Офицерские лагеря прощание

       
   Вечером накануне отъезда я ужинал у отца. Он сидел рядом со мной на кухне и, глядя, как я ем, спрашивал:
  - Что мать, пишет?
  - Пишет.
  - И как там она?
  - Да так...
  - Жива, здорова?
  - Здорова.
  - Ну и ладно.
   Я уминал борщ за обе щеки. Этот борщ сварил сам отец. Я это понял по тому, как он следил за моей ложкой, и спрашивал: "Вкусно? Подлить ещё?". И ещё по тому, как он сноровисто, по—хозяйски наливал мне. Я был голоден и не отказывался, похваливал ужин. Отцу было приятно, но он пытался скрыть это, делая вид, будто он тут ни при чем.
    Лида, его новая жена, готовить не любила. И не готовила. Из идейных соображений. "Служить желудку» - говорила она, -недостойно разумного человека! Если кто-нибудь в гостях предлагал  ей что-то вкусненькое, она не отказывалась, только сокрушалась: "Столько времени - ради желудка! Я на такое не способна!". Отцу с его гастритом ничего не оставалось, как самому сесть за поварские книги.
    В сорок пять лет непросто столкнуться с очередями в магазинах, деликатесами в полуфабрикатах "Кулинарии" и ценами на рынке. Не просто на старости лет обнаружить, что от аванса до получки может не хватить пяти рублей, что о завтрашнем завтраке надо самому побеспокоиться сегодня. Отец у меня добряк с душой нараспашку, и в молодости был беззаботный малый. Конечно, от этих открытий ОН не пришел в восторг. По пути назад у него не было. Мать бы его не простила, да и сам бы он назад к нам в семью не пошел. Потому мать моя – другая штучка, это заботливый деспот, домашний диктатор.
    Сколько я себя помню, в нашем доме всегда царил матриархат.
 Когда-то давно, когда ни меня, ни моей старшей сестры еще не было, как говорится, "в проекте", мать бесповоротно взяла власть в свои руки и уже не выпускала ее ни на день, ни на час. Она все решала сама: что покупать, что носить, как отдыхать, Мы вставали и ложились под её голос, ели то, что она сварит, носили то, что она купит, и даже по телевизору смотрели то, что она считала интересным. При этом она и мысли не допускала, что можно жить как-то иначе. Ведь она была самой нежной женой, любящей матерью и образцовой хозяйкой.
   Что да, то да, этого у неё не отнимешь: хозяйка она хорошая. Вечно она. что-то несла в дом, покупала, добывала. В хозяйстве у нас не было мелочи, за которой бы пришлось ехать в магазин или обращаться к соседям. У нас всё было. "Не люблю побираться, - частенько говорила она, - Побираться - самое последнее дело!" А отец - он совершенно другой человек. Он готов ничего своего не иметь, лишь бы был повод обратиться к соседу. Сосед, уверен он, такой же простой человек, всегда рад ему помочь. И сколько мать ни пыталась переубедить, перевоспитать его, это ей так и не удалось.
Как я теперь понимаю, они разошлись оттого, что всю их совместную жизнь мать стремилась переломить его характер. Двадцать лет он мирился и терпел: зарабатывал, кормил семью, растил детей. А когда дети выросли, и жить осталось не так много, он в один летний день рассчитался с работы, собрал вещи, поцеловал нас с сестрой и, оглянувшись на портрет матери, который висел за нашей спиной, уехал.
    Видимо, на старости лет ему захотелось выбраться из-за той стены, которую от житейских бурь построила ему супруга, я остаток лет
прожить по cвoeй воле.
   Но отец слишком долго сидел за этой стеной. Он отвык от свободы. К ней привыкают не сразу. Он так и не привык, хоть и прожил
несколько лет один. За эти года он понял, что одиночество - плохая
замена неволе, и надо искать компромисс: одинокую самостоятельную  женщину без особых  притязаний Найти такую сразу не удалось. Самостоятельные почему-то  стремились к руководству, а несамостоятельные были не одиноки. И когда отец нашел себе, наконец, пару: и одинокую, и самостоятельную, и не погрязшую в бытовых мелочах, - у него вдруг обнаружилась странная тяга к домашнему очагу. Похоже, теперь они с его женой поменялись ролями.
- А где твоя Лида? - переведя дух, спросил я. - - Не  знаю.
- На работе?
 - Должно быть, к приятельнице зашла в гости. Знаешь, как бывает: трали-вали, зашла на минутку, а просидела час.
   Он сказал это безрадостно, как о больном и я почувствовал, что, хотя свободы здесь у него - хоть отбавляй, но она ему уже не нужна.
Как и год, и два  года тому, по-прежнему он одинок, и живется ему здесь несладко. Я отставил ложку.
- Ты чего?
- Да так, ничего.
- А ложку чего отложил?
- Наелся.
- Это ты брось. Про запас ешь, отъедайся. В общежитии ведь не покормят.
 Мне пришлось опять взяться за ложку.
 - А Лида, она женщина ничего. Хорошая женщина. Если бы ты жил у нес, она бы к тебе, как к родному. У ней такой характер, понимаешь?
   - Понимаю. Он замолчал и долго сидел, глядя в одну точку.
Ну, - сказал я, поднимаясь, - мне уже пора,
  - Может, молока выпьешь?
  - Да, уже некуда.
Он взял мою тарелку и поставил в умывальник.
   - Значит, завтра в лагеря?
Я кивнул:
   - В лагеря.
   - Маршировать учиться?
   - Технику изучать.
   - А я думал, маршировать учиться, Звания еще не дали?
   - Нет.
   - Значит, солдатиками...,
   - Рядовыми.
   - Солдатиками, или рядовыми - все равно: "Ать-два!
   Мы вышли из квартиры на лестницу, подсвеченную подслеповатой лампочкой, а потом в темноту летней ночи. У подъезда сидели подростки. Мы прошли мимо них и вышли на освещенную неоновым светом магистраль, которая вела к троллейбусной остановке.
   - Денег хватает?- спросил отец.
   - Хватает.
   - Мать присылает?
   - Я кивнул.
   - И я буду давать. Ты только приезжай.
Он полез в карман и открыл кошелек,
   - Не надо, пап. У меня есть.
    -На-ка! - Он вложил мне в карман пачку троллейбусных
талонов. - Не зайцем же тебе ехать...
  Отец проводил меня до угла и посадил в троллейбус. И подождал на остановке, пока я закомпостирую талон и усядусь у окна.  Троллейбус тронулся, а он поплыл, удаляясь, назад. И через стекло пустой задней площадки мне было видно, как он ещё с минуту стоял, заложив руки в карманы, а потом неловко повернулся и медленно пошел домой.

   Как всё-таки плохо знаем мы жизнь своих стариков!
Пока они растили нас, одевали, обували, мы стеснялись их одежды, сторонились их забот, замыкались в своих радостях и винили во всех бедах.
Мы считали их старомодными, неловкими, неинтересными.
 А они, невзирая ни на что, делали своё житейское дело и старались не упрекать нас в черствости.
 Брюзжание,- считали они  - удел стариков, а они как можно дольше хотели быть молодыми.
   Они хотели быть молодыми - для детей.
Они хотели быть удачливыми - для детей.
Они старались быть экономными - для детей.
 Не их вина, что дети видят мир иначе.
Незаметно, по капле уходит их жизнь.
Старики старятся, а мы, их дети, разлетаемся из гнезда:
 кто строить, кто служить, кто учиться.
 Потом женимся, обзаводимся своими детьми
и только тогда, глядя на свою жизнь,
 начинаем понимать своих стариков.
 И запоздалое сожаление    рождается в нас.
Почему же мы так мало отдаем им тепла в детстве и так жалеем о них, когда, приходит зрелость?
 Почему мы не можем понять их тогда, когда они в этом нуждаются? Да и пытаемся ли?


Рецензии