Отец

Как верим мы в нашу память, как веруем, что стоит только захотеть… А придется запустить руку, а там ничего, лица расплываются туманом, города утекают сквозь пальцы, и в лихорадочном недрумении понимаешь, что вера, которую берег, рушится. Хватаешься тогда за что попало. Имена,  запахи, звуки, блики.., воображение работает лихорадочно прижатое тяжестью пустоты. Понимаешь, все не так, все не совсем так, все почти не так...
Видимости, видения, миражи; из желтых фотографий,  из сухой крупы биографий, из старых вещей неизвестно почему не выброшенных, воображение рисует картины и удивляешься им.
Город переполнил мое сердце, нервный, шумливый, толкучий, злобный, прошитый  жесткими сквозняками, воронками вихрей, метущих прошлогодние листья, обертки, счастливые трамвайные талоны, открытки с поздравлениями, крышки от молочных бутылок, сигаретные пачки, стихи, воспоминания, тоску и надежду.
Верчение вихрей клонит в сон. Стена выростает бесшумно и пугающе быстро. Шум умирает. За стеной ужас. Я знаю, что там, но не решаюсь- страх сковал меня, обратил в слух: а вдруг услышит, а вдруг окликнет, а вдруг заметит.
Теперь я живу среди вещей, подобно мне по недоразумению попавших сюда. Теперь я разговариваю с ними, умиляюсь или впадаю в притворную ярость, бью их или читаю им стихи, прижиаю руки к груди или потрясаю ими над головой в знак глубокого разочарования. Среди этого замечаю привычки неопределенно хмыкать, сильно зажмуриваться и особым образом переплетать пальцы- мне не надо зеркала- я знаю- это Он.
Теперь воробьи завели шумную возню за окном вокруг вчерашней булки. Чириканье, хлопанье, стукотню. Он не любил воробьев, не любил нахальство этих шустрых вороватых птичек, которых слишком много. Он любил синиц, щеглов, чижиков, давал им смешные прозвища, умилялся до мокрых морщин, насыпая им корм.
Лицо у него суетливо подвижное. Я украдкой взглядывал на него за едой. Ел он много, с тем животным удовольствием, с которым едят одинокие люди. Ел он на одну сторону, щуря левый глаз, напрягая шейные мускулы. Руки с крупными запястьями почти прямо переходили в кисти так, что казалось- рука сразу заканчивается цепкими пальцами. Ноготь большого пальца бурый и толстый с зазубринками справа. От рук еле слышный запах металла, металлической стружки, машинного масла.
Теперь за окном туман съел почти весь снег, только в лощинах и у деревьев остались пятна, похожие на человеческие лица, чаще всего это Он.
Надо спешить, между мной и моей памятью растет стена. Мне мучительно не хватает слов и я ищу  их среди лоскутов и обрывков, среди мебельной рухляди и сломанных птичьих клеток. Выдергиваю из этой кучи то одно, то другое, рискуя обвалить на себя все это барахло. Иногда попадаются старые фотографии в бурых пятнах, обездвиженный, ушедший мир. Все это имеет отношение ко мне- я знаю.
Он был очень суетлив, особенно когда приходили гости. Это было нечасто, обычно они заходили по какому-нибудь делу, но для гостя в страшной спешке доставалась лучшая в доме вилка, пузатый розовый графинчик с мутной наливкой, гостю ставили лучший в доме стул. Мама всполошенной птичкой наклоня голову моталась между кладовкой и кухней. Морщины отца выражали желание отдать гостю если не всю душу,  то хотя бы сколько возмет. Я уходил за дом, мне было стыдно.
Комната родителей – тайна и страх. Сквозь ставни стальные лучи дня, пахло прохладой и опасностью. Мрачное,  столетнее стояние черного шкафа, гробовое молчание комода, но я знаю, стоит только потянуть за ручки ящиков, и он завизжит как резаный, наклонное зеркало с пугающими проблесками – вдруг вернется…
Я упустил время цветения акации, я упустил время, когда у него на лице появились птичьи морщины. Я убегал от птичьих его рассказов за дом, курил, зажевывая смородиновыми листьями. А двор наполнялся гулом и ароматом. Он смотрел вверх на белые облака акаций и неопределенно хмыкал. Он уменьшался и худел до трубчастых костей, грудь костляво выпиралась, напоминая птичий киль. Сейчас он,  наверное, среди них или ангелов, они слетаются к нему стайкой, снисходят… Они прощают ему, они добрые.
Смерть, где жало твое..?


Рецензии