк платья, потеребливая его из стороны в сторону (очень вовремя блин вспомнился, но досадное осознание повтора несколько притупливает эмоции). Выпустив ткань, пытаюсь нащупать губами вожделенные округлости, но они лишь утопают в субстанции неуловимого горячего шёлка, не давая почувствовать себя.
   Надо мною раздаётся довольный смешок.
   Распалившись, схватываю зубами шёлк, стягиваю вниз.
   – Осторожнее, Зайчонок, порвёшь! – встревоживается Машенька. – Я сама.
   Платье приспускается, бретельки облетают с плеч – и моему взору являются не созревающие припухлости, как я ожидал, а уже оформившиеся, отяжелевшие полусферы с далеко выступающими сосками.
   «Неожиданно, не правда ли? – не унимается голос. – Что же далее?»
   Не отвечая, не раздумывая, втягиваю сосок в рот и принимаюсь посасывать, всё глубже и глубже въедаясь в упругую, затрепетавшую плоть, стремясь захватить её как можно больше. Машенька вышёптывает: «Да, Зайчонок, да...» – и обхватывает мою голову ладонями. Сдавливаю затвердевший сосок губами – ещё – сильнее – и Машенька истомлённо вздыхает. Надавливаю на сосок зубами – и, вскрикнув «Ах!», она прижимает мою голову к груди так плотно, что становится положительно нечем дышать...
   «Я быстро учусь!» – хвалю самого себя.
   «Свежевыструганный, неотлакированный Казанова», – незамедлительно откликается оскорбительно-равнодушный голос.
   – Машенька, я люблю тебя... – едва оторвавшись от сдобной мякоти груди, бормочу, задыхаясь, с умилением глядя на влажно-багровый, набухший сосок. 
   Машенька подносит вторую, ещё необласканную грудь, говоря:
   – Она тоже хочет...
   «Покамест ты сосёшь пустую титьку, повторю: зачем это ей нужно? – заводит свою нудную песню голос. – Она неглупа, понимает, чем вот-вот всё кончится... Она делает это из любви к тебе, любопытства или по зову похоти?»
   «Из любви, конечно же!» – уверенно отвечаю голосу... и невольно задумываюсь.
   Машенька, заметив промедление, нетерпеливо засовывает сосок груди мне в рот:
   – Зайчонок, продолжай.
   Голос выплёвывает:
   «Для девушки она неимоверно нестеснительна и опытна!»
   Отстранившись от груди, накрываю её ладонью, спрашиваю:
   – Машенька, ты выйдешь за меня замуж?
   Она смеётся задушено, прерывисто, будто только что взбежала на третий этаж.
   – Зайчонок, ты целовал женщинам ноги?
   Не дожидаясь ответа, поднимает согнутые ноги на диван и вздёргивает подол платья, обнажая молочно-белые округлые колени.
   – Ну же, Зайчонок, смелее...
   Целую прохладную, нежнейшую кожу. Странно, почему при этом занятии переживаю не прежние восторженные чувства...
   – Ниже, – направляет сделавшийся хрипловатым голос Машеньки, – ещё ниже...
   Вижу, как платье перед моими губами медленно опускается по бёдрам, оголив их уже до середины, а Машенька полулежит на диване.
   – Так, ещё ниже...
   Её пальцы находят мою голову, проворными змейками заползают в волосы; потерявшее поддержку платье со стыдливым шелестом ниспадает; распахнувшаяся картина принуждает меня в превеликом смущении прикрыть глаза...
   «Так это любовь или похотливое желание?» – спрашивает голос.
   Пожалуй, он прав. «Такое» не проделывают даже чувственные дамы, повидавшие и освоившие на супружеских и мимолётных ложах всяческие кунштюки.
   – Зайчонок... – воркует Машенька, – ах, Зайчонок...
   Вдруг в коридоре раздаётся близкий голос Елизаветы, зовущий: «Маша, где же ты прячешься?»
   – О, как мне надоела эта прелюбопытнейшая, препронырливейшая сестрица!.. – выговаривает Машенька голосом, клокочущим от едва сдерживаемой ярости, изрядно меня напугавшей. – Как они мне все надоели! – тут же прибавляет она уже своим обычным голосом и с ощутимой неохотой разжимает пальцы, освобождая мою бедную голову (надо полагать, надолго потерявшую способность уразумевать хоть что-то).
   Приподнявшись, она неторопливыми движениями руки возвращает платью утраченный было целомудренный вид, взглядывает на меня и спрашивает, улыбаясь с совершеннейшей безмятежностью:
   – Зайчонок, ты как будто удивлён чем-то? У тебя такое престранное лицо!
   – Хочу спросить...
   Но спросить, увы, не успеваю.
   – Маша, где ты?
   Голос Елизаветы раздаётся совсем рядом. Сейчас же за дверью – шорох.
   – Машка, ежели ты здесь, ответь!
   – Потом, Зайчонок... – горячо шепчет Машенька в самое ухо, щекоча его торопливыми поцелуями, – потом спросишь... Мы отправляемся к Лизе, поэтому постарайся напустить на себя обычную невозмутимость... Ах, как у тебя волосики разлохматились... Позволь, вот здесь приглажу... и здесь тоже...


Рецензии