Как я в детстве ездила к бабушке на Украину

Мы едем, едем...

Папина мама жила в городе Славута, Хмельницкой области. Уже не восток, но еще не западенца.  Ездила я к ней с отцом. Моя мама оставалась в Иванове, ухаживать за своей матерью, у которой была болезнь Алцгеймера.  Красивое и звучное это слово в 70-е годы в России никому знакомо не было, а потому бабушкина забывчивость, агрессивность, страхи, странности, блуждания, слезы и проклятия назывались казавшимся мне склизко-противным, как холодный обмылок, словом склероз.  Мать чувствовала себя жертвой, но в душе радовалась возможности остаться дома.  Славуту, а, главное, свою свекровь, она не долюбливала, и чувства были взаимными. Украинской бабушке в невестке не нравились две вещи. Во-первых, она не ценила ее сына. Отец- кандидат наук, добытчик и красавец- заслуживал восхищения, поклонения и, как минимум, ежевечернего горячего ужина. Мать этих эмоций не разделяла, а, наоборот, считала, что подобного отношения заслуживает именно она-умница и, вообще, прекрасная женщина. Кроме того, бабушке, взращенной на украинско-еврейских эталонах красоты, потенциальная невестка представлялась обширной женщиной в кудрях, грудях, кастрюлях и приданным через плечо. Маленькая, худенькая мама со знанием английского вместо рецепта фаршированной рыбы, была сплошным разочарованием.

В Славуту ехали через Москву. Сначала ночным из Иванова, а потом еще сутки из Москвы, и поездку эту я обожала более всего. Поезд радовал чудесной новизной: сеточка на металической рамке, закрывающаяся жестким щелчком, перекладинка для полотенца, лампочка, загоравшаяся в изголовье- волшебство, да и только.  Я долго смотрела в темнеющее окно на сливающийся с небом лес, с наслаждением прогуливалась по ковровой дорожке в коридоре, стараясь украдкой заглянуть в другие купе- у них там все было интереснее.  Потом был чай в незабвенных подстаканниках с четырьмя!- кто тогда вообще думал о диабете- кусочками сахара, знакомство с соседями, синий свет летней ночи, продуваемый туалет...  А утром за окном уже мелькал иной мир. Мчались станции и электрички, торопились люди, а ближе к Москве набегали друг на друга толпы высоток, огромно-монументальных и нездешних. Поезд прибывал в столицу нашей родины-город Москва, но на самом деле -в другой мир. 

Мы выходили на перрон в раннее-раннее, просто юное московское утро и легкие наполнял восторг ожидания.  Вставать летом в 6 утра мне дома не приходилось- смысла не было: все еще закрыто, телевизор не работает.  А тут я вдруг видела то, на что не обращала внимания дома- небо, солнце, зелень, воздух.  И все вокруг свежее, яркое, стремительное!  Неловкими провинциалами с вещами мы добирались до Киевского вокзала, шли в камеру хранения, приготовленные предусмотрительным отцом деньги падали в прорезь двери, чемодан исчезал, и из вокзала выходили налегке два совершеннейших москвича. 

Отец пять лет учился в столице и город знал прекрасно. Мы спускались в метро, он уверенно вел меня за руку, не задерживаясь у карты, и я мечтала,  о том, чтобы нас принимали за москвичей.

Первой остановкой была Красная Площадь: мы смотрели смену караула. В то время караул охранял Ленина, а не вечный огонь, и места расположиться было достаточно. Ровно в 7 утра происходила смена и, подойдя как можно ближе, я с тоской и замиранием впивалась глазами в замороженные лица, надеясь на моргание. Моргание означало, что солдаты -это люди, неподвижность взгляда обморочно ужасала. Солдаты  всегда оказывались  людьми. Я радовалась, выдыхала и с надеждой спрашивала отца, может сходим в Мавзолей. И он неизменно отвечал, а, может, лучше позавтракаем и в зоопарк? И мороженое! Аргумент был сильнейший и, наслаждаясь уверенностью отцовской руки и походки, я, без раздумий бежала на завтрак.

Завтракали мы в кафе со сказочным названием Садко.  Я, кстати, потом пыталась его найти и долго блуждала вокруг Красной Площади и ГУМа, -на завтрак-то мы шли пешком-, но детство не возвращается.

Из-за раннего часа кафе обычно еще пустовало. Я быстро получала порцию творожной потому-что-твоя-мать-велела-ешь-это-полезно запеканки и тут неизменно происходило чудо. Разговаривая со мной, но глядя на отца, продавщица спрашивала "со сметаной или сгущенкой?" Нелепость вопроса не имела границ, и откуда-то снизу появлялась пятилитровая банка. Отца интересовал размер, не из военных ли запасов, продавщица хохотала.

Не смотря на сказочное название, в Садко низко, как в поликлинике - помните это замечательное место,  куда детей водили во всем новом, потому, что к врачу же идем,- висели вполне советские плакаты.  Некоторые так и остались в памяти: "Страна родная, принимай, наш казахстанский каравай." "Хлеба к обеду в меру бери. Хлеб драгоценность, им не сори." И лучший: "Ешьте суп, второе, компот. Это хороший к здоровью подход."

Следующим пунктом был Арбат и покупка подарков.  Из-за них терялась легкая  московскость и дальше мы ходили с сумкой, снова становясь обидно-иногородними. Праздничное настроение страдало, но утром, со знанием дела говорил отец, в магазинах был больше выбор и меньше народу.

Среди прочего бабушке покупали конфеты.  Конфеты выбирались по красоте обертки и размеру. Я консультировала.  “Маска”, потому, что серебряная бумажка с золотыми, красными и зелеными театральными масками-это самое красивое. Отец соглашался, - и цена подходящая.  “Гулливер”, и обертка -загляденье, и конфета огромная.  Белочка-ее все знают. “Грильяж”-дорого, но самый дефицит, надо брать.  А “Мишки”? Но “Мишек” никогда не было. Хотя однажды вместо “Мишек” мы купили “Огни Москвы”, на темно фиолетовом фоне всеми цветами радуги горел салют над Спасской Башней; бабушка выдавала их мне за что-нибудь выдающееся и называла "правительственные".

К поезду отец меня буквально приволакивал: жара, впечатления, ранний подъем... От всех воспоминаний о зоопарке на щеках и пальцах до сих пор ощущение липкой сладости растаявшего мороженого, а на платье- шоколадное пятно от “Гулливера”, половинку которого я аккуратно завернула в обертку и положила в карман "на потом", а про потом забыла и конфета растаяла на летней жаре.  Утренней упругости не было и в помине, но возбуждение оставалось вместе с восторгом, что в таком виде меня не видит мамa.

Зайдя в поезд,  я тут же приваливалась к свернутому матрасу, и уже с закрытыми глазами слышала отца: "Правильно, давай, поспи. Все равно туалеты закрыты. Когда встанешь, -помоешься и будем кушать."  Последняя мысль" "Почему помоешься. я ведь только лицо и руки... "

Просыпалась я от беспокойства, а вдруг что-то уже произошло. Отец осматривал меня критически и говорил: "Иди, помой лицо, а переоденешься завтра, когда будем подъезжать: в поезде и в этом хороша."  В отце в этих поездках вообще появлялась какая-то необычайная легкость. Вместо того, чтобы ругать меня за испорченный наряд, он  позже просто заталкивал его в чемодан, говоря: "Ничего, дома бабушка постирает."

A поезд проезжал через пригороды Москвы.  Как по команде, мужчины переодевались в тренировочные штаны, женщины в халаты, и, наконец-то!, начиналась еда.  Это была вторая неотъемлемая часть путешествия, такая же замечательная, как caм поезд.  И мы, и соседи вытаскивали похожий набор:  крупную соль в спичечном коробке, крутые яйца, вареную картошку в мундирах, куски курицы в промасленной газетной бумаге.  Варьировались огурцы, у кого соленые в полиэтиленовом пакете, у кого свежие, иногда колбаса, мягкая или копченая, пирожки.

Ели долго, разговаривали, угощали, знакомились, выяснили подробности, смакуя и запивая чаем в прикуску.  Становились практически родственниками:

 - До мамки, значит, это хорошо, это правильно.  И с дочкой?  А жена?  Да что Вы говорите, за своей мамой осталась ухаживать.  Это она молодец. А дочку. значит, за Вами приглядывать.  Умная женщина.

Я гордилась и приглядывала, посыпая картошку отца солью.

-А не боишься?  Не загуляет она у тебя одна-то?

Я не боялась, мать на улицу лишний раз выходить не любила.

Иногда подсаживались люди с боковых. Вот платим одинаково, а ведь все не то. Все согласно кивали, соглашались, подвигаясь ближе к окну и давая боковым место, а в душе радуясь, что мы-то не на боковых. У боковых тоже были истории, русский мешался с украинским.

-Чоловік у мене алкаш, оторви а выбрось, а ви такий цікавий чоловік,  і як такого красеня жінко-то відпускає.

 -А я ей, сначала жарь помидоры и лук, а потом туда яйца, а она мне, помидоры, Гриша, не жарят. А я ей-это у вас в МурмAнске не жарят, потому, что у вас нет ничего, чего жарить-то, а у нас в Харьковe - вполне. Я в МурмАнске служил. Три года, как копеечка. Ну там и встретились.

-А ми помідори з цибулею и без яиц жарим, на закусkу. Отлично идет.

 Жареные помидоры казались мне  непревзойденной шуткой.

 -Ви спробуйте, у нас картопля своя розсипчаста, не соромтеся, беріть, і сало. 

- А ви ось ватрушки, я сама пекла.

Ближе к вечеру подъезжали к границе.  Переезд в другую республику меня волновал.  Прильнув к темнеющему окну я ждала села Михайловское, где, как говорили в поезде, все и происходило. Но ничего, абсолютно ничего не происходило. Поезд не останавливался, границы- белой полосы, замечательно-полосатого шлагбаума,  двери с замком, часового с собакой, или хотя бы дома, похожего на вокзал, с надписью Украина, -ничего не было.  И слова отца: "Ну, отлипай от окна. Проехали уже все давно.  Пошли в карты играть", звучали  обидным обманом.

Еще были стоянки! О, какие это были стоянки!..  Такой карнавальный ад, прекрасный и ужасный одновременно. Все орали: гудки паровозов, торговки, мамаши, дети, музыка из репродукторов...  Я боялась, твердо помня  наставления матери "иди- рядом-не беги-поезд- уедет-отстанешь-и все-так -в-войну-дети-и-пропадали-а потом-уже-и имя-другое-и-никто-их-не-находил."  Я хотела, чтобы меня находили, и чтобы имя было мое, и все такое, и отца вела крепко.  Еще нельзя было ничего покупать, потому, что ты-знаешь-что-в этих- пирогах- -котлетах-и-я не -знаю-а там -и крысы -и кошки-все сойдет-эти бабушки-тебя -больше-все-равно-никогда- не-увидят.  Но можно, можно было выпросить мороженое, если оно было, или ягоды, потому, что чем дольше мы ехали, тем нереально дешевле они становились. А еще все покупали картошку, посыпанную укропом, с желтым, таяющим холмиком масла сверху, свежие мелкие пупырчатые огурчики, белые тыквенные семечки, теплый лимонад, в обычное время возможный только в театре, в антракте...  И, вернувшись в вагон,  все это немедленно съедалось, как будто и не было недавнего обеда.

Потом мы играли в дурака. Отец жулил, я обижалась, он показывал, как надо таскать карты с кона, чтобы незаметно. Или еще в девятку, по копеечке, отец объяснял мне стратегию, но проигрывала я все равно отчаянно.  А когда темнело, можно было почитать на верхней-обязательно-полке, пока взрослые играли в Кинга или преферанс.

К вечернему чаю на кусках сахара был все тот же летящий поезд с прожектором впереди, но надпись читалась цукор.  В туалет отец выдавал кусок оторванной газеты, я стеснялась до слез и смотрела на него укоризненно: нельзя, что ли, незаметно. В туалете было грязно и всегда очередь. Часто отец шел со мной, потому, что в тамбуре курили, а иногда дрались или пили, а потом дрались. Уютная проводница с необъятной грудью,  приносящая чай и приговаривающая, ну и добре, ну и поїхали,  в вечернем сине-белом свете тамбура превращалась в школьную  уборщицу Раису, воюющую co старшеклассниками и которые "без второй обуви". Она, как и Раиса, недобро смотрела,  a oткрывая ящик для мусора напротив туалета и выгребая из него пустые бутылки, зыркала в тамбур: "Алкашня, к бутылкам что бы на подходили. Увижу-ссажу в два счета."   Потом поворачивалась к отцу и, показывая нехорошие зубы,  замечала: "Что, дочку оправиться повел.  Вот молодец. Вот мужик. Ребенка одного посрать не отправит, балует, а тут алкашня одна, башку пропили, и мой такой же, из дома, поди, сейчас тащит, у родного дитя." 

Меня в этом монологе более всего интересовало чудеснейшее слово оправиться.  Наверное она думает, что я болела, а теперь поправилась, добавляла я здравый смысл в эту абракадабру.

На утро за окном появлялся совсем  другой пейзаж, а в душе чемоданное настроение- мы приближались к Славуте.  Bсе мысли были уже там, в другом, но поезд, как-то стремительно надоевший, пахнущий не вкусной новизной, а чем-то вчерашним, несвежим, не отпускал, ненужно затягивая прощание.  Еще надо  было доесть помятые, плохо чистящиеся яйца, черствеющий, вчера нарезанный хлеб, горбящийся сыр, отстоять очередь в туалет в окружении одутловатых лиц и полотенец на шее, почистить зубы  рассыпающимся зубным порошком из коробочки с глубокой-глубокой крышкой, которую никогда не получалось открыть не обсыпавшись, прополоскать рот неприятной, тепловатой водой. Потом прощаться, обмениваться адресами, обещать писать и приехать в гости, сдавать белье...

Ожидание перемещалось в тамбур.  Я стояла у окна, нетерпеливо перебирая ногами, и, чтобы скоротать время, надышивая круги на стекле.  Круги быстро растворялись, время не двигалось. Отец недовольно, -не терпится тебе, что там делать, в этом тамбуре,-  медленно шел за мной, боком переставляя чемодан в узком коридоре и неожиданно интересуясь чистотой: "Не прислоняйся ни к чему. Попачкаешься."  Его привычно-особый язык меня успокаивал, но к стеклу  я все равно липла, а там вот уже видно-видно, из далекого далека начинали наплывать игрушечные опрятные домики.  Поезд, устав, пыхтел и замедлялся, проводница толстым ключом отмыкала тяжеленную дверь, подъезжал обшарпанный вокзал с громоздкой надписью г. Славута, а с ним куры, белые и пегие, скамейки, короткая асфальтовая платформа, будка "Союзпечать"...

На перроне, каким-то чудом прямо напротив вагона, стоял дядя Сёма, и я, оттолкнувшись от едва успевшей опуститься подножки и не касаясь земли, прыгала на него, обхватывая ногами и руками, как коала эвкалипт. 

Мать отца и мать дяди Семы были родными сестрами,  их отцы-родными братьями.  В войну, в эвакуации, Сема, как старший, отдавал отцу часть своего хлеба. Папа говорил, что они больше, чем братья.

Я думаю, чтобы вырасти нормальным человеком, у каждого в жизни должен быть дядя Сема.  Неудачливый, немного  затюканный, самый добрый в мире дядя Сема.  Дядя Сёма с гордостью и обожанием смотрел на отца- помните, красавца, добытчика и кандидата наук-, который из еврейского местечка, бывшей черты оседлости, поступил учиться в институт!, и ни куда нибудь, -в Москву!  Дядя Сёма с тakой же гордостью и умилением смотрел и на меня, просто потому, что я была дочерью его непревзойденного и обожаемого  брата. Он нес меня на руках к машине, поддерживая, чтобы мне было удобно висеть,  и улыбался, а рядом шел отец, нервно повторяя: "Сёма, да спусти ты ее с рук, поставь ты ее на землю. Халепа  же здоровая."  Я секундно изумлялась этой неизвестно откуда взявшейся "халепе", но с рук меня никто не спускал, на землю не ставил,  и это был, наверное, единственный случай, когда дядя Сема в чем-то просто молча не соглашался со своим непревзойденым и обожаемым  братoм.

По дороге, также крепко держа  меня за спину, он вытаcкивал из кармана многослойно завернутый в газету кусок штруделя, потом яблоко, грушу, шоколад, сливу, что-нибудь еще,  и все это тут же пытался мне скормить, приговаривая, ты попробуй, как вкусно, ребьенок весь худой, а отец сзади отбивался, приговаривая, да подожди ты, попачкается ведь вся, дай хоть в дом доедем в нормальном виде.

С вокзала к бабушке в дом ехали на машине, о которой дядя Сёма договаривался на фаянсовом заводе, где он работал. Помните, каким счастьем в детстве было покататься на машине и как редко это удавалось, ну только если на вокзал с багажом или на дачу.  Отец с дядей Семой садились сзади, я с шофером, и тут же открывала окно, такую хорошенькую треугольную форточку, где стеклышко поворачивалась боком.  В поезде окно открывать категорически было нельзя: "Надует", говорилu с бокового.   "Че открыли , ща пылищи налетит, а мне- мети," строго замечала проводница. "Деточка, закрой окошко.  Не видишь у тети в поясницу стреляет."  А в машине было восхитительно можно. Я высовывала в форточку руку, себя, пусть все видят, отец одергивал,- прекрати-, я не обращала внимания, и ветер дул в лицо, путаясь в волосах и щекоча горло. Я думала, что бы еше такого бы высунуть, в руках оказывалась лента, которую по отцовской просьбе какая нибудь поездная тетя вплетала мне утром в косу, лента развевалась, коса тоже, жаркий воздух стремительно летел навстречу...  Вырвавшись и  на мгновенье взметнувшись вверх, лента плавно исчезалa где-то сзади. "Ну, началось. И когда это все кончится?!"  Притворно  раздраженно, показывая строгость, замечал отец.  "Да она же ребьенок", отзывался дядя Сёма.  Я высовывалась в oкно, надеясь увидеть улетевшую ленту, и yглом глаза замечала, как отец и дядя Сема улыбались, довольные друг другом: отец выполненной ролью строго родителя, дядя Сёма тoмy, что мы здесь. 

  Что-то действительно осталось в памяти, что-то лишь брезжит легким силуэтом, но все вместе- это было лучшее.  Хотя в детстве многое представляется непревзойденным и замечательным. 


Рецензии
Наташа, с удовольствием прочитал Ваше путешествие к бабушке. Детские впечатления такие яркие. Я довольно подробно описал свое детство и школьные годы, но то, что Вам удалось рассказать всего лишь об одной поездке, да с такими деталями и подробностями - это фантастика. Главное - всё узнаваемо: вагонные знакомства, чаи, трапеза, купейный интерьер, даже продуваемые ветром туалеты. Только пьяных компаний в купейных вагонах я не встречал, но это мне, видимо, повезло. Прочитав Ваш рассказ, я вспомнил одну подзабытую детскую книгу и тот восторг, который я тогда испытал от ее прочтения - столько нового и интересного тогда я пятилетний пацан узнал из книги о Почемучке Бориса Житкова "Что я видел". Там были впечатления малыша с мельчайшими подробностями о своей поездке и на Ж\Д, и пароходом. Наверное, сейчас эта книга не так актуальна, поскольку дети даже в глухой провинции много знают благодаря телевидению и интернету. Но тогда - это был кладезь информации для малолеток. Конечно, Ваши впечатления посвежее, но, думаю, они заставляют многих читателей ностальгировать о своем прекрасном детстве, когда деревья были большими. Вам зеленая кнопка и удачи! Е.М.

Евгений Борисович Мясин   29.11.2016 13:04     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.