Прощание

- Слышь, жена. Сшей-ка ты мне рубаху! – Василий ласково поглядел на Марью. Уж сколько лет вместе живут, а все налюбоваться на нее не может. Ладная во всем, разве что голосистая попалась. Чуть что – в крик. А затем – непременно в плач. Не любишь ее, не ценишь ее, не понимаешь ее. Ну да ладно, в остальном все ведь идеально. Было. Теперь Василий понимал, что действительно было.
- Так ведь у тебя рубах-то тех видимо-невидимо! – Марья руками развела. – Зачем тебе еще одна?
- Эта – последняя, - Василий улыбнулся, но глаза его подсказывали, что правду говорит. Действительно последняя. Самая важная рубаха в жизни мужика. Которая каждому рано или поздно потребуется.
- Пора мне, Марьюшка, пора! – Василий на скамью присел и голову опустил. На душе соромно было, что жену оставляет. Но и словно спокойствие волнами набегало, будто море. По тому и понял, что пора.
Марья поначалу смотрела на него, понять не могла, что в виду имеет. А потом, как дошло до нее, вмиг завыла и в дверях оседать начала. Кровь от лица отхлынула, и щеки ярко-красно на бледном фоне запылали. Такие уж щеки у Марьи, будто с мороза всегда. Их и полюбил первыми.
- Ты, Марьюшка, не вой. Часом, не я первый, не я последний. Так что поди к матери, узнай, что там за рубаха быть должна. Моя ведь отца еще не проводила. Она сама, кажись, в ближайшее время засобирается.
Василий вышел из дома. Сощурился на солнце, закурил папироску. Затянулся и закашлял. В голове промелькнула мысль: «Быть может, в последний раз!».
- Ничего, Марьюшка, ничего! – успокоил он жену про себя. – Все одно рано или поздно все там будем.
Деревенька их представляла собой клин. Словно кто-то, кто некогда закладывал первые ее дома, пытался отделить человеческим вниманием море от леса. И если в самой широкой части клина о том, что, предположим, неподалеку слева бушует море, а так же неподалеку справа чернеет лес, и помыслить было сложно, то в узкой части клина, где как раз и располагался дом Василия, лес от моря отделяли считанные метры. Правой ноздрей пожилой рыбак вдыхал соленое, копошащееся в ноздрях море, левой – чувствовал тихий шепоток леса, а во рту перекатывался грубый, обжигающий внутренности табачный дым. Внезапно Василий понял, что будет скучать по этой волнующейся массе запахов. С самого рождения он привык к сочетанию запахов леса и моря, а лет в пятнадцать добавил к ним грубую табачную нотку. Добавил по своей воле, но считал ее столь же нормальной, как и природу вокруг.
Василий неторопливо взошел на небольшой пригорок неподалеку от дома, с которого были видны и лес, и море. В детстве они готовы были проводить часы на этом пригорке, любуясь закатами и восходами над морем и слушая ветер, шепчущие слова на чужом языке деревьям черного леса. Вот и сейчас к ноздрям, ощущающим гамму запахов, присоединились новые раздражители – глаза. В них зеленые волны леса словно сталкивались с серо-синими морскими. И порождали в груди ту самую необъяснимую тоску, которую, наверно, чувствует каждый человек, когда остается один на один со стихией. Даже если вокруг – толпа, с морем, с рекой, с лесом, с горными пиками и ущельями ты всегда один на один.
Начинало темнеть. Да и сигареты уже заканчивались. Василий решил сходить в магазин за очередной пачкой. Никогда не закупал впрок, как-то с молодости привычки копить не было. Вот и теперь, плененный будущим, он раздумывал о том, что и денег-то Марье почти не оставит. Надо бы, что ли, в последний разок в море сходить. Решил он после магазина к Ивану Петровичу сходить, глядишь, какую работенку и подкинет.
В сумерках знакомо скрипнула калитка. Василий увидел жену. «Наверно, к матери пошла». Согбенная фигурка жены сгинула в пестроте заборов, а Василий устало потянулся в сторону магазина. Сам не заметил, как мимо прошел, и лишь близ дома Ивана Петровича опомнился. Возвращаться не хотелось, потому решил на обратном пути купить сразу две пачки.
- Здорово, Василий! – Иван Петрович сидел в беседке. Как всегда чай, маленькие бублики и пачка сигарет. Двадцать три долгих года Василий едва ли не еженедельно приходил к бригадиру артели, и Иван Петрович встречал его исключительно таким образом. Иногда казалось, что он никогда не выходил из беседки, не ел ничего, кроме бубликов. Правда, лет семь назад, когда бригадир сломал ногу на рыбалке, распоряжался Никита. Только это ничего не меняло.
- Добрый вечер, Иван Петрович!
- Ты, Василий, как я слышал, вскорости в дорогу собираешься?
- Да, собираюсь, - Василий присел напротив бригадира и без спросу взял сигарету.
- Потому, Василий, ты ко мне больше по имени-отчеству не обращайся. Я теперь вроде как к тебе должен так обращаться. Ты не возрастом теперь, так душой старше меня на порядок. Только не смогу я к тебе по имени-отчеству, ты уж не обессудь. По старому буду, но и ты меня Иваном величай. А пока думаешь обо всем, чайку себе налей. На пустой желудок-то курить вредно. Хотя тебе и все равно.
- Работа есть? – Василию было не с руки говорить о своем будущем. Да и как можно говорить о том, в чем ничего не понимаешь.
- А надо?
- Думал жене копейку оставить. А баба без копейки совсем зачахнет. На что она жить будет?
- Не волнуйся. Мы ее не бросим. Мы никогда никого в селе не бросаем. С голоду не умрет.
- А уверенность? – Василий знал, что никакие деньги и литры молока не заменят уверенности, которую может даровать женщине только ее мужчина. Это даже не уверенность в завтрашнем дне или чувство каменной стены. Это то же, что дарует мужчине его женщина. Какое-то ощущение завершенности.
За всю свою жизнь Василий выезжал за пределы села всего несколько раз. В райцентр несколько раз, к родственникам в Архангельск, в Москву. И нигде он не чувствовал себя защищенным. Это сложно объяснить словами, но только в родном селе, сокрытом меж морем и лесом, он чувствовал ощущение целостности, завершенности. Наверно, именно одновременное действие леса и моря вызывало такие ощущения. Это, в некотором роде, в глобальном плане. А в личном такие ощущения были у Василия лишь в минуты единения с Марьей. И речь вовсе не об утехах плотских, а именно о единении. Даже когда она на кухне возится, а он рядом сидит, слушая ее воркование.
- Что насчет уверенности? – повторил Василий. Иван Петрович (просто Иван!) словно знал, о чем он думает: не перебивал, внимательно в глаза вглядывался. Иван Петрович многое знал, но о малом говорил.
- Уверенности она не почувствует больше никогда. Моя мать после ухода отца, наверно, впервые в жизни задумалась по-настоящему. И словно задумавшаяся так и проходила всю оставшуюся жизнь. Пока ее лес не позвал.
- Но деньги-то ей нужны. Может, в последний раз сходим в море, а то за душой – ни гроша?
- Да сходить-то можно, - Иван Петрович задумался, - вроде и рыба есть, и дело есть, да только ты же сам понимаешь, что погодка нынче подкачала. Ветер с моря дует, а ему навстречу другой, из лесу. Они, когда смешиваются – а где смешаются, никто загодя не знает – всегда черти-что творят. То вихри какие-то, смерчи, воронки воздушные. Да ты и сам все знаешь, что мне говорить-то.
- Но ведь мы и в такую погоду всегда выходили, если…
- … если дело того стоило! – перебил Василия бригадир.
- А сейчас не стоит? – Василий начал терять терпение. Вместе с надеждой. Точнее надежда тянула за собой терпение. Прочь и только прочь.
Оставался последний довод:
- Пожалуйста, Иван Петрович! Пожалуйста! Я не могу так уйти. А ты ведь знаешь, что уходить нужно со спокойствием в сердце.
- Нет, Василий, уходить нужно тогда, когда положено. А то, что у тебя на сердце, просто делает уход легче или тяжелее. Тебе тяжело, Василий, я вижу это. И хоть тяжесть из-за самой банальной банальности на Земле, из-за денег, не уважить тебя, не принять твою точку зрения я не могу. Я не могу отказать тебе, по сути, в последней твоей просьбе.
И тут Василию стало страшно. Интересно, все чувствовали себя также перед уходом. Ни его отец, ни мать в свое последнее путешествие еще не отправились. Но – и он знал это – они часто плакали по ночам, опасаясь, что умрут без путешествия. Такое случалось, правда, достаточно редко. И Василию просто не у кого было узнать, какие чувства одолевают перед уходом.
- Ладно, Василий. Не могу я отказать тебе. Не планировал я в море идти, да, видимо, придется. Никите и Иванычу я сам все скажу. Они поймут, я думаю. Но ведь рыбу ты Марье не оставишь после ухода. Так что о деньгах тоже позаботиться придется. Я завтра съезжу в райцентр, узнаю, кому рыба понадобится. А послезавтра, думаю, можно и в море идти. Марья-то успеет рубаху сшить?
- Успеет, думаю, - Василий словно на автомате говорил, хотя и чувствовал облегчение. – Только не знает она, как ее шить-то.
- Никто до поры до времени не знает. Мать моя к бабке ходила, спрашивала. А курсов никаких никто по шитью последней рубахи не заканчивает. Ей расскажут, не переживай. Те расскажут, кто уже шил такие рубахи.
- Иван Петрович, - Василию пришла в голову странная мысль, - а когда супруга уходит, неужели ей рубаху муж шьет?
- У женщин рубаха другая немного. Фасон вроде тот же самый, а вот рисунок, говорят, совершенно другой. Оно и понятно, ведь они в лес уходят, значит, и рисунок должен быть со, скажем так, лесными мотивами. Наша, значит, с морскими должна быть. И вроде как наша из белой ткани шьется, а их – из серой. И шьют эту рубаху непременно бабы. Разве мужское это дело – шитьем увлекаться? Разве что городские платьями занимаются.
Сказав это, Иван Петрович сплюнул под ноги. То ли табачные крошки во рту скопились, то ли отношение к городским выразил таким нехитрым образом. Василию было все равно. Ему внезапно пришла в голову мысль о том, что, быть может, вот так вот с Иваном Петровичем он сидит в последний раз. Стало грустно, но постепенно, с течением минут, грусть прошла, уступив место какой-то странной опустошенности. Приятной опустошенности, как бывает, когда смиряешься с чем-то. С пустыми сетям. С чужой удачей. С отсутствием детей.
- Ладно, Иван… Петрович. Пойду я. Марье там, небось, тоскливо. А вскорости, глядишь, еще тоскливее станет. Без меня.
- Ты, Василий, не грусти. На том свете все свидимся.
- Так бабы же в лес уходят, а мы – в море. Глядишь, тот свет у каждого свой.
И ушел. Точнее, вышел за ворота. Встал – и не знает, что делать дальше. К Марье, понятное дело, идти нужно. И хочется. Но в глаза смотреть, слова слушать. Взгляды на себе ловить, жалостливые, влажные. Выше всяческих сил.
С часик постоял на улице, прямо посередине, не утруждая себя лишними движениями. Какие тут движения, когда впереди столько неизвестного. Впрочем, домой-то идти надо, Марья, глядишь, уже волнуется.
- Пришел! – с порога в объятья бросилась. Не знал Василий, от чего столь долгое время сохранили они с женой какую-то пылкость отношений. То ли ту любовь, которую на детей должно было направить, им осталось донашивать по жизни, то ли просто забывали в объятиях друг друга беды и горести.
- Я уж думала, что ты сегодня… ушел… - плачет Марья, лицом в его пропахшие табаком одежды уткнулась, - боялась, что не успела тебе рубаху сделать.
- Неужели сделала? – Василий удивился. Так быстро. Она и раньше вещи шила, но с такой скоростью – никогда, - Торопишься меня выпроводить?
Слезы – пуще прежнего:
- Как ты мог такое подумать?
- Да я шучу, милая, - Василию самому стало досадно от своих дурацких шуток. Прижал Марью к себе с той силой, на которую был способен. В последний раз, быть может. И спросил:
- Рубаху-то покажешь?
Красивая получилась рубаха. Льняная, белая, вся в красном орнаменте. При ближайшем рассмотрении орнамент оказался далеко не случайным. Хорошо Марья постаралась, аккуратно. Маленькие красные рыбки плыли по вороту. Чуть крупнее – плыли ниже. Еще ниже – осьминоги, киты. Твари какие-то неведомые.
- Слышь, Марья, а ты где таких тварей-то видела?
- Так то мать рассказала, какие нужно вышивать на рубахе. Она говорит, что это ничего, что таких никто отродясь не видывал. Они там, в глубине, обязательно водятся. Их испокон веков на рубаху наносят. И вот этого вот, страшного, тоже.
Марья развернула рубаху спиной: во всю ширь ее красными крестами была вышита голова чудища странного. То ли осьминог или кальмар какой, то ли кит, а глаза – желтые, раскосые – словно человек в душу заглядывает. И из-за головы едва-едва выглядывают словно крылья какие-то. Или это ушки маленькие торчат?
- Кто это?
- Мать не знает, как зовется. Ей старухи рассказывали, что Владыкой Морским они его кличут. Давно-давно (и то по слухам) его имя знали, а потом то ли забыли, то ли из ума выкинули.
- И мне эту рубаху носить придется?
- Ну, не то, чтобы носить, а просто одеть. В последний раз.
- Я тут с Иваном Петровичем договорился, в море последний раз выйду, - Василий постарался перевести тему на что-то, что к душе прилегало куда больше, чем желтоглазые монстры.
- Зачем? – удивилась Марья.
- Как зачем? – в свою очередь удивился Василий. – Я уйду, а тебе без меня сухари грызть придется? Нет, я так не могу! Я должен тебе хоть какие-то деньги на первое время оставить. А потом, может быть, к брату моему на работу устроишься.
Николай, брат Василия, владел небольшим консервным заводиком за деревней. Еще ближе к морю, еще ближе к лесу. Не раз предлагал Николай Марью на работу устроить, но Василий не соглашался. Привык за некоторое время, чтобы жена дома была, по хозяйству хлопотала. Его ждала. Так и не проработала Марья после бракосочетания ни часа. Мужланом Василия называли, шовинистом (что это за такое?) даже кто-то кликал, да Василий все на своем стоял. «Куда, говорит, я без нее? Она на работу, а я на выходных. Ни рубаху себе постирать, ни завтрак состряпать. Да и скука какая смертная без нее!».
- Как к брату? – Марья удивилась. Потом смутилась немного и сказала: - Да нет необходимости. Мне деньги-то не нужны.
- Как не нужны?
- Я, Васенька, и себе уже рубашку-то сшила.
И чуть слышно: - Хочешь поглядеть?
Серое сукно, и от того рубаха – совершенно выглядит по-иному. Белая мужская – словно парадная форма, а серая, женская – как исподнее, интимное. Да и не серая вовсе, а скорее кремовая или бежевая. И по всей ткани – цветы полевые, разноцветные. Не то, что красные морские фигуры. А птицы? Над цветами женской рубашки – небо синее и птицы разные по нему летают. Да и есть, где птицам разлетаться, ведь мужская рубаха – короткая, в штаны заправил и в сырость морскую с головой нырнул. А женская рубаха и не рубаха даже, а скорее рубашка исподняя, до самого пола струится. Не насмотришься.
Ночь пришла как всегда неожиданно. Наверно, в последний раз легли в кровать, в последний, видимо, раз любили друг друга. Марья вскоре задремала, а к Василию сон не шел. Какой уж тут сон, когда через пару дней на вечность выспишься? Почему же Марья не рассказала ему, что и сама поняла, когда уходить пора пришла? Хотел разбудить ее, да совестно стало. Пусть поспит, а завтра он ее обо всем расспросит. Хотел Василий жену обнять, да в ткани запутался. Думал, одеяло, а оказалось, что обе рубахи меж ними лежат. Марья вроде бы не вставала. Схватил он обе в охапку и с кровати сбросил.
А утром оказалось, что и Марья, и он сам в рубахе те одеты. Значит, время их пришло. Вышли во двор, даже умываться не стали. Обнялись и разошлись, не оглядываясь. Марья к лесу направилась, а Василий – к Ивану Петровичу пошел. Чтобы сказать, что в море больше не пойдет. Вернее, пойдет, но в последний раз.


Рецензии
обожаю подобную прозу *___*
радует меня Ваше творчество, что уж тут сказать
раз за разом убеждаюсь в том, что не зря в моем Избранном есть Вы:-)
правда, огромное спасибо) продолжайте творить))

Вячеслав Пьянков   22.07.2014 23:47     Заявить о нарушении
Спасибо, Вячеслав!

Алексей Владимирович Бойко   24.07.2014 23:58   Заявить о нарушении