Вступление к ч. 1

Яма была узкая, как пенал. Хорошие места были давно уже заняты, и пришлось втискиваться в узкую щель между двумя могилами. В последний момент веревка выскользнула из рук могильщика, и гроб рухнул вниз. Телевизионщики метнули камеры вверх, но стук упавшего гроба отдался на всю страну, прильнувшую к экранам. Последние годы трансляция пышных похоронных церемоний стала дежурным зрелищем. Людей даже отпускали с работы, чтобы они могли наблюдать это грандиозно поставленное шоу, проникаясь величиной потери. На работе в холлы вынесли из директорских кабинетов телевизоры.

Много позже, когда стали писать и говорить то, о чем раньше молчали, было замечено, что страсть к пышным похоронам свойственна миру уголовному. Законы системы действуют везде одинаково. Когда люди, стоящие у власти, превратились  давно, по сути, в уголовников, они и ввели элементы уголовного мира в свой ритуал, даже не подозревая об этом. Но это отметили позднее. Грохот упавшего гроба с грузным телом престарелого маразматика отдался на всю страну, вызвав весьма оживленный комментарии и, может быть, неуместное в такой момент злорадство. Чем больше презрения вызывал человек при жизни, тем более пышной должна была быть церемония.

Грохот гроба, так небрежно сброшенного в могилу, был тем звуком, который возвестил окончание эпохи. Впрочем, вряд ли подходит слово “эпоха” к тем жалким и ничтожным годам, когда умственные убожества правили страной. Мало кто надеялся на лучшее, но, не веря ни на йоту официальной пропаганде, тем не менее, в воздухе витало что – то неопределенное. Все понимали, что кончилась одна эпоха, надеялись на изменения и строили гипотезы, что ждет их дальше. На хорошее, впрочем, никто и не надеялся. В том числе и потому, что трудно было предполагать наличие личности, способной к чему – то дельному, в той когорте ничтожеств и мелких уголовников плотной толпой окружавших впавшего в маразм вождя. Лишенные информации, не имея возможности сопоставить себя, сравнить, люди перестали стыдиться за свою жалкую, пустую жизнь, и  воспринимали ее как должное, сущее. Общество разделилось на два лагеря, одни пытались урвать как можно больше, другие, большинство, заняли позицию неучастия. Они не боролись, они только не участвовали. О тех, кто боролся отдельный разговор, их, во-первых, было слишком мало, во вторых, их ориентация на Запад вызывала к ним настороженное отношение, и не придавала популярности.

Нелепую, бессмысленную кутерьму, развязавшуюся в государстве, назвали таким же нелепым словом – перестройка. Словно бы мужичок, построивший некогда  дом, отошёл в сторону, глянул на сделанное, и, покопавшись в затылке, выдал –Да, не то что-то получилось, придётся переделывать. И разобрал дом по брёвнышкам, но семейство то его, хоть и жило в неудобстве, но под крышей. Но решили, что не годится всё, и бросились ломать до фундамента, а потом и за фундамент принялись. Чего уж там, ломать, так ломать. Да, и сам фундамент, и брёвна поистлели, но то, что посчитали бросовым материалом, было  фундаментом  не государственной машины,  а самой страны. Ни руководство, ни система правления, как бы они себя не ставили, фундаментом не были. Фундамент страны – ее духовная культура, культурные достижения. Но решили, не сломав фундамент, нового не построишь. Ломали с азартом, так что треск стоял, а обитателей дома, чтобы не мешали, выгнали на улицу – поживёте как– нибудь временно. Построим, позовём вновь. Бездомность стала символом эпохи. И народишко без крыши над головой, без мыслей о том, что строить, впрочем, каждый для себя представлял, чего он хочет, кто-то много колбасы и даром, кто-то возможности хапнуть по скорому, а кто-то просто ждал, чем всё это кончится, и шутка ходила – куй железо, пока Горбачёв, мол, всё это ненадолго, а там трава не расти. Прошлое было объявлено даже не ошибкой, а преступлением.

 Один поэт, талантливый, но не очень умный, ум и талант не всегда сочетаются, заявил – все мы, дескать, были фашистами, и я в том числе. Притом надо отметить особо, что если отбросить пафосное “фашист”(ради красного словца, как известно, не пожалеешь отца) то сам то этот поэт был как раз членом той самой КПСС, которую так яростно теперь обличал, вытащив из кармана спрятанную дотоле из великой смелости фигу. Ранее вытаскивать фигу не позволяла партийность. Возможно, по отношению к себе он был в чём-то и прав. Но получилось, что если некий Иван Иванович считавший, что работает на страну, не на партию, был фашистом уже потому, что работал. А с фашистами чего церемониться. И самоуверенный  инфантильный недоучка, нахватавшийся чего-то из западных книжек, маменькин сынок из коммунистической элиты, так и не ставший взрослым, а дети, как известно, жалости не знают, порешил, а ему старшие дали позволение, поиграть со страной. Он и поиграл. Весь его жизненный опыт человека, никогда не имевшего дела с реальностью, витавший в мире заимствованных идей, свёлся к одному. Всё, что было, порушить, а самое главное – крупные предприятия и оборонку, поскольку по его вычитанным понятиям, крупная промышленность порождает социальные идеи. А потом на чистом месте невидимая рука Адама Смита построит новое и хорошее. Хозяин, нанявший его, комбонза, самодур и алкоголик, даже срок назвал, когда на чистом месте всё хорошее вырастет. Впрочем, он был не оригинален, и сказал тоже, что и один из его предшественников, пообещав жизнь при коммунизме.

Мельница революции перемолола, в первую очередь тех, кто был ее движущей силой, тех, кто ходил на митинги, тех, кто устал жить под удавкой коммунистического режима, гуманитариев и  тех, кого называли ИТР – инженерно-технические работники, проще говоря, тех, кто занимался умственной работой. Их пустили в распыл первыми. Умные новой власти не  были нужны. Она саму себя считала самой умной. Наверх всплыла, как водится, пена – подлейшее племя выходцев из комсомола, школы будущих мерзавцев, вторые-третьи секретари горкомов-обкомов, успевшие в одночасье сменить взгляды, и те, кто никогда в жизни не обременял себя какими – либо принципами.


Рецензии