Новое знание

Чтобы скрыть дрожь, она мяла в руках салфетку, то складывая её в несколько раз, то снова разворачивая. Стол был усыпан пеплом, от выкуренных сигарет, которые, казалось бы, только что извлечённые из изящного портсигара, одна за другой оказывались в пепельнице. Кофе её давно остыл и стоял рядом с остатками завтрака. Я почему-то не мог спустить глаз с этих рук, никак не способных остановиться – они с такой яростью терзали салфетку, что она начала крошиться мелкими снежными хлопьями на гладь стола. Я не мог посмотреть ей в глаза. Впрочем, она мне тоже. При этом голос её был на удивление ровным и возникало ощущение, что на меня сейчас сыплются заранее заученные строки – настолько плавно и без запинок она говорила, несмотря ни на какое волнение. Я словно бы не слышал слов, воспринимая сказанное как-то бессознательно, улавливая лишь общий смысл. А она всё говорила и говорила и говорила. И я только сейчас понял, как же долго Ира всё это терпела, не произнося ни слова. Теперь же её прорвало, ситуация окончательно ухудшилась и терпеть не было не только сил, но и смысла. Нужно было что-то сделать. Так, во всяком случае, ей казалось. И так казалось мне, хотя я прекрасно понимал, что ничего уже не изменить. Смысла не было, но было какое-то побуждение. Побуждение сделать что-то, что завершило бы картину. Как последний штрих, без которого всё было бы и так предельно ясно и прозрачно, но не закончено.

Глядя на неё – дрожащие губы, то бегающие, то застывающие глаза, тушь немножко потекла, волосы растрепались – я думал лишь о том, как много пришлось перенести этой женщине. Ей пришлось найти в себе огромные силы, чтобы справиться, иначе с моим другом было невозможно. Мне почему-то вспомнилось высказывание о том, что великие мужчины во многом обязаны своим величием женщинам, которые были с ними рядом. Не знаю, насколько верна эта мысль, но в случае с моим другом она похоже попадала в точку. Хотя можно ли назвать его великим?..

Как бы то ни было, ему требовалось много, неподъёмно много. И эта женщина смогла ему всё это дать в одиночку. Их личная жизнь всегда оставалась тайной для окружающих (впрочем как и они сами во многом), из-за некоторого затворничества, к которому оба были склонны. Всё же плохо или хорошо, но я знал этого человека и знал, чего от него можно было ожидать. Он был, если можно так сказать, «удобным» для малознакомых людей и непереносимым для близких, по той простой причине, что именно с нами он был самим собой, со всеми своим странностями и недостатками. Поэтому, помня о том, что мой друг вытворял при мне, я в общих чертах представлял, что происходило за закрытыми дверями их дома.

В действительности, я с первых минут разговора понял, о чём она меня попросит и знал, что соглашусь. Но когда она подвела к главному, я почему-то ответил не сразу. И дело было не в том, что мы расстались с моим другом в прошлый раз не на лучшей ноте. Он буквально вышвырнул меня за дверь тогда, и полгода мы даже не созванивались. Но я всё равно хотел сделать то, о чём просила Ирочка. Наверно, потому что полотно, на котором мне предстояло сделать последний мазок, было и моим пейзажем тоже.

Поэтому, когда она повторила свою просьбу, я ответил согласием. Она поблагодарила меня, часто-часто заморгав глазами, встала и ушла, видимо, чтобы я не видел её слёзы. Я же решил остаться поразмыслить обо всем, что будет дальше, сидя за столом, напоминавшим картину стихийных бедствий – хаос среди предметов был обильно сдобрен пеплом и клочками салфетки, которую Ирина к концу разговора почти разорвала на части. Официант, кажется, про меня забыл, из-за чего окурки чуть не высыпались из пепельницы. Что, в общем-то, не остановило моё намерение добавить в эту кучу ещё пару бычков.

Я мог не торопиться, тем более, что мне нужно было сначала сделать ещё пару дел. Как я ни пытался себя убедить в том, что не иду к нему только из-за них, это не особенно помогало. Всё-таки я волновался, мы были достаточно близки и наша последняя встреча меня расстроила, особенно её окончание. И если бы не сложившаяся ситуация, я вряд ли бы пошёл к нему именно сегодня. А может быть, никогда бы не пошёл.

Я не слишком привязываюсь к людям и никогда не считал это своим недостатком или грехом. Просто, такой уж я человек. Из-за этого люди, которые всё же были мне дороги, создавали в моём воображении особый круг, где каждый был особенно значим и как-то выделялся. Это было что-то вроде закрытого клуба, попасть в который стоило больших усилий. Туда не принимали, кого попало, необходимо было пройти достаточно жёсткий и долгий отбор, сдать немало экзаменов, чтобы дверцы моей души открылись, и новый человек увидел внутри круг избранных, с коими он теперь мог сесть за один стол. К стыду своему, я вынужден признаться, что подобные образы порой всплывали в моём воображении, и это не слишком лестно меня характеризовало. Пожалуй, во всём этом был большой недостаток и дело не в эгоцентризме, засевшем где-то в глубине моего естества, а в эмоциональной холодности. Я не любил почти никого по-настоящему, мой холодный рассудок, а не сердце, полагаясь на причудливую систему критериев, решал, кто войдёт в клуб, а кто останется стоять перед закрытыми дверьми.

И как ни странно, при всех достоинствах моего друга, которых (я точно знаю) больше, чем недостатков, я не хотел видеть его там. Он не проходил, он был не таким, какими были другие. Но, когда я закрывал глаза и видел богато обставленную гостиную, среди членов клуба обязательно обнаруживался этот непрошенный гость. Он сидел там и как ни в чём не бывало делился с кем-либо из присутствующих впечатлениями об очередной прочитанной книге. Наверно, мой друг был из тех, по-настоящему редких людей, к которым меня влекла истинная симпатия, а не рациональные доводы.

И как раз этого мне и не хотелось признавать.

Занятый подобными размышлениями, я обнаружил, что звоню в дверь Виктора. Витёк был наш общий знакомый, большой любитель женщин, коньяка, философских бесед и птиц. Меня заботило последнее из его пристрастий. Дело было в том, что мои  старые друзья почему-то решили подарить мне маленького попугайчика, хотя я не помнил, чтобы когда-либо чувствовал, а тем более, заявлял о своей любви к птицам. Тем не менее, друзья не придумали ничего лучшего к моему очередному дню рождения. Кроме того, их не особенно озаботил вопрос о том, где именно будет жить бедный попугай, в связи с чем мне срочно пришлось искать клетку, которую мне согласился предоставить Виктор, благо у него оказалась пара пустых.

Когда дверь обитая дерматином открылась, на меня обрушился шквал перебивающих друг друга птичьих голосов, говоривших каждый на своём языке. По всей маленькой двухкомнатной квартирке были развешаны клетки. Их было так много, что, и без того немногочисленная мебель, как-то терялась в этом изобилии птичьих жилищ. Я отказался от предложения Виктора принять что-нибудь покрепче, но с радостью согласился на чашечку чая. Настроение улучшалось от мысли, что в ближайшие шестьдесят минут можно будет не думать о том, что мне предстояло вечером и не переживать на тему того, почему для меня это стало столь важным.

Всё шло хорошо, по крайней мере, первые несколько мгновений. Под щебетание птиц, для которых хоровое пение было тайной за семью печатями, Виктор вводил меня в основы орнитологии и рассказывал об ответственности, которая ложилась на мои бренные плечи, в связи с появлением в доме маленького хрупкого летающего существа.

И когда я уже расслабился и совсем перестал думать о вечере, разговор незаметно перешёл на нас, Ирину, а затем и на моего друга.

- Он сильно изменился, - сказал Виктор, когда я описал свой разговор с Ирой, - ты вообще его не узнаешь, наверно.

- Времени прошло не так уж и много, - выразил надежду я.

- Для нас, - ответил на это Виктор, глядя куда-то в сторону, - для нас немного. А для него – не знаю. Это совсем другой человек. Помнишь наши вечерние встречи, беседы? Помнишь? Его из всего, что происходило тогда только эти беседы и интересовали. Про него ведь не скажешь, что он особо компанейский человек, верно? Но стоило нам зацепить какую-нибудь тему… хоть что-нибудь сложнее повседневного трёпа… всё менялось. Ведь это становилась не наша встреча, а его встреча. Его вечер, а мы словно бы были слушателями на лекции. Или зрителями в зале. Да, скорее зрителями. Это не было диалогом больше, но и лекцией не было, это был именно монолог, как на сцене, как в театре. Это было целое представление, от которого ты застываешь и не можешь пошевелиться, до того ты поражён. Как он умел говорить. Как он умел плавно перевести на себя внимание всех окружающих, и он был, чёрт побери, достоин этого внимания. Я никогда не встречал человека, чьё ораторское мастерство настолько органично сочеталось с глубиной содержания. Его способность рассуждать была выдающейся, и даже если ты ничего не понимал в самой теме, ты всегда понимал его…

- Почему ты говоришь о нём в прошедшем времени? – перебил я Виктора.

Мой вопрос поставил его в тупик. Он долго молчал, и я понимал, что ответ Витёк знает, знает очень давно, но только сейчас пытается облечь этот ответ в слова.

- Ты знаешь, - сказал, наконец, Витёк, - ты знаешь, что его скоро не станет. А главное, того… кого ты в нём знал… кого все мы знали – его больше нет. Есть кто-то совсем другой, за последние пару месяцев всё очень сильно поменялось, а я толком даже не понимаю, что именно. Только Ирина, наверно, знает, но она даже тебе не сказала. Так что, может это и для неё тайна. Так или иначе, никаких больше вечеров, никаких бесед. С ним вообще встретиться невозможно. На звонки он либо не отвечает, либо разговаривает с тобой, словно… не знаю. Но я звонил ему пару раз и ощущение было, словно дерьмом окатили, когда гудки пошли. Ты знаешь, он бывал таким иногда, но это не то. Он словно бы такой всегда, да и не совсем такой… я же говорю, его не узнаешь, словно подменили. Всё не то. Даже голос. Голос теперь хриплый и слабый. Может, он поэтому больше не приходит на вечера – боится, что с таким голосом уже не произведёт своего обычного впечатления. Хотя у меня чувство, словно ему всегда было плевать, какое он производит впечатление и производит ли его вообще…

Виктор дал мне не больше, чем Ирина. Пока мы пожимали руки и стояли у выхода, Витёк продолжал ностальгировать по прежним временам. Когда же дверь закрылась, и я остался один на площадке с птичьей клеткой в руках, до меня дошло, что мне не только не удалось отвлечься, но даже наоборот, волнение моё усилилось и я ещё меньше понимал, что же, в действительности, произошло с этим человеком и совершенно не знал, чего мне ожидать от встречи.

Всё время, пока я возвращался домой, пока ловил бедную птицу, чтобы посадить её в клетку, пока ужинал – я ни на секунду не мог отогнать от себя мысли обо всём этом и воспоминания, которые накатывали и накатывали, как морские волны в непогоду – каждая следующая больше и сильнее предыдущей. Я не мог отмахнуться от того, что захватило меня, и понимал, что совершенно не готов идти туда, куда пришла пора идти. Старые настенные часы пробили восемь. Больше откладывать было нельзя.

Накинув плащ, я снова вышел на улицы города, озарившиеся вечерними огнями и ставшие заметно более холодными. Я старался не спешить и потому мой путь больше напоминал прогулку, нежели целенаправленное движение. Я останавливался у афиш, покупал сигареты в ларьке, зашёл в парк и задержался там ненадолго. Лишь, подходя к месту назначения, я поймал себя на том, что за весь сегодняшний день, только этот путь обошёлся без тяжёлых размышлений и воспоминаний. На полчаса мне удалось наконец-то расслабиться. Правда, теперь дорога подошла к концу и мне предстояло сделать то, ради чего я пришёл, хотя, признаться, я не слишком хорошо понимал, что именно. После разговора с Ирой, я понял, что мне нужно встретиться с моим другом, но что я должен был сказать или сделать для него (а, может быть, для самого себя), я не знал.

Мой друг был одним из самых удивительных людей, с какими меня сводила жизнь. Его острый и восприимчивый ум, вкупе с блестящим ораторским искусством… он умел доносить самые сложные вещи самым простым и понятным языком. Да и в этом ли было дело? То, что мы видели и слышали, было лишь вершиной айсберга, я точно это знаю. Многие считали, что в этом он весь, что ему следовало бы читать лекции в университете, но это были крохи того, чем был мой друг в действительности. Наверно, я был единственным, кто осознавал это. Может быть, Ирина тоже, но вряд ли. Она всегда была нужна моему другу как надёжный тыл, как хранительница домашнего очага и не более того. Они были вместе несколько лет, но мне с трудом представлялось, что Ира разделяет хотя бы часть того, чем по-настоящему живёт мой друг.

Его всегда увлекал поиск, движение, он свободно плавал в сферах, о которых мы не имели понятия, пока он нам не рассказывал о них. Его знания были не просто энциклопедическими, но представляли из себя синтез того, что он почерпнул из других источников. Он умел находить трудноуловимые параллели в совершенно разных областях знания, у авторов, которых никому в голову не приходило сравнивать. И несмотря на все открытия, на свой дар, мой друг никогда не публиковался, не имел учёной степени и был известен лишь в очень узком кругу. Ему часто советовали «всерьёз» заняться наукой или философией. Он лишь таинственно улыбался в ответ. Возможно, его забавляло слово «всерьёз».

А как он выглядел на вечерах! Неизменный классический стиль, безупречное чувство юмора, а голос… Голос проникал в души слушателей и уводил их далеко-далеко в страну Мысли, служению которой посвятили себя многие выдающиеся умы. И сколь бы ни были чужды этому занятию присутствующие, оно увлекало их, голос превращал в настоящее приключение самый неудобоваримый и сложный трактат. Поэтому у меня мороз пробежал по коже, когда дверь открылась, и я услышал какое-то сипение, в котором с трудом угадывалось: «Здравствуй». Я вошел.

Он встретил меня в поношенном домашнем халате. Старый. Уставший. Больной. Он стоял и всматривался в меня, словно не узнавая. Мы пожали друг другу руки (чувствовалось, насколько он ослаб за последнее время) и прошли в его кабинет. Когда дверь открылась, я от удивления потерял дар речи. Роскошный некогда кабинет превратился в поле боя. Причём, врагом в этой битве, по всей видимости, были книги. Роскошный персидский ковёр был закидан окурками и скомканной бумагой. Ирина описывала мне хаос, но я поверить не мог, что всё настолько далеко зашло. Повсюду были разбросаны книги. Многие из них были редкими изданиями, которые мой друг особенно ценил и некогда указывал лишь их место на полке библиотеки, не позволяя трогать руками. Когда-то он с гордостью рассказывал о том, чего ему стоило достать тот или иной фолиант. Но это было раньше. Сегодня «Критика чистого разума» валялась у меня под ногами, из неё было вырвано изрядное количество страниц, а на «Этику» пролит кофе. Полки на стенах были обрушены в некоторых местах, а в углу лежала вешалка. В моём сознании проносились картины невообразимые, но единственно вытекающие из того, что предстало передо мной. Я отчётливо видел, как он хватает эту вешалку, не обращая внимания на дорогое пальто, которое сваливается с неё на пол, и бьёт по книгам, ломая перегородки, уничтожая самые драгоценные экземпляры своей коллекции… я ничего не понимал, но знал, что всё так и было. Ярость, злоба на то, чем он жил всю свою жизнь. Самая страшная ярость, самая жестокая.

Он прошёл и сел за стол, заваленный исписанными обрывками бумаги и закурил. Я приютился на стуле, чудом уцелевшем после атаки на библиотеку. Почему он запрещал Ирине не только наводить порядок здесь, но и вообще входить в кабинет?

- Мы давно не виделись… - как-то неловко произнёс мой друг. Хотя кто бы винил его за это – мы расстались не в лучших чувствах. Он говорил быстро и отрывисто. Трудно было представить, что некогда этот человек имел столь внушительный вид и голос. Он стал меньше раза в два.

- Пожалуй, - согласился я, - но для тебя времени, мне кажется, прошло гораздо больше, чем для меня.

Он затянулся, выпустил дым в потолок и закашлялся.

- Да, да, ты прав, - сказал он, - время не щадит никого. Я всегда мог смеяться над этой фразой, а оно, похоже, просто копило силы, чтобы взяться за меня всерьёз…

Мы молчали, не зная, что сказать и старались не смотреть друг на друга. Он явно не хотел, чтобы я видел его таким, но в то же время меня не покидало ощущение, что я здесь по его воле. Что-то он, всё-таки, хотел показать мне, но то ли не решался, то ли сам не знал, что именно я должен увидеть.

Докурив сигарету, он затушил её прямо об стол, бросил бычок на ковёр и закурил новую.

- Ты знаешь, - сказал он, - много всего изменилось за это время… нет. Не так. Ничего не изменилось. Просто я что-то…

Он запнулся. Он говорил сбивчиво и постоянно словно бы искал слова. А я переставал верить в то, что происходило. Я не знал человека, который сидел передо мной. Чем больше он говорил, тем меньше сходств с моим другом в нём обнаруживалось. Что-то было не так, а точнее – всё было не так. Всё было как-то нереально. Конечно, я не видел его полгода, но люди утверждали, что изменения стали приходить всего пару месяцев назад. Человек просто не может настолько уйти от самого себя за такое смехотворное время. Тем более, мой друг.

Но, несмотря на другой голос, другую внешность, поведение, жесты, мимику, слова – несмотря на всё это, я знал, что это – он.

Он говорил и говорил, не останавливаясь, не выбирая слов, не заботясь о том, понимаю я его или нет. Он просто говорил, изливая на меня ужас последних двух месяцев. Ужас, каким мог страдать лишь такой человек, как он. Он что-то говорил о парадигмах, книгах и знании, о годах жизни, прожитых впустую, о веками строившихся зданиях, возводимых самыми выдающимися умами человечества. И он говорил о крахе, о полнейшем провале, хаосе. Брызжа слюной, разбрасывая окурки и постоянно закуривая всё новые сигареты, он не останавливался. Он был взволнован, взвинчен, словно бы напуган – я просто не мог понять состояние этого человека, осознавая лишь то, что он выжат до последней капли. Слабый голос не позволял ему во всей мере излить собственные переживания, собственную потерянность и ужас.

- Новое знание… - сказал он, после небольшой паузы. Он глядел в пространство перед собой, а сигарета, к которой он не прикоснулся с того момента, как прикурил, превращалась в пепел в его руках, - новое знание… всё к чёрту. Всё это можно просто сжечь. Три тысячи лет. Выброси их. Выброси науку и религию, всё к чертям. Ни в этом дело. Ни в этих проклятых буквах!

Он схватил со стола небольшой томик и швырнул его изо всех сил, на которые был способен, в стену.

- Ты не представляешь, что это. Никто не представляет. Я вновь и вновь перечитываю одни и те же строки, я листаю страницы, а там ничего нет… пусто… ты можешь всю жизнь посвятить поиску, написать три тысячи томов и все их сжечь. Дотла. Сожги их. Ты знаешь? – он наконец-то посмотрел на меня, - всё не то. Всё, за чем мы гоняемся, всё не здесь. Буквы, слова… Эти проклятые слова! Мысли, чувства… ты не представляешь, насколько мы глупы и невосприимчивы. Если бы ты только мог понять, насколько мы космически, бесконечно глупы.

Он закурил очередную сигарету.

- Я говорю о новом знании… о том, что перевернуло бы… нет, не так… ты видишь? – спросил он, - эти чёртовы слова – они всё подменяют! Всё не так. Я даю тебе яблоко и говорю: «вот яблоко», но ты видишь, чувствуешь, проникаешь не в яблоко, а лишь в слово, термин, дефиницию… да и в этом ли дело?

Он обвёл рукой библиотеку и сказал:

- Видишь? Всё это не то. Пусто и глупо. Нужно новое… нужны основания… основания, на каких мы никогда не строили… и не могли себе представить… новые подходы… Нет! – он ударил по столу со всей силой, на которую был способен, - я пишу, я говорю, а всё неверно, всё неправильно, всё по-старому, всё не то, понимаешь?.. Я как маленький ребёнок, ковыряющийся в собственном дерьме и воображающий, как это важно, как это интересно, понимаешь?! Я застрял здесь, и не я один, но это не важно… я застрял, мне нужно на другую сторону, туда… я там не был, и не думаю, что там вообще возможно быть, что там возможно выжить, что мы способны прорваться, но мне нужно!.. Я говорю с тобой, и не могу сказать и половины, а ты понимаешь только половину от этой половины – всё глупо, всё впустую!.. Мне лишь нужно новое знание – один глоток, один вдох, одно чувство… ты не представляешь себе, как я устал…

Он встал, ткнул очередным окурком в переполненную пепельницу, из-за чего её содержимое посыпалось на стол, и прошёл на середину комнаты. Он смотрел в никуда. Я понятия не имел, о чём он думал и что чувствовал в этот момент, я лишь знал, что он совсем лишен сил, и болезнь здесь ни причём. И только сейчас я понял, что настоящий мой друг стоит передо мной сейчас. Это не тот, кто приходил на наши вечера, не тот, кто напускал на себя важность, рассуждая о редком издании Феербаха. Настоящим он был сейчас – потрёпанный, уставший, в комнате с тусклым освещением, заваленной разодранными книгами и огрызками бумаги, на которых терялись мысли…

Через несколько дней телефон зазвонил, разбудив меня среди ночи. Бедный попугай, ошалевший от шума, заметался по клетке. Я включил настольную лампу и поднял трубку.

- Сожги их все, - донеслось с другого конца провода.

- Что сжечь? – не понял я.

- Ты знаешь. Когда меня… собери всё это и сожги.

Гудки оборвали голос, некогда гипнотически влиявший на слышавших его. Теперь он не смог бы повести за собой и самого преданного слушателя…

Нас было немного в тот день. Самые близкие – если ему вообще кто-то был близок (в этом мы были схожи, почти не подпускали к себе людей). Тихо и спокойно, никакой пышности, которая была его спутником по жизни.

Через несколько дней я узнал, что он отдал мне свою библиотеку. Больше в завещании не было ни слова ни о ком. Лишь одна строка о том, что он некогда ценил больше всего. Только о книгах. Там не было написано, для чего он отдаёт их мне.

До сих пор, я иногда просыпаюсь по ночам, включаю свет и жду. Но звонок, разрезавший мой сон, не повторяется. Я прохожу на кухню мимо клетки с мирно спящей птицей и вытаскиваю из буфета бутылку виски. Полрюмки действуют на меня безотказно. Я возвращаюсь, уже не глядя на телефон, выключаю лампу и через пару мгновений засыпаю.

…Многие из редких экземпляров я оставил себе, кое-что подарил Виктору – к чему он давно приглядывался – что-то ушло другим друзьям, плюс – дни рождения родственников, ну вы знаете, как это бывает.

Ведь лучший подарок – это книга.


Рецензии