Кормилица

     Лида ехала домой. Впереди неторопливо пыхтел паровоз, лишь изредка негромко посвистывая: то ли гусиному клину, спешащему за тридевять земель, то ли воронам, рассевшимся в преддверии ночевки черными гроздьями на голых придорожных деревьях. Но переезды встречал на удивление недовольно, громко и протяжно басил,  предупреждал, еду, грузы важные везу.

     Девушка сидела на площадке грузового вагона, на месте, где многим из нас приходилось видеть неуклюжую фигуру охранника с винтовкой наперевес. За спиной был вещмешок, набитый до отказа чем-то тяжелым. Сидела Лида на откидном сиденьи и слегка прижимала мешок к дощатой стенке. Так было легче, а снять совсем не решалась, когда рядом, на душе покойнее.

     Как только паровоз ослаблял прыть, притормаживал, груз выдавал себя с головой: из мешка шёл дух, от которого бежали слюнки. Запах душистого хлеба напоминал о доме. Вагон без устали пересчитывал стыки и звал-приговаривал: до-мой, до-мой, до-мой, до-мой. Календарь, этот неумолимый страж времени, бессердечно швырял одежды осени на сырую землю как раз посередине двадцатого века.

     Девушка училась в Горьком, на радиотехника. В техникуме ей платили стипендию, на которую Лида могла покупать все, что ей вздумается. Товарищ Сталин отменил карточки и хлеб (это сладкое слово с самого семнадцатого) продавался за деньги, и не на барахолке из-под полы, а просто в булочной. А еще по весне было понижение цен, и все это вместе немного согревало – что помнят о них наверху и беспокоятся. Спасибо товарищу Сталину…

     Лида ехала в деревню. Жили они в этих краях недавно, и поначалу матери было очень трудно с целой оравой ребятишек. Отец после треклятой войны прожил всего год, едва успев перестроить амбар для семьи, в нем раньше хранили колхозное зерно. Руки у него были золотые. Из собранных по деревне осколков вышло большое, во всю стену, окно. После темной и сырой землянки это было просто чудо. Русская печь, правда, в  уменьшенном  виде, грела худые детские тельца в длинные зимние ночи. Кирпичи на печь носили, Бог простит, из старой брошенной часовни.

     Лидину маму взяли дояркой к племенному стаду. Заграничные, купленные на золото буренушки, помогали восстанавливать дойное стадо, и спрос с работников был очень строг.

     Народ в их деревне жил непростой, сплошь староверы, нет, это не Сибирь, это российская глубинка, владимирская сторонушка. А потому и к пришлым здесь относятся очень настороженно. Правда, и пришлые разные бывают. Непросто было слышать крестящемуся не так православному, что  нальют тебе водицы испить, а посудинку потом выкинут, дескать, грех. Дак и то: если нальют.

     Лида помнила материн разговор с отцом, когда все дети давно спали. Спала и она, но младший брат Васятко так пиннул ее в бок во сне, что она невольно проснулась…
- … Вот как, Петя, дело-то вышло, из огня да в полымя…
- Ничего, Прося, выдюжим, в Москве хуже было…
- Нас за басурман держат, прости Господи, а ведь такие же русаки, как и все, и по обличью, и по фамильи, а подишь ты - вера не та… Нас щепотниками кличут, но коль человека узнали и приняли, то недоверия иль пакости от них не будет… Пьянице да ледачему куска хлеба не дадут… Вот тебе и оказия: вера то вера, а душа русская, добрая, не вытравишь ту доброту различием в вере, разве только безверием… А так что: единому Богу молимся, что двумя, что тремя перстами… Спишь, штоль…

     Лиду очень ждали. Железка проходила в семи километрах от дома. На Лидино счастье здесь был подъем, паровоз замедлял ход и девушка, зажмурив глаза, прыгала под откос. На площадку забиралась прямо у выходного семафора, сразу за станцией. Стояла за будкой обходчика, где он, наверное, хранил свой нехитрый инструмент, и ожидала товарняк.

     Лида пользовалась этим транспортом не впервой и знала, что где-то пятый или шестой вагон от паровоза будет с площадкой. Вот его и караулила, пока скорость не набрал важно-окутанный дымом и паром - локомотив. А ехать ей было всего-ничего двенадцать часов, полсуток, от темна до темна, чуть-чуть не доезжая до станции Чулково. От однообразного шума даже родилось у ней двустишие: У вас всегда один мотив, смените такт- локомотив.

     А если у вас возникнет вопрос: Почему на товарняке? То ответ у Лиды очень прост: чтобы хлеба больше привезти.

     В деревне под названием Чудино, где ее ждали братишки и сестренки, не было ни денег, ни хлеба. Была картошка, брюква, яйца, были яблоки в сезон, а хлеба не было. Заместо денег были материнские трудодни, эти бесполезные палочки, показатель бесплатного  труда, целый штакетник этих палочек передовой доярки, «накрыженный» в толстой книге совхозного бухгалтера.

     И было заработанное уважение соседей, непросто у староверов его заслужить, год приглядывались… И был директор, который тоже заметил работящую женщину и доверил лучших коров. Когда случался отел, она принимала роды у заморских «мадамов», и забегала домой лишь урывками, затем, чтобы справиться, все ли в порядке.

- Прасковья,- сказал однажды директор.- Поедешь в Москву, на выставку тебя пошлем, у тебя лучшие надои в районе, а может и области. Надо справиться...
И правда, через время, он и в самом деле предложил ей ехать с телятами на ВДНХ, мол, за деток не беспокойся, накормим, обиходим, а ты за наше хозяйство порадей. И Прасковья отказалась, не кривя душой и не лукавя, простая женщина-крестьянка, великая труженица:
- Что вы, Павел Иванович, какая мне Москва, пусть молодые едут, а мне деток глядеть надо.

     Девчата, кто поехал, награды потом получили, из Москвы приехали счастливые и с подарками, вот какие повороты. Так что все было, не было только денег и хлеба.

     Лида везла хлеб, купленный на добрую половину стипендии. Нет, она нисколько не мучалась с вопросом: хлеба деткам купить или чулки себе фильдеперсовые с рисунком, на толкучке у барыг? Мало того, она бы сильно удивилась, если бы кто-то стал ее нахваливать, вот, мол, какая добренькая, не проела, не прогуляла. Забота ее была сознательной и обыденной, она знала наверное – так надо.   

     По крыше вагона, перебивая надоедливую мелодию колес, забарабанили шаги, и сверху свесились ноги в сапогах. Через секунду крупный мужчина стоял рядом с Лидой и в упор разглядывал ее хрупкую фигурку с мешком за плечами.
Сердце у Лиды захолонуло от страха.

    «Хлеб отберет, а меня под откос…» - пронеслись испуганно-быстрые мысли. Она продолжала сидеть, чувствуя, что ног как-будто и нет, отнялись от ужаса потерять жизнь и хлеб, или хлеб и жизнь, скорее равноценно. Взгляд мельком упал на небо. Жути добавлял и день, падавший в объятия невзрачно-серых сумерек. Стремительно темнело.

     Мужик был калач тертый и сразу узнал пичужку по полету.

- В городе учишься? - внезапно спросил он оробевшую девушку, скорее девчонку, ведь ей и было всего-то пятнадцать годков.

     После такого вопроса напряжение немного спало и ноги вновь обрели чувствительность.

- Да, - ответила девочка с русой косой и светлыми глазами, зелеными с голубизной, кошачьи не кошачьи, но было в них что-то привораживающее.
Лида боялась смотреть мужчине в глаза. Ей навсегда запомнился смешанный запах пота и дешевого одеколона, резкий, перебивающий даже паровозную гарь; темный плащ, узковатый в груди, будто снятый с чужого плеча; синие диагоналевые брюки, заправленные в яловые сапоги. В отвороте плаща, в полутьме Лида разглядела поперечно-белые полоски тельняшки.

     Нет, Лида нисколько не ошиблась в намерениях этого гражданина. Не кататься в ночь он вышел, он работал на «гопстопе» по маршруту. Так что держись залетный пассажир или торгаш-мешочник, сэкономивший рубли на товарном экспрессе. Все было на его стороне: сила, неожиданность, движение и надвигающаяся темнота.

- Ты где сходишь? – задал вопрос налетчик, прерывая ее размышления.
- Перед Чулково подъем… Там прыгать буду, – ответила Лида и, зацепив глазом тельняшку, схитрила. - А у меня брат тоже в морфлоте служил, на Дальнем Востоке.

     Когда Лида училась в школе, ребята прозвали ее Иван-Калита -мешок с деньгами. Она поначалу, не зная сути, обижалась, жаловалась, «мам, чо они меня Иван-Калита обзывают», но потом когда узнала, что исторический Иван-Калита славился умом и бережливостью, успокоилась. Училась на пятерки и всем решала задачи и давала списывать трудный кому-то русский, не требуя ничего взамен. Так что вывози, Иван-Калита, выручай мешок с хлебом.

     После Лидиных слов в холодных жестких глазах попутчика на миг промелькнуло что-то доброе, человечное, но только на миг. Он потянул носом и коротко бросил:
- Хлеб.

     Сильные руки быстро сняли вещмешок с Лидиных затекших плеч, она не успела и охнуть:
- Подъем знаю, будешь прыгать по ходу слева. Там помягче будет, мешок следом брошу, а то расшибешься.
 
     Лида взмолилась:
- Дяденька! Отдайте Христа ради, нас у мамки семеро, хлеба ждут, голодно…
Мужчина горько усмехнулся, словно удивляясь себе, своей измене делу:
- Брошу, как сказал, не боись...

     В стуке колёс Николаю почудилась канонада, затем, в голове, гулко сотрясая воздух на десятки вёрст, ухнули осадные орудия, один за другим, кряду. Он крепче схватился за поручень, такое было не впервой. Контузия не отпускала.

     Кенигсберг. Тяжёлые  гаубицы, снятые с кораблей, методично делали бреши в двухметровой толще крепости. «Крепкий орешек» поддавался неохотно, только со второго попадания вековые своды казематов рушились на защитников, запуская внутрь несмелые лучи солнца, а вслед за ним и противника…

     А до этого, бессмысленные атаки под кинжальным немецким огнём, и тысячи и тысячи убитых. Крепость задерживала наступление, и народ не жалели, тем более преступников, бойцов штрафного батальона.

     Когда они ворвались в казематы Кенигсберга, то остолбенели от увиденного. Запасов продовольствия хватило бы на пять лет осады. Ох, и наелись тогда штрафники до отвала. Чего здесь только не было: консервы с заморскими фруктами и рыбой, кофе и вино, глаза стали на японский лад от увиденного,чуть-чуть вразбег. Хлеб был в запаянной упаковке и поражал годом выпуска, точнее, выпечки – 1935. Николай с опаской вскрыл целлофан и понюхал, затем колупнул бок хлебного кирпича.

- Братцы, кажись съедобный, не эрзац, ржаной…
 
     А потом они делились этим хлебом с немцами. Те выползали из щелей и развалин, и глазами, полными страха и голода, просили есть…

     Девчушка лет десяти, держала за руку замызганного карапуза и с ненавистью смотрела на проходящих солдат. Рядом лежала убитая мать. Она ничего не просила, в её глазах стояло одно слово – убийцы. Многие бойцы, по сути своей смертники, отворачивали голову в сторону, не в силах выдержать этот взгляд. Николай подошёл к девочке и положил к её ногам булку хлеба и две консервы. На следующий день его контузило…

- … Дяденька, отдайте Христа ради…

     Николай очнулся. В висках билось оглушённое сердце. Полинявший мешок с хлебом стоял рядом. Девчонка сидела, напыжившись, и глядела ему под ноги. «Не боись, пигалица, не трону я тебя…» - подумал Зеленцов и закурил. Трофейная зажигалка с надписью «С нами Бог» - не подводила и на ветру. Порожний рейс не огорчал его. «Ничо, - рассуждал Николай, затягиваясь «беломориной» - завтра спекулянта где- нибудь прищучу…» Он жил у вдовушки, кормил её с семилетним сыном. Жил тихо, без попоек и побоев, пару раз в неделю уезжал в ночь и привозил трофеи. Вдовушка сбывала товар на барахолке, и так вот жили, не тужили…

     Ранешние поиски работы  заканчивались всегда одинаково: на анкете он срезался вчистую. Трибунал на фронте за убийство, десять лет лишения с заменой на штрафную роту, репрессированный отец, мать-поповна, наверное, глаза проглядевшая в ожидании своих мужчин где-то на Алтае. Зеленцов не знал, жива ли она. Какая анкета выдержит такой послужной список, ему отказывали без объяснений.

     На войну анкета сгодилась. Николай уже зимой 42 года стал старшиной роты. Харч, боеприпасы, спирт – всё было в его ведении. Вот только с новым командиром не ладились у них отношения, тот любил выпить и докучал старшине ежедневно. Ротный был чужой, присланный из штаба полка, за какие-то прегрешения лишился тёплого места. Солдат он не любил, и те отвечали ему взаимностью. И всё бы ничего, да подружились чёрт с дьяволом.
 
     Особист, подтянутый и надушенный офицер, повадился к ротному на «чай». Ординарец пулей летел к старшине за спиртом и закуской, относил, и выдворялся в блиндаж второго взвода, где и харчевался. Солдаты болтали, что особист доводился их командиру земляком. Зеленцов про это не ведал, но догадывался, что знакомы они ещё по полку. Что было точно – жрали и пили знакомцы за двоих. Так исподволь и накапливалось.

     Однажды Зеленцов отказал ординарцу, крепкому мужику с хитринкой в серых глазах:
- Больше нормы не дам, так и скажи. Где я на них наберусь, хлещут каждый дён по литряку, коль на водку перевести…
Тот поднял в удивлении брови:
- Ты, чо, старшина… ладно, наш,… а тот, лейтенант, шкуру спустят, не помилуют…
- Разговорчики, товарищ солдат, - повысил голос Николай и вручил посыльному фляжку. – Там сто грамм, лейтенант у меня на довольствии не стоит.

     Через десять минут, с выпученными от гнева глазами примчался командир роты, капитан Огрызко:
- Старшина, ты чо, под арест захотел?
- Солдаты, товарищ капитан, и так уже косятся на меня, дескать, фронтовые зажимает старшина.
- Пошли они на …, - перешёл на траншейный язык командир.

     Зеленцов закипал. Недавно особист отдал в штрафную молодого красноармейца, ни за что, опоздал на десять минут. Случилась парнишке оказия, зазноба в соседнем селе, а утром бой, наступление. Тот к командиру, отпустите, утром буду как штык. Тот поломался, но отпустил, курочку прихвати, говорит, да горилки. Вот хохол ненасытный.

     Боец опоздал, пришёл понурый и с пустыми руками. Наступление отложили, но все были на ногах. Что тут поднялось! Особист напирал на дезертирство, а капитан стоял и ухмылялся. Отдал человека на съедение… подлец.

     А парень с непорочностью юности глядел на них, недоумевая, чего они озлобились:
- Избы попалили немцы, землянки народ роет, а Любашу мою фашисты споганили, она умом тронулась…


- Где у тебя спирт? – срывался на крик ротный, лицо стало багровым, а глаза не по-человечьи злыми.
- Товарищ капитан… - начал было Зеленцов, но капитан не слушал, шарил глазами по землянке, ища заветную бочажку.
- Заткнись, сучье вымя, давай спирт, ишь ты, посмел перечить, завтра я тебе устрою… Ты думаешь, я не знаю, что ты сын врага, да и мать…
- Мать не замай, капитан, - заходил желваками Николай. – А отец воевать не мешает…
- Не сметь пререкаться с офицером, - забрызгал слюной нетрезвый командир. – Твоя мать, поповская дочка, чужеродный элемент, как вас не додавили, ума не приложу. Наверное, дала кому надо, поповны – они  пухлявенькие и говорят, дюже слабки на передок…

     Рука Зеленцова потянулась к кобуре. Капитан дёрнул шеей и тоже стал нащупывать пистолет, а по инерции ещё продолжал изрыгать гнусь из дела особиста:
- А папаша твой сдох в Перми. И никто не узнает, где могил…

     Николай выстрелил ему в лицо, прямо в поганый рот, пахнущий перегаром…


     Лида так и осталась в неведении, что дрогнуло у налётчика внутри, почему пожалел девчонку? Может всколыхнулись в душе зачатки добра, присущего русской натуре; может вспомнилось голодное детство или была у него дочка Лидиных лет, поди теперь спроси.

     Лида прыгала и не знала, полетит ли вслед хлебное богатство. Прыжок вышел неудачный, наверное от волнения, от необычности момента, вроде и прыгала по ходу. Да и посадка, закрывающая полотно от снежных переметов, начиналась сразу за откосом. В неё Лида прямо таки и встряла. Ногу свезла чуть не до кости, крови нет, а печёт и ноет. Чулки, что называется, вдребезги, лохмотьями повисли, штопать нечего. Давай хлеб искать, обещал ведь. Конечно, она не могла видеть, что вслед за ней, в татакающую темноту полетел мешок, который был дороже сказочного злата-серебра.

     Сердце ёкнуло от радости, когда впотьмах разглядела под насыпью солдатский вещмешок, купленный на барахолке, видавший виды, чтобы не привлекать внимание.

     Её ждали как Бога, и, прихрамывая слегка, она медленно поплелась к деревне, скрытой небольшим леском. Когда потянуло оттуда ветерком, то стало слышно, как брешут собаки и мычат коровы. Они хотя и заграничные, но когда жрать хотят, то мычат совсем по-понятному, по-нашему, «Му-у» и никаких гвоздей, ну в смысле, пора уже.

     Многого не хватало в этой деревне, но было нечто большее и ценное: Вера и Доброта. Дети в семье не знали худого слова, росли покладистыми и послушными. А сейчас они ждали Лиду, все жданки проглядели, да печка сморила их. И может им снились душистые хлебные корочки или невиданные доселе кренделя с маком и изюмом. Доброй вам ночи!

     Мать всплеснула руками, когда Лида шагнула через порог:
- Чой-ты задержалась, доченька, время позднее, ничо не случилось?

     Лида не хотела, чтобы мама видела разбитые ноги:
- Ой, мам, я так устала, полезу на печь спать...

     Не раздеваясь, она вскарабкалась на печь, легонько подвинула братишку и через секунду уже спала.
 
     Она не слышала, как мать разбирая вещмешок, шептала обеспокоенно:
- Да как же ты таку тяжесть, доченька…
 
     Но сквозь заботу пробивались нотки гордости и радости -
                Кормилица.




                3.01.2004.   


Рецензии
Очень хорошо написано!

СПАСИБО!

Елена Уралова   15.04.2016 13:10     Заявить о нарушении
Вам спасибо что зашли

Александр Калинцев   19.04.2016 21:35   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.