Признаюсь, что живу. Биографическая исповедь

Удивительно ли, что я сам не заметил, как приблизилось собственное шестидесятилетие? Ничего нет удивительного, потому что человеку свойственно ощущать себя молодым, моложе, чем на самом деле. Вспоминаю, что был момент, когда я стал уходить от уточнения возраста, и не только в разговорах с женщинами. Замечает ли человек время? Нет, ему не дано, а время неудержимо, неумолимо. Сорок, пятьдесят, и вот шестьдесят.
Правда, до юбилея еще полтора года сейчас, в день написания этих слов, но невольно все сводишь к этой дате, потому что она – рубеж. Наверно, это свойственно всем людям, но в особенности таким, кто душу имеет потоньше, кто жизнь строит не на расчете, а на эмоциях, кто мир воспринимает через образы, пропуская через сердце и пытаясь потом делиться с людьми состоянием, которое пережил – радостное или горькое. Никак не могу смириться, что часы неумолимо отсчитывают время жизни, отведенной мне свыше, и никому не дано знать, сколько осталось. Смерть во всех проявлениях раньше вызывала  у меня ужас, теперь, кроме сожаления об утрате родных и близких еще и напоминает о бренности собственного бытия. Не зря древние сказали, что сама жизнь есть величайшее преступление, ибо она всегда карается смертью.
Признаюсь, что я жил и живу, и в этих записках, несколько сумбурных и не поставленных в систему, дам свидетельские показания, самым главным достоинством их будет правда. Я давно уже живу по принципу: не ври, и тебе не надо ничего запоминать, память всегда выдаст правду.
Целый год буду писать эту книгу, окунаясь в светлые воды памяти, рассказывая о добрых людях, встречами с которыми одарила меня жизнь, отдавая должное всем, кто имел отношение к моей судьбе, непростой и нелегкой, но все равно автором своей жизни был я сам и делал ее не как хотел, а как мог. Сейчас, умудренный и с набитыми шишками, многое сделал бы иначе, но тогда не моя была бы жизнь, а другая. Моя, со слезами и с радостями, моей и будет, я признаюсь, что жил и живу так, как подсказывает зовущее сердце. Не всем понравятся мои откровения, но одни поймут, другие нахмурят недовольно бровь.

Мой отец Ольков Максим Павлович родился в 1910 году, день он точно не знал, говорил, что «именинником живет в Троицу». Но праздник этот не в числе и имеет разброс в дате от первых чисел мая до конца июня, потому именины вообще не отмечались. (Только сейчас понял, что надо поднять церковные книги крещений). Отец его, Павел Михайлович, был крестьянином средней руки, имел троих сыновей – Никиту, Максима и Сергея и дочь Анну. Ее Максим звал нянькой.
Старший, Никита, погиб в Отечественную войну. Максим пришел с фронта без ноги. Сергей призыва избежал, за что Максим его недолюбливал. Анна, судя по рассказам отца, своей семьи не имела и жила с родителями. Видимо, она умерла в годы войны или чуть позже. Павел Михайлович точно, отец говорил, умер во время войны, но странно, что Максим Павлович, после смерти мамы в 1957 году бывавший на кладбище каждую Троицу, ни разу не показал мне могилы своей сестры и своего отца. Он не мог не знать их, потому что вернулся из госпиталя не позже осени победного года (в августе следующего родился я). Была жива и здорова его мама, бабушка Зоя, брат Сергей, хотя он тоже не хоронил отца, потому что лечился в Ишиме от какой-то болезни. Наконец, просто односельчане, безусловно, показали ему могилы. Почему он не заходил помянуть сестру и отца стаканчиком бражки – для меня навсегда останется загадкой.
Нельзя сказать, что он плохо об отце отзывался. Говорил, что Павел Михайлович был строг, однажды за провинность вытянул его, уже жениха, по спине широким ремнем так, что рубаха прикипела к телу, и нянька Анна отмачивала ее самогонкой. Ругательных слов не терпел, употреблял только одно выражение: «Чтобы те жабило!». С детских лет зная от отца эти слова, я только недавно от историка Владимира Николаевича Малышева узнал, что стоит за  бессмысленным, на первый взгляд, словосочетанием. Он считает, что это своего рода проклятье, потому что есть суть пожелания, чтобы жаба забралась человеку в желудок, и оттуда издавала какие-то звуки, «жабила». Вспоминает, что его бабушка будила ребятишек, спящих на спине с открытым ртом: жаба может забраться! Меня не совсем устраивает такое объяснение, потому что портит детское представление о дедушке, которого никогда не видел и знаю только по рассказам отца. Но другого варианта нет, даже у Даля не нашел этого слова.
Максим Павлович отмечал трудолюбие отца, у которого сам в шесть лет уже ходил за бороной. Примером этим он меня доставал, и из детства я вынес два образца: шестнадцатилетнего командира полка Гайдара и шестилетнего отца, погонялу лошади с бороной. Видимо, дед был хорошим хозяином, потому что имел десять лошадей, шесть коров, овец и прочую живность. Когда я спросил, сколько было овец, он ответил:
– А кто их считал?
Павел Михайлович был скуповат, к деньгам относился трепетно. Деньги, завернутые в кожаную сумку, хранил на самом дне сундука, часто доставал и пересчитывал. На упреки жены «Кто их возьмет?» не отвечал. Видимо, ему доставляло удовольствие перекладывать ценные бумажки, разглаживать, любоваться ими. Это рассказывал отец. Много позже похожие ситуации я прочитал у Пушкина и у Бальзака в «Отце Горио».
Бабушку Зою я помню. Она была маленькая и сухонькая, жила у дяди Сергея, а избушка его стояла в Цыганском Таборе, так называли в деревне улочку, где жила старая цыганка с сыном Сашкой и дочерьми Марией и Наташкой. Еще один сын Михаил жил где-то на производстве, изредка появлялся в деревне, сводя с ума парней и девок широкими брюками и хромовыми сапогами. Мне было лет семь, мама выписалась из тюменской больницы и приехала в Казанку, но до дома добраться не могла, потому что река Ишим была в разливе. Мы доехали на лошадях до Больших Ярков, в нескольких километрах от райцентра, и с Михаилом шли пешком до самого дома деда Ивана, где остановилась мама. Отец, конечно, остался с подводами, на деревяшке ему не дойти.
Сашку скоро посадили за какую-то мелочь, Мария родила сына от эмтээссовского бригадира Тольки Брезгина и скрылась, оставив парня на бабку и сестру Наташку. Парень этот, тоже Колька, родился на один день раньше меня, мы вместе росли, дрались и работали в колхозе.
Я забегал к бабушке Зое, она, наверное, не очень меня привечала, потому что рядом были более близкие внуки, дети Сергея. Я тоже не сильно ее любил и говорил маме: «Когда ты будешь старая, то походи не на эту бабу Зою, а на казанскую». Бабушка Зоя, жившая в районном центре Казанке, жена маминого отца Ивана Михайловича Клюева, не была мне родной.
Мама моя, Мария Ивановна Клюева, осталась сиротой сразу после рождения, отец ее Иван Михайлович был скверным родителем, дочь с малых лет жила по людям, в няньках у дальних родственников. В памяти всплывают фамилии Заварухиных, Дьяченковых. Она родилась 20 апреля 1918 года. Ее первенец Володя появился на свет в июне 1936. Не от хорошей жизни мама вышла замуж семнадцати лет. Ее первый муж Гавриил Горлов ушел на фронт, оставив жену с двумя детьми, Володей и Генкой, который был на два года помладше. Их отец погиб под Сталинградом, Володя в шестидесятые годы бывал там и на Мамаевом Кургане нашел в списках похороненных имя отца.
Вернувшийся из госпиталя Максим Ольков очень скоро сошелся с молодой вдовой Марией Горловой. Почему, уходя на фронт в тридцать лет, он оказался холостым, можно только догадываться. Но мне понятно, почему он женился на вдове с двумя детьми, когда даже для 35-летнего инвалида был выбор среди выросших за войну невостребованных молодух. Отец любил маму. Конечно, это были простые, даже грубоватые чувства, они неровно жили отпущенные им чуть больше десяти совместных лет, и причиной раздоров часто оказывались неродные ему дети, из которых Геннадий досаждал отчиму сознательно и больно. Но Максим мужественно пережил несколько лет тяжелейшей болезни Марии, и трудно хоронил ее, высохшую до состояния мумии.
Мама была невысокого роста, полноватая, веселая и общительная. У нее было круглое, курносое лицо, длинные и густые волосы. Ее увеличенный портрет висит и сейчас в моей комнате.
Еще более богатые волосы имела наша соседка Мария Сережиха, это значит, жена Сергея. У этой Марии волосы после бани расчесывали добровольные помощницы «на бревнышках», так у нас назывались вечерние посиделки на улице, у лицевой стороны дома, даже если сидели на широких березовых досках, приколоченных к врытым в землю чуракам. Мария откидывалась спиной на колени одной из женщин, на колени другой рядом с ней укладывались волосы. Широким гребнем бабы чесали это богатство, завидуя и восхищаясь, а Мария жаловалась, как тяжело ей с таким грузом и как болит голова.
Мама в гулянках устраивала какие-то странные переодевания, когда компания выходила «пройти по улице» с гармошкой, под пляску, с озорной частушкой. Я помню, что ее любили. Когда компания уходила по улице, мы пробирались в дом, и, пока оставшиеся женщины готовились к приборке, сливали из стаканов бражку. Видимо, по глотку выпивали. Больше старались что-нибудь съесть. Когда варили пельмени, мама выносила блюдо горячей вкуснятины и вываливала нам прямо на чистый снег. Она хорошо шила на машинке. Вместе с Марией Васильевной Пальяновой, мамой моего друга Славки, освоили выбивание на машинках узоров на белом коленкоре, изготовляли шторы, накидки на деревенские горки подушек на кроватях, на этажерки, патефоны и радиоприемники.
У нас в деревне всегда люди объединялись по каким-то никому непонятным принципам в праздничные компании и просто для времяпровождения долгими зимними вечерами. Отец и мать входили во вполне приличную компанию. По большим праздникам, таким, как Октябрьская, Новый Год, Пасха, выбирался самый большой дом для гулянки. Все семьи складывались по два килограмма сахара и по стакану сухих дрожжей, в нескольких флягах замешивали брагу и бдительно следили за ее созреванием. Брага гуляла, пенилась, «лезла» через неплотные крышки посуды. Приглашали мужиков на пробу. Торжественно наливали по стакану мутноватой жидкости, и отцы степенно отхлебывали, переговариваясь и вырабатывая коллективное мнение. Потом в русской печи пережигался на металлических листах крупнокомковой сахар до расплавленного темно-коричневого состояния, и им закрашивалась брага, отчего приобретала приятный оттенок и вкус. Один раз, в начале пятидесятых годов, у Ивана Плеханова брагу завели в столитровом дубовом бочонке, неизвестно как сохранившемся со старых времен на чердаке его древнего дома. Бочонок неосмотрительно плотно закрыли пробкой и поместили на теплый голбчик, было такое дощатое сооружение, закрывавшее лаз в подпол между русской печкой и стеной дома. Хорошо, что бочонок разорвало днем, никого не было дома. Вся изба облилась белесой и вонючей жидкостью, убыток восстанавливали сообща, но праздник не сорвали.
Мне очень удивительно, что в то время в деревне не пили спиртного так много, так многие и так часто, как сейчас. В нашем селе постоянно пьющим был только один человек, Ванька Кириков. Он, видимо, с фронта, был без руки, мал ростом, пучеглаз и всегда пьян. Ванька – это наказание за общественную непригодность, по годам ему Иваном Петровичем полагалось быть, но деревня судит своим судом, и приговор ее окончательный. Кириков скоро сгинул, оставив после себя несколько не совсем полноценных ребятишек и дурное воспоминание о фамилии. Все остальные выпивали только строго по праздникам. Три из них я уже назвал, остается добавить майские, дни рождения и Троицу.
Церковь в нашем селе была посвящена Пресвятой Троице, праздник этот наш престольный. Когда церковь закрыли, а потом и разрушили, праздник из религиозного превратился в народный, а центр его переместился на сельское кладбище. Оно тоже происхождения церковного, ибо именно священник в начале двадцатого века собрал прихожан для озеленения сиротливого погоста. Кладбище обнесли глубоким земляным валом. С годами сосны выросли, расширились кусты сирени, черемухи и акации. Место это зовут у нас могилками, не кладбище, как положено, не погост, как раньше, а просто могилки.
Когда колхозникам дали паспорта, а было это в конце пятидесятых годов, многие афоньчата уехали в город. (Тут надо дать пояснения. По правилам русского языка, к которому отношусь уважительно, жителей нашего села следует называть афонькинцами, а я упорно называю афончатами, как, собственно, и зовемся мы между собой. Это не по правилам, но по существу верно. Когда я принес в казанскую газету свои заметки о праздновании Троицы, редактор Олег Дребезгов порывался поправить, но потом отказался, и признался, что так лучше, точнее). Если у нас говорят «город», значит, речь идет о Петропавловске – Казахстанском. Туда стремились молодые люди после службы в армии, туда уходили девчонки после семилетки, а то и раньше. Потом стали уезжать и в другие города: Омск, Курган, Ишим, Тюмень. Но где бы ты ни был, афоньчонок, в Троицу должен явиться на могилки. Здесь встречи с ушедшими в тот мир, но больше встречи с друзьями, с ровесниками, со всеми разлученными жизнью и временем.

Троица Троица на Афонском кладбище

Я уехал из родного Афонькино и не то, чтобы за удачей, и не то, чтобы за длинным рублем – ни того, ни другого (искал – не искал) – не имею. Уехал скорее потому, что журналистика, увлечение и судьба, так мне казалось, дома не могли состояться, как минимум, нужен был райцентр, там газета. Впрочем, и в максимуме имею райцентр, но зато чужой, не свой, хоть и со¬седний.
Теперь приезжаю в ро¬дные края, как в гости, «Откуда едешь?»  «Из дому». «А куда?» «Домой.». Это и про меня. А я еще шучу: в гости иду только первую поло¬вину дороги, вторую уже домой. В родном селе из кровных родственников не осталось почти никого. Зато остались друзья дет¬ства, видеться с которыми всякий раз как боль ду¬ши, осязаемое возвраще¬ние  в тридцатилетнюю рань, и едва удерживаюсь от желания вытереть се¬дину с виска, разгладить морщины, словно загри¬мировали моих тогдаш¬них товарищей под сегод¬няшних зрелых мужиков.
Я счастлив узнаванием. Они счастливы родиной.

Для всех, рожден¬ных нашим селом есть один день в году, когда все дороги ведут домой, и день этот – Трои¬цын. В толковых атеисти¬ческих словарях такое на¬писано про этот праздник, что воспроизводить не счи¬таю нужным, А вот прочел недавно умную и свет¬лую книгу Ивана Шмеле¬ва, вернувшегося к рус¬ским из зарубежья вместе с гласностью, и книга эта – «Лето Господне», там есть глава о Троице. Ста¬рец Горкин говорит маль¬чику: «Завтра вся земля именинница. Потому – Господь ее посетит». А вечером засыпает малец, и мысль у него: «Трои¬цын День пришел... Про¬шел по земле Господь и благословил, и будет лето благоприятное».

Доподлинно известно, что Троица бы¬ла престольным праздни¬кам Афонькинского цер¬ковного прихода. Разма¬хивая красным знаменем воинствующего атеизма, глашатаи новой жизни сперва вырвали у храма язык, лишив его колокола, а' потом, уже на глазах послевоенного поколения ныне здравствующие му¬жики по сходной цене разобрали купол. Была фигурная ограда из кова¬ного железа, пики из кото¬рой мы ребятишками с успехом использовали на осеннем льду чаще «на пимах», чем на конь¬ках. Были угловые часо¬венки, которые помнятся мне уже как случайные придорожные уборные.
Из всего церковного церемониала Троицы мои земляки сумели сохранить важную ее часть – поминовение умер¬ших. Именно сохра¬нить, потому что всегда ощущалась полулегальность посещения клад¬бища или могилок, как у нас говорят. Время это страдное, чаще всего за¬тянувшаяся посевная, хотя старики рассказывали, что «раньше» к Троице отсеивались, коль даже с поля пришел – у каждой могилки предложат по стопочке, не всякий мо¬жет устоять, тем более не каждый выдержит...

Для меня всегда бы¬ло удивительным, что в этот день душевно чув¬ствуешь себя по-иному, не могу сказать, как, но, без сомнения, какое-то но¬вое состояние души, ка¬кой-то подъем, нечто не¬осязаемое и высокое. Ду¬маю, что такое в Троицу чувствуют все и всегда. За 30 лет почти ежегодно¬го посещения кладбища в этот день ни разу не слы¬шал скандала, просто ссоры, хотя (к чему скры¬вать?) языки вином силь¬но подразвязаны, но сла¬бина чаще всего находит выход через редкую, но обильную мужскую слезу.
После нынешнего праздника сидели мы с Лео¬нидом А., вспоминали «ранешную» жизнь, Лео¬нид вспоминал, а я улав¬ливал знакомые детали и радовался узнаванию. Поговорили о знаменитых когда-то афонских арбу¬зах; о председателе кол¬хоза Григории Андрееви¬че Андрееве, уже .покой¬ном и похороненном тут, дома, это при нем арбузы на ВДНХ возили; о яблоневом саде и ветряной мель¬нице; о слове из трех букв, которое искусно плу¬гом написал–выпахал некто (Леонид знает, кто) на склоне афонской горы, обращенной к деревне, и слово это много лет зеле¬нело по весне, выделялось на сером фоне, изумляя и веселя мир.
Неожиданно Леонид вернулся в сегодняшний день:
– Эх, если бы всегда мы такими были, как на Троицу. Люди-то, погляди, и поздравствуются, и при¬гласят. Уважительно. Аж слеза прошибает, до того по-человечески. Почему всегда не так? Завтра тот же самый, кто угощал, за¬просто может тебя на хрен послать. Почему так-то?
Действительно, почему? Неужели настолько изме¬нились наши души, что в естественное состояние приходят только в Христовый праздник? Или нам совестно перед предками своими, и мы кажемся им такими, какими они хоте¬ли бы нас видеть? Лицемерим? Так преступно грешно!
Есть над чем задумать¬ся.

В нашем обществе понятие «завещание» непременно связано с предстоящей смертью. В мои годы не принято го¬ворить о смерти и забо¬титься о себе «потом», но коли живу «не дома», да и в себе, как в долгожи¬теле, не уверен, понимаю так, что родственники и друзья должны знать мое желание упокоиться на родине, на известном в ок¬руге Афонском кладби¬ще.
У каждой семьи, фа¬милии, «породы», как у нас говорят, есть на клад¬бище свой угол, где схоро¬нены самые близкие. Не мы его выбирали. Скло¬нен думать, что первые могилки указали–завещали вырыть на этом месте на¬ши прадеды, оттуда по¬шло, что Горловы – вот тут, а те Горловы, другой «породы», – там. А тут Сухаревы, но тоже не вся¬кие, а только которые так-то и так-то роднятся... Увы, тот редкий случай, когда места хватает всем. 

Кладбище в Афонькино знаме¬нито мрачными соснами и крутым земляным валом, который всегда спасал его от неминуемого нашествия скота. Под сенью сосен разрослись черемуха да сирень. Цветущие кустарники и ярким солнцем настоянные запахи – то¬же атрибуты Троицыного дня. Всему этому место в парке, если бы не воро¬нье, не дающее отрыва¬ться от реальности – кладбище.
Кладбищу больше ста лет. Оно беспорядочно заросло и ограничивает возможно¬сти своего использования по назначению, да и прос¬то пройти его из края в край невозможно: кусты, трава. Подумали бы в сельском Совете, как тол¬ково прибрать, благоуст¬роить погост, отеческие могилы, где выпилить или вырубить, а где, наоборот, подсадить. Да назначить воскресный день по мо¬розной осени, через коренных афончан известить заблудших, многие из сел и городов недальних прие¬дут и поработают. Возмо¬жно, есть другой выход, но бесспорно, что клад¬бище, (и для нас живых, оно наше), нуждается в помощи.

Думаю о нашей Троице, и первый об¬раз праздника – солнеч¬ный, ясный день на дворе, в избе запах пше¬ницы, пареной с сахаром,  панафиды (так зовут у нас кутью, и мне это не¬законное слово больше, нравится, оно «вкуснее»). По улице идут празднично одетые, с узелками... А потом мелкий теплый дождь, несильный, чтобы только пыль прибить...
Это из самого раннего детства.
И теперь уж навсегда.

 

Написано в 1990 году
.

Могилки наши сильно изменились за последние годы. Редкие коренные семьи сохраняют свои фамильные места погребения. Многие переселенцы, появившиеся в наших краях по воле сперва коммунистических, потом демократических преобразователей, экспериментаторов и просто политических проходимцев, взломали наши традиции, в том числе и на кладбище. Могилы устраиваются, как заблагорассудится, вплотную к могиле моего отца закопали чужого нам человека. Кустарники разрослись неистово, но никто не хочет почистить последнее пристанище, и наше потом тоже. Я пытался обращаться к землякам через районную газету, но местная власть отказалась брать на себя заботы по обеспечению возможных добровольцев техникой. От затеи пришлось отречься.
Мама болела долго. Мы жили в небольшой избушке в переулке, соединявшем Цыганский Табор с Песками, это улицы так назывались. Осенью 1956 года мой крестный Владимир Прокопьевич Ольков перешел в новый дом, построенный на месте конюшни бывшего колхоза «Красная Поляна» тут же, на Песках. Отец купил у него половинку старого дома, во второй половинке жила тоже наша родственница бабушка Варюша Олькова с дочерью Валентиной. Скоро они уехали в Петропавловск, отец купил и вторую половину. Когда убрали доски, закрывавшие двери между бывшими избой и горницей, я своими глазами увидел пробоину в филенке от пули во время Гражданской войны, посланной не то красными, не то белыми. Об этом говорила мне бабушка Варюша.
Маму перевезли на новое место и поместили на голбчике. Она сильно стонала и причитала. Мне было десять лет, учился в четвертом классе. Наверное, я привык к этим стонам. Слава Богу, я не понимал, что происходит, иначе можно было сойти с ума. 15 марта я после школы пошел в библиотеку, возвращался в сумерках. Уже на наших Песках мне встретился Ванька Лаврентьев (на самом деле – Горлов, прозвище по отцу Ивану Лаврентьевичу) верхом на лошади.
– Колька, ты ничо не знашь? У тебя мать умерла.
С юности было желание написать повесть о деревенской жизни послевоенных ребятишек, о мечтаниях и осечках, о несостоявшемся счастье. Название было готово, и родилось оно от старинной веры в чудесную силу гнезда птички ремез, ремезиного гнездышка. Повесть так и не состоялась пока, но не удержался, книгу повестей и рассказов, выпущенную в 2004 году, назвал «Ремезиное гнездышко», предпослав старым в основном вещицам одностраничный выдох почти полувековой боли.
 
Ремез – пташка из рода синичек, которая вьет гнездо кошелем. В. И. Даль.
Заметают снега неширокие улицы моей деревни, изо дня в день все плотнее укрывают, умётывают подвижной белизной бани под самые крыши и огородную городьбу напротив наших окон.
Тихое счастье сидеть в теплой избе, когда всего в шаге за стеклом метель и холод.
Больная мама стонет на голбчике, который сделан над запеч¬ным ходом в страшное подполье, Отец бесцельно скрипит по избе самодельным протезом, который зовут деревяшкой.
Мне десять лет. Я уже привык к тихим стонам мамы и под них делаю уроки. Я учусь хорошо.
Мама просит бога о смерти. Бог безучастно слушает ее с небольшой дощечки на божнице в переднем углу избы.
Прямо перед божничкой на белой нитке висит похожее на рука¬вичку гнездышко птички ремеза. Отец нашел его прошлой осенью в первых лесках высоко на березе, скинул деревяшку, полез и снял. Мне он сказал, что наша мама выздоровеет, потому что ремезиное гнездышко приносит счастье. В глазах его были слезы.
Мама умерла вьюжным мартовским вечером.
Через много лет, прощаясь с совсем опустевшим домом, я увидел на божничке то самое гнездышко. Во мне не было упре¬ка. Моя спешащая жить душа нуждалась в поддержке и обрела ее. Маленький пыльный комочек, сотворенный лесной пташкой... Я верил в неизбывность счастья.
В который раз...
2003

Никто не готовил меня к такому известию. Я бросил книги и с ревом побежал к дому. Под порогом нашей избы женщины обмывали выболевшее тело мамы. От ужаса я кричал что-то, потом меня увели к бабушке Ольве, такой неожиданный вариант имени Ольга. Утром я рассказал, что видел сон о маме. Бабушка и ее дочь Анна плакали:
– Кольша, это не сон, тетка Марья и вправду померла.
Жизнь так распорядилась, что Анна четверть века спустя ходила за больной и медленно умирающей второй моей мамой, тоже Марией, только Никандровной, потом помогала мне хоронить сначала ее, а через день – отца моего Максима Павловича.
На другой день меня повели к маме. Она лежала на лавке у стены, на нее было одето любимое крепдешиновое платье, я после только один раз видел такое и был очень напуган. Меня заставили потрогать мамину ногу под белым покрывалом, сказали, что после этого не будешь бояться. Я подошел. Страха не было.
16 марта дула сильная метель, но в день похорон все успокоилось. На деревянном кресте брат Володя вырезал ножиком слова «Спи спокойно, мама». Могилу выкопали в самом центре кладбища. В эти же дни у Славкиной мамы Марии Васильевны родился мертвый мальчик, и его отец Василий Михайлович договорился с моим отцом, что похоронят младенца в маминой могиле. Все говорили, что это хорошо, что мама любила ребятишек. Все годы потом в Троицу Пальяновы заходили к нам на могилку мамы и своего сына.

В отличие от многих своих литературных друзей я немногое помню из детства. Весной и летом мы уходили в лес или в луга, за Полой. Происхождение этого названия всегда занимало меня, и, похоже, произошло оно от полой воды, открытой воды, большой воды, которая каждую весну приходила к нам из опрокинутых берегов реки Ишим, протекающей в пяти километрах от Афонькино. Чаще всего она надвигалась медленно, но были годы, когда большая вода приходила валом, неся обломки мостов и непонятных строений, островки камышей, копны сена и кучки разопревшего навоза. Тогда хорошо прочищались наши тихие старицы, потоки выносили няшу, ил и камыши, старицы принимали новую рыбу, которая охотно шла в нехитрые детские снасти.
Родители мои работали в колхозе, отец сторожил в поле комбайны во время уборки и утром вынимал из ходочка беремя зеленых пучек. Со ствола снимаешь кожицу и остается хрумкающая и вкусная до невозможности основа. Я и сейчас их люблю, правда, в лесу бываю нечасто. В летнее время я знал, что в ямке (так у нас называли погреб) стоит кринка молока, прикрытая большим ломтем хлеба. Кажется, по хлебу ограничений не было. А молоко все лето носили на молоканку, где литры тщательно замерялись и записывались в молоканную книжку. Это был серьезный документ. Я носил молоко в двух ведрах на коромысле и однажды майский жук ударил меня прямо в лоб, отчего я опрокинулся на спину. Правда, не наказали. Мама, Мария Ивановна, один раз ожгла по заднице прутичком, когда я не смог во время пригнать из табуна корову. Их было две, одна спокойно шла домой, а вторая норовила убежать и погулять на свободе. Мяса тоже вволю не ели. Не помню, чтобы стряпали пельмени, например, в будний день, если уж к большому празднику… Кажется, был план сдачи мяса по поставкам. И шкур. Свиней тогда не палили, а снимали шкуру и сдавали заготовителям, получив спасительную квитанцию. Видно, так надо было.
Все, что садили в «огуречнике», надо было поливать. Воду носили с озера или из колодца на ляге, если он не пересыхал. Особого внимания требовали огурцы и капуста, которую высаживали в конце картофельного огорода, в самом низком месте. Ранним летом все в огородчике было соблазнительно, даже зеленый лук, который запрещалось срывать, потому что могли завестись червячки. Морковку тоже не давали трогать до поры, не говоря об огурцах. Выливая воду в луны, я видел маленькие заводышки, их звали пупырышки, но отец внушал, что через неделю они станут большими огурцами, и я терпел. Впрочем, подобное состояние испытывали все наши сверстники. Выросшую морковку поедали бесчетно, вытирая ее от земли ботвой или о штанину. Земля все равно оставалась, и в уголках рта предательски выступала грязь. Странно, но все обходилось.
У нас, деревенских ребятишек, с малых лет было много обязанностей, которые исполнялись беспрекословно, потому что мы не столько боялись наказаний, они были так, для вида; мы понимали: это надо делать, чтобы было чем жить. Не очень весело «караулить» цыплят. Ладно, что у нас не велись гуси, с ними вообще беда, но и с куричьими цыпушками хлопот хватало. Не из тучи гром – откуда ни возьмись, с высоты камнем на табунок падал коршун и уносил цыплёнка. Куры поднимали крик, петух запоздало грозился расправой, а я ревел, жалко убытка, да и мама спасибо не скажет. С коршуном боролись шумом и рогатками, но он, поймав мгновение, наносил свой новый удар. Другая повинность – картошку тяпать, а потом окучивать. Отец утверждал, что полоть надо в самый жар, чтобы сорняки сразу завяли, а в холодке они снова примутся. Он выходил с тяпкой в разгар июньской жары, прикрыв голову сдвинутой набок кепкой. Я должен быть рядом. Отец снисходительно отводил мне несколько рядков, пройдя которые, я убегал в тень или купаться на Афонькино.

В весеннем лесу было много чего интересного не только для забавы, но и для желудка. Начало пятидесятых годов в деревне уже не было голодным, но избытка провианта никто не испытывал, потому все мои сверстники знали в лесу поляны с запрятанными в земле саранками, заросли пучек в надбровьях хмурых березовых лесов, скрытые от глаз малиновые кусты и развесистые махины боярышника. Саранки находили по хохластым цветочкам, выкапывали луковицы сломышами толстых сухих палок. Саранки ни на что не похожи по вкусу, их лепестки нежны и питательны. Пучки, толстостенные дудки, после снятия шкурки сочны, их можно поедать бесконечно, хуже не будет.
Отдельно наблюдались и охранялись до поры, до времени гнездовья сорок и грачей. Каждый день гнезда проверялись, и, как только появлялись яйца, их изымали и осторожно спускали на землю в заранее припасенных тряпичках, а то и просто во рту. В такие дни брали с собой старое ведерко и варили яйца на костре.
Полой начинался прямо за нашим огородом. Когда уходила большая вода, через низину, заполненную теплой водой и называемую лягой, мы перебирались за Полой. Заросшая густой травой ляга привлекала диких уток, которые гнездились тут сотнями. Мы обходили гнезда и собирали яйца, всегда оставляя одно нетронутым. Считалось, что только в таком случае утка снесет яйца дополнительно и выведет потомство.

В восточной стороне Гавняшка соединялась протокой с обширным болотом, расположенным в предгорье. Название его я не помню, но стоит спросить афончат, что постарше, и мы восстановим имя. За протокой, довольно хилой в сухое летнее время и бойкой по весне, когда с Горы стекали талые воды, расположилось кладбище. Весной промоины выстилали крупными ветками тала и засыпали землей. Отсюда название мостика – Сланской. Я же связывал это название со слонами, рисунки которых видел в учебниках Володи и Гены, и никак не мог взять в толк, откуда слоны взялись, какое отношение имели к мостику и куда потом подевались.

В нашей деревне была душевнобольная молодая и здоровая девка по имени Нюра. Она жила вместе с матерью Дарьей в маленькой избушке. Нюра была безобидной, и мы, ребятня, часто злоупотребляли ее добротой. Она могла тащить связку из нескольких санок с пассажирами, могла на корчажках нести хоть целый километр. Ее любимое занятие – наломать в лесу или по берегам стариц веток и ходить с ними по деревне. По нашей просьбе она пела петухом. Думаю, только детская непосредственность и беззлобность с нашей стороны могут простить нам эти проступки. Нюра помогала старым людям в несложной деревенской работе, и те, кто помнят ее, едва ли могут сказать что-нибудь недоброе.

Внизу нашей улицы, от Песков в сторону Мертвой, в маленькой избушке жили две женщины, наверное, они были сестрами, потому что возраст обеих позволял считать их старухами. Конечно, все относительно. Я уже давно нахожусь в таком состоянии, что всех, кто моложе меня, считаю молодыми людьми. В этой связи еще одна деталь. Как-то мы с сестрой Валентиной поехали в деревню Ельцово, где был большой совхозный свинарник, и для населения продавали маленьких поросят. Пока ждали заведующую, я осматривал публику, находя знакомых. Одного деда, Филиппа Романовича из Афонькино, признал сразу. Он давно нравился мне каким-то особым деревенским форсом, независимыми суждениями. Я даже одного старика в повести «Сенокосная пора» назвал его именем. Филипп Романович, похоже, не торопился признавать земляка.
– Ты чей?
– Максима хромого.
– А-а-а! То-то я смотрю, вроде наш.
– «Наш!». А ведь не сразу узнал. Старый делаюсь, Филипп Романович?
И тут дедок выдал мне фразу:
– Ты, Колька, не старый, тебе просто годов много.
Вернемся к сестрам. Их звали Рогожкины. На открытом огороде в изобилии росли красные помидоры, но мы боялись лазить красть, потому что числилась за Рогожихами какая-то черная сила. Боялись, потому приносили куриные яйца менять на помидоры. Помидоры были крупные и мясистые, мы их не резали, а ломали, на открывшемся изломе обнажалась бархатистая соблазнительная вкуснятина. Яйца приходилось изыскивать, потому что отец с вечера щупал всех кур и безошибочно определял, какая «с яичком». В разных местах пригона и сарая стояли гнезда, в которые куры складывали яйца. Иногда они просто уходили на огород и устраивали гнездо в теплой земле под сенью картовника. Эти яйца сразу превращались в помидоры. Ни тогда, ни потом не было у нас таких помидоров, что еще раз подтверждало особые способности Рогожкиных старух.

На Песках, еще до нашего переезда в дом крестного Владимира Прокопьевича, жили Хорюнковы. Вообще-то их фамилия была Новиковы, но у нас часто и не знали настоящей фамилии, как, впрочем, и имени некоторых людей. Тетка Апросинья Хорюнкова единственная в деревне умела варить жвак из береста. Жевали и тогда часто и без особого разбора. Жвачкой служил гудрон, который добывали из старых аккумуляторов. Жевали сухую пшеницу, оставлявшую большое количество клейкого и мягкого вещества, теперь знаю, что это клейковина. Но жвак ни с чем нельзя сравнить. Секрет его изготовления тетка Апросинья никому не открывала, она делила приготовленную массу на небольшие лепешки, порции, каждая стоила 20 копеек. До реформы 1961 года это совсем мелкие деньги, даже в кино пускали за 50 копеек. Жвачка пахла берестой, была мягкой и тягучей, необычайно вкусной. Многие осваивали искусство щелкать жвачкой и дуть из нее пузыри.
У Хорюнковых были ручные жернова. В избе не было пола. Мы с мамой Марией Ивановной пришли к ним смолоть немного зерна, я просил блинов. Тетка Апросинья выкатила жернова на середину избы, подложила под них тряпицу и села, охватив их ногами. Мама высыпала в центральное отверстие горсточки пшеницы, хозяйка с усилием проворачивала тяжелый жернов, из-под верхнего круга реденько вываливались хлопья муки. Это был крупный помол, но мама тогда напекла блинов, и я помню вкус неразмолотых зерен.
Не знаю, какое отношение к Хорюнковым имела самая странная старуха нашего околотка – Паруша Ляжина. Едва ли это была настоящая фамилия, скорее всего, она происходила от ляги, в самом конце спуска к которой разваливалась ее халупа. Колхоз построил ей маленькую, два на три метра, избушку рядом с Новиковыми. Паруша была старая, горбатая и хромая, за ней числилась связь с темными силами, и надо было иметь много храбрости, чтобы в вечернее время заглянуть в полузастывшее оконце ее кельи.
Удивительное свойство памяти! Вдруг вспомнился старый татарин Абрай, живший в том же ляжинском переулке, это вниз на Полой мимо дома Лаврентьевых, что возле башни. Он ходил с тростью и ее грозил нам, дразнившим его какими-то ругательными татарскими словами. Потом была в деревне Наташка Абраева, но какое родство связывало ее с тем дедом, я не знаю.
Зачем вспоминаю об этом? Не могу объяснить. Никакой научной или исторической ценности эти сведения иметь не могут, но они создают неповторимую, едва уловимую атмосферу детства. Если отказаться от таких почти незначительных деталей и вроде бы случайных людей, я не найду себя в мешанине народов и событий.

Наши две половинки деревни разделял ручей, вытекающий из Гавняшки и впадающий в Речку. Соединяли их два моста, один деревянный, у школы, рядом с церковью, другой навозный, по прямой дороге на зерновой склад. Все, что летом старательно бодрили мужики на этот мост, весной смывало, солома, мелкие ветки, навоз – все оставалось рядом и из года в год кисло, образуя глубокую и коварную трясину. Ее называли пропариной. Люди там вроде не гибли, Бог миловал, но телята, свиньи и даже коровы тонули регулярно. Пропарины боялись. Кажется, она не застывала даже зимой, чадя вонючими запахами глубинных процессов. А теперь ее нет, как нет многого из того, что во времена нашего детства составляло достоинство, гордость и ужас нашего села.

От нашего села в сторону Ильинки все пространство затоплялось большой водой и до середины лета оставалось очень влажным. Луга эти называются неожиданно поэтично: Колокольчики. Здесь рос полевой лук. Перо его, ярко-зеленое и широкое, очень сочное, вкусное, почти сладкое. Пока не вырос лук в огороде, вся деревня питается полевым луком. Мой отец нарезал его довольно крупно, солил и давил в металлической чашке деревянной толкушкой. Лук давал сок, и мы ели его с хлебом. Еще отец добавлял в эту массу покрошенное вкрутую сваренное яйцо, и все было съедобно. Хозяйки лепили пирожки с луком, пекли шаньги. Лук мы добывали прямо из воды, бродя по лугу по самое колено, определяя растение по яркой зелени и широкому перу и пальцами ног находя луковицу. Лук рвали не с корнем, но под самую репицу, веря, что так он лучше отрастет на будущий год. Стебли складывали в тряпичные сумки или просто на руку вперекид, и несли потом домой, словно дрова в охапке.
Летом особое удовольствие доставляла рыбалка, хотя и тут был самый, что ни на есть материальный интерес. Во время цветения ягодника, так у нас называлась лесная клубника, на Репейном, Аркановом, Халтурином и Ванькином хорошо клевал карась. Мы уходили на озеро с вечера, пригнав домой коров из табуна, это была самая главная вечерняя обязанность. У каждого по две удочки, на леске по два крючка. Каждый запасает мешочек отрубей, чтобы прикормить карася.
Озера эти только по названиям такие, а на самом деле старые русла каких-то речек, сохранившие форму только в малой своей части и обросшие в мелких местах новыми берегами, образующими замкнутый водоем. Я уверен, что с большой высоты можно запросто проследить, что старицы наши когда-то были одним руслом, но на высоте над родными местами никто из нас не был, и это остается просто предположением.
Все старицы очень глубоки, даже у самого берега, а лопушки и лилии все-таки растут, потому все места возможной рыбалки мы знаем. Растительность там вырезана давно, но старый дед Петр Григорьевич по прозвищу Шляпа умудрялся готовить для себя новые. У него маленькое лезвие косы, по-нашему литовки, на длинной тычке, он заводит его под водоросли и срезает. Через несколько минут работы прикармливает рыбу и удачно сидит с множеством удочек.
Еще задолго до знакомства с Шолоховским Щукарем наши ребятишки весьма удачно подныривали под Шляпины удочки и срезали крючки. Шляпа тоже был глуховат, и я сам видел, как Витка Попов выплыл в стороне от деда с леской в руке.
Вечером мы разводили костер, делали шалаш из веток тальника, который не спасал от комаров. Спали только потому, что набегались за день и не чувствовали укусов. На рассвете комар особенно свирепеет, и поневоле вылазишь из шалаша, разматываешь удочки и, дрожа от утренней прохлады, садишься к воде. Рядом разведен дымокур, но комар достает, потому лицо и руки даже припухают от укусов. Когда рыбачишь на червя, проблем меньше, но если карась идет только на тесто или на хлеб – тут прямо беда. Туго скатанная хлебная горошинка не выдерживает карасевых атак, разваливается, оголяя крючок, и надо внимательно следить за поплавком, чтобы не прозевать подсечку.
Клев бывал просто неистовым, и неоднажды, подсекая одного, мы вытаскивали по карасю на каждом крючке. Пойманную рыбу хранили в воде на длинной леске, продернутой под жабры, леску привязывали к ветке тальника. На рыбалку ходили со Славкой и Ванькой Винярским. Карася прикармливали размоченными отрубями. В памяти день, когда почему-то поссорились («разругались») с Ванькой, а все отруби у него. Я тогда громко продекламировал сочиненное четверостишье: «Ах, туды твою мать! как бы рыбку нам поймать. А от Ваньки, хоть убей, не получишь отрубей!». Друг был польщен, что попал в стих, и простил.
Во второй половине лета рыбачили на «своих», ближних водоемах, это само Афонькино, Большой и Малый Омуты, Прорва. Омуты от Афонькина уходят в стороны, один широкий и потому Большой, второй узкий. Но берега у обоих обрывистые, с одной стороны заросшие красноталом. Прорва образовалась, видимо, при прорыве большой воды к Омуту напрямую, она имеет более узкий Носок в основании. Еще один Носок непонятно как возник, почти аппендикс, у Малого Омута. Тут клевали плотва, по-нашему чебак, и окуни.
Уходили рано утром, оставляя темный зеленый след в освобожденной от росы траве. Холодная роса морозила босые ноги и пропитывала закатанные до колен штаны. К воде подходили суеверно тихо, чтобы не спугнуть рыбу, осторожно разматывали удочки, молча насаживали на крючки червяков и, поплевав, закидывали за пределы лопушек и мудореза. Так называли у нас траву, похожую на развесистый алоэ (по-деревенски просто алой), во множестве растущую в воде прямо на плаву. (Недавно прочитал, что есть трава телорез, может, это она?)
Ранним утром вода спокойна, отливает синим стеклом, каждый всплеск рыбы виден и слышен, настораживает и волнует. Поплавок спит. Поплавки мы делали из пористой палочки высохшего камыша, хотя теперь понимаю, что у растения этого другое название. Если грузила были легки, поплавок лежал на воде, если потяжелее – он вставал вертикально и чуть торчал над стеклом. При волне предпочтительнее лежачий поплавок, потому что стоячий имитирует поклевку и сбивает с толку.
Первая рыбка всегда желанна. Если клюнул маленький чебачок, тут же разматываю удилище с толстой леской и большим крючком, часто сдвоенным, а иногда даже тройчаткой, которое у нас зовется крюком. Эта снасть на щуку. Тяжелые грузила крепишь чуть подальше от крючка, чтобы живец мог свободно ходить, привлекая хищника. Насаживаешь малька осторожно, вводя острие под спинной плавник и направляя его вдоль туловища. На крюке должен быть солидный поплавок, мы сворачивали камышину треугольником, добавляли еще одну палочку, треугольник плавал на воде, как кораблик, а дополнительная камышинка торчала стволом воображаемой пушки.
Щука берет неожиданно, сразу заглатывая живца, поплавок с шумом уходит в глубину и вбок.  Тут не зевай. Хватаешь удилище и осторожно подсекаешь в противоположную сторону, щука яростно сопротивляется, и никогда точно не предугадаешь, большая или маленькая. Когда щука на берегу, дрожащими от волнения руками вынимаешь крючок изо рта и ломаешь ей лен. До сих пор не знаю, есть ли в этом смысл, но мы всегда слегка надламывали голову от туловища, памятуя из рассказов старших, что так рыбина не твердеет.
Окунь, напротив, берет медленно, засасывая живца. Поплавок чуть заметно движется по поверхности, потом может спокойно пойти вглубь. Впрочем, крупный окунь может действовать подобно щуке.
У меня были случаи, когда щука заглатывала наживку над водой, на лету, когда вынимал снасть, чтобы проверить живца. Такое бывало, пожалуй, с каждым из наших ребятишек.
В конце августа щука шла на блесну, которую мы называли блеской. Блеску «гоняли». Я брал лодку у дедушки Павла Менделева. Он жил на Голой Гриве, самой ближней к озеру Афонькино улице. Она называлась так потому, что еще в царское время несколько раз сгорала дотла. Пожары тогда были страшные. Отец говорил, что на нашей церкви Пресвятой Троицы был большой колокол, набат, в него били при больших несчастьях. Если бьют в набат, люди в поле и на лугах бросают всю работу, падают на лошадей и мчатся в село. Отец говорил, что помнит последний пожар, когда ветром гнало по озеру брошенные в воду горящие подушки. Павел Менделев был женат на тетушке отца Ефросинье, которую все звали Апросиньей, Апрошей. Только после смерти всех своих старших родственников я понял, что она была родной сестрой Павла Михайловича, моего дедушки.
Дед Менделев давал мне ключи от своей лодки, я ранним утром приходил к его дому, брал стоящее в условленном месте весло, шел на берег, открывал замок, сталкивал лодку на воду и выплывал из заводи на Афонькино. Направив лодку вдоль берега рядом с кромкой лопушек, я расправлял блеску, опуская в воду кольца свободной лески. Все умение заключалось в том, чтобы выбрать скорость, при которой блеска будет идти на нужной глубине, не цепляясь за дно и не выпрыгивая. Дощечку с остатками лески бросаю в нос лодки, леску беру в рот, прижимаю зубами и заправляю за ухо. Когда все нормально, натянутая леска мерно гудит и вибрирует, передавая вращение блески. Вдруг – рывок, леска напряглась, ухо едва терпит. Бросаю весло и начинаю выбирать блеску. Щука сопротивляется, у нее большой запас пространства. Но судьба ее решена. Вот она уже лежит в носу лодки с надломленным льном. Потом к ней добавятся еще и еще. Лён, по-нашему, соединяет голову с туловищем, причем, не только у рыбы. Помню, про мужика, упавшего с крыши, говорили, что он сломал лён. Когда в мясе попадали жесткие, белые волокна, видимо, из спинной части заколотого осенью теленка, отец подначивал: «Колька, если перекусишь, женю». Конечно, перекусить это невозможно, да и жениться я не хотел. 
Часто мы гоняли блески вместе с другом Славкой Пальяновым на лодке его отца. Славка греб с кормы, я сидел на носу. Он пускал леску по одному борту, я по другому. Уплывали далеко по Малому Омуту, то и дело выдергивая щуругаек. По нашим меркам добыча делилась на несколько размеров: локотушки, длиной до локтя, с руку и просто большие, до метра. Мне такие не попадали, но у других рыбаков видел, старые щуки, даже растительность какая-то по черепу прочикнулась.
Не всем одинаково везло на рыбалке. Не знаю, следует ли отнести это к особым познаниям или отдать на удачу, но умение некоторых моих знакомых ловить рыбу в любую погоду и в любом, кажется, месте, поражало. Особенно славился этим Гена Бородин, кажется, в лужу закинь он удочку, и будет рыбу ловить. Был он старше нас лет на десять, учился в Московском техническом училище им. Баумана (МВТУ), каждое лето приезжал и удивлял нас, товарищей его брата Вовки, нелепо погибшего позже в студенческом отряде. Впрочем, Геннадий, а еще проще – БГФ (Бородин Геннадий Федорович) и сам не гнушался нашей дружбой, ходил на рыбалку вместе с нами, даже место свое прикормленное уступал. Я сам однажды сел на его прогалызинку, но там, где он только что таскал карасей, клева не было. Мы менялись червями, глубину устанавливали по его леске – никаких перемен. БГФ смеялся и тут же начинал выдергивать карасиков. Геннадий работал в НИИ радиотехнической промышленности, занимался серьезными оборонными заказами, мы встречались с ним в годы моей учебы в Литинституте, когда близкие его в деревне умерли, и не к кому было приезжать...

У нас в селе было два колхоза: «Восход» и «Красная Поляна», потом они объединились, и председателем стал Григорий Андреевич Андреев, ровесник моего отца. Это был красивый черноволосый мужчина, довольно полный. У него были три дочери: Галина, Валентина и Екатерина. Валя только на два года младше меня, она очень мне нравилась еще в четвертом классе. Точно помню время потому, что Валя вместе с подружками приходила к нашему дому в день похорон мамы.
Ничего не могу сказать о других достижениях колхоза, но огородная бригада у нас была очень способная. Бригадиром была Аксинья Попова, их домик стоял на высоком месте односторонней улицы Береговая. Прямо перед селом, «на том берегу» речки без названия, сажали самые популярные овощи. Из реки женщины ведрами таскали воду для полива, это пятидесятые годы, никаких насосов у нас не было. Огурцы, морковку, свеклу, калягу и капусту возили в город на базар. Но ярче всего помнятся арбузы. Где-то за соседней деревней Паленка, на горе, нашли песчаное место и несколько лет подряд «садили» арбузы. Таких арбузов в наших краях я больше не видел. Они были очень крупные и сочные настолько, что лопались в кузове машины.
Кладовщиком была мама Кольки Плесовских (по прозвищу Потап) Валентина Даниловна. Мы, ребятня, в дни уборки арбузов терлись при складе, нас гнали для вида. Не без ведома хозяйки женщины как бы случайно роняли арбуз с весов или при переноске, и он сразу становился нашей добычей.
А до этого мы крали арбузы с поля. Подходили к бахчам со стороны леса, двое перебирались поближе к балагану сторожа деда Соловьева. Мы знали, что у него было ружье, одно это внушало ужас. Лазутчики поднимали шум, дед сосредотачивался на возможном агрессоре, а мы тем временем заползали в бахчу, перегрызали толстые арбузные плети и головой, ползя почти по-пластунски, толкали впереди себя вожделенный плод. Арбузы съедались прямо в лесу, и мы возвращались довольные, орошая дорожную пыль отработками арбузного сока.
Самым, пожалуй, жданным праздником было Рождество, потому что в этот день ранним утром я уходил славить. Тогда для меня это слово значило почти то же, что и просить, выславить. «Я вчера много наславил» – мог похвастать друзьям, имея в виду, что дали много гостинцев. Позже узнал, что на самом деле люди славили Христа, переходя из дома в дом, а наши хождения ничего общего с этим не имели. Да и «молитва» была совсем не христианская, а придумана специально, как насмешка: «Славите, славите, сами, люди, знаете, зачем пришел. За копеечкой. Копеечка на полке, пирог на столе, подавайте поскорее. Не дадите пирога, я – корову за рога, теленка за хвост – уведу в колхоз». Мой отец научил меня славить правильно, я, входя в дом своих родственников, которых много было в нашем околотке, пел: «Христос рождается! Славите, Христос! В небе здравствуйте, Христос!». Это, как выяснилось, был тропарь празднику Рождество Христово. Помню, людям нравилось, что я славлю по-настоящему, мне подавали булочки, конфеты и сырчики, замороженный в небольших комочках творог со сметаной и сахаром. Сырчики были самыми желанными, не ждешь, когда они растают, а ножом и молотком колешь вкусный лед на кусочки и сосешь их, перекатывая во рту, потому что холод схватывает все. В школе с религией боролись, и мне пришлось отвечать за свою религиозность перед классным собранием. (Если бы знать, на сколь высоком уровне повторятся цинизм и издевательства через пятьдесят лет).  Напуганный этим, перестал ходить по родственникам, хотя всегда хотелось чего-нибудь вкусненького.

Отец рассказывал, что в деревне, как это и принято в Православии, в Крещенье на озере Афонькино вырубали во льду «еордань», так трансформировалось название реки Иордан, в которой был крещен Иисус. Он не говорил о массовых купаниях, но красочно описывал купание одного состоятельного мужика, отец называл его имя, но мне теперь не вспомнить. Его привозили в кошевке, запряженной доброй лошадкой, он был в чистой рубахе и кальсонах и согревался в тулупе. Выйдя из кошевки и стряхнув с плеч тулуп, он перевязывался в поясе опояской, бросал свободный ее конец своим людям, троекратно крестился и прыгал в прорубь. Воды все у нас стоячие, опасности нет, что под лед затянет, но опояску держали крепко, погруженного в воду выдергивали, он снова опускался, и так трижды. Потом его выхватывали из воды, заворачивали в тулуп и гнали лошадь домой. Говорили, что он сходу выпивал стакан самогона, насухо вытирался и лез на печку. Эту процедуру повторял каждый год, был очень крепким. Говорили, что он блины ел с хлебом. Говорили, что он выпрягал лошадь, если она не могла сшевелить примерзшие сани с возом дров, которые он нарубил топором, сам брался за оглобли, ставил сани на верную дорогу и утешал лошадку:
– Вот видишь, я кое-как вытащил, а где тебе…
Еще из праздников нравились выборы. Тогда они четко проводились раз в два года, в Верховный Совет СССР и в Верховный Совет республики вместе с местными Советами. В селе это было большое событие. Клуб украшали, устанавливали кабины для голосования, красивые дорожки партактив сносил со всей деревни. В магазин привозили конфеты, пряники и даже колбасу, причем, торговали прямо на избирательном участке. Было правило: обслуживать только тех, кто проголосовал, «отдал свой голос». Тогда в бюллетенях стояла одна фамилия, представителя нерушимого блока коммунистов и беспартийных, но, думаю, это честнее, чем откровенно торговать депутатскими местами. Избирателей с дальних улиц подвозили на лошадях, для этого готовили несколько кошевок. Молодые парни–колхозники выстилали кошевки кошмой, лошадей чистили, а на дуги вешали колокольчики и цветные ленты, которые тоже собирали по девчонкам. После обеда, когда основная масса уже проголосовала, показывали концерт художественной самодеятельности и кинофильм, чаще всего что-нибудь героическое или откровенно смешное.
Два раза я назначался, как лучший ученик, стоять в почетном карауле около урны, в которую складывали бюллетени. Из всего этого ритуала мне запомнились новые штаны, которые мама сшила по такому случаю. Видимо, ткань того требовала, штаны постирали и сушили перед целом (цело – передняя, лицевая часть русской печи). Штаны не успели просохнуть, меня одели и отправили в клуб к пяти часам утра, потому что в шесть уже начиналось голосование, и мы должны были стоять в карауле. Был сильный мороз, влажная ткань схватилась на холоде, и появился звук шоркающихся (трущихся) друг о друга штанин. Я не сразу понял, откуда он, испугался, что кто-то чужой и недобрый пытается догнать и останавливается сразу, как только я оглянусь и прислушаюсь. Этим страхом и помнится случай. Стоять у урны было почетно и приятно, люди все знакомые, подходят, мы им салютуем пионерским приветствием, улыбнутся, похвалят.

Яркая картинка детского видения мира. В Казанке у райкома ждали колхозную машину, чтобы уехать домой. На скамейке в сквере сидела женщина со свертком на руках. Наши деревенские шептались, что это у нее ребенок, в больнице помер. Наверное, в этот же раз видел очень толстого, огромного  мужчину, он выходил из какого-то учреждения в центре. Высокий, объемный, он загородил собою весь проход ко крыльцу, разделявший две половинки полисадника.  Было лето, на нем одета просторная парусиновая рубаха и такие же штаны. Потом, уже работая в газете, я слышал, что такой мужчина жил в Гагарье, про него говорили, что двухсердечник, он прожил недолго.

В нашей маленькой избе была гармонь, возможно, она осталась от отца старших братьев, погибшего на войне, потому что Максим был очень далек от музыки и гармошку в руки не брал, а чтобы ее купили специально для ребятишек – по тем временам роскошь немыслимая. Всерьез на ней так никто и не играл, хотя пытались все, даже меня учили. Правда, самым большим моим достижением было исполнение фокстрота «Старушка не спеша дорожку перешла, ее остановил мильционер…». А жаль, потому что гармонисты в деревне были людьми уважаемыми, их в кампаниях на видное место садили, девки к ним милосердны…

Конец учебных четвертей совпадал с праздниками – годовщиной Октябрьской революции и Новым Годом. Устраивались утренники с торжественным пионерским сбором, знамя вносили, били в барабан и дули в горн. После всего этого вручали «кульки», завернутые в газету конфеты и печенье, праздничные подарки. Общие – по одному, ударникам, кто учится на четыре и пять – по два, и по три – отличникам, их было немного. Обращаю внимание, что речь идет о середине пятидесятых годов, война только что кончилась, колхозники денег не получали, только натуральную оплату, да и то не всегда, так что о сладостях даже не мечтали. Отсюда, наверно, пошло выражение, что мы слаще морковки ничего не ели. Правда, отец из праздничных застолий приносил несколько конфеток–подушечек, украдкой брал со стола и клал в карман. Конфеты собирали на себя все, что ни было в карманах, потому табачный привкус и сегодня ощущаю во рту, когда виду даже нынешние карамельки. Так что подаркам этим школьным были очень даже рады.
Осенью, когда колхозники получали на трудодни зерно, в село приезжали казахи из Петропавловска, меняли зерно на сахар. Отец после такой сделки принес в мамином платке целый узел комкового сахара. Сейчас такой не производят, во всяком разе, в продаже нет, а большие куски получались, видимо, после разделки сахарных голов. Эти «комки» отец колол перед чаем на мелкие части, каждому поровну. Колол оригинально: в левой руке зажимал кусок сахара, а в правую брал большой кухонный нож и ловким ударом тыльной стороны располовинивал сахар. При этом в месте удара появлялась и тут же исчезала полоска матового света. Это чистая физика, но тогда явление было таинственным и завораживающим, я вставал на коленки, чтобы ближе увидеть этот свет. Отец дал мне как-то кусок сахара, кусок был столь плотным, что его невозможно размочить слюной, я грыз, соскребая сладкую массу. К утру заболел зуб, отец повел меня в больницу к Дарье Васильевне. Та посмотрела и сказала, что надо удалять. Больница была в двухэтажном здании кирпичной кладки, видимо, кого-то из крепких земляков строил еще до революции, зря сломали, оно простояло бы сотни лет. На том месте построили контору совхоза с магазинами на первом этаже. А зуб потом вырос, потому что был молочным.

Я уже учился в школе, когда колхоз наш стал участником Выставки достижений народного хозяйства (ВДНХ СССР) именно с арбузами. Наверное, выставочный комитет немало удивило, что такие арбузы привезены из Сибири, колхоз был награжден библиотекой из тысячи томов. Я как раз был в библиотеке, где в это время работал Евстафий Леонтьевич Попов, единственный в нашей округе майор в отставке, когда привезли эти книги, и помогал их разгружать.

На Горе, после подъема, в первых лесках, дорога раздваивалась, одна называлась Пелевинской, другая – Таволжанской, по тем деревням соседнего Сладковского района, в которые они направлялись. По первой дороге был Мокрый колок, в котором в изобилии росла лесная смородина. В шестидесятые годы наши районы объединили и соединили грейдированным большаком. Большак прошел как раз по этому колку, безжалостно и бессмысленно уничтожив вековые заросли ягодников.
Если при въезде в лес свернуть налево, попадешь в Поляков колок, где растет много боярки. Мы ее поедали бесчетно. Не помню, чтобы ее собирали и как-то перерабатывали, но ели прямо в лесу до отвала.
На межогородных межах и на задах, а особенно вокруг колхозного заречного огорода росло много послена, больше похожего на большой кустарник. Мы лазили в этих джунглях, протискиваясь под кронами послена и проползая на коленках вокруг огромных кустов. Ягоды вызревали крупные и поедались нами с удовольствием, а звали мы их биздюквой. О происхождении этого слова ничего не могу сказать.
Много лет спустя я повел на заднюю межу отцовского огорода свою первую дочку Олю, ей было года три. Сорвав несколько ягодок спелой биздюквы, подал дочери. Она охотно разжевала симпатичные ягодки, но тут же выплюнула: «Кака!». Мне было обидно за ягоды моего детства, которые казались нам очень вкусными, наверное, потому, что слаще морковки ничего не ели.
Много раз слышал от старших, что в годы Великой Отечественной войны деревню нашу спас табак. Видимо, в Афонькино умели его выращивать, и зимой, уложив товар на санки, женщины пешком шли в Петропавловск. Наш табак там знали. Вообще афоньчата постоянно торговали на рынке от колхоза и своими продуктами. На воскресенье колхоз снаряжал машину. Первыми шоферами в нашей деревне были Евстафий Новиков и Костя Мяличев.
С апрельским теплом открывали погреб и доставали картошку, соленые огурцы и грузди, квашеную капусту – все, что было положено «до весны». Определяли, что можно продать на базаре. Максим ездил в город сам.
О грибах стоит сказать особо. Вот так я описал свое к ним отношение для «Тюмени литературной».
Мои грибы
  Хожу по утреннему сонному лесу. Грустно хрустит валежник под робкой ногой. Еще год назад живые ветки потрепанных временем берез пали, чтобы стать прахом. Ветра нет, он есть небольшой там, на опушке, а в глубине березового колка не шелохнет. Комарам простор. Они висят в воздухе, наполняя пространство удивительно тонким пронзительным звуком. Он поневоле настораживает. Современные мази почти не спасают, и острые комариные покалывания беспокоят то там, то тут. В самых неожиданных местах. Солнце почти не доходит до земли, глаза привыкают к нежному сумраку. Я ищу грибы.
Из всех деревенских промыслов этот единственный, на который всегда езжу охотно. Машину оставляю в первых березках, в стороне от дороги, запираю на ключ, который прячу под травяной коврик у колеса – чтобы не потерять. Объемная корзина досталась мне по наследству, сейчас это, пожалуй, единственная материальная память от родителей. Бросаю в нее нож и осторожно вступаю в лес. Вкусно пахнет грибами. Их еще не видишь, но знакомый с детства дух возбуждает азарт. Дух и запах, наверное, не одно и то же. У нас в деревне говорили: а дух-от какой! Это когда очень радостное что-то, приятное. Еще – духмяный. А запах – более общее, он может быть и грубым, вонять.
Глаза быстро приспосабливаются к новым цветам и объемам, фиксируют едва заметные бугорки, гриб приподнимает слой перепревших листьев, и они становятся его шляпкой. Так растут все грибы, потому под первыми шляпками обнаруживаю поганки – так у нас звали грибы, имен которых не знали и которые никогда не собирали. Вообще в наших местах брали только грузди, которые называли настоящие, и сухие грибы, суханы.
Отец выполнял в колхозе какие-то обязанности и ему положена была лошадка с ходком. Ходок – облегченная телега, без платформы, вместо нее собранный из жердей каркас. Еще были кошевки, плетеный из тонких прутиков кузов ставился на легкий ходок, но то для начальства, как сейчас джипы. Когда собирались по грибы, мама застилала ходок брезентом и старыми половиками. Выезжали рано, отец уже хорошо знал, куда ехать, он вообще знал ягодные и грибные, груздянные места. Добравшись, распрягал лошадь, спутывал ее и отпускал, привязав вожжами к телеге. Сам отходил чуть в сторону, скидывал деревяшку, самодельный протез, который заменял ему потерянную на войне ногу, и начинал искать. Меня отправлял в дальний угол леска, и наказывал, чтобы резал только маленькие грузди, чтобы не больше свиной бирьки. Но я видел лишь шляпы, настырно выставившие себя на показ, они не все были червивые, я складывал их в корзину, а отец у телеги безжалостно выбрасывал, беззлобно матерясь. К вечеру большая часть ходка была завалена грибами, мама укрывала ценный груз, освобождая в передке место для нас. Отец брал вожжи и тихонько выезжал на дорогу.
У него был зоркий глаз. Он с телеги замечал одиноко стоящие обабки, так у нас зовут подберезовики (Даль с этим согласен), и командовал, чтобы я срезал. Отец запрещал рвать грибы, только срезать под корень, чтобы не испортить гнездо, хотя в обиходе было ломать грибы. До сих пор я не уверен, как правильно надо вести себя с грибным гнездом, чтобы не испортить. Где-то читал, что именно сламывать нужно, но всегда режу, как научили.
 Обабки да еще опята, опенки – вот и все, что мы знали и без сомнений ели. Обабки годились только на скорую еду, их не готовили впрок, вообще тогда в деревне не знали другого способа заготовки, кроме соления да еще сушки. Их сразу по приезде чистили, мыли, мелко крошили и тушили в сметане или растительном, постном, масле. Когда мама ставила на стол большую глубокую сковороду, отец выразительно на нее взглядывал, и она с пониманием приносила нам литровую банку бражки. Бражка у нее всегда была выстоявшаяся, чистая, приправленная пережженным сахаром, оттого густого темно-коричневого оттенка и с аппетитным запахом. Больше половины сковороды съедалось сразу, а поздно ночью, вернувшись с гуляний, я с удовольствием ложкой черпал прохладную, тягучую массу.
Опят в конце августа отец нарезал на вырубах со старых пней по многу, их крошили и сушили под сараем на тех же половиках и брезенте, потом укладывали в старые подушечные наволочки и подвешивали на печке или на полатях. Зимой часто варили опенницу с крупой, ложка сметаны или даже молока делали этот ароматный суп очень вкусным.
Грибы в деревенском рационе занимали важное место. Конечно, наши не знали о том, что гриб по каким-то качествам заменяет мясо, я и сейчас в это не особенно верю, да еще недавно местный знаток Володя Кислов скептически заметил: если бы заменяли, волк не искал бы барашка! Но грибной суп варили, с картошкой тушили, пироги стряпали. Вкус пирожков с крупой и груздями мстительная память хранит и издевается: не доводилось более вкушать таких. А может, что-то с ощущениями?               
Сразу по приезде из леса грузди и сухие грибы раскладывали в бочки, тазы и ванны, заливали холодной водой, через день воду меняли, предварительно прополоскав каждый гриб. Бахрому у нас не чистили, потому, случалось, груздочек не только смачно похрумкивал, но и поскрипывал попавшими на зуб песчинками. Немцы Поволжья, переселенные к нам во время войны, грибную бахрому убирали сразу, это я видел в большой семье Якова Кауца, жившей у самого озера Афонькино и готовившей грибы к засолке прямо на берегу. К этому наши бабы относились с недоумением, как и к тому, что немцы среди лета щипали пух с живых гусей.   
Грузди и суханы растут деревнями, вокруг одного ищи его собратьев, которые прячутся недалеко от основного гнезда. В наиболее удачные годы в прострельных березовых лесках они могут жить сплошняком, и тогда такой азарт охватывает охотника, что не успеваешь обрезать, взгляд так и шарит вокруг, отыскивая следующий груздок, и ты перебегаешь с места на место, счастливый и возбужденный.
Наибольше удачные случаи помнятся всю жизнь. В бердюжских лесах, недалеко от Истошино, открыл лесную гриву с белыми грибами. Каждый год ездил за ними, потому что белый гриб – это как солидная щука на рыбалке или для охотника сбитый гоголь на перелете. Потом  лесничество перепахало урочище и засадило сосной. Грибов не стало. Только один белый нашел за озером Моховым, один, но очень большой, у меня сохранилась фотография, где спичечный коробок рядом с ним кажется почтовой маркой. Из того гриба получилась литровая банка деликатеса.
Сухие грибы я как-то несколько дней кряду почти выкапывал из борозды, нечаянно прочерченной плугом в подлеске за Пеганово, они были черны от земли, но ровные и крепкие.   
Однажды соседка бабка Таня попросила отвезти их с дедом на сенокос, прошли дожди, и надо было переворачивать сено в валках. Ранним утром мы приехали на покос, который нешироким языком врезался в березовый лес. Дед деловито прибирал вилы, сумки и топорик, а бабулька черенком легоньких грабельцев начала было переворачивать ближний к лесу валок едва подсохшей травы, но закричала, чтобы я бежал к ней. На освобожденной от сена еще влажной земле, между щетиной стерни красовались маленькие ровные груздочки. Их было много, рука радовалась от прикосновения к прохладной скользкой поверхности молоденьких груздей, я опрокидывал несильную массу на прокос, обнажая беленькое неожиданное чудо. Такого больше мне не приходилось видеть, это подарок природы, редкий, и оттого сладостный.
Не грибы в радость, а встреча сними.
С апрельским теплом у нас дома открывали погреб и доставали картошку, квашеную капусту, соленые огурцы и грузди– все, что было положено до весны. Определяли, что можно продать в городе на базаре. Кадку с груздями добывали из погреба всем околотком. Мужики обвязывали ее веревками, мама протирала от сырости тряпицей, под «Ну, ишо раз!» центнеровая кадушка выплывала в пространство сарая. Отец ездил в город сам.
Середина прошлого века не была сытной и беззаботной для ребятни, каждый вечер на ужин варили чугун картошки, чаще всего в мундирах, картошку вываливали на стол, тут же стояло блюдо с квашеной капустой, солеными огурцами и груздями. Груздочки, помнится, были лакомой закуской в молодые годы, так и говорили: груздок под рюмочку. В этом была своего рода эстетика. Теперь так уж не выпивают…
В Литературном институте, в Москве, познакомился с молодой поэтессой, дочерью известного дипломата. Конечно, не только грибами памятны те годы, но вспомнил кстати, что по ее просьбе приволок из Казанки на сессию банку соленых грибов, для отца. Он, бедный, так тосковал по деревенской природе, сам владимирский родом, что на госдаче посадил с десяток привезенных с родины грибниц, но они, видно, не особенно разрослись.
Давно заметил, что люблю быть в лесу один. Встретив первый гриб, режу не сразу, осторожно очищу от листвы и травы, полюбуюсь, поговорю с ним: да миленький ты мой! моя ты красота! Незаметно уходишь в природу, время исчезает, воздух вытесняет из души всю суетную дурь, и в голове абсолютная свобода. Ощутив это хоть раз, поймешь Василия Макаровича Шукшина в его встрече с березками в «Калине красной»: красавицы, невестушки, заждались!
Солнце поднимается высоко, воздух нагревается, обостряются запахи. В корзине не очень много грибов. Голова приятно шумит, ноги устали. Да, а когда-то по всему дню шастали по лесам. Свидание с лесом подходит к концу, надо возвращаться в мир людей, жесткий и беспощадный. Морозным зимним днем соленые груздочки напомнят об этих минутах. Положу их в алюминиевое блюдо, прямо на стол вывалю вареную картошку. Погрущу, а может и поплачу.
Что гриб, вроде пустяк, а вот на размышления наводит.

Середина лета была порой заготовки веников. Это был целый ритуал, начиная с выбора места, где можно наломать веток. Отец заранее подбирал колки с молодыми березками, мы приезжали на смиреной лошадке, запряженной в ходок, перебирая за сучки снизу вверх, я наклонял деревце, отец ловко ломал тонкие веточки, сбрасывая их в кучу. Потом все это богатство везли домой и в тот же вечер отец, тщательно подбирая ветки, формировал пышные веники. Комельки туго перевязывались льняными веревочками в двух местах, острым топором он выравнивал ручку и связывал веники по два – в «дружки». Веники сушили под крышей сарая, в сумраке, они уходили в зиму зеленые, как лето.
Наша баня сначала была в землянке, в конце огорода, топилась по-черному, потом всем околотком, артелью, построили рубленую баню во дворе Прокопья Александровича Плесовских, отца моего товарища Кольки Потапа. Так его прозвали после того, как он свалился в колодец, тонул, «едва не потоп». В бане мылись несколько семей, топили по очереди. Когда баня была готова, баннотопы хорошо ее прогревали паром, мыли полок и пол, и шли «посылать в баню». Первыми парились мужчины, потом шли бабы, помногу скапливались. Это называлось в первый пар и во второй, а в третий ходить было не принято, опасались нечистой силы.   
В бане отец запускал веник в холодную воду, пока мылся, веник размокал, затем его над горячей каменкой поливали из ковша, образовавшийся пар доводил до кондиции, легкий и пьянящий дух наполнял баню. Тогда плескали на каменку еще ковш холодной воды, отец на одной ноге допрыгивал до полки (по нашему «полок»), и начинал аккуратно обрабатывать веничком свое тело. Начинали все с самого ценного мужского места, и Прокопий Александрович, и Салтановский, и Максим. Темп возрастал, наступал момент, когда с полка кричали: «Кто живой? Плесни еще ковшичек!». Плескали еще, мы, ребятишки, падали ниц (отец называл это «вниз ничком»), потому что уши трубочкой сворачивались. После полка кто-то из крепких выскакивал в снег, Максим ложился головой к порогу и ловил струйки холодного воздуха с мороза, который зримо протекал во влажную и горячую баню.

Очевидно, октябрьские праздники отмечали в тот раз в доме дяди Сергея, компания собралась небольшая, в основном родственники. Когда хорошо выпили, Геннадий Ростовщиков, муж моей крестной Валентины Клюевой, стал подсмеивать над отцом, дескать, ногу ему прострелили, потому что он ее специально из окопа высунул, почти самострел. Было это в начале пятидесятых годов, война только что закончилась, еще ничто не забыто, обвинение в членовредительстве не смешно и опасно. Кроме того, такое оскорбление трудно перенести фронтовику настоящему, которого враг гнал и который поворотил его обратно, кого ели вши и высокое начальство, кто и жив-то остался только потому, что не хватило нескольких миллиметров до сердца, до мозга, до души. Отца гангрена дважды душила, уже в восьмидесятые годы в Казанской районной больнице хирург Черкасов выколупывал из гнойников множественные осколки. И Гена умудрился намекнуть на самострел. Я видел бледное лицо отца, он сидел напротив и чуть в стороне, может, это и спасло. Стакан с брагой из-за головы метнул он прямо в лицо обидчика, но промазал, стекло охнуло в простенке и окатило всех мелкой пылью. Отца схватили, Генку вытолкали на улицу и лишили застолья, Максима долго било ознобом.
В пятидесятые и особенно в шестидесятые годы прошлого века деревня начала строиться. Колхоз давал трактора для вывозки леса, на пилораме готовили доски. Срубы рубили и ставили помочами. Задолго до выходного дня хозяин обходил работящих мужиков и приглашал «на помочь». Конечно, следовало говорить «на помощь», но так сложилось, и помочами строили избы, пятистенники (изба с горенкой), а потом и крестовые дома. Основной сруб крест на крест перегораживался рублеными стенами. В таком доме я и сейчас живу в Бердюжье. Строил его в самом начале шестидесятых председатель истошинского колхоза Иван Бугай.
Отец мой постоянно был зван на помочи. Меня и сейчас удивляет, почему его приглашали, ведь он не был большим специалистом, чтобы давать ценные советы, возможности полноценно работать на стройке тоже были ограничены одной ногой. Помню его, сидящим с топором верхом на ошкуриваемом бревне или проходящим паз. До этого бревно укладывали на место в будущей стене, и мастер выбирал наиболее удобное его положение. Тогда он чертой, скованной из толстой сталистой проволоки с загнутыми наподобии граблин острыми концами, делал отметины. По такой черте на бревне выбирался паз, тогда оно довольно плотно прижималось к нижнему соседу. Самая простая работа, и отец исполнял ее, сбросив деревяшку самодельного протеза.
Сруб рубили и собирали в три клетки, чтобы особо не надсажаться, укладывая тяжелые бревна на самый верх. На болотах драли мох, сушили его под сараем, и собирали помощь ставить дом на мох. Нижние бревна, окладники, были очень толстыми, их устанавливали на комлевые чурки под углами и посередине. Тогда не было возможности лить или выкладывать фундаменты. Чурки забивались потом по всему периметру дома, они принимали на себя перепады температур и влажности, первыми пропадали от сырости, продлевая жизнь дому.
Кульминационным моментом был подъем маток, так зовут у нас потолочные и половые лаги. На верховые матки нагрузка большая, потому что потолок часто штукатурился, а сверху утеплялся толстым слоем сухого чернозема, потому на матку шло обычно толстое ровное бревно. Ему еще на земле топорами придавали вид бруса и чисто обрабатывали, потому что матка будет всю жизнь на глазах. Дом уже был в основном собран, когда наступал черед матки. С торцовой стороны сруба укрепляли поката, три мощных бревна упирали в землю и закрепляли на верхнем бревне. Матку укладывали у основания покатов, обхватывали веревками и по команде мастера трое сверху веревками и трое внизу слегами начинали продвигать бревно вверх. Обычно все заканчивалось благополучно, но были случаи, когда матка срывалась, и горе тому, кто не успел отскочить. Потому долго обсуждали, что и как делать, порой специально затягивая время, чтобы придать событию большую важность.
Мне довелось быть свидетелем такого случая. Матка была очень солидной, и мужики всерьез предлагали посадить еще одного с веревкой.
– Троим нам не справиться, точно говорю.
– Надо добавлять.
– Да и снизу тоже ставь еще человека.
– Нет, мужики, не поднять!
И тут Максим, мирно тюкающий своим топориком, подал голос:
– Едрена мать, да мы что, калеки, что ли?
Оптимизм безногого плотника всех поразил, долго смеялись, а потом быстро подняли матку. К ее средине привязывался платок с завернутым в него пирогом, обычно рыбным. Тот, кто крепил матку в заготовленные пазы в стенах, закончив дело, подползал к узелку и перерубал веревочку. Внизу пирог уже ловили, а счастливая хозяйка стояла с чайником, полным прохладной браги из погреба.

Отец очень любил порядок, за что деревенские называли его чистоплюем. Летом он всегда свежей метлой подметал двор, «ограду» и полянку возле дома. По всей улице, за исключением двух колей от тележных колес, узко проступавших в белесом песке, рос зеленый конотоп. Огородные прясла вдоль улицы обрамлялись веселыми лопухами, развесившими большие уши прямо на нижние жерди. Но у нашей избы всегда чисто. Зимой отец с самого раннего утра выходил «снег чистить», если ночью буранило или мела метель. В маленький наш двор снега набивалось много, и отец, скрипя деревяшкой, складывал его в плетеный короб на санках, тот самый, в котором меня везли после купания в проруби. После этого ограда тщательно подметалась. Отца крайне раздражали выходки старших братьев Володи и Геннадия, которые назло ему не снимали коньков и резали плотный наст. Гена несколько раз желтой мочой узорами исписал ограду, за что получал ремня.
Каждое лето отец подновлял прясла вокруг огорода, тын и плетень у избы. Для этого в лесу срубал молодые березки на колья, а у болотца насекал воз тальника. Колья готовил заранее, заострив комелек и пропустив вдоль несколько залысин, чтобы дерево не прело под корой. Я нес ведро с водой, отец беремя кольев. Острым концом в нужном месте он намечал лунку и долбил в нее колом, то и дело подливая воду, чтобы размягчить землю. Когда кол входил на достаточную глубину, отец оставлял его в покое и рядом, в четверти от первого, устанавливал второй. В трех местах, в полуметре друг от друга по высоте, колья крепко связывались вицами. Отец брал два–три нетолстых прута тальника, ловко заправлял основания между кольями и, проворачивая прутики вокруг себя, обвивал ими колья, образуя восьмерку. Потом на эти основания ложилась жердь, тоже пролышенная для просушки. Трехрядное прясло спасало огород от коров и телят.
Огороды под мелкие овощи, их у нас называли огурешниками, огораживались так же, только между жердями ставились прутья тальника, за нижнюю жердь заправляется, вокруг средней огибается и за верхнюю цепляется. Когда прутья чередуются, один снаружи, следующий изнутри, это создает объем и особую красоту плетения. А вот плетни были самым надежным препятствием для кур и свиней. Колья ставились, как и для прясла, только по одному, в полуметре друг от друга. Тальник, еще влажный и податливый, заплетался между кольями один за другим, ветка за веткой, причем, всякая следующая уже обнимает колышек с другой стороны. Для большей плотности отец плашмя ударял между кольями обухом топора. Из плетня делали стайки для коровы, с обеих сторон для тепла обмазывали глиной с соломой. Хлевом у нас постройки для скота не называли. В земле копали небольшую яму со ступеньками из пригона или сарая, перекрывали чем ни попадя, и там зимой держали свиней и кур. Это сооружение называли ахлев, бывало, отец скажет:
– Пойди, Колька, во хлев, брось курицам.
Возможно, так и возник «ахлев».  Вместо стекла на маленькое отверстие в потолке ложился квадратик тонкого осеннего льда. Зимой моя обязанность была расчистить окошечко от снега, «чтобы курицам светло».
Из детства многое помнится картинками, едва уловимыми образами, настроениями, даже запахами. В нашей избе, как, впрочем, и во всех других, зимой стояла маленькая металлическая печурка, железянка, единственным ее достоинством было очень быстрое нагревание. На ней варили вечернюю картошку, а еще мне дозволялось жарить «кругляши» на горячих ее боках. Картофелина очищалась от кожуры и разрезалась на нетолстые ломтики, чуть подсоленные, их приклеиваешь к печке. Они жарятся быстро и очень вкусные.
В углу избы стояло так называемое поганое ведро, над ним простенький рукомойник, тут же на опечке лежал маленький кусочек мыла. Его использовали экономно, потому что мыло было дорогое, да и денег не имели. Кто-то из братьев шлепнул меня по рукам, когда я увлекся намыливанием. Круглую вареную картошку мы, ребятишки, ели выстроганными из лучины палочками, ложки были, но, наверное, палочками интереснее.
Изба наша была маленькая даже по тем временам, четыре на три метра, может, чуть больше, добрую треть занимала русская печь, которая кормила, лечила и обогревала. В избе всю зиму обитала какая-то живность, куры сидели, по весне корова приносила теленочка, и он до тепла квартировал вместе с нами. Даже поросенок бывал, крайне неприятное соседство.
В соседях у нас жила Анна Путилиха, ее сын Вася Путилов, отслужив в армии, подарил мне ложку, помню, что без нее не садился за стол. Вася научил меня петь свою любимую песню:
«Вспомни, мама, как раз я девчонку чужую
Тебе в дочки привел, у тебя не спросив.
Строго взглянула ты на жену молодую
И заплакала вдруг, нас поздравить забыв».
Вася в бытность мою редактором часто писал в газету, мы и сейчас встречаемся. Все забываю сказать ему, что автор этих стихов поэт Николай Доризо, а я-то думал, что это Вася про себя поет, очень было похоже. Васин сын, которого я видел еще бесштанным, сейчас большой ученый, защитил докторскую диссертацию. Да он и не первый доктор наук из нашей деревни.
Перед бабушкой Анной я виноват, после похорон родителей раздавали и частично продавали все имущество. Она пришла толи за стиральной машинкой, толи за газплитой, подала мне какие-то деньги, и я взял. Мог еще при ее жизни исправить эту глупость, но не сумел, теперь вот винюсь.

Мама умела так вставлять вторые, зимние рамы в окна, что стекла не отпачивали и не застывали. Между рамами выкладывали яркие бумажные цветы, гроздья рябины или ягоды шиповника. Все это, яркое и красивое, жило там всю зиму, украшая наше бытие.

Детство, даже не очень простое, во многом игра. Мы успели перехватить у взрослых брошенные и полузабытые ими забавы. Оказывается, сибирские крестьяне в старые времена не прочь были потешиться, например, бабками. Бабки – суставные косточки крупного скота, мы их собирали на огородах, как они там оказались – никто не знает. Но косточек мы находили много, к тому же собирались и новые, потому что скот держать разрешили, и в каждом приличном хозяйстве оставляли бычка на мясо.
Правила игры очень просты, важно так рассчитать удар плиткой, чтобы она остановилась как можно ближе к кону. Кон – колонна бабок, по которой потом предстоит нанести решающий удар. Выиграл тот, кто больше всех насшибает бабок из строя. Плитку нам сковал в кузнице Астафей Макаров, прозванный Хромым. Он тщательно обточил грани, а на плоскости зубилом по раскаленному металлу навечно выбил мужское слово из трех букв. Плитка заменяла нам панок, крупную бабку, которой раньше и разбивали строй. Больше всех в бабки везло Володьке Бородину, но не брату БГФ, а другому. Он в день выигрывал по сотне. Помню, что однажды я покупал у него бабки на деньги, которые дал отец. Видимо, в ту пору в пух проигрался. Володя грезил космонавтикой, это с ним мы делали новогодние костюмы космонавтов. После школы поступал в Челябинское высшее авиационное училище штурманов, отсеяли, но он отслужил армию и стал летчиком или вертолетчиком, говорят, даже в деревню прилетал.
Была еще одна страсть, запрещенная и тем, наверное, привлекательная, это игра в чику. Мелкие монетки укладываются в стопку, старым царским пятаком ведем игру. Надо с расстояния попасть в столбик монет и непременно перевернуть хотя бы одну, тогда получаешь право на удар. Бьешь битой с единственной целью – перевернуть и выиграть. Часто как биту использовали медали со спиленными ушками, я тоже приносил отцовскую медаль, да их у него было немного.
Лет десяти я вместе с другими ребятишками пристрастился к картам, самые простые игры – очко и свара. Собирались в колхозном правлении, где мама Витьки Аверина, более старшего из нас, работала сторожихой. Компанию нашу быстро разоблачили, прорабатывали на классном собрании, пришлось бросить. О происхождении денег для игры не помню, скорее всего, отец после смерти мамы давал мне немножко на конфетки, потому что брать крадчи у нас не принято.
К Пасхе, большому весеннему празднику, в нашей деревне продолжали, как и в старые времена, ставить качели, мы их называли качули. Из лесу привозили длинные и толстые жерди, вершины трех связывали и ставили пирамидой. Вверху, на стыке жердей, укрепляли матку, толстое крепкое бревно. К нему на петлях, выкованных в кузнице, крепили собственно качули – две хорошо обработанных жердочки с надежной ступенькой. Жердочки назывались видилины. На качули часто становились по двое, чтобы быстрее разгоняться. Наиболее отчаянные рисковали по одному, раскачиваясь так, что совершали полный оборот. Таких смельчаков было немного, и с ними никто не вставал в пару. Когда кучуля набирает высокую амплитуду, ее невозможно остановить, вот этим и пользовались те, кто внизу. Брали жидкий прутик, вицу, и стегали качающихся, вопрошая: «Говори, кто невеста?», «Кто жених?». После двух–трех ударов шли признания, но не все принимались, если явная ложь – пороли сильнее. Наконец, истязаемый признавался на радость толпе и себе на горе.
Была еще одна забава: пробежать поперек движения качули, пока она находится в верхней точке. Это довольно рискованное дело, потому что нельзя ошибиться. У нашего поколения на памяти гибель сверстницы Ани, сестры Тольки Дмитриева, которого звали Синеньким.
Еще помнится разновидность пряток под названием «клок!». Кто-то один, кому выпадало водить, по-нашему голить, оставался на месте, остальные прятались, но должны были время от времени кричать это слово «клок!». Не знаю, что оно означает, но игру хорошо помню, даже описал ее в своей ранней повести «Сенокосная пора».
 
Весной на высохших полянах играли в бег, это тоже разновидность лапты, уже в соседней Ильинке она называлась «бить–бежать». Правила очень простые. Одна команда голит, участники второй битой (бакалкой) стараются попасть по маленькому прорезиненному мячу и загнать его как можно дальше. Если удалось – пока подберут мяч, надо добежать до обозначенной черты и вернуться, чтобы принести «руку», право на удар. Если голившие поймали мяч до удара его о землю, команды меняются местами. То же происходит, когда подобравшие мяч сумеют попасть им в перебегающего игрока противника. Мы по целому дню играли, до темноты, пока мячик видно. Иногда, за неимением настоящего, «базарного» мяча, из шерсти–линьки скатывали самодельный.
Летом «гоняли попа». Поп – короткая, сантиметров двадцать, чурочка. У каждого участника своя бакалка, обстроганная березовая палка длиной до метра. Голит тот, кто при отборе ближе всех бросил бакалку. Он ставит попа, остальные бросают в него бакалки в соответствии с результатами того же метания: кто дальше бросил, тот впереди. От бакалки поп летит далеко, важно, чтобы он перелетел, освободил хотя бы одну бакалку, тогда ее владелец получает право на удар. Если промазал последний игрок, или поп не долетел до самой ближней бакалки – все хватают бакалки, а голивший – попа, и бегут к месту начала игры.
Часто попа угоняли так далеко, что бежали не с места окончания игры, а поближе, шли тихонько, берегли силы. На старте располагались примерно так, как  оказались при окончании. Если голивший вдруг отказывался, его могли «на бакалках катать», укладывали на биты и, взяв за руки и ноги, прокатывали спиной по деревяшкам.
Была еще игра в чижик, в котел. Была борьба, когда старшие стравливали нас побороться. Зимой в огромных сугробах выстраивали «блиндажи», соединяли их тоннелями, часто играли «войной». Ничего удивительного, после Отечественной прошло только десять лет. Я почти всегда был шпионом, у меня документ самодельный был на имя Казимира Францевича Кулевея. Такой человек когда-то жил в работниках вместе с моей мамой, кажется, он был из пленных первой мировой. Мама назвала это имя, я запомнил сложное звукосочетание и щеголял им.
Когда надо было «рассчитаться», определить, кому голить, мы использовали простую считалку: «На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Кто ты будешь такой?». Тот, к кому обращен вопрос, называет кого-то из сидевших на крыльце. Считают снова, выходит тот, на кого выпал названный персонаж. Кто остался – будет голить. Еще считали «Аты–баты, шли солдаты, аты–баты, на базар, аты–баты, что купили? Аты–баты, самовар…». А вот это была не считалка, а загадка на сообразительность. На песке чертили четыре палочки. «Четыре братца пошли на речку купаться. В небе молния сверкнула, с неба камушек упал. Один перекрестился, другой недокрестился, двое за руки взялись». Конечно, никто не мог угадать, что надо «перекрестить и недоктрестить», получится крепкое матерное слово, молния – значок и краткой, камень – точка.   
Село Афонькино, говорят, названо так по первозаселенцу Афоне, еще есть версия, что название связано с библейским Афоном. Хорошее было село, на чистом месте, песчаные улицы помогали сохранять порядок, после дождя все будто вымыто, так свежо и прибрано. Церковь стоит на самом высоком месте при въезде в село со стороны Ильинки. Еще можно заехать из Казахстана через Борки, Свиное и Паленку, из Копотилово горой и лугом через разные улицы, и из Сладково по Пелевинской и Таволжанской дорогам. Левая часть от церкви называется Казаками. Возможно, по фамилии Казаковых, потомки которых жили у нас, но уже писались Горловыми, хотя прозвище осталось. Наша часть называлась Заречкой, а самая крайняя улица – Пески.
В нашем селе есть Мертвая улица, теперь, похоже, никто ее так не зовет, но Мертвой она была еще в старые времена, потому что по ней носили покойников на кладбище с большей части Афонькино, а из Казаков вообще всех. Село наше разделено руслом не то речки, не то ручья, пролегшим от Гумняхи до старицы, огибающей село с западной, ильинской стороны. Гумняха – потому, что гумна были на ее берегу, потом там построили зерносклад, о гумнах забыли, а мелкое, но широкое озерко стали звать Говняхой или Говняшкой. Мертвая улица переходит в просто дорогу на могилки. С ней, скорее всего, связаны первые мои встречи с небытием, хотя жили мы в другом краю, но бегали посмотреть на проводы со смешанным чувством любопытства и ужаса. Первым покойником, которого я увидел довольно близко, был старик Кашин, живший рядом с бабушкой Ольвой. В створке раскрытого окна видна была только его голова с подвязанным платком подбородком. Я в страхе убежал на свою улицу, но деда Кашина запомнил на всю жизнь.
Мы хоть и боялись похорон, но прощание с приезжей учительницей Риммой Николаевной собрало всех школьников. Мы учились тогда в третьем классе. Римма Николаевна приехала из Подмосковья, вышла замуж за Ивана Степановича. Она умерла при родах. Говорили, что  не дала врачам губить ребенка во имя ее спасения, но погибли оба. Эта жертвенность придавала особую окраску ее уходу и образу. Всю ночь перед похоронами мы провели около ее дома. Наломали много сирени и черемухи, утром букеты складывали прямо в открытое окно. При прощании во дворе дома Иван Степанович принародно разбил часы жены молотком и одел их ей на руку. Шел 1956 год, часы были редкостью. Наверное, опасались каких-то грабителей. Смерть этой молодой женщины потрясла деревню. Больная моя мама плакала и причитала, что это ей надо было умереть, а Римме Николаевне жить. Мама умерла через год…
Разделение села на две части было и условным, и фактическим. Когда-то каждая часть была самостоятельным колхозом, потом – бригадами одного колхоза. Полевой стан нашей бригады назывался Краснополянским, по колхозу «Красная Поляна», а тот полевой стан был Новиков дом. Почему – не знаю. Новиков дом сохранялся до шестидесятых годов.
Объединенный колхоз назывался именем Ленина, когда председателем был уже Григорий Андреевич Андреев. Из всех технических чудес, виденных мною за всю жизнь, самое сильное впечатление произвел локомобиль, большая паровая машина на четырех широких металлических колесах, которую трактором притащили, видимо, из Ишима и поставили на берегу Говняшки. Эта машина крутила пилораму. Мы часто отирались около нее, наблюдая, как широкий ремень, сверкая шляпками склепок, крутит большое колесо привода пилорамы, как бревно под зло сверкающими пилами превращается в несколько досок и горбылей. Машинист иногда предлагал нам собрать кепки и посмотреть, как они полетят с парового свистка. Кепки летели высоко и в разные стороны, моя однажды упала в лужицу мазута у машины. Конечно, дома попало, но отказаться от залихватского свиста и невообразимого полета кепок было невозможно.
Летом к нам пришел огромный экскаватор для рытья траншеи под водопровод. Это был роторный экскаватор, который, углубив механизм, медленно двигался, оставляя глубокую траншею с ровными краями. Видимо, у нас хорошие грунты, земля не обваливалась, и монтажники по несколько дней не приступали к работам, пока экскаватор не создаст хороший запас. Для нас это было просто подарком, мы спускались в траншею и на глубине около трех метров друг за другом неслись из края в край. Конечно, опасность обвала оставалась, нас гоняли строители, но мы успевали урвать несколько минут бега на волне страха. Прямо под окнами дома Лаврентьевых строили водонапорную башню, мы ждали, когда придет подъемный кран и поставит огромный бак. Во время подъема из дома всех заставили выйти, все ребятишки Ивана Лаврентьевича были героями. Бак обложили кирпичом, построили раздаточные будки и пустили воду. Для нас это было большим облегчением, потому что не надо было ходить по воду на Афонькино, а зимой гонять скот на прорубь. Сегодня башня едва заметное сооружение, чуть выше двухэтажного дома, никакого впечатления, кроме теплых детских воспоминаний.
В это же время по селу поставили столбы, натянули провода, в дома завели по лампочке. В начале нашей улицы построили кирпичное здание электростанции. Привезли большой немецкий двигатель, называемый дизель. Были пробные запуски, потом свет в домах горел регулярно, но в строго отведенные часы. В полночь свет трижды моргал, потом гас до утра. Наша соседка жаловалась, что не может заснуть при свете, дула на лампочку, завешивала ее тряпками. Ей, конечно, сказали про выключатель, но она забыла. Смеялись, только могло быть не до смеха, так и до пожара недалеко.
Керосиновые лампы, которые до этого освещали наши дома, положили в кладовки. Лампы тоже были разные, различались до сих пор непонятной линейностью: пятилинейные, семи.… Если большая лампа с хорошим стеклом подвешена под потолком, она дает сильный свет. У нас была самая простая лампа, к тому же стекла для нее или были большим дефицитом, или у нас элементарно не было денег для их покупки. Закопченное стекло чистили смятой газетой, оно висело на продернутой тряпочке под потолком рядом со свернутой на палке в трубочку клеенкой, которую стелили на стол только в исключительных случаях. (И Боже тебя упаси поставить на нее что-то горячее! Клеенка морщилась, теряла вид, и виновный получал по заслугам). Хорошо помню, что часто читал книги при слабом свете лампы со снятым венчиком, в который вставлялось стекло. А без стекла венчик только загораживал горящую тесьму.

Семь лет мне исполнилось в конце августа 1953 года, в эти дни приезжая учительница пришла к нам и сказала, что я записан в первый класс. Мы копали картошку в огороде, от радости я перепрыгнул через прясло, которое до того не мог одолеть. Мама сшила мне сумку, новые штаны и рубаху. Сумку эту вместе с тетрадками и книжками я весной пустил по ручью. Все промокло. Пропала и библиотечная книжечка «Хлеб идет». Евстафий Леонтьевич Попов сделал мне внушение, но от книг не отлучил, за что я ему благодарен. Он заставил прочитать скучный текст правил пользования библиотекой.
В младших классах нас учили Вера Семеновна Шорохова, Федосья Семеновна Попова, Мария Сергеевна Голаева, впоследствии Горлова. С Верой Семеновной у меня связана память о первой лжи. Она поручила нам принести заваренный клейстер для работы на уроке труда. Я совсем забыл о задании, но соврал, что оставил дома. «Пойди и принеси», – предложила учительница. Я пошел домой, не зная, что делать. Мама заварила клейстер, и я принес его в класс. Клейстер был еще горячим. Вера Семеновна тихонько сказала мне после урока: «Коля, никогда больше не обманывай. Помни про теплый клейстер.» Не могу сказать, что всю жизнь веду себя праведно, но всегда старался не врать, никогда не обманывал из корыстных побуждений или во вред другому. Федосья Семеновна не была учителем по образованию, но она запомнилась мне одной фразой: «От добра добро и родится». Причем, слова эти ко мне явно не относились… Мария Сергеевна поддерживала меня в четвертом классе, когда похоронили маму.
В тот год впервые в школу привезли какие-то вещи, как теперь говорят, для малообеспеченных. Тогда называли: для сирот. Меня вызвали к доске и вручили белую рубашку с открытым воротом. Очень хорошо ее помню. Был ошеломлен: выходит, я сирота? Слезы душили меня, и я разрыдался.
Проезжему фотографу отец заказал портрет мамы со снимка, сделанного ее братом дядей Филиппом в Казанке, у дома деда Ивана Михайловича после первой операции. Мама была тогда молодой, не более 35 лет. Эта фотография и сейчас хранится у меня. Фотограф сделал портрет, и я взял его в школу. На уроке достал снимок, смотрел на него и плакал. Плакал, наверное, весь наш класс, и Мария Сергеевна вместе с нами.
После окончания средней школы в 1964 году я пришел в Афонькинскую школу пионервожатым и учителем физкультуры. Мария Сергеевна была завучем и помогала мне в самых элементарных делах, потому что я вообще ничего не знал.

Как только меня приняли в пионеры, а это было, видимо, в третьем классе, отец выписал мне газету «Пионерская правда». До этого в нашем доме газет не было, если не считать те, что я покупал у соседа Василия Лисицина отцу на самокрутки. Максим аккуратно свертывал и разглаживал газетный лист, чтобы без усилия и ошибки в нужный момент оторвать клочок. Новую газету я прочитывал от корки до корки. Но вспомнил о ней по одному важному поводу. Как я уже упоминал, плавать не умел, но сильно хотел научиться. Мне тогда еще неизвестна была китайская мудрость: чтобы научиться плавать, надо лезть в воду. «Пионерская правда» начала печатать уроки плавания. Было обещано, что газета расскажет о всех секретах этого умения, и мы поплывем. Я внимательно прочитывал все рекомендации, но они были такими простыми и скучными, что не внушали никакого доверия. Например, предлагалось в воде набрать полную грудь воздуха, присесть, обхватить себя за колени и попытаться всплыть. Я с нетерпением ждал следующую газету, где будет напечатан главный секрет. Наконец, последний урок. Несколько коротких советов и… плыви, пионер! Я был страшно огорчен и чувствовал себя обманутым. Много раз позже я испытывал такое же чувство. Ждал, что вот–вот должно произойти нечто, что в корне изменит мою непутевую жизнь, но ничего не происходило, надежды гасли, энтузиазм исчезал. Сколько раз вспоминал я уроки плавания, но ничего не мог уже изменить в своем характере.

В 1957 году был участником районного пионерского слета. Мне вручили похвальный лист, помнится, единственному из школы. В то время о такой награде мы знали только из стихотворения о Ленине: «… и тот похвальный лист, что из гимназии принес Ульянов–гимназист». Секретарем райкома комсомола, подписавшим лист, был Николай Хевролин. Через десять лет, когда я буду работать в редакции газеты, мы встретимся с Николаем Петровичем, сначала вторым секретарем райкома партии, потом председателем райисполкома.
Вместе с Василием Федоровичем Кнышем они за долгие годы работы укрепили район, он заметно легче перенес все то, что называется реформированием сельскохозяйственного производства. Хевролин умер неожиданно в 2004 году и похоронен в родном районе.
Тогда же впервые попробовал мороженое, и оно мне не понравилось. Выстояв огромную очередь, надкушенный стаканчик выбросил, а второй отдал местному мальчишке к величайшему изумлению его друзей, все они смотрели на меня как на ненормального. Участникам слета показали фильм «Карнавальная ночь». Впечатления были самые сильные.
В то лето отец купил мне велосипед. Наверное, хотел как-то отвлечь от тоски по маме. Велосипед был взрослый, большой, я научился ездить под рамой, не сидел на велосипеде, а висел сбоку, просунув ногу под верхнюю перекладину рамы. Так ездили все дети до той поры, когда ноги смогли доставать до педалей из положения «на раме».
Велосипед – великое дело. Его обладатель был особым человеком. Для меня велосипед имеет другое, более существенное значение. После смерти мамы и полученного испуга (стресса) у меня был обнаружен порок сердца. Врачи запретили всякие нагрузки, в том числе занятия физкультурой. А от велосипеда никто освободить не мог, и я ездил на нем, давая детскому организму вполне приемлемые нагрузки. Думаю, что именно велосипед увел меня из плена болезни, в который я вполне мог впасть, окажись в другой ситуации. После семи классов мне пришлось идти учиться в Ильинскую среднюю школу, а это десяток километров, если в объезд через деревню Баландино. Ездили и ходили каждый день, потому что очень хотелось домой.
С велосипедом связаны более дальние, чем пешие раньше, вылазки в леса и соседние деревни, да и просто на рыбалку, коров встречать.
Село наше расположено под горой, да и не гора это, а старый берег некогда могучей реки или даже моря. Но для ребятни гора давала столько возможностей для испытания силы, ловкости, смелости. Зимой с горы катались на лыжах. Лыжи делали из случайных плашек, заостренные носы распаривали в чугунке с кипятком и загибали в дверном проеме. На склоне горы устраивали трамплин, причем, делали сразу несколько, побольше и поменьше. Скорости спуска были приличными, потому и прыжки с трамплина получались метров до десяти. Признаться, я смелым не был и избегал большого трамплина, но спуски помню. Если скорость становилась невыносимой, а спуск неуправляемым, следуя совету физрука Василия Михайловича Пальянова, я падал на правый бок. Напрасно уверял физрук, что так безопасно, все равно больно. Когда на гору приходили девчонки – совсем беда, летишь, в зубах крови нет, а трусить нельзя, позор.
Летом с горы спускались на велосипедах. Коров пасли в копотиловской стороне, и встречать табун мы ездили на край села. Это называлось «у Полечки», наверное, там жила какая-то Полина, я ее не помню. Напротив этого места склон горы не очень крутой, и мы облюбовали с него кататься. На верху горы хорошо просматривались зигзагообразные окопы времен Гражданской войны. Красные наступали на Афонькино со стороны Ильинки, и колчаковцы строили оборонительные укрепления, в том числе и по склонам горы. Казацкие ребятишки хвастались, что находили в раскопках окопов гильзы и даже саблю с пистолетом. Ничего из этого мы не видели, стало быть, враки, потому что не удержались бы казачата, подразнили саблей. Я уже на раме ездил, покатился с горы, стою на педалях, а девчонки со стороны наблюдают. Дотерпел до самой большой скорости, хотел на тормоз нажать, а педали провернулись, ну, и понесло меня вниз со страшной силой. А вниз никак нельзя, потому что у нас в колхозе овечки были, с пастбища в кошары их гоняли вдоль горы, они несколько ярусов тропинок натоптали. Только до них докачусь, а там начнет кидать на тропинках, как на трамплинах, разобьюсь, и велосипед сломаю. Заваливаюсь на правый бок и больно падаю. Велосипед цел, даже восьмерки в колесе нет. А разбитые коленки и локти не в счет, они редко бывали без коростин.
За селом нашим, в километре от окраины в сторону Паленки, была большая ветряная мельница, ветряк, ветрянка по-деревенски, которая, кажется, еще работала в то время, о котором я помню. Мы ходили туда посмотреть на самое грандиозное в округе сооружение. Огромное тело мельницы, срубленное из толстых бревен, мужики без особого труда разворачивали навстречу ветру, приподняв длинную слегу руля. Мельница скрипела и, радостно постанывая, поворачивалась на обильно смазанном дегтем круге. Четыре могучих крыла, собранных из тонких и длинных сосновых тесин, начинали вращаться, и в нужный момент мельник запускал жернова. Не могу утверждать, что своею памятью сохранил эти зыбкие картинки, возможно, они вторичны, услышаны и прочитаны, но мельницу помню хорошо, потому что, когда ее забросили, крылья сиротливо продолжали работать, скрипом и постаныванием выказывая недовольство человеком, который оставил без дела вполне живой и могутный механизм. Мы полными хозяевами лазили по крутым лестницам до самого верха, с крыши смотрели на родные улицы и дома, которые казались далекими и чужими. Больше всего манили крылья. Наиболее отчаянные и раньше, при мужиках, хватались за края широких лопастей и успевали прокатиться и приподняться над землей еще до того, как крепкий мат мельника или кого из случайных свидетелей не спугивал смельчака. Теперь никто не мешал, и новое дело осваивалось быстро.
Ухватившись за крыло, можно было подняться на любую высоту, все подсознательно регулировалось смелостью и стыдом перед товарищами за ее недостаток. Разжал руки и приземлился на уталованную землю, отбив пятки босых ног. Уже через пару дней этого становилось мало, и тогда надо было решаться на полный оборот. Подъем и спрыгивание возможны только до выхода следующего крыла из нижней точки, тогда оно не даст упасть на землю, поджимая тебя снизу. Не это ли родило шальную мысль не спрыгивать, а продолжать движение, обхватив крыло ногами и руками?  Мои ровесники были слишком малы для таких полетов, нас, видимо, просто не подпускали более взрослые ребятишки, но героев тех маленьких подвигов помню. Восторг и ужас охватывал нас, когда крыло уходило в самый верх, и наш товарищ висел вниз головой на непостижимой высоте, даже над крышей ветряка. Потом мельницу стали ломать, и скоро только мощное основание с просмоленным поворотным кругом осталось от места постоянных летних игрищ.
Чуть в стороне от мельницы был яблоневый сад. Пожив и поработав в разных районах нашей области и в соседях, я заметил, что почти повсеместно в тридцатые, а потом и в послевоенные сороковые годы в сибирских деревнях закладывались сады. Поразительно, ведь время было не яблоневое, но, видно, жить собирались люди, деревья садили, мы сейчас не садим, даже объяснить не могу, почему.
Работая над историей колхоза имени Калинина, Бердюжского района, я нашел  правительственное решение от 1947 года, объявляющее один из весенних дней Днем сада по всей стране.
Пытаюсь вспомнить, когда же посадил последнее деревце? Еще в школе, полвека прошло. Правда, три березки в 1998 году выкопнул в лесочке, перевез в полисадник у дома. Плохо растут, только одна на березку похожа.… Да, о садах. Почти все их постигла горькая участь забвения, потому что любое дело живет во многом благодаря энтузиастам. Как только не стает тех, кто одержим делом, и работает не за оклад, а от души, не только сады гибнут, целые страны пропадают. В 2004 году я опубликовал историю подобного сада в Бердюжском районе, которую частично привожу здесь, как иллюстрацию общего положения.

«Остров Невезения».
До чего же способна наша земля на непредсказуемые и умом необъятные проявления! То береза с черным, будто обгоревшим стволом, вдруг обнаружится в посадках у Истошинского большака, то озерный горбунец, по-научному гамарус, на мировом рынке ажиотажным спросом воспользуется, то окуневские увалы вдруг разразятся урожаем в восемьдесят центнеров с гектара, иные столько соломы не намолачивают, сколько тут зерна. А про остров посреди чистого и глубокого озера с красивым названием Черемухово давно легенды ходят. Впрочем, у легенд есть достаточные основания.
Этот Остров хорошо виден с высокой трассы Бердюжье–Ишим, ставшей в последние годы частью федеральной магистрали. Пишу это слово с большой буквы, потому что оно обозначает не только природную суть этого явления, но одновременно является и его названием. Остров, и все тут. И всем понятно, о чем идет речь, потому что других островов в округе не было.
Остров – небольшой, всего 112 гектаров, участок суши, образовавшийся среди вод Черемуховского озера, заметно сместившийся поближе к селу Пеганово. Пока не обнаружено каких-либо сведений об использовании Острова в старые годы, хотя довольно сомнительно, что предки наши не заметили уникальности этого природного дара и не нашли нужным использовать его. Известно только, что в послевоенные годы Пегановский колхоз пахал земли на Острове, засевая их овсом и пшеницей. В самом узком месте между селом и Островом переправляли лошадей, еще весной по льду завозили бороны и сеялки.
В начале пятидесятых годов местный крестьянин Даниил Давыдович Васильев обратился к властям с предложением разбить на острове сад, да не какой-нибудь, а яблоневый. Сам инициатор и взялся за это дело. В 1951 году были посажены яблони на 70 сотках, примерно 350 деревьев. В 1959 году к ним прибавилось еще почти три гектара. Сад стал давать товарную продукцию, о нем заговорили как об очень перспективном. Уже в 1965 году здесь начались государственные яблоневые сортоиспытания. Совхоз «Кировский», образованный на месте бывших колхозов, не имел в то время достаточных для этого средств, все работы финансировались бюджетом.
Мы не располагаем пока результатами научных наблюдений, как и не знаем, под эгидой какого учреждения проводились эти испытания. Масштабы проделанной работы позволяют предполагать, что программа эта была очень серьезной. На площади 38 гектаров были высажены 14.993 яблони восемнадцати (!) сортов.
В селе помнят, что от совхоза руководила этим важным делом Анна Игнатьевна Колмакова. В ее бригаде были в основном женщины. Опрос, проведенный местными школьниками–краеведами в пору восстановления недавней истории для сельского музея (начало 80-х годов прошлого века), установил их имена: Емельянова Елизавета, Тюменцева Елизавета, Васильева Лива, Григорьева Анастасия, Парфенова Анастасия, Евсеева Валентина, Васильева Матрена. Никого из них уже нет в живых.
Они разрабатывали землю, размещали саженцы, привезенные из питомников Ишима, Тюмени, Омска и Кургана, зимой на лошадях ездили на Остров, резали камыш и утепляли молодые деревья. Одна старая жительница, помнящая всю эту легендарную бригаду, сказала: «Они лелеяли яблоньки…».
В 1983 году в родное село приехала агроном Людмила Сизова, пришла к новому директору совхоза Виктору Гейну: нужна работа. Гейн только что принял хозяйство и побывал на Острове. С первого взгляда было понятно, что все хозяйство приходит в упадок, нужны новые силы, новые идеи. В Сизовой он увидел человека, способного проявить инициативу. Он не ошибся. Людмила Федоровна начала с наведения порядка. Почистили плодоносящие посадки, провели подрезку, подпорки поставили под ветки, чтобы не обломились под тяжестью плодов. Бригада у нее сформировалась хорошая. Осенью директор согласился оплатить закупку большой партии саженцев малины, посадили почти гектар. Землянику еще раньше посадили, осенью ребятишек в детском садике баловали своей ягодой.
Наверное, самым эффектным днем во всей садоводческой карьере Людмилы Сизовой был тот, когда она принесла в кабинет директора только что сорванные с дерева яблоки сорта белый налив величиной с пол-литровую банку. Гейн с удивлением глядел на простую вазу с непростыми фруктами и не мог поверить, что они из совхозного сада. Всей конторой, да что конторой – всем совхозом ходили смотреть на это чудо. Гейн сказал тогда, что все, что только надо для сада, оплатит и купит.
В тот год совхоз потратил на обновление посадок 16 тыс. руб., почти все они осенью вернулись в кассу от продажи ягод и фруктов. С Острова было вывезено в деревни и села района, в соседние Армизонский и Казанский районы около четырехсот центнеров яблок и больше тонны ягод. Яблоки продавали по 25–30 копеек за килограмм, их охотно брали, готовили варенье, джемы, компоты. Термин «пегановские ранетки» до сих пор на памяти бердюжан.
Сизова провела инвентаризацию насаждений и обновила карту посадок. Теперь уже все знали, где растет китайка золотая, где виновка, а где кизеркит. Какие бы мудреные названия не носили яблочки, главная их ценность была в местном происхождении. Считается, что максимально полезно для человека только то, что выросло в тех же условиях, в которых он обитает. Наверное, еще одно достоинство тех плодов том, что они были абсолютно чистыми, удобрения в почву не вносились, ядохимикатами деревья не обрабатывались. Когда на Острове появился шелкопряд, и первый его очаг обнаружили в зарослях крапивы на окраине посадок, крапиву выкосили и сожгли. Второй очаг нашли на крайних яблонях, деревья беспощадно вырезали и предали огню. С тех пор никаких серьезных вредителей не появлялось.
У Людмилы Федоровны были очень большие планы по превращению Острова в весомую экономическую структуру хозяйства. Здесь развернули большие огородные плантации, сажали капусту, огурцы, помидоры, лук. Она привлекла к уходу за садом и огородом школьников. Проект создания постоянного лагеря не состоялся, потому что в то время не было никакой мобильной связи, а оставлять группу людей на ночь на изолированном острове без возможности связаться с большой землей никто не рискнул. Но поставили вагончик, оборудовали место для купания, и старшеклассники охотно шли на работу и на уникальный отдых.
Как часто обстоятельства вмешиваются в нашу жизнь и резко меняют ее, разворачивая в сторону от увиденного и вроде бы принятого направления. Людмила Сизова могла стать вечной хранительницей и созидательницей Острова, но не стала. Она и сегодня с болью и горечью говорит о несостоявшемся, хотя дело у нее есть, и какие-то средства оно ей приносит. Только  Сизова принадлежит к тому поколению людей, которые видят смысл не столько в материальных результатах жизни, но в ее содержании. Тогда, заметив инициативность и деловитость молодой женщины, руководство настояло, чтобы она перешла на работу председателем исполкома сельского совета народных депутатов. Перешла. Хотела бы и с этой должности продолжить помогать Острову, но у совета не было ни средств, ни рычагов влияния. К тому же скоро ушел на другую работу Гейн, умевший заметить и поддержать любое новое дело, на селе началась перестройка, когда было не до патриотических начинаний, и об острове постепенно стали забывать.
Сизова считает Остров уникальным местом в природе родного края. Здесь свой, ни на что не похожий микроклимат, обусловленный огромным количеством окружающей воды. Летом здесь растет все и такими темпами, каких никогда не бывает «на материке». Подобный остров Таволжан есть в Сладковском районе. Историк и краевед Владимир Малышев определяет его как оазис субтропического климата. Исследования биологов подтверждают уникальность этого природного явления, и в районе разрабатывается программа наиболее эффективного использования острова.
Ничего похожего не происходит в Бердюжье. Сад на Острове одичал, за много лет отсутствия хозяина верх берут бурьян и запустение. Стихийные заготовители осенью приезжают на Остров с ножовками, спиливают и обирают наиболее плодоносные ветви яблонь.
Года два назад телевизионщики «Регион–Тюмени» попросили Сизову показать Остров, о котором они услышали случайно и сильно заинтересовались. Людмила не хотела еще раз входить в те же воды памяти, но гости настаивали, и она поехала. Остров встретил бывшую хозяйку тишиной немого укора, а потом мстительно окатил грозовым дождем. Вымокший телеоператор снимал ее на фоне яблонь, малины и смородины, которые она когда-то садила и лелеяла. Я видел ту передачу, и лицо Сизовой, по которому стекали толи капли дождя, толи слезы.
2004 год.

Афонский сад просуществовал до конца пятидесятых годов, и наше поколение послевоенных ребятишек еще успело попробовать небольшие сибирские яблочки, все их мы называли ранетками, понимая под этим маленькие и вкусные фрукты. Других мы не только не ели, но и не видели, даже не знали, что есть другие. Учась в Москве, встретил много интересных ребят, каждый помнится разным. Женя Никонов, свердловчанин, живущий в Чувашии, за едва уловимое сходство прозванный «маленьким Львом Толстым», смотрел на меня с сожалением и сочувствием, когда узнал, что я никогда не ел только что сорванного яблока. Он говорил, что фрукт уже через час теряет вкус. Ему лучше знать, и я не обижался. Запущенный сад дичал, яблочки мельчали, и со временем не только взрослые, но и дети, потеряли к ним интерес. В семидесятые годы моя крестная Валентина Ростовщикова, в девичестве Клюева, двоюродная сестра моей мамы Марии Ивановны, работая агрономом в совхозе «Сибиряк» в родном Афонькине, заложила сад возле нашего знаменитого кладбища, сад из смородины, малины, вишни. Не знаю, чего в этот раз не хватило, но и этот оазис погиб, остались буйные заросли бурьяна.
Удивительными природными садами наградил Бог наши места. Лесной клубникой (ее называли клубянкой, голубянкой) каждый год, за редким исключением, усыпаны бывали пустошки и опушки колков, а в густой траве покосов росли особо крупные ягоды, которые не спешили краснеть, накапливая сока и сладость. Женщины в лес уходили с двумя ведрами на коромыслах, но удобней всего было дояркам, которых увозили на дойку рано утром, и в перерывах между работами они успевали набрать по ведру ягод.
Сахара тогда не было, или его не за что купить, потому клубнику сушили, выставляя на плоские крыши сараев и пригонов в широких жестяных противнях, называемых просто листиками, листами, которые делались для выпечки хлебов. Ягоды нам, ребятишкам, поручалось караулить от ворон и воробьев, и сложность состояла больше всего в том, чтобы съеденное нами было незаметно. Ягоды и без того усыхали, давая матерям повод для подозрений. Сухие ягоды аккуратно обминались от травяного мусора и ссыпались в тряпичные мешочки. Мешочки прибирались так, чтобы не раздражать лишний раз ребятишек соблазном, но в каждом доме ягоды потихоньку выбирались детьми, потому что уж очень хотелось…
В большие зимние праздники ягоды насыпали в корчагу, заливали кипяченой водой и ставили в печь, в вольный жар. Дух в избе подымался нестерпимый, июльский знойный день вместе с ягодными полянами без спроса входил в душу, разжигая воспоминания и аппетит. Ягоды разопревали в печи, корчагу вынимали, давали остыть, а потом большой деревянной ложкой мама выкладывала содержимое в чашку. В густом сиропе тяжело зависали вновь ставшие крупными ягоды, разрешалось положить в чай одну или две ложки, как скажут. Потом, когда зажили побогаче, стали варить варения и компоты, джемы и повидло, все это вкусно и всегда съедалось, но ничего более заманчивого и до сердечного треволнения близкого я никогда ни едал.
Смородина, как известно, любит влажные места, и в полном соответствии с этим правилом она обильно росла у нас в березово–осиновом колке, который справедливо называли Мокрым. Смородины, или смороды, было столь много, что хватало всем желающим. Колок и до сегодняшнего дня кормил бы людей душистой лесной ягодой, но в начале 60-х годов Казанский и Сладковский районы соединили, нужна была прямая дорога между ними, и повели ее как раз через Афонькино. Мокрый колок оказался на пути, и наши трактористы, работавшие на строительстве, просили обойти лесок. Чужие люди не захотели понять простой заботы о природной ягоде и вековой привычке уносить отсюда августовский подарок ребятишкам – горсточку мелконьких, но поразительно вкусных ягодок.
Года три назад именно в августе я заехал к своему товарищу Виктору Гейну в подтюменское село Кулаково. Живет он добротным деревенским домом с огородом и садом на завезенном рафинированном перегное. Все тут растет по Чехову: посади оглоблю – будет тарантас. Жена его Людмила Анатольевна угостила меня ягодой, которую не сразу узнал. На тарелке лежали огромные, чуть не в детский кулачек, соблазнительные смородинки. Они были столь же хороши на вкус, но, восхищаясь, я вспомнил смородину из Мокрого колка, и парадно–праздничная ягода померкла на фарфоровой тарелке.
В нескольких местах у нас росли ежевика, малина, вишня, называемая почему-то вишенье. В Поляковом колке (это сразу налево, как поднимешься на гору в сторону Пелевино или Таволжан и заедешь в первые лески) большие заросли боярышника. Боярку мы домой не носили, ели прямо на месте, иногда выплевывая семена, иногда разжевывая и глотая.
Леньку Новикова после подобного вкушения увезли в больницу и вырезали аппендикс. Ленька приехал гордый, никто из нас не был под ножом, а он был. Ленька рассказывал много страхов про больницу, которой и без того боялись, но мне больше всего запомнилось, что после операции Леньке принесли на блюдечке «аппендицит», и пока он нюхался, «аппендицит» уполз. Ленька же просветил нас, что операция бывает от всяких косточек и травиночек, которые мы глотаем. С тех пор мы плевали очередями семена боярки и вишенья, боясь проглотить и попасть в больницу.
Со временем все ягоды стали выращивать в садах и на грядках, это удобно и урожайно, но исчезло очень важное и главное: всей кампанией в лес по ягоды дети уже не пойдут, не переживут чувства большой победы над собой, когда, вместо того, чтобы есть, бросаешь ягоды в бидончик или мамин подойничек, и они уже начинают закрывать дно. «Колька, у тебя дно скрыло?» «Скрыло». Соврал, но нельзя поддаваться, нельзя отставать.
Я уже упоминал о горе, у подножия которой стоит наше село, никогда раньше не думал о ее высоте, и сейчас не могу сказать. Гора приходит к нам с юго-востока, упирается в северную сельскую околицу и, развернувшись, направляется в сторону Копотилово, соседней деревни. Примерно в километре находится знаменитый наш Лебкасный лог или просто Лебкасник. Вся гора изрезана оврагами, они заросли березками и осинками, кустарником, крутые склоны покрыты травой. В них скучно, а в Лебкаснике страшно. Скромная наша гора вдруг огрызается настоящим горным разломом, обнажившем на рваных краях раны россыпи глин, камней и левкаса, отделочного материала строителей, который раньше использовался для побелки стен в приличных избах и домах. Звали лебкасом, так удобней. Копали его в этом логу в летнее время, руками формовали в головки и возили в Город на базар. Мы видели эти разработки, глубокие ямы с намеками на пещеры, местами они обвалились в более позднее время, но, говорили, что обвалы случались во время работы. Наверно, успевали отрыть, потому что смертельных случаев за логом не числилось. В этой же горе, только в соседней, Паленской ее стороне, копали белую глину, которая тоже хороша для придания вида деревенскому жилью. Глину эту по месту рождения звали Паленской. Ее тоже формовали в головки и продавали. Видимо, более доступная известь вытеснила эти материалы, и теперь о Лебкаснике и Паленской глине мало кто знает.

У меня с раннего детства не сложились отношения с водой. Вокруг Афонькино так много воды, что плавать ты просто обязан, но я все свое детство избегал публичных купаний и сильно стеснялся, что не умею плавать. А началось все в самом начале пятидесятых, когда мне было лет пять. Братья Володя и Гена пошли купаться на Афонькино и, естественно, взяли меня с собой, потому что родители были на работе. Говорили, что на мне были штаны на лямках и рубаха с металлическим замком. В том году вода долго не спадала и оставила для людей только узкую полоску песчаного берега сразу за огородами Якова Кауца, жившего у озера в большом доме со своей большой семьей. Братья разделись на ходу и, бросив одежду, приказали мне сидеть и ждать, а сами с разбега нырнули в воду. Конечно, сидеть малышу не хотелось, я сбросил штаны, но не мог снять рубаху, потому что старый замок заклинило. Наверное, это спасло меня, потому что Гена, вынырнув и не обнаружив братца на месте, нырнул снова и, увидев меня, кубарем катящегося под яр, ухватил за рубаху и вытащил на берег. Братья просили ничего не говорить родителям, потому что знали: попадет им. Говорят, что я обещал, но дома похвастал, что теперь моряк, потому что тонул.
Второй раз тонул еще серьезнее. Ранней весной в наших старицах из-за нехватки кислорода часто случаются рыбные заморы. В ту весну мелкая рыбешка, которая, видимо, первой ощущает кислородный голод, так и перла во все проруби, которых немало содержалось всю зиму вдоль деревни. Мы, ребятня, обходили проруби и собирали всплывших полусонных мальков. Я оторвался от кампании и первым оказался у широкой проруби, в которой бабы полоскали рубахи, таким общим словом обозначалась вся стирка. (У нас говорили, входя в дом, где шла стирка: «Рубах тебе полно корыто!»). Проруби эти назывались еще погаными. Видно, мою в этот день никто не шевелил, она схватилась льдом, который я не мог раздолбить ударами запятников своих старых пимов. Тогда я отступил несколько шагов и с разбега прыгнул на лед проруби. Наверное, лед на реке был очень толстый, вода приняла меня, но тут же вытолкнула, потом втянула опять. Конечно, я орал и нахлебался воды. Ребятишки сбежались и с перепугу даже не пытались поймать и вытащить утопленника. Меня спас паренек по фамилии Ивашкевич, он в соседних камышах резал «пушки» для подушек и матрасов. Он вытащил меня на лед, пимы слетели в воде, шапка и рукавички утонули. Говорят, что я ревел и просил отпустить в воду. Или эту жуть придумали мои друзья, или потрясение действительно было столь сильным. Ивашкевич повел меня к себе домой, это метров двести от проруби, там сняли все мокрое и посадили на печь. Колька Плесовских, мой сосед и друг, прибежал к нам домой и с порога крикнул: «Тетка Марья, ваш Колька утонул!». Потом, испугавшись сомлевшей мамы, уточнил: «Он не совсем утонул, он у Ивашкевичевых на печке сидит». Отец велел Володе собирать санки с коробом и тулупом, а сам на деревяшке «побежал», как он говорил, на Береговую улицу. Все обошлось, я даже не простыл, но несколько лет голова кружилась, как только подходил к этому месту, и до ужаса боялся воды.
Еще один случай, связанный с водой, произошел уже лет в десять. Мы дружили с Венькой Брезгиным, отец которого Анатолий был бригадиром тракторного отряда Пешневской МТС. Потому у Веньки были и коньки, и пики, одна из церковной ограды, другая из выпрямленного зуба конных граблей. Мы пошли кататься на Говняшку. Осень стояла тихая, лед схватился чистый да гладкий, а простор там такой, что за день не обежать. Бросаем камышевую метелку, ветер подхватывает ее и несет по льду, а мы догоняем. У Веньки хорошие коньки «дутыши», которые сыромятными ремешками притянуты к пимам и скрутки зафиксированы стругаными палочками. У меня коньков нет, на пимах я быстрее набираю скорость и отрываюсь от товарища. Но Венька все равно догоняет и обгоняет, вылавливая камышину. В очередной такой забег камышинку занесло на ключ, над которым образовалась майна – зеркало незастывшей воды. Я слишком поздно увидел беду, заорал, но тормозить нечем, и я на заднице скатился прямо в воду. Венька с испуганным криком приехал ко мне и встал рядом. Мы знали, что тут мелко, хотя, говорят, и на Говняшке есть глубокие места. Выбраться на лед невозможно, он крошится и обламывается. Идем вперед, пробивая дорогу. Наконец, вылазим, бежим к бабушке Ольве, это совсем рядом. Венька, отогревшись, убрался домой, я идти боюсь, потому что отец только вчера предупреждал: «Колька, туды твою мать, утонешь – домой не приходи!». Вечером Анна пошла за водой в будку, которая у нашего дома, вернулась, сказала, что отец велел домой идти, не будет ругаться.
В деревенской работе всегда находилось место для самых малых ребятишек. Мы уходили на поля выдергивать осот, очень колючий сорняк. В лесу заготавливали березовые веники для колхозных овечек. Осенью копали картошку, с трудом расковыривая твердую почву и добывая на удивление крупные и вкусные клубни – печенки не переводились весь день. Еще работали на зерноскладе, разгружая машины пшеницы широкими деревянными лопатами. На складе работали подовые сушилки для зерна, своего рода огромная печь с прогретыми сводами, на которые загружали влажное зерно. Местами глина между кирпичами прогорала,  пшеница тут поджаривалась, становилась ароматной и вкусной. Мы находили эти места и ели пшеницу горстями.

Но самой большой детской работой был сенокос. В нашем колхозе стогование сена было организовано так. Формировалось звено, по-нашему – круг, во главе его два метальщика, сильные и здоровые мужчины. К ним три копновоза с кладельщиками и подскребальщиками. Накладывали сено на волокуши из валков чаще всего молодые женщины, а заскребали грабельцами бабы постарше. Первые три копны ставили рядом, это основа стога, потом ссаженное сено метальщики укладывали в стог по кругу, увязывая пласт с пластом. Когда стог поднимался высоко, метальщики пересаживали вилы на стоговые черенья, более длинные и толстые.
Работа копновоза заключалась в умении правильно подъехать к валку, не развалить копну на ходу, довезти ее до стога. Нехитрое дело, но нещадно палило солнце, и съедали голодные июльские пауты. Надо было спасать от них и лошадь, пауты гроздьями висели на нижней губе, на животе, кони били ногами, зарывались мордой в сено. Отрадно было покупаться в обеденный перерыв в прохладных водах наших стариц. В жаркие дни полуденный зной пережидали в тени кустиков и стогов. Зато потом работали до темна. На закате солнца метальщики начинали последний стог. Норма была по шестьдесят центнеров на метальщика, она всегда перевыполнялась.
Тяжелую и в то же время удивительную сенокосную работу я попытался описать в повести «Сенокосная пора», которая родилась в начале семидесятых, но опубликована только в 2004 году. Перечитывая сейчас эти страницы, нахожу несколько очень точных деталей, о которых теперь ни за что бы не вспомнил.

А На лугу весело от бабьих платков и кофточек. Кто по-смелей и постарше годами — косят в одних рубахах, прямых и широких, чтоб было прохладно...
А травы какие! Не то что, конечно, визиль или овсяница, а разнотравье, ладная трава, в соку, еще не перестояла. Добры и литовки у косарей. Нет давно маленьких, которые по годам, для удовольствия, а длинные и широкие, для работы, для нормы.
Только не шибко сегодня норма косарей беспокоит. Нет-нет, да валехнется молодежь на свежую кошенину, растянется и за-тикнет, аж слышно, как птички высоко где-то в небе радуются. А то зажмут — затискают которую: давай рассказывай, тебя вечор на том берегу с Ванькой видали...
И сожмется внутри, затаится цветастый хоровод, разгорятся щеки у девчонок от зависти или от предстоящего счастья, блестят натосковав¬шиеся глаза, хихикают, которые совсем еще молоденькие.
С месяц или больше, как был первый эшелон с солдатами. На станции, говорят, стоял долго, только в деревню никто не при¬шел. Потом прибыли сразу пятеро. Где и встретиться смогли — все с разных фронтов. Погуляла деревня, поплакала. И сенокос наступил.
С конца мая стали приходить солдаты совсем. Бабы подобре¬ли, отошли сердцем, дают иногда молодежи побаловаться. Кто в первые годы получил похоронки, попривыкли вроде, смирились. Кто еще слез не высушил — снова плачут, только и они нет-нет — улыбнутся, пусть сквозь слезы.
Мужики конные косилки направили, штук шесть собрали, уехали в дальние луга. Для всего колхоза справили инструмент, литовки отбили, черенья подзаменили. Бабы и сами сделали бы, да только из мужских рук приятней: та литовка и — не та, пер¬вые прокосы будто сама идет...
Потом поустали, конечно, да это только в первый день, с непривычки, скоро руку набили, уже никто не отставал, даже с песней пробовать стали. Молоденьких девчонок только отдельно поставили — зачем угроблять, у них еще впереди все.
...Посмотрит одна из баб на молодежь, как она шушукается, воткнет литовку в землю, рассмеется, закроет лицо и выдохнет:
— Ой, бабы, счастливая я! Век не думала, что доживу. Сердце
мое петухом поет, сама не пойму, что со мной...
— Во, бесстыжая, — ругнется шутя кто из пожилых. — Дож¬
далась своего, теперь бесишься... На людях хоть не выказывай.
— А чего скрывать-то, бабы?! Ежели целый пришел, стало
быть — для меня. Не судьба была ему погибнуть...
— Вот и молчи, не береди душу, тут окромя нас с тобой есть,
— станет совестить ее подруга.
Да только зашлось сердце, захлестнуло разум, и нет у нее понятия, что не место тут о счастье говорить; забылись все че¬ловеческие переживания, и только бабья радость стучит в крови —- до опьянения, до дрожи.
— Пропади все пропадом, подруженьки, я четыре года с его
письмами целовалась. Я ведь невеста весь этот месяц, или не
видно? Гришенька-то мой, ой господи, девоньки, стеснялся меня
попервости, как после свадьбы. А я его до смерти зацеловываю,
изнемогу вся, забудусь вроде, потом вскакиваю, как угорелая —
тут ли он, не приснился...
Захохочет и вдруг поймет что-то, закроет лицо руками и мет¬нется прямо по кошенине в кусты.
— Чегой-то с ней? — громко спросит дед Ема. Он еще с
первой мировой глуховат, все привыкли к этому, бабы не стесня¬ются при нем разговоров.
Никто не ответит старому Ефиму. Кто осудит ее? Счастье в ней все захлестнуло. Бабье, простое...
Все молча начнут новый прокос. Шумят травы. Звенит отбой¬ный молоточек деда Емы. Смеются девчонки. У них еще все впереди...
 Потом поустали, конечно, да это только в первый день, с непривычки, скоро руку набили, уже никто не отставал, даже с песней пробовать стали. Молоденьких девчонок только отдельно поставили — зачем угроблять, у них еще впереди все.
...Посмотрит одна из баб на молодежь, как она шушукается, воткнет литовку в землю, рассмеется, закроет лицо и выдохнет:
— Ой, бабы, счастливая я! Век не думала, что доживу. Сердце
мое петухом поет, сама не пойму, что со мной...
— Во, бесстыжая, — ругнется шутя кто из пожилых. — Дож¬
далась своего, теперь бесишься... На людях хоть не выказывай.
— А чего скрывать-то, бабы?! Ежели целый пришел, стало
быть — для меня. Не судьба была ему погибнуть...
— Вот и молчи, не береди душу, тут окромя нас с тобой есть,
— станет совестить ее подруга.
Да только зашлось сердце, захлестнуло разум, и нет у нее понятия, что не место тут о счастье говорить; забылись все че¬ловеческие переживания, и только бабья радость стучит в крови —- до опьянения, до дрожи.
— Пропади все пропадом, подруженьки, я четыре года с его
письмами целовалась. Я ведь невеста весь этот месяц, или не
видно? Гришенька-то мой, ой господи, девоньки, стеснялся меня
попервости, как после свадьбы. А я его до смерти зацеловываю,
изнемогу вся, забудусь вроде, потом вскакиваю, как угорелая —
тут ли он, не приснился...
Захохочет и вдруг поймет что-то, закроет лицо руками и мет¬нется прямо по кошенине в кусты.
— Чегой-то с ней? — громко спросит дед Ема. Он еще с
первой мировой глуховат, все привыкли к этому, бабы не стесня¬
ются при нем разговоров.
Никто не ответит старому Ефиму. Кто осудит ее? Счастье в ней все захлестнуло. Бабье, простое...
 
Все молча начнут новый прокос. Шумят травы. Звенит отбой¬ный молоточек деда Емы. Смеются девчонки. У них еще все впереди...х, луга, радость деревенского детства! Они помнятся вольно¬стью ветра, и прохлада тени в них добрее и чище, чем в деревне.
Ранняя рань еще, а уже закоптило небо под горизонтом, мчат-едут в Дикушу да за Репейное, в Коровью Падью и на Зыбуны ребятишки–копновозы. Кони отдохнули за ночь, пока прохлада да бригадира нет, отчего не прокатиться рысью?
Сперва все табором встанут, коней спутают осторожно, раз¬ведут, чтоб драки не учиняли, перекусят. Еда известна — огурец, хлеба ломоть, бутылка молока. Молоко надо в первую очередь съесть, к обеду все равно скиснется. Потом лягут повалкой пря-мо на кошенину, вроде и забот нет, а все равно разговоры о чем-то.
– Мы копны возим, как дураки, а Витька Кривой щук на Аркановском озере глушит.
– Ему батя взрывчатку с фронту принес.
– Ну и хрен с ним, с Витькой. У него батя, а у тебя Петух? Ну и вот. Робь в колхозе, все, можа, с голоду не сдохнешь.
Повзрослила война ребятишек, взгляд серьезный, рассужде¬ний детских совсем нет, не от ума, наверно, а от понимания положения. Им о рыбалке бы поговорить, о лесных ягодах, о купании в Талах или на озере Афонькином...
Телегами народ начинает съезжаться. Оживает табор. Брига¬дир хомуты, вилы, грабли раздает, шумит, чтоб не сломали; му¬жики длинные стоговые черенья в руках вертят влево-вправо, надо определить, какой стороной удобней держаться; бабы, пока коров в табун провожали, не успели новостями обменяться, тут кружком собрались, переговариваются, хотя с мужских позиций – какие новости за ночь могут накопиться? Ребятишки коней начинают в волокуши запрягать: тот хомут вперед деревами на¬дел – смеются все, а он снять не может, голову Пегуха высоко подняла; у того Гнедко за тяж обеими ногами заступил и переступать не хочет, а тяж с волокуши снимать опасно, аккурат ему под копыто голову подставляешь, вот и толкают Гнедков зад чуть не всей бригадой.
Круга свои уже каждый знает, где закончили вчера – туда двигаются. Копновозов теперь не различишь. Все голышом по¬чти, так, одни штанишки, позагорели, как чертенята, только межреберья посветлей. И еще хочется, пока солнце не пережигает да и с ветерком прохладней, гнусу нет.
Не дожидаясь команды, ставят волокуши к валку с подвет¬ренной стороны, чтобы при перекладывании сено не разносило. Бабы быстро работают, не засидишься, только успевай, подъез¬жай вдоль рядка. С ними вообще не отдохнешь, не мужики, не курят.
Маша первый год нынче на волокушу кладет, все с граблями ходила. Сила есть, сноровка, копны получаются большие, надеж¬ные, такие хоть до Москвы везти можно, не только к стогу.
У стога двое – Матвей и Степан. Матвей давно с фронта, в работу втянулся, копну ссаживает разом, почти всю на вилы бе¬рет. У Степана рана свежее, он потный весь, вокруг cтoгa обой¬дет, на черен опрется и кашляет надсадно, аж жалко.
Стога растут быстро. Каждому охота первым закончить. Вон уж вершелыщики появились. Работа не прибависто пошла, зато надежная – стога осели, закоренились, теперь стянуть их квер¬ху, завершить поаккуратнее – никакой дождь нипочем, не про-мочит.
Смотри – уж копновоза за вицами послали, нарубил охапку тальника, и к стогу. Ветки гибкими вершинками связали, осто¬рожно вилами подали наверх, уложили на все четыре стороны концами – теперь ветер не страшен, не раздует.
А Матвей уж на новом месте стог начал...
К самому солнцепеку сложили. К табору потянулись. Там уж суп кипит. Не богатый, а все же мяса по кусочку, да и горячень¬кого надо, несмотря, что жара. 
Дед Ема тут же, черенья готовит, грабельцы подделывает, у которых палец потерялся или еще какой изъян. Вокруг него му¬жики, ребятишки.
– Дождь будет, – говорит Ема.
– Ты почем знаешь?

чего.
– Чую. – Его таким вопросом не смутишь.
– Зачул. Жара невыносимая, кругом ничем–ничего.
– Давай об теребачке.
– Как это? — любопытствует парнишка.
– А вот эдак. — Ема ловко ухватил его рыжий чуб и не больно тилиснул. Мужики засмеялись.

Где-то громыхнуло. Все стали глядеть – где. Гром ухнул еще раз. Со стороны деревни вышла туча и, расползаясь, стала заби¬рать небо.
– Вот те на! – сказал кто-то.
– Вон она, туча, — подтвердил свои слова Ема. Никто ему не ответил.
– Начинать стог или погодить? — спросил Матвей.
– Только сено испортим, — ответил Степан. Стали готовить¬ся к грозе: кто в стог поглубже, кто под телегу.
Бригадир уже съездил по другим делам и спешит сюда: все ли в порядке? Только очень спешит. Коню бросил коротко «тпрру»! – он у него послушный, – соскочил с дрожек, смешно запутал¬ся в длинных ременных вожжах, выматерился, подошел к людям, осмотрелся.
– Радовались мы – война кончилась. Рано, видно. Пелагее Осиновой похоронка пришла. Ваську-то убило при разминирова¬нии. Это уж ребята в письме пишут, что в клочья. Бумаг целый пакет выслали, письма вон еёные. – Он показал пальцем на Машу.
Она не поняла еще ничего, смотрела растерянно и выжидаю¬ще, потом сказала испуганно:
– Не писала я ему.
Когда страшное дошло до сердца, она присела прямо на зем¬лю, прошептала громко:
– Не писала я ему.
Страшное подошло к горлу, сдавило, холодное.
– Не писала... Ваське... Я... Не писала. — И уже стиснула ее в крепких объятьях страшная васькина новость. Гром услышала она. А молния — та прямо в сердце ударила.

У нас в деревне в то время было несколько радиоприемников: у Василия Михайловича Пальянова, Евстафия Леонтьевича Попова и у нашего родственника Менделева Павла Михайловича, жившего довольно далеко от нас, на Голой Гриве. Мы с отцом едва ли не каждый вечер ходили к ним слушать радио. (Позже по такой же схеме ходили к соседям «смотреть телевизор»). Тогда часто передавали театральные постановки и концерты по заявкам. Слушали Омский хор, хор имени Пятницкого, сестер Федоровых, все наши откуда-то знали, что они слепые. Утесова тогда передавали, Штепселя с Тарапунькой. Сейчас юмористов много, но юмора мало. За зрителей чаще всего «умирает со смеху» параллельная звуковая дорожка. Юмористы беспомощны, потому нажимают на пошлятинку. Теперь соревнуются, кто откровеннее скажет.
Потом приемник «Родина» на батареях купил мой крестный Владимир Прокопьевич Ольков, мы ходили к ним. Когда передали о смерти товарища Сталина, на площади у памятника защитникам советской власти во время так называемого кулацко–эссеровского мятежа 1921 года собрали митинг. Я стоял рядом со знаменем скорее всего пионерской дружины, ветер трепал полотнище, и кисти больно хлестали меня по глазам. Взволнованную речь говорил майор в отставке Попов, возможно, он был уже председателем сельсовета. Речь его часто срывалась на рыдания, плакали многие в толпе. Когда мы пришли домой, я спросил отца: –—– Почему ты не плакал? Посмотри, Астафей Леонтьевич как ревел.
Отец ответил:  – Была бы у меня такая пенсия, как у Асташки, я бы, может, тоже всплакнул.
Действительно, за отрезанную ногу ему платили копейки, помню, что перед денежной реформой 1961 года он получал 187 рублей, и каждый год ездил на медкомиссию в район, как будто нога могла вырасти, а он скрыл бы от государства свое выздоровление. Но к Сталину относился с уважением, переживал, когда его вынесли из мавзолея:
– Зачем дедушку выбросили? Кому он мешал?
В день похорон Сталина в избу крестного набилось так много народа, что двери не закрывали, стояли в сенках и слушали. В людях было смятение. Многие плакали. Потом у нашего народа будет много политических похорон, но ни одни не вызовут такого горя. Так было. Более  позднее просвещение людей о никчемности их тогдашних переживаний проросли цинизмом и апатией. Сегодня хоть все правительство перехорони, в народе слезинка не выпадет.
Недавно был в гостях у дочерей в Екатеринбурге, говорили о жизни, и я вспомнил те дни Сталинских похорон. Таня, родившаяся двадцатью годами позже, с недоумением смотрела на меня:
– Папа, какой ты древний, ты Сталина помнишь!
Посмеялись, но потом я понял, что для нее Сталин – как для меня Наполеон.
В пору детства всегда много друзей, наверное, потому это время всегда памятное. Потом мы научимся разбираться в людях, анализировать, насколько подходим друг другу. Отсюда потери. В детстве все просто, живем рядом, почти во всем похожи, не предаем – в самом широком смысле. Из тех, кто рядом, наиболее близкими были Колька Плесовских и Колька Шишков по прозвищу Цыган. Еще был Ванька Шимкин, на самом деле Попов, Ефимьей или Шимкой звали его маму. Видимо, через взаимоотношения наших мам сложилась и наша многолетняя дружба со Славкой Пальяновым. Рядом с их домом на Береговой улочке построился вышедший из леса лесник Федор Клементьевич Винярских со своей многочисленной семьей.
Нашим ровесником был Ванька, мы вместе играли, меня часто оставляли поужинать, кажется, еще до смерти мамы. Тетка Василиса была очень простой, но и строгой, даже дядя Федор ей подчинялся. Вечером она тушила на плите большую жаровню картошки с мясом, все садились вокруг большого стола и ели ложками из жаровни, припивая молоком. Никогда больше не ел я такой вкусной картошки, она была чуть в мясном соку и с луком.
Старший сын Винярских Гриша женился на дочери председателя колхоза Андреевой Галине. Помню их свадьбу. Федя женился потом на приезжей медичке Вале, она была очень красива. Ваня после восьми классов пошел в Ишимский техникум, по глупости попал в тюрьму, отсидел, но диплом получил. Я в ту пору был редактором районной газеты, ездил с ним к директору техникума, разрешили сдать госэкзамены. Ваня женился, работал механиком, заведующим гаражом в совхозе, мы редко виделись, но последнюю встречу помню. Это было летом 1981 года, я работал в Аромашево редактором газеты, приехал на редакционном «москвиче», Ваня помог что-то отремонтировать. Мы вспоминали детское время. Он сходил в свою каптерку и принес байковый костюм ремонтника – в подарок. Вскоре я уехал из родных мест и узнал, что друг мой попал в аварию, парализован, лежит дома. Много раз, бывая в родном селе, собирался зайти к Ивану, но не смог. Почему-то чувствовал себя виноватым, хотя вся вина состояла в том, что он вот лежит, а ты вызывающе здоров. Иван болел долго, почти двадцать лет, тетя Василиса пережила его, я подошел на Троице к ней, она уже почти не видела, горькая была встреча.
Всегда напряженным входил я в дом Славки. Его отец Василий Михайлович казался очень строгим, кроме того, он, в отличие от Марии Васильевны, учил нас, по физкультуре и трудам. Мы ходили строем, делали гимнастические упражнения и бегали дистанцию шестьдесят метров. На трудах учились правильно пользоваться пилой–ножовкой, рубанком и лобзиком. Сам Пальянов лобзиком выпилил чудесные наличники на окна своего дома, был очень мастеровым. Он был ранен на войне осколком в лицо, одна щека была большим шрамом. После похорон мамы Мария Васильевна, как сейчас понимаю, старалась меня поддержать. Как только мы со Славкой входили в дом, она командовала: «Быстро мыть руки и за стол!». Славка отнекивался, что уже ел, но она усаживала нас и кормила всегда очень вкусно. В канун 45-летия смерти мамы и ее младенца, 8 марта 2002 года, я был на родине и зашел к Марии Васильевне. Уже давно нет и Василия Михайловича, Славка живет рядом. Мы обнялись и поплакали. Я рассказал, как она меня подкармливала. Добрейший человек, она делала это, не задевая детское самолюбие.
Для нас в школе самыми страшными были приезды непонятных нам инспекторов из района и приход Дарьи Васильевны. Это наш врач, скорее, фельдшер, прошедшая войну и считавшаяся безжалостной. Тогда в школе каждый год ставили уколы, наверное, прививки какие-то делали, но вкалывали под лопатку, и всегда больно. Наверное, в четвертом классе я после укола потерял сознание. Стоял за партой, опершись локтями и положив голову на ладони, смотрел, как ставят уколы другим. Был очень удивлен, что там, у стола, стали двоиться, я закричал от страха и очнулся уже на крыльце. С тех пор мне перестали делать уколы, и я ходил героем в эти страшные дни.
Интересно, что клуб в нашем селе построен на том месте, где после войны жили мои родители, и где я родился. Все это происходило в избушке, отца кто-то из бабок, возможно, и наша бабушка Зоя, отправил на огород сорвать свежую свеклу. Конец августа, всякий овощ прет. Свеклу посочили на терке, отжали и дали сок ребенку. Отец все время подсмеивался, что сок брызнул мне на лицо, отчего стало много веснушек. Веснушки пытался выводить, да и не я один. Находили муравейник, веточкой дразнили муравьев, а потом наклонялись над кучей, плевали и подставляли лицо под мельчайшие выбросы чего-то вонючего и жгучего.
В клубе работал избачом Соколов, он жил в нашем краю в небольшой избе. Соколов ставил спектакли, их называли тогда постановками. К октябрьским праздникам готовился песенный концерт и постановка. Пока выставляли декорации, мы, ребятишки, место которых на полу между скамейками и сценой, заглядывали за занавес, который охранял кто-то из старших. Ставили пьесу о Щорсе. Героя Гражданской войны играл Ваня Горлов, Иван Степанович. В том же спектакле участвовал Василий Михайлович Пальянов. На сцене было выставлено настоящее окно, раму для которого притащил кто-то из артистов. Зал замирал, аж суфлера слышно было. Тому вниманию могут завидовать все мхаты и ленкомы. Когда Щорс, оттолкнув белого офицера, выскочил в окно, за ширмой ударившись о стенку и громко выматерившись, зал устроил такой шквал аплодисментов, что артисты вышли на сцену и смущенно стояли под потоком вседеревенской любви и благодарности.
Удивительно, почему в те довольно непростые по жизни годы люди пели. Песни помню не только в тех праздничных кампаниях, но на работе, в перерыве на лугу или на току, на сцене клуба. К этому феномену возвращался несколько раз, описав поразительное явление в повести «Не живут в Кремле ласточки» и в рассказах.

Песни

В середине пятидесятых годов новое событие каждую осень встряхивало деревню. На уборку урожая приезжала городская молодежь. Похоже, в Афонькино первым заходом были студенты, а может и по какой другой, неведомой нам причине, всех девушек на уборке звали потом студентками, хотя это были работницы швейной, сетевязальной, обувной фабрик. Девчонки облагораживали наших парней, учили танцевать вальс, пресекали матерки и курение в клубе. Случалась и любовь, две или три «студентки» навсегда стали афонскими.
Приезжали и настоящие студенты, они пели незнакомые песни, ходили в просторных шароварах, красили губы и перед отправкой домой устраивали в клубе концерт. Девушки спели частушки, как тогда говорили, на местные темы. Видимо, плохо работала библиотека, и вот частушка: «Как в Афонькинской читальне все по новой моде: окна-двери на замке, а ключи в комоде». Это называлось продернуть или еще провергать. Заведующая читальней, наверное, со стыда сгорела.
Пожалуй, первый раз я увидел своими глазами, что любовь может сделать с человеком, когда Толя Новиков, колхозный шофер, бросил свою машину в воду с речного яра. В больнице, так мы называли сельский медпункт, работала молоденькая медичка, у Толи были с ней какие-то отношения, потому что не просто же так села она к нему в машину. Толя разогнал «захарку», старого ЗиСа, по Береговой улице и рядом с колхозными гаражами, напротив деда, вечно вьющего веревки для колхоза, направил его с крутого обрыва в нашу безымянную Речку. К счастью, оба остались живы, машину достали, больше ничего не помню, но Толя на всю жизнь остался для меня романтическим влюбленным, хотя все было, возможно, намного проще.
Мне врезался в память первый моряк, увиденный не в кино, а наяву. Это был некто Коля Краснов, даже не знаю, чей он и куда потом уехал. Но какое-то отношение он имел к моему дружку Веньке Брезгину. Коля пришел с флота, моряки служили тогда по четыре года, на нем была великолепная форма с тельняшкой и бескозыркой. Он несколько дней ходил по деревне в форме, потом снял и не одевал больше, потому что «встал на воинский учет в запасе». Один из наших парней очень хотел иметь тельняшку и попросил Колю продать. Коля сказал, что деньгами не возьмет, но отдаст тельник, если тот напоит его допьяна. Парень взял две бутылки, сели за стол, стали пить, парень свалился, через время Коля его разбудил: «Тебе тельняшку надо?». Так продолжалось до тех пор, пока парень не заплакал, и моряк пожертвовал ему свою тельняшку. Эту историю долго еще рассказывали в деревне почти как анекдот.
Одной из главных достопримечательностей села является наша церковь Пресвятой Троицы. Она имеет необычную форму, в ней нет того, что называют трапезной, сразу из западных ворот прихожане попадали в молельный зал. Собственно колокольни тоже не было, колокола висели под главным куполом. Была металлическая ограда из кованых элементов на мощной кирпичной основе с кирпичными столбами. Справа от главного входа была часовенка, она сохранялась до пятидесятых годов. Церковь сначала закрыли, перед Великой войной сняли колокола, причем, самый большой разбился при ударе и разворотил кирпичное крыльцо. В церковь ссыпали зерно, в 1961 году в ней оборудовали пекарню, разобрали купол, отгородили алтарь, в нем сделали кочегарку. Мы любили лазить по сохранившимся балкам и лестницам, которые могли довести до самого верха. Наиболее отчаянные забирались на мощную перекладину, к которой крепились колокола и ходили по ней к ужасу стоявших внизу. Кругом было множество следов пуль со времен Гражданской войны, когда красные шли со стороны Ильинки, а белые оборонялись и на церкви установили пулемет. Это была очень выгодная позиция, весь луг как на ладони. Позже я писал об этом в книге «Как я строил мой храм».
Мы, послевоенные дети, все время стреляли. Мы не знали других игр, кроме военных. Оружием было все: выпиленный из доски автомат, кривая палка, кусок гнутого железа. Не знаю, откуда появились у нас по-настоящему стреляющие модели. Например, медная топливная трубка от трактора, один конец расплющивали и сгибали, в открытый заливали расплавленное олово. Гвоздем нарабатывали в олове гнездо, гвоздь сгибали, стягивая концы трубки и гвоздя тугой резинкой. Когда все готово, в трубку крошишь несколько спичечных головок, растираешь их гвоздем, собираешь конструкцию, чуть выдвигаешь гвоздь–боек, настораживаешь его, потом усилием пальцев сдвигаешь с места, а резинка завершает дело. Гвоздь воспламеняет спичечную серу и гремит настоящий выстрел.
Еще более серьезным оружием был поджигатель или просто поджиг. Стальная трубка, расплюснутая с одного конца, крепится на деревянной рукоятке, по внешнему виду настоящий пистолет. У самого основания полой части в трубке делается отверстие под спичку. В трубку засыпается порох и через пыж закладывается пуля. В отверстие вставляется обломленная спичка головкой наружу и поджигается движением спичечного коробка. Пока она горит, надо прицелиться. Такой пистолет способен был пробить доску и запросто убить человека, хотя тогда это в голову никому не приходило. Случайные разрывы ствола при передозировке пороха случались, правда, обходилось испугом и малой кровью.
Еще в клуб ходили смотреть кино. Это чудо привозил киномеханик Саша, он ночевал иногда у Винярских, и мы допущены были в святая святых – кинобудку, крутили ручку аппарата перемотки пленки. За это Саша нас пропускал в кино. Денег не было. Если удавалось пробраться, залазили на сцену и смотрели на экран с обратной стороны. Если фильм был «не наш», и речь героев записана на экране, мы уже ничего прочитать не могли. Иногда кто-нибудь в зале читал громко, и это спасало.
Можно было заработать благосклонность Саши, расклеивая «рекламу» по деревне. Саша писал плакатным пером или кисточкой чернилами на обрамленном листе с большим словом «кино». Он всегда указывал, что фильм «про шпионов», «военный» или «про любовь». Ему верили. Иногда он обманывал доверчивых зрителей, и тогда ему кричали беззлобно: «Сапожник!». Это же кричали, если порвалась пленка или исчез звук. Кино «гнали» одним аппаратом, потому перерывы на перезарядку использовались для обсуждения увиденного. Никогда после я не встречал такого интереса к искусству.
Клуб был по-настоящему местом отдыха молодежи. Старшие зимними вечерами после кино или когда его «не привезли», играли в старинные, видимо, игры. Вот «третий лишний». Встают парами в круг, причем, один впереди, второй сзади. Игру ведут двое, один с ремнем догоняет, другой убегает, и в момент, когда его вот-вот настигнут, встает впереди одной из пар. Стоящий сзади, оказавшийся третьим лишним, может получить ремнем пониже спины. Тот, кого достали ремнем, перехватывает брошенное оружие и догоняет. Игра конца не имеет. Иногда били довольно сильно, но это пресекалось.
Когда в клубе появился бильярд, все парни толпились в этой комнате. Устанавливалась очередь. Очень скоро обозначились лидеры. Здорово играл Витя Андреев по прозвищу Бодря, наверное, потому, что он всегда выглядел хорошо, бодренько. Витя был гармонистом, да у них вся порода играла на гармошках «на слух», подбирали любую мелодию.
Наш физрук Пальянов, наверное, в 1957 году устроил первые школьные соревнования, теперь бы сказали: по легкой атлетике. По прямой от старой школы до новой бежали стометровку. Рядом в обустроенной яме прыгали в длину. Потом тут же натягивали веревку и через нее прыгали в высоту. У Василия Михайловича были часы с секундной стрелкой и рулетка. Он был в белой футболке и шароварах. Все спортсмены должны были выступать в трусах и майках. Все девчонки отказались, только Галя Горлова из пятого класса переоделась и вышла в трусах. Это было первое в нашей школе явление девчонки в таком виде.

Я был настолько худой в раннем детстве, что сверстники просто обязаны были прозвать меня Жирным. Жирным меня помнят, очевидно, многие из нашего послевоенного поколения. Честно говоря, прозвище было обидное, грубое, но в дерене не выбирают. Так и ходил в Жирных до просекновения усов. И только потом, когда стал входить в года, сидячая работа и обильное питание сделали свое дело, меня разнесло, и все мои знакомые отмечали, что теперь-то я полностью соответствую детскому прозвищу.

В пятом классе прочитал двенадцатитомное издание Жюля Верна, которое было в нашей библиотеке. В это же время, кажется, три тома Беляева. Очень похожая на жизнь фантастика увлекала меня. Как раз в том году в «Пионерской правде» печаталась фантастическая повесть школьника «Млечный путь». Я стал собирать и выстраивать слова в том порядке, в котором они, как мне казалось, наиболее точно выражали то, что я хотел сказать.

Немецкий язык преподавал («учил по немецкому») Эмиль Иванович Гау. Он был из поволжских немцев, переселенных к нам в первый год Великой Отечественной войны. (Я буду и впредь называть ее так, потому что просто слово «война» уже перестало обозначать ту единственную в нашей биографии, теперь их много). Был призван в трудовую армию, там потерял ногу, ходил на костыле с тросточкой. Ноги не было под самый пах, и он часто подпирал культю тростью, чтобы получить устойчивость и освободить руку. Позднее я хорошо познакомился с Эмилем Ивановичем, он добрейший был человек, любил пошутить, но когда мы пришли в пятый класс, где начиналось изучение иностранного языка, ждали Эмиля со страхом. Конечно, мы и раньше с ним встречались, строгий вид высокого мужчины с продолговатым лицом и крупным носом всегда пугал, а неизбежность того, что он придет в наш класс, наводила ужас.
Он учил строго, «задавал на дом» по десятку новых слов, а потом спрашивал, называя вперемешку русские и немецкие слова. За три года обучения я неплохо знал то, что мне полагалось, но в новой школе все пошло по-другому. Эмиль Иванович любил подтрунивать над нерадивым учеником, например, говорил, что ты пишешь, как курица лапой или что у тебя почерк, как у аптекаря. Такие замечания относились и ко мне. Он мог сказать: «Что ты стоишь, как пугало огородное».
Когда школа выходила на копку картошки на колхозных полях, Эмиль был грозой всех, кто халтурил. На своих огородах земля была мягкая, как пух, картофельные гнезда даже не подкапывали, просто вырывали ботву и разворачивали обозначенные залежи клубней. Колхозные же поля никто не обрабатывал, почва твердая, лопата не лезет, а вилы гнутся. Но картошка родилась крупная и очень вкусная. Конечно, потому, что всякий раз садили на новом месте, в отличие от наших вечных огородов. Бывало, что картофелину никак не можешь выковырять из почвы, плюнешь и засыплешь землей. Если на пашне Эмиль (еще мы звали его Эмилей), жди беды. Он костыльком нашаривал запрятанную халтуру, вычислял, чей это огрех, потому что каждый «гнал» по два или три ряда гнезд, и определить было просто, подзывал нарушителя, читал «нотацию», как он сам называл, и заставлял добыть злосчастную картошку.
Директором школы к нам приехал Иван Степанович Долгушин, он был переведен из Ново–Александровки. Его жена Лира Дмитриевна преподавала русский язык и литературу. Долгушин был молодой и красивый мужчина, очень строгий. Он всех нас перепугал, когда моего друга Кольку перевел из пятого класса в четвертый, потому что тот плохо отвечал на уроке. Причем именно перевел, ведя буквально за ухо от новой школы до старой. А еще в первые дни, построив школу на линейку по поводу всеобщего выхода на картошку, он спросил, кто не сможет пойти. Желающие нашлись, и причина погодилась: надо дома копать. Тогда Иван Степанович подвел черту: «У меня в Александровке картошка не копана!», и сразу снял все вопросы. Когда я пришел в Ильинскую школу, мы снова встретились с учителями Долгушиными.
Семь классов оканчивал в родном селе. Учился легко, не смотря на бытовые невзгоды. Экзамены за семь классов сдал на отлично, изложение писали по ранее опубликованному в «Пионерской правде» очерку о поступке пионера, предотвратившего крушение поезда. Текст сначала читают вслух, а потом ученики должны его воспроизвести. Я быстро понял, что знаю, о чем речь, и даже стал подсказывать, опережая учителя. Наши девчонки купили себе первые капроновые чулки,  долго и тщательно их надевали.
В это время Валя Андреева с родителями уехала в Петропавловск. В пятый класс к нам пришли девочки из деревень сельсовета, среди них Надя из Новогеоргиевки. Она мне очень нравилась, но мы не имели ни малейшего представления, как выстраивать отношения. Потому часто нарочитая грубоватость или какая-то выходка должны были дать ей понять, что я неравнодушен. Не знаю, замечала ли Надя хоть что-то из моих намеков, но ни тогда, ни позже, в средней школе, где мы учились вместе, у нас не было других отношений, кроме товарищеских. Там, в Ильинке, у меня глаза разбежались от обилия новых девчонок, там я понял, что влюбчив, там страдал от мелкого роста и невзрачной внешности.
Отец мой после смерти мамы женился на Марии Рыбаковой, потом на Марии Шороховой. Я помню этих женщин, они относились ко мне хорошо, но быстро уходили от нас, к моему недоумению. Отец привозил из Викторовки Веру, бойкую, крикливую женщину. Она тоже недолго воеводила. Еще одну я даже не помню, как звали, они с отцом приехали на подводе утром, новая хозяйка напекла блинов, я слез с полатей и поел, она собралась и ушла в свою деревню, кажется, в Ново–Георгиевку. Единственная, кого я не успел мамой назвать. Наконец, отец привез из Ильинки сразу двух женщин, одна во все совала нос, спрашивала отца, что да как, вторая тихо сидела на скамейке. Кто-то из сердобольных соседок подсказал мне: «Кольша, эта и будет твоя мать». У меня от сердца отлегло, потому что той, первой, я просто боялся.

И в письме, и в общении я никогда не говорю «мать», но всегда «мама». Это имеет свою историю. В 1967 году мне дали курсовку в Кисловодск, курсовка от путевки отличалась тем, что предоставляла только часть услуг, например, лечение и питание, а жить надо было на квартире. Местные жители сдавали комнаты и целые дома, так мы оказались в комнате: бухгалтер из украинского Минсельхоза, мужчина лет пятидесяти; шахтер из Подмосковья по имени Серафим, о нем расскажу отдельно; еще один невзрачный мужичек и я. Бухгалтер был очень обстоятельный мужчина, культурный, рассказывал, что в молодости попал в понятые при аресте Косиора, гулял с девушкой по ночному городу, вот его и привлекли. Так вот он, когда заговорили о семье и я сказал слово «мать», спокойно поправил:
– Надо говорить «мама», это значительно лучше, правда?
С тех пор всегда говорю «мама», даже если речь идет о совсем чужой матери. Меня пытались поправлять, но теперь уже поздно, так и останутся мамами для меня все наши матери, знакомые и чужие.

Мария Никандровна Плесовских пришла в наш дом через два года после смерти мамы. Она была бездетной вдовой, сразу приняла меня, но в моем сознании что-то заклинило, и никак не мог назвать ее мамой. Я мучился несколько месяцев, потом все-таки преодолел, выдавил это слово. Стало легче. Мама работала в колхозе и потом в совхозе на лошадке, возила телятам обрат с молоканки, ворочала тяжелые фляги. Она рассказывала, что в войну совсем девчонкой начала работать на тракторе, заводной рукояткой ей не раз выбивало руку.
Мама принадлежала к тому поколению русских женщин, которые могли бы предъявить войне счет такой силы, который не оплатить всем золотом мировой закулисы, разжиревшей на их горе. Они остались не целованными и не обнятыми, свою малую бабью радость воровали у более счастливых своих подруг, и общество снисходительно к этому относилось, хотя соперницы иногда хватали друг друга за косы прилюдно. Они никогда не имели детей, ничего не знали, кроме беспросветной работы наравне с мужиками, потому что своих у них не было и некому было защитить.

Каждый год в первый день большого православного праздника Рождества Христова я вспоминаю своего отца Максима Павловича. «На солнцевосходе», как он говорил, в этот день 1944 года его ранило. Я привожу этот кусочек текста из несуществующей пока повести об отце, надеюсь ее написать, привожу только для того, чтобы донести до внуков своих и детей некоторые элементы невыдуманной биографии их деда, никогда не бывшего героем, но все-таки бывшего им. Повесть эту хотел бы назвать «Кичиги», так отец называл созвездие из трех звездочек в северо–восточной части нашего неба. Откуда он что знал, но по положению, ятности или по каким-то другим признакам звезды подсказывали ему о погоде. Я не помню, насколько сходились его прогнозы, но название красивое Кичиги не забыл. Я его, пожалуй, больше ни от кого и не слышал, потому слово это крепко привязано к памяти об отце. Я попытался восстановить рассказы отца о своем последнем фронтовом дне.

Зенитчики еще не успели как следует окопаться, только развернули орудия и перенесли с полуторки ящики со снарядами. Максим рыл окопчик, безнадежно ковыряя лопаткой мерзлую землю. Василий со стороны с усмешкой смотрел за возней своего товарища:
– Макся, тебе так до дня победы не вырыть. Ты не долби, ты режь, оно лучше выходит.
– Не режется, тут вроде солонец, лопата вязнет.
Василий взял у него инструмент, сделал несколько движений, согласился:
– Да, землица попала тебе.… Сам выбирал.
– Одно только думаю: хорошо, что не могилу копать, все-таки окопчик помельче.
– Не каркай! Переходи на мое место, я дивно вырыл, и грунт у меня податливей.
Максим вылез из неглубокой лунки, достал портсигар, полученный в подарок из посылки работниц тюменской овчинной фабрики. На алюминиевой крышке подержанной уже вещи красовалась точками выбитая надпись «На память от Косты». Мужики решили, что портсигар сдал в посылку или демобилизованный по ранению, или солдат той мировой, потому что на обратной стороне коряво нацарапано «Германский фронт». Закурили.
Только чуть зарилось. Ночь не отступала, и сизый сумрак неуютно обволакивал душу. Максим всякое время суток сравнивал со своим, сибирским, и не находил ничего похожего. Вот и этот рассвет был незнакомым и чужим.
– Рождество сегодня, – горько сказал Максим, вспомнив, как дома встречали это утро. – Пока не закрыли церкву, всей семьей ходили на службу. И отец, Павел Михайлович, и мама, и нянька Анна, и Никита, его убили ланись.
– Когда убили?
– В прошлом году, осенесь.
– Так и говори, а то – ланись. И осенью, а не осенесь, нерусь!
– Пошто нерусь, русский я.
– А почему говоришь так?
– У нас все так говорят. Я тоже не шибко грамотный. В младшую группу ходил зиму, учился, потом надо было в среднюю, а мать сказала: «Макся, ты не ходи, в средней группе ребятишек будут кастрировать». Я и не пошел.
Василий тихонько смеялся:
– Ты, Макся, за яйца свои пострадал. Мужик толковый, будь граматешка – отирался бы где при штабе, не копал бы Россию.
– Не-е, мне в штабе не усидеть, я бы брякнул что-нибудь про начальство, и поехал в штрафбат, как наш командир.
– Жалко мужика.
Новый командир батареи капитан Степура крикнул издалека:
– Не сидеть, окапываться!
Максим привычно загасил окурок, втоптав носком сапога в мерзлую землю. Василий тоже встал:
– Переходи в мой окоп, вон, у второго орудия.
Максим нехотя пошел, волоча винтовку и лопату.
Скоро должно было вставать солнце. Он сел в почти готовый окопчик и грустно смотрел на восток. Место появления светила обозначилось обширным сиянием, но цвета были не те, к которым он привык. Восход всегда притягивал его: и на весенней пашне, когда суровый отец поднимал чуть свет; и на раздольных лугах родных афонских сенокосов, потому что утренняя кошенина самая наилучшая для сена; и на жатве, пока не обдуло ночную прохладу, надо навострить серпы и поправить вчерашние спешные суслоны урожайных и крепких снопов. Таинственная сила самого жизнеутверждающего явления завораживала его, первое появление солнца было сигналом к новому дню.
Несколько крупных точек на мгновение опередили солнечный луч, и Максим узнал самолеты. Гул появился чуть позже. Это бомбардировщики. Должны быть наши, но по очертаниям и особенностям звуков он понял, что противника. Похоже, отбомбились, домой идут. Высота приличная, и курс чуть в стороне от батареи. Над ними, как воробьи над коршуном, зависли истребители сопровождения.
– Воздух! – заорал капитан Степура, и бойцы переглянулись.
– Товарищ капитан, это не наш воздух, эропланы разве что над четвертой батареей пройдут, – спокойно уточнил старшина Моспанов.
– Отставить разговоры! Орудия к бою!
– Какой бой, нам их сроду не достать!
– Пущай себе летят…
– Товарищ капитан, не надо их дразнить. Давайте пропустим, все равно не собьем, только себя обнаружим, – бубнил старшина.
– Это что за собрание!? Что значит – пропустим!? Я для того сюда поставлен, чтобы уничтожать самолеты противника! Орудия – к бою!
Максим подбежал к ящикам со снарядами.
– Каким стрелять будем?
– А хрен его знает! – ответил командир орудия сержант Мяличев. – Их никаким не достать.
Капитан Степура отдавал команды зычным голосом, то и дело поднося к глазам бинокль. После команды «огонь!» зенитки вразнобой закашляли, выплевывая горячие гильзы. Максим видел разрывы, которые не могли даже напугать летчиков. Сидевший на рации рядовой Пащенко вдруг встал и крикнул:
– Товарищ капитан, вас первый к аппарату!
Капитан побледнел, услышав отборный мат полковника, Максим присел на ящик после его команды прекратить огонь. Но было уже поздно. Два самолета выпали из строя и стали скатываться прямо на голову Максиму.
– Вот теперича воздух, – хохотнул он и полез в окопчик Василия.
Самолеты выбросили пять мелких бомб, непонятно, почему не использованных на основном задании, и стали набирать высоту. Зенитки молчали. Капитан стоял, втянув голову в плечи. Старшина Моспанов свалил его в свой окоп. Бомбы разорвались дружно, осыпав землей и осколками все вокруг. Одна разнесла Василия, попав прямо в обменянное с Максимом место. Еще одна повредила орудие. Осколок навылет пробил живот капитану. Сержант Мяличев чуть дернулся на станине орудия и затих. Тишина наступила страшная. Максим вскочил и, кинувшись в сторону Василия, упал, пробежав несколько метров. Воронку на месте своего окопа он успел увидеть, но сильная боль в ногах уронила на землю.
– У тебя же ступня пробита, едрена мать, – радист Пащенко присел на корточки и тупо смотрел на рваное отверстие в сапоге, из которого сочилась грязная кровь.
– Сымай сапог, не хрен сидеть сиднем.
Пащенко немного повозился и возразил:
– Не снять, резать придется.
– Сапог губить не позволю, сымай.
– Не позволит он! Тут дыра насквозь.
Максим с детства боялся собственной крови, и теперь, едва глянув, сомлел и повалился на бок. Пащенко разрезал голенище и, отбросив сапог, начал неумело делать перевязку.
– Капитана сразу осколком навылет, так в страхе и помер. Ему полковник вломил, что он обнаружил батарею. Нас, говорит, для важного дела разместили. И Ендырева в клочья разорвало, с которым ты окопом сменялся. Толковый у тебя обмен получился.
Максиму было неловко, будто он виноват в гибели товарища. Пащенко приспособил к забинтованной ноге разрезанный сапог.
Артиллерийский обстрел начался внезапно, видно, сообщили летчики расположение батареи. Пащенко вместе с шофером полуторки, которая привезла снаряды, оттащили Максима к машине и затолкали в кузов. Он лежал на спине, подсунув под голову кусок брезента. Рана ныла, он с трудом поднял ногу, холодная кровь скатилась по штанине под задницу и под спину, боль чуть утихла.
Солнце уже встало и светило ему прямо в глаза. Такое яркое солнце! Он знал, что надо просыпаться, но какой-то мерзавчик внушал ему: «Поспи еще, мать разбудит». И действительно, мама встала на лестницу, черенком легоньких деревянных грабельцев нащупала в чердачной темноте его тщедушное тельце и легонько побеспокоила: «Вставай!». Максим очнулся, мамы не было, было раннее рождественское утро в украинской морозной степи, нехорошая тишина, нарушаемая стонами мужиков, кузов полуторки и терзающая боль в ноге. Кровь опять стекла по штанине, неприятно похолодив спину. Максим покричал, но никто не ответил. Он больше всего боялся страха, но ощущал только тоску. Если не найдут, то изойдет кровью и замерзнет. Найти могут только случайно, потому что о разбитой батарее никто не знает, а связи нет. Страшно не было, но хотелось плакать.
Его нашли действительно случайно в вечерних сумерках. Двое бойцов пытались завести полуторку, но не смогли, раненого Максима не сразу отодрали от деревянного кузова: набрякшая кровью шинель пристыла к доскам. Его вели и тащили долго, один боец предлагал бросить, но второй не согласился, и так доволокли до расположения.
Как попал в госпиталь, Максим не знал, очнулся от боли в раненой ноге, попросил пить. Солдат из старших возрастов в застиранном сером халате сказал, что после операции вода не полагается, и вытер его губы мокрым грязным полотенцем.
– У меня нога болит шибко, – сказал Максим. – Ранило меня.
Санитар засмеялся:
– Не может у тебя нога болеть, потому как ее нету.
Максим не сразу понял.
– Почему нету?
– Отрезали. Гангрена у тебя началась. Отпласнули по самое колено.
– Врешь! – Максим хотел было вскочить, но голову обнесло, и он опять плавал по деревенским старицам, ставил фитили и морды, вытрясал в лодку лобастых налимов, длинных щуругаек и плоских карасей. Все тот же мерзавчик подсказывал ему, что не надо бы смотреть во сне рыбу, это к болезни, но рыба просто перла в его снасти, и Максим ничего не мог с этим поделать.
Через день врач сказал, что отправляет его в тыловой госпиталь, потому что не уверен, покончено ли с заражением:
– До санпоезда доедешь, а там помереть не дадут, у тебя еще полметра в запасе.
– Каких полметра? – не понял Максим.
– Ноги до туловища! Простых вещей понять не могут!
Его сняли в Саратове и в госпитале резали еще два раза, пытаясь сохранить хоть сколько-то конечности и опасаясь общего заражения. Учился ходить на костылях, падал, разбивал культю, плакал по ночам, тяжело задумался о жизни после случая с соседом по койке, веселым парнем с Волги, которому отрезали обе ноги под самый корень. Он шутил, что на обувь теперь тратиться не надо, что на танцы время терять не будет. Попросил утром ребят посадить его на подоконник. Максим тоже помогал. Парень сидел недолго, молча опрокинулся наружу с третьего этажа.
Максима никто в деревне не ждал, кроме матери. В свои тридцать пять он несколько раз женился, но все как-то не получалось. Отец поначалу ругался, потом попустился, Максим погуливал, пока не забрали на фронт. Из дома писали, что отец умер от простуды. Теперь отгулял. Для деревенской работы не годен, другой не знает, и грамоты нет.

Мария Никандровна любила меня больше, чем обычные матери любят своих сыновей. Когда я немного уже соображал, мы говорили об этом, и она призналась, что даже шлепнуть меня не могла, люди осудили бы, потому что не родная. Родная – та и подзатыльника даст, кто что скажет? Она первая обратила внимание на мое нездоровье, потому что даже в играх я задыхался, возила в районную больницу, лечила. Наверное, и врачебная помощь сыграла свою роль, но физические нагрузки, которым в любом случае подвержен каждый деревенский подросток, тоже подействовали.
Мама привезла меня в Ильинку перед началом занятий, еще раньше я съездил на велосипеде и написал заявления с просьбой принять в восьмой класс средней школы. Мы должны были найти квартиру для проживания, потому что в интернат я изначально не хотел идти. Пришли к маминым знакомым Коркиным, у них девочки–близнецы Зина и Люба младше меня на год. Пили чай и обсуждали варианты. Девчонки с интересом меня изучали и подсмеивались. Для них я был провинциальным пареньком. К тому же надо сказать, что роста был очень маленького, конечно, вида никакого. На физкультуре тогда строили по ранжиру, и я оказывался в строю предпоследним, после стояла только Люба Радостева. Она, впрочем, так и осталась невысокой. Мне было тяжко, потому что в щуплом тельце сгорал романтический влюбленный, тайно и, конечно, безответно, влюблявшийся во всех симпатичных девчонок. Но об этом позже.
Квартиру мне нашли «на Садовой улке», как говорила мама, у бабушки Раздорской, проще – Раздорчихи. Она жила одна в небольшом домике, сын сидел в тюрьме, скорее всего, за какую-нибудь пьяную выходку. Шел 1960 год. Мне четырнадцать лет. Сам покупаю хлеб и сахар, что-то варит бабка. Готовить она явно не любила, да и не умела, потому привадила меня пить чай. Ставила на стол самовар, заваривала «фамильный» чай (видимо, семейный, от немецкого), и я читал ей вслух какой-нибудь роман. Один помню: «Забайкальцы». Читали с перерывами на чай, за вечер самовар опустошали.
Первое время жили вместе с Володей Шороховым. Он был сыном нашей деревенской учительницы Веры Семеновны и ветеринара Александра Григорьевича. Конечно, они жили состоятельно, Володька первым среди сверстников заимел наручные часы марки «Победа», помню, с какой завистью мы смотрели на них, когда он это позволял. Иногда я заходил в их чистый и ухоженный дом, под порогом дожидался, когда соберется Володя. Однажды его бабушка подошла и сняла с моей фуфайки клопа. Мне было очень стыдно, но тварь эта в нашем доме водилась еще долго.
Мы оба скучали по дому, и в первые дни уходили или уезжали на велосипедах каждый вечер. После большой воды в Ильинке в тот год так и не построили мост, потому ехать приходилось через деревню Баландино, это удлиняло расстояние до десятка километров. В дождь шли на берег Ишима, и старик Бачурин, кажется, за рубль нас перевозил на лодке. В сильный ветер волны захлестывали простенькую лодчонку, явно не приспособленную для такой работы. Бачурин кричал, чтобы я не хватался за борта, а то опрокинемся, и не помню, как мы преодолевали реку. Плавать так и не научился, да и невозможно выплыть при такой волне и течении. Ишим тогда еще не был перекрыт плотиной в Казахстане, которая создала Целинное море и напрочь лишила крестьян всего речного бассейна пойменных лугов и сенокосов.
Однажды даже Бачурин отказался плыть, и Володя предложил перебираться по бревнышкам на останках моста. Очень хотелось домой, и мы пошли. Никогда не забуду того животного ужаса, с которым я преодолевал пролет за пролетом. Володя шел впереди, он был смелее и сильнее. На последнем отрезке я струсил. Надо было пройти четыре метра по чуть стесанному бревну в кромешной тьме под дождем над бурным потоком черной воды. Напрасно Володя убеждал меня, что назад идти еще страшнее, там не пять ли пролетов разной сложности. Я умом все понимал, но не мог сделать ни шага. К чести друга, он не оставил меня, вернулся уже с того вожделенного берега, и вместе мы совершили обратный маршрут, пришли к бабушке Александре Раздорчихе.
Скоро Шорохов бросил школу, и я остался один. Володя прожил сложную жизнь, последнее время обосновался в Тобольске, там и умер в 2000 году. Мы иногда встречались, вспоминали совместную учебу и жизнь. Из школы я ходил по Садовой в полной темноте, соскальзывая по грязи в кюветы и колеи разбитой дороги. Было и такое, что руками в грязи нащупывал бровку, ориентировался по чуть освещенным окнам домов.

Удивляюсь, зачем семья Бачуриных, большая и состоятельная, ничем не обязанная моей маме, кроме того, что жили когда-то рядом, на Садовой улке, зачем эта семья согласилась принять, «взять на квартиру» совсем чужого ей паренька. Наверно, от доброты. Хозяин Иван Александрович работал в тракторной мастерской, на МТМ, медником, аккумуляторщиком, был ценным специалистом. Он был добродушный человек, всегда с улыбочкой, работящий и не особенно пьющий. Жена его Фрося служила в совхозной столовой буфетчицей и даже поваром, мастерица была готовить. У нас в деревне говорят: «Надо что-то сварить». Почти никто не обладал особыми познаниями в приготовлении пищи, вопрос-то был именно в том, есть что пожрать или пусты чугуны. Варилось нечто в большом чугунке из мяса, картошки, капусты, густое и сытное, наверное, вкусное, все равно выбирать не из чего. Фрося готовила очень вкусную еду, супы, которые всякий раз отличались друг от друга, котлеты сочные, и зразы, ничего похожего никогда не пробовал, да и после, заказывая это блюдо, получал жалкую копию фросиного мастерства.
У них был небольшой домик, в котором жили трое взрослых и трое детей, да еще я появился. После окончания школы редко к ним забегал, но перемены заметил: они стали часто выпивать. Потом был пожар, уничтоживший дом, новое неуютное жилье, и уже в мое отсутствиев районе оба эти добрых человека ушли из жизни. Я знаю их могилы на Ильинском кладбище и захожу помолчать.
Все Бачурины меня любили и звали Кольшей. Иван никогда не ругался, самое резкое слово – «холхозник». Фрося доставала из сундуков свертки разных тканей, удивляя приходящих в гости подруг. Люба, Коля и Галя готовили уроки за одним столом. Я ничем не мог отблагодарить этих людей за доброту, пусть эти слова будут им памятью и спасибом.


Новая школа и новые учителя приносили радость познания и проблемы общения. Комплекс «провинциала» усиливался подогреваемыми страстями. В школе работала преподаватель географии Мария Ивановна Старикова. Мне внушили страх к ней, запугали. Она действительно была очень строгим и сухим человеком, никогда не улыбалась, говорила медленно, то и дело поджимая губы. Ученики прозвали ее Зеброй. Мы изучали экономическую географию, учительница требовала знания всех видов промышленного производства и иных видов деятельности по каждому городу страны. Я доходил до абсурда, обозначал виды производства первыми буквами их названий и заучивал. Когда она, поджав губы, вела взглядом по списку учеников в журнале, я кожей чувствовал, что вызовет меня, держал на коленях учебник и смотрел в подпрыгивающую от дрожи книгу. Конечно, ничего путного ответить не мог, все заученные буквы путались, и нес ахинею. География – единственный предмет, по которому имел тройку в аттестате. Справедливости ради, следует уточнить, что так Марию Ивановну воспринимал я один, все остальные отвечали кто лучше, кто хуже, но такими беспомощными не были.
Интересным человеком был директор школы Геннадий Иванович Стариков. Фронтовик, очень спокойный и выдержанный, он имел хороший авторитет в селе. Вел историю, ответы выслушивал молча, ничего не комментировал и ставил оценку. На пятерки был скуп.
Я был довольно шустрым, хотя и безвредным нарушителем дисциплины. Наверное, чтобы сразу поставить на место зарвавшегося мелкого хулигана, меня скоро вызвали на педсовет. Тогда для школьника это было равносильно трибуналу для военного. На педсовете все роли распределены, меня так пропесочили, что я ревел горючими слезами с первой и до последней минуты. Едва ли стал лучше себя вести, но крепко побаивался.
На переменах веселились, мы гоняли по классу девчонок, девчонки гоняли нас. Я уединился за задней партой с хорошенькой девчонкой, старательно её щекоча, она громко верещала от удовольствия, в классе вообще стоял шум. Вдруг стало жутко тихо, и только моя щекотунья солировала в наше с ней удовольствие. Вдруг она замолчала, ударила меня по руке и назвала дураком. Я оглянулся. На пороге стоял директор.
– Ольков, ко мне в кабинет.
Я ушел в то здание, где была учительская. Двери кабинета открыты, Стариков сидит за столом, смотрит газеты. Вхожу. Он же не может не видеть, что я здесь, но продолжает шуршать. Стою. Неловко, стыдно. Наконец, Стариков поднял на меня глаза:
– Ольков, откуда у тебя нездоровый интерес к девушкам?
Молчу. Он встает и уходит. Кто-то из учителей подсказывает:
– Чего стоишь, иди на уроки.
С тех пор мы на эту тему с директором не говорили.

Геннадий Кондрашев приучил нас, старшеклассников, всегда иметь чистую обувь. Сначала это были обыкновенные кирзовые сапоги, потому что Ильинская грязь не допускала никакой другой обуви, потом появились яловые сапоги. Мы их нещадно чистили кремом, так что они блестели, как на выставке. Временами Геннадий Васильевич, сам большой аккуратист, выстраивал нас и проводил досмотр, как в армии. Вообще-то он и вел военное дело.
В восьмом классе мне впервые купили брюки, которые можно было гладить и наводить стрелку. Сколько мы ни старались, такой безукоризненной стрелки, как на брюках Кандрашова, добиться не могли. А ведь прилично одевались, в том смысле, что всегда были в чистом и поглаженном, хотя большая часть парней была из деревень и жила в интернате и по квартирам.

Занятия спортом были в большой моде. Ильинская школа держала первое место в районе по многим видам, мой одноклассник и друг Толя Синилов был автором большинства рекордов. Он хорошо прыгал в высоту и длину, отлично бежал стометровку, четыреста метров, играл в баскетбол и футбол, хотя роста был откровенно небольшого. Выручала техника и выносливость. Рядом с ним мне тоже хотелось выглядеть спортсменом, и я подрядился каждый день бегать довольно большой круг по берегу Ишима до поселка МТС и обратно через элеватор и с лицевой стороны кладбища, на котором сейчас похоронен Толя. Но продержался я одну весну, потом меня спасал велосипед, и я поддерживал нормальную форму. Вообще следует говорить только о выносливости, как основной части физического состояния. Мышечной массы у меня никогда не было, подтянуться мог только пару раз. В армии это дорого обходилось. С годами масса наросла, но это было уже что-то иное.
 
Это были годы космических побед Советского Союза. Гагарин, Титов… Мы восхищались и мечтали. Володя Бородин жил на квартире вместе с Ваней Сухаревым, они учились на класс старше, мы, афоньчата, держались друг друга, да никто и не обижал, просто на чужой стороне родство чувствительней. К Новому, 1963 году, мы стали готовить костюмы космонавтов. Собственно, готовить пришлось только шлемы, потому что ничего другого, кроме трикотажных спортивных костюмов в обтяжку и китайских кед на ноги, мы придумать не могли. Не помню, что мы использовали как болванку, толи старый глобус, толи из чурки выстрогали заготовку. На болванку клеили смоченные в клейстере клочки газет (кажется, это папье-маше называлось), потом высохшую бумагу разрезали, части снимали и снова склеивали. В лицевой части выстригали овальное отверстие и закрывали его рентгеновской пленкой со смытым фотослоем. В верхнюю часть шлема вставили длинные китайские фонарики. У каждого на спине был номер, причем, это были порядковые номера будущих космонавтов. Потом оказалось, что под моим номером в космос полетела Валентина Терешкова. Мы готовились в абсолютной тайне, наш выход планировался ближе к полуночи. Костюмы спрятали в интернате, переоделись, подошли к школе, в это время в коридоре школы, где шел праздник, наши товарищи погасили свет. Мы включили свои космические фонарики и под восторженные крики старшеклассников вошли в зал. Тут же спели «Заправлены в планшеты космические карты…».
Первое место нам было обеспечено.
Впрочем, скоро мой авторитет пошел в гору. Я вступил в комсомол, и в девятом классе меня избрали секретарем комитета комсомола школы. Стариков благословил мое избрание и пару раз говорил со мной о комсомольских делах. Потом его перевели заведующим районным отделом народного образования, директором стала Вера Алексеевна Белова, наш классный руководитель.
Она с первых дней в школе хорошо приняла меня, заметила мой интерес к литературе, а я тогда пописывал простенькие стишки и даже опубликовал в районной газете «Заря коммунизма» маленький рассказ «Непрочитанная газета». Она заметила мои чувственные и голосовые способности, всякий раз поручала читать стихи на праздниках. Позднее мне удалось стать лауреатом сначала Казахстанского республиканского смотра (несколько лет жил в Северо–Казахстанской области), потом и Всесоюзного фестиваля художественного творчества.
Вера Алексеевна умерла в августе 2004 года после тяжелой болезни. Я был у нее за год до этого, разговаривали тяжело, она все время плакала, уехал от нее с тяжелым сердцем. После наши общие знакомые передали ее просьбу не искать с ней встречи.
Я навсегда запомню ее жизнерадостной и улыбающейся, с искристыми веселыми глазами. Она придумывала для нас интересные занятия, например, выпуск рукописного литературного журнала. Как это часто бывало, мы быстро переболели этой идеей, но один или даже два номера написали. В них были стихи Нины Ющенко, ставшей поэтом. Напечатал стихотворение о молодогвардейцах Володя Головачев. Там были такие строчки: «Смерть за смерть! У Громовой Ульяны разбежались косы по плечам…». Я тоже поучаствовал: «За ночь стеколками тонкие льдинки речку покроют. У берега – муть… Хочется очень у моста в Ильинке будто как в зеркало в воду взглянуть». Это об осени.
Пожалуй, самой запоминающейся затеей Беловой была поездка в Москву в зимние каникулы как раз накануне 1964 года. Тогда работало бюро международного туризма «Спутник» при Центральном комитете комсомола. Организовывались группы для поездок за рубеж и по стране. Особой популярностью старших школьников пользовались туры в столицу. Вера Алексеевна сформировала группу на основе нашего 11 класса, и сама поехала с нами. Деньги на путевки зарабатывали распиловкой дров в аптеке и даже заготовкой дров в лесу, картошку копали в совхозе. Наверное, часть пришлось доплачивать из школьного фонда, Белова тогда уже была директором школы.
Мы все жили очень скромно. Пожалуй, состоятельными были лишь родители Нади Бессоновой, так мне кажется. Но поехали все. На карманные расходы средств дали немного, да в них и не было нужды, в стоимость путевки входили проживание, питание, экскурсии и даже развлекательные мероприятия. Мне по жребию выпало посещение Кремлевской елки в Георгиевском зале. Люба Радостева вытянула единственный билет во Дворец Съездов на оперу Бизе «Кармен», где пела только что ставшая лауреатом Ленинской премии Ирина Архипова. Еще мне повезло с поездкой на эстрадный концерт в Лужники с участием восходящей звезды Эдиты Пьехи, ее на эстраду ввезли в открытом автомобиле. Говорили, что такого еще никогда не было.
До Ишима мы ехали в грузовой машине, тулупы и полушубки для нас собирали со всего села. Где-то на квартире оделись поприличнее и сели в поезд. Новый год встречали в пути, немножко выпили с разрешения руководителя, многие потом болели. Пожалуй, никто из нас вина по-настоящему не знал.
Больших городов тоже никто не видел. Москва нас поразила. Наши приключения начались сразу по приезде в столицу. Мы загодя были напуганы кознями метро, его непредсказуемостью и ловушками. Говорили, что надо заранее сходить с эскалатора, иначе ноги затянет под лестницу. Мы прыгали со ступенек почище мозаевских зайцев, смеша и пугая москвичей. Кто-то пятак за проезд бросил в мусорную урну, когда сзади стали торопить. Кто-то умудрился провалиться между вагоном и платформой. Многие знакомые по картинкам места воспринимались как родные, например, Пушкинская площадь, памятник поэту. На Красной площади у Мавзолея были несколько раз, восхищались сменой почетного караула. Были в Третьяковке, в музее изобразительных искусств имени Пушкина, смотрели Бородинскую панораму.
Позже, бывая в Москве на экзаменационных сессиях, я проходил по тем же местам и вспоминал еще недалекое прошлое. Я тогда увлекался фотографией, фотоаппарат «Смена» всегда был при мне, и множество фотографий было сделано по возвращении. Вера Алексеевна организовала публикацию наших впечатлений в районной газете, тут же был напечатан мой снимок ночной Красной площади, сделанный с плеча моего друга Толи Синилова на вольной выдержке. Трудно поверить, что это сработано простейшей «Сменой». К сожалению, ни снимки, ни пленки не сохранились. Я часто вспоминаю наблюдение, сделанное Андре Жидом после посещения СССР и, в частности, музея Ленина: «Такое впечатление, что этот человек знал о грядущей славе, с такой тщательностью сохранял он все свидетельства своей деятельности, вплоть до маленьких записок». Конечно, воспроизвожу только смысл. Мы лишены таких амбиций, потому вообще ничего не храним. Тоже отклонение от нормы, но в другую сторону.
Мы начали заниматься в девятом классе, когда неожиданно умер муж Веры Алексеевны Виктор Дмитриевич. Ей не было и тридцати лет, на руках два сына, Саша и Паша. Похороны были страшные, Вера Алексеевна не отходила от гроба. Она не рыдала, она почернела и застыла. Я один раз встретился с ней глазами и с испугом отпрянул. Долго еще на ее уроках стояла абсолютная, неестественная тишина, и даже самые шустрые не смели ее нарушить. С ней до конца своих дней жила мама Виктора Дмитриевича, это тоже о чем-то говорит.
Судьба была жестоко несправедлива к Вере Алексеевне. В ноябрьские праздники 1981 года я приехал в родное село хоронить свою маму Марию Никандровну, телеграмму об ее смерти получил, вернувшись с торжественного митинга. Говорить о похоронах не приходилось, потому что все кругом гуляли. Поехал в Ильинку закупить какие-то необходимые для ритуала вещи, и в магазине узнал еще одну страшную новость: Вера Алексеевна получила сообщение о гибели старшего сына Саши, офицера Советской Армии. Трудно представить, как она пережила ожидание, доставку закрытого гроба, похороны. Но через время приехали какие-то люди и выкопали, забрали гроб, оказывается, не со своим сыном попрощалась мать. И снова ожидание, слезы, горе и безысходность.
Она жила вместе с сыном Пашей. Четыре года назад странная болезнь свалила сорокалетнего мужика и погнала к смерти. В областной больнице предпринимали все меры, но Паша погибал на глазах. Ильинка снарядила автобус, и два десятка здоровых молодых людей поехали в Тюмень, чтобы дать земляку кровь. Паша поднялся, сейчас он в полном здравии. Как пережила это мама, знала только она.
Наконец, болезнь. Ее сильно мучили суставы, но она крепилась, мы встречались довольно часто, она говорила о своей болезни, говорила и о нас, своих воспитанниках, которые уже постарели и тоже не особенно отличаются здоровьем. Я привозил свои книги и подписывал ей самыми сердечными словами. Она воспитывала во мне чувство слова, постоянно ругала за очень вольную трактовку темы сочинений по изучаемым произведениям, но потом узнавали, что она читает эти сочинения в других классах как образцы. Она считала себя  виноватой, что не научила нас приспосабливаться к жизни, не научила ловчить, смотреть на мир через рублевую бумажку. Мы готовились жить в одном обществе, оказались в другом, и многое из качеств, знаний и опыта оказалось не только не нужным, но и лишним.
Наш класс встречался в 1984 году, через двадцать лет после окончания школы, потом через тридцать лет. Приехали не все, но Света Смирнова уже никогда не приедет. Это была первая потеря нашего выпуска, если не считать Толи Мазина, который утонул в озере Убиенное еще в девятом классе. Мы договорились встретиться в 2004 году, и я начал было заниматься организацией, но потом прекратил: Вера Алексеевна была при смерти, при ней и без нее – это не праздник.
В декабре 2000 года не стало Толи Синилова. Она уже не могла его проводить, хотя похороны состоялись в Ильинке. Когда я пришел к ней, она горько плакала и опять жалела весь наш класс, ей казалось, что все мы какие-то неустроенные. Однажды я в шутку высказал ей обиду, что она не научила нас ловчить и обманывать, а без этих качеств сейчас трудно жить. Она с гордостью подтвердила, что школа воспитывала нас гражданами великой советской страны. В ее устах это не было неуместным пафосом, а только констатацией факта.
Пашина жена Татьяна позвонила мне в полночь, я сразу все понял и только спросил:
– Когда?
– Похороны завтра.
Приехал, постоял у гроба, положил цветы. Мы каждый год в день ее рождения, который совпадал с последним звонком учебного года, дарили ей первые весенние цветы. К выносу приехала Галя Мазурова из Казанки. Ко мне подошли с предложением сказать несколько слов на траурном митинге, я понял, что не смогу, и отказался.
Последняя встреча подсказала мысль написать о Вере Алексеевне в казанскую районную газету, сказать все те слова, которые не сумел или не успел произнести. Даже придумал сделать это в форме письма с заголовком «Дорогая Вера Алексеевна!». Так и не собрался. Хотел повиниться, сколько хлопот доставлял ей своей неуемностью. Хотел вспомнить о странной статье в «Комсомольской правде», написанной после обращения в редакцию нашей одноклассницы, обиженной на невысокую оценку ее работы на выпускном экзамене по математике. Приезжала корреспондентка, поговорила со всеми, кто имел отношение к этому случаю. Я в это время учился на курсах газетных работников в Тюмени, и был обойден. Статья была ужасная, все поставлено с ног на голову, показателем ее объективности можно считать изменение фамилии директора школы с Беловой на Чернову. Там все было изменено, вплоть до названия школы. Я писал потом гневное письмо в редакцию, но ответа не удостоен. Думал напомнить о времени комсомольского секретарства в школе, когда она была моим поводырем по всем проблемам общения.
У нас были замечательные учителя. Ида Ивановна Зорина, прекрасный математик, строгая и справедливая. Это она поставила тройку в общем-то почти отличнице за письменный экзамен и пятерку Саше Чебакову, который, будучи очень средним по ее предмету, контрольную, тем не менее, решил отлично, что и стало поводом для всесоюзного скандала. Ида Ивановна была первым человеком, который обратился ко мне на «Вы». Она всем ученикам говорила «Вы», но оставалась доступной в общении, доброжелательной и улыбчивой.
Супруги Кондрашевы, Александра Михайловна и Геннадий Васильевич. Она была ослепительно красивой, ее белозубой улыбке место на самых широких экранах, он всегда был подчеркнуто аккуратен, таких стрелок на брюках я больше ни у кого не видел. Они поженились неожиданно для нас, девчонки, знавшие Геннадия меньше, чем мы, были разочарованы выбором любимой учительницы, но Кондрашевы и сегодня живут душа в душу. Бывая в Казанке, всегда забегаю на часок поговорить и попить чаю.
С багажом знаний немецкого от Эмилия Ивановича я пришел к выпускнице Московского пединститута Клавдии Афанасьевне Трушниковой. На первом же уроке мне предложили прочитать и перевести текст. Я бойко читал до тех пор, пока услышал сначала сдержанный, а потом откровенный хохот. Смеялись надо мной, над моим произношением. Позже узнал, что в немецком десятки диалектов, видимо, Гау учил нас тому языку, который с детства знал сам. Мое очень мягкое, почти нежное произношение не вязалось с жестким академическим, которое исповедовала Трушникова. Еще две моих одноклассницы, Надя Дроздецкая и Галя Корчагина, сумели перестроиться, я же закусил удила и наотрез отказался отвечать. Клавдия Афанасьевна вечерами принимала у меня зачеты один на один. Интерес к языку пропал, сейчас едва ли пить–есть смог бы выпросить у коренных немцев.
Интересно, приятно об этом вспоминать. В село приехала молоденькая воспитательница детского сада, красивая смуглянка. Я, конечно, знал ее, деревня все-таки. Еду домой на велосипеде, это было в девятом классе, ранней осенью. В хорошую погоду на деревянном мосту через Ишим всегда были молодые люди. В этот раз новенькая любовалась рекой вместе с местной девушкой. Она окликнула:
– Ну-ка, остановись.
Я стоял около велосипеда, она медленно подошла, взяла мое лицо в свои ладони и поцеловала в губы.
– А теперь поезжай.
Я очень скромный был, поцелуй так меня взволновал и напугал, что не помню, как домчался до дому, и потом старался ее избегать. Девушка вскоре вышла замуж и все время жила в Ильинке. Я несколько раз видел ее на улице, она забыла, кажется, свою выходку.
Еще одного человека хочу вспомнить. Его звали Дмитрием, Митей, он хороший был комбайнер, служил на флоте, как у всех моряков, замашки флотские остались на всю жизнь. Митя любил выпить, но жена не только не давала денег, и в магазине строго–настрого наказала в долг вина не давать, а то, мол, рассчитываться не буду. Заходит развеселый Митя в магазин:
– Оля, красавица моя, чайка белокрылая, пташка ты черноморская, дай бутылку!
Ольга Ивановна невозмутимо отказывает:
– Не дам, Митя, и не проси!
И Митя менялся, куда девалось его джентльменство:
– Засранки! ****и сухопутные! Сволочь ты, Ольга Ивановна, да как у меня язык повернулся тебя ласковым словом назвать? Да ты…
И тут весь набор бранных слов обрушивался на бедную продавщицу. Правда, тогда милицию по такому случаю не вызывали, Митя, протрезвев, приходил прощенья просить, а потом все повторялось один к одному.
Когда мы окончили школу и сдали экзамены, многие стали студентами, я не стал поступать, потому что не мог рассчитывать на постоянную поддержку родителей. Хотя, скорее всего, дело не в возможностях стариков моих, а в каком-то заведомом неприятии студенческого образа жизни, которое было во мне, совсем ничего не знавшем о студенчестве. Мне очень не хотелось никуда уезжать, потому сразу настраивался на замену моего товарища Володи Бородина, который после школы год отработал учителем физкультуры в Афонькино. Остался работать в своей Афонькинской уже восьмилетней школе учителем физкультуры. Особой радости эта работа мне не приносила, понимал, что дело временное, а какое и когда станет постоянным – не было понятно. В теплые дни гоняли футбол, в ненастье сидели в классах, упражнения разучивали. Зимой ходили на лыжах, лыж было мало, крепления мягкие, для валенок. Но ребятишки занимались с интересом, потому что для общего развития не надо особых условий. Летом мы поехали на пионерский слет и на районных соревнованиях заняли почетное третье место после Казанской и Ильинской средних школ.
В первую осень моей работы в школе нас привезли переворачивать валки гороха после дождей. Во время перерыва вся команда оказалась около довольно высокой деревянной конструкции, какие установлены были в нескольких местах нашей округи, видимо, с топографическими целями. На самый верх вела узкая лестница. Не знаю, какая муха меня укусила, я полез, девчонки заулюлюкали, пришлось подниматься до самого верха. На площадке я глянул вниз и понял, что мне не спуститься. Ноги подгибались, прошиб пот. А ребятня кричит:
– Николай Максимович, деревню видно?
Какая, к черту, деревня, когда у меня голова кружится! Но нельзя же подать вид, нельзя показать перед учениками свою слабость. Не знаю, как мне удалось взять себя в руки, заставить повернуться спиной к пустоте и начать спуск. Это было преодоление. Я понял, как сложно стать над своим страхом, мне редко потом приходилось это делать, но тот урок остался на всю жизнь.

В какой-то момент работы над этой книгой я почувствовал некоторую фальшь в изложении событий, совпадающих по времени с очередной моей влюбленностью. Не знаю, отчего это происходило и происходит до сегодняшнего дня, я все-таки был и остаюсь романтиком, далеко не все мои увлечения заканчивались так, как бы мне того хотелось, но почти все они остались в памяти, и я благодарен судьбе за такую натуру. Наиболее полно я порассуждал об этом в небольшой повести «Крутые Озерки». Признаюсь, название это привязано к содержанию искусственно, так я назвал деревню, в которой живет героиня Варюша. Деревня с таким названием есть в окрестностях города Ишима, я давно его заметил. По парадоксальности и красоте несоединимого оно похоже на горячий снег или оптимистическую трагедию. Когда-то я жил в Казахстане, рядом с нашим райцентром была деревня Большая Малышка,  Повесть излагается от первого лица, все, кто знает меня, в герое находят много похожего, но главное сходство – это влюбчивость. Все, что говорится о лирической сущности героя, который, кстати, не имеет даже имени, списано с меня. Тут мне ничего не пришлось придумывать. Другое дело, что повесть закручена на неожиданном стечении обстоятельств, не бывших в жизни, но очень правдоподобных в логике моего характера. Опасаясь нежелательных выводов и проблем в отношениях с близкими, которых не научил отличать поэзию книжных романов от прозы жизни, я не показал книжку дома, и самые мои первые ценители всего написанного повесть так и не читали.
Подумал, что какие-то наиболее интересные, с точки зрения чувственности и событийности, случаи опишу, тщательно оберегая самолюбие, а тем более честь их участников. Хотя напрасно оговариваюсь, любовью обидеть нельзя.
Я дорабатывал в школе учебный год, была весна, готовились к выпускным экзаменам. Классным руководителем восьмиклассников была Галина Андреевна Тихоненко. Преподаватель математики, женщина крутая и резкая, она очень хорошо ко мне относилась. Ее муж Петр Кириллович был директором совхоза «Сибиряк» в нашем селе, возможно, и это придавало учительнице решительности. Однажды Галина Андреевна подозвала меня к открытому классному журналу:
– Николай Максимович, …
Должен сказать, что тогда, в 1964 году, восемнадцатилетним пареньком я стал учителем, и традиция уважительного отношения деревни к учителю автоматически свалилась на меня. И школьники, и учителя, и родители ребятишек, с которыми еще вчера я вместе играл и рыбачил, уважительно называли меня по имени–отчеству. Кстати, к этому быстро привыкаешь, только много позже я понял, что называть человека просто по имени более уважительно, чем официально.
– Николай Максимович, у Люды может по физкультуре тройка выйти, а это же в свидетельство, а с ним она пойдет в Ильинскую школу. Ты понял?
– Я понял, что вам нужна четверка, но ей не за что ставить, она и на уроках-то бывала через раз.
– Пора бы знать, юноша, что девушка раз в месяц имеет право не заниматься физкультурой.
Я смутился и что-то проворчал, но просьбу Галины Андреевны надо выполнять. На очередном уроке мы не могли выйти во двор школы, потому что шел дождь. Спортзала, конечно, не было. В таких случаях наш физрук Пальянов разучивал с нами комплекс гимнастических упражнений. Я тоже недалеко от него ушел, и махи руками, наклоны и приседания прямо в классе выручали в ненастье или сильный мороз. Пригласил девушку к доске, сделали несколько упражнений, отправил на место, взял ручку и сказал:
– Ставлю тебе четверку. За голубые глаза.
– Между прочим, они у меня не голубые, а карие, – ответила она.
Я посмотрел и испугался чистых и глубоких глаз. Никогда раньше не отличал ее от других, более того, в классе была ее однофамилица по имени Люба, постоянно их путал. Весь день ходил под впечатлением от этого открытия: какая она красивая! Невысокого роста, статная, и коса темно-русых волос.
В это время я встречался с Таней из города Ишима, с которой познакомился у ее старшей сестры, работавшей учительницей в нашем селе. Таня училась в школе, я ездил к ней почти каждую неделю. Пока не появились две молодые бухгалтерши, выпускницы Буйского сельхозтехникума Костромской области, Таня и Нина. Я увлекся сначала одной, а потом другой. Девушки имели по комнате в трехкомнатной квартире первого в нашем селе двухэтажного жилого дома. Он был сложен из кирпича, поштукатурен и побелен, потому назывался Белым Домом. В деревне сложно сохранить в тайне отношения с девушкой, тем более, когда при выходе из ее дома ранним утром сталкиваешься с соседкой, сонно бредущей с подойником. Люда никак не вписывалась в эту и без того сложную схему. Я настолько запутался, что решил от всего и всех уйти в армию. Поехал в военкомат и спросил, когда меня призовут. Майор Гаврюшин ответил, что призыва не будет до окончания института. Сказал, что не буду учиться в институте.
– Тогда жди повестку, – был ответ.
Майор Гаврюшин был очень остроумным человеком. В годы работы в редакции мы познакомились поближе, а тогда помнил его по любопытному разговору во время приписки к призывному участку. Тогда у нас были сложные отношения с Китаем, и допризывникам пригласили райкомовского лектора. После лекции я задал, видимо, самый животрепещущий вопрос: как китайцы едят палочками? Лектор стушевался, а Гаврюшин крикнул:
– Кто интересуется?
Я с испугом встал. Майор оценил мой тщедушный вид и громко сказал:
– Хороший китаец палочками больше съест, чем ты ложкой.
Клубный зал взорвался хохотом, и вопрос был исчерпан.
Летом к нам привезли какой-то сильно переживательный фильм, скорее всего, индийский, на такие приходило все село. Мест в зале не хватает, многие, в основном молодежь, смотрят стоя. Я сидел в средине зала и увидел, что пришел Эмиль Иванович. Уступил ему место и с радостью узнал Люду в стоящей впереди девушке. Мы поздоровались, кивнув друг другу. Я стоял чуть сзади нее и чувствовал полынный запах ее волос. Не могу объяснить, почему насмелился осторожно взять ее руку. Она сделала вид, что не заметила, и напряженно смотрела на экран. Фильм был двухсерийный, показывали еще одним аппаратом, с перерывами между частями. Всякий раз, пока киномеханик заряжал пленку, я отпускал ее руку, потому что в любое время могли включить свет. Эта игра продолжалась до конца фильма. Когда кино кончилось, я тихонько пошел в направлении Людиного дома и правильно сделал, потому что она шла тоже медленно. Мы говорили о фильме, потому что только он связывал нас в тот момент. Это кино оставалось нашей тайной. К сожалению, дом был недалеко от клуба, и разговор скоро закончился. Люда подошла к калитке и вернулась.
– Калитка закрыта, – сказала она. – Надо через задний двор.
Мы еще несколько минут были вместе. Когда она ушла, я вернулся к воротам и толкнул калитку. Она легко открылась. Я был счастлив. Эта калитка давала надежду.
Первого сентября 1965 года Люда уехала в Ильинку, в девятый класс, я вышел на работу в школу. Летом поступил в Ишимский педагогический институт на филологический факультет, конечно, на заочное обучение. Только что был принят новый закон о воинской обязанности, по которому от службы в армии освобождались студенты всех форм обучения.
Была еще одна причина, по которой я пошел именно в военкомат, а не уехал, например, к брату Володе в Омск, хотя такой вариант рассматривался. Тогда служить в Советской Армии было почетно и престижно. В деревне с подозрением относились к парню, которого по какой-то причине «не взяли». Даже девчонки браковали таких женихов. Знавший о такой перспективе, я уже тогда неважно выглядел на фоне своих ровесников. Потому с особым удовольствием  рассказывал друзьям о поездке к военному комиссару, не скрывая и от домашних. Мама, не хотевшая меня отпускать в армию, тихонько съездила в военкомат и опровергла мое утверждение, что не буду учиться. Когда в очередной раз с друзьями заговорили об армии, мама, загадочно улыбаясь, сказала:
– Успокойся, никуда ты не пойдешь.
– Как так?
– А вот так. Военком свое дело знат.
Как только меня в очередной раз припекли трудности юношеских увлечений, я опять подался в военкомат.
– Ну, ты даешь! То пойду служить, то не пойду! Ты будешь учиться в институте?
– Не буду. Забирайте!
– Пиши заявление!
Я тут же, на краешке стола, написал бумагу, что в институте не обучаюсь и прошу призвать. Гаврюшин прочитал и скомандовал кому-то в соседнюю комнату:
– Выпишите Олькову повестку на 25 октября.
Я каждый вечер убегал в Ильинку, это было так просто, даже переодеваться не надо, потому что школьный физрук – трикотажный костюм и кеды. Тогда семь километров через луг с легким именем Колокольчики давались очень просто, перебежав мост, спускался к воде и умывался. Шел к школе, дожидался Люду и провожал до дома ее родственников, у которых она жила. Ни минуты нельзя было постоять, тетушка по наказу Людмилиной мамы тщательно ее оберегала от меня. Наверное, мама слышала какие-то дурные обо мне разговоры. Бегом вернувшись в Афонькино, мылся в остывающей воде Речки, переодевался и шел в клуб, потом в Белый Дом.
Субботние вечера были особыми, Люда собирала на квартире вещи и уходила со мной домой. Наши отношения были простыми. Уже имевший некоторый опыт общения с девушками, я даже за руку боялся ее взять. Не помню, о чем мы говорили в эти два часа пути до родного села каждую субботу. О полученной повестке Люда знала. Как-то она сказала, что видела сон: будто накануне отправки в армию мы ушли, нас искали, но не нашли, мы всю ночь бродили вдвоем. Возможно, это был бесхитростный девичий намек, я его понял, но отступил от задуманного и последний вечер прогулял в кампании друзей и подруг. Девушка Нина помогла скоротать ночь, а утром нас отправили в район. Вечером всех призывников построили и отпустили до утра. Мы с Ваней Коломынцевым на последнем автобусе поехали в сторону дома, только я вышел в Ильинке, попросив его ничего не говорить Нине.
Не могу скрывать, мне тепло и грустно вспоминать эти дни, потому что это они придали моей душе вечную струнку тоски. Эта маленькая девочка, украсившая мою юность своим присутствием, так и осталась в памяти светлым образом неприкосновенной и недосягаемой чистоты.
Мой друг Витя Симонов и его сестра Варя с трудом выудили Люду у несговорчивой тетушки. Люда вошла в плохо освещенную избу и остановилась под порогом. Я стоял перед ней в плохонькой одежде (все равно выбрасывать) и стриженый наголо. Мы сидели, взявшись за руки, до часа возвращения автобуса. Я, как принято, просил ждать и писать. Она ничего не обещала, но ведь пришла же, слушала и не отвергала.
Утром нас увезли в Ишим на сборный пункт, но вечером опять отпустили до семи часов утра. Мы с Ваней переглянулись: домой! Иногда думаю: что бы изменилось, не отпусти нас тогда отцы–командиры? Может, совсем по-другому жизнь моя закружилась бы? Но тогда мы наняли такси и прямо к Белому Дому. К утренней поверке директорский шофер привез нас в Ишим. Вечером подошел эшелон, и нас повезли на запад. В Афонькино, в Белый Дом, мы с Ваней направили телеграмму: «Поехали в сторону Буя, по Белому Дому тоскуя».
Люда не ответила ни на одно письмо. В армии мне вырисовывалась хорошая перспектива, учитывая опыт комсомольской работы, замполит части предложил мне после года службы в дивизионе должность инструктора политотдела по комсомольской работе. Но военной карьере, как, впрочем, и многим другим в моей жизни, не суждено было состояться. После полученной травмы и двухмесячного лечения в госпитале меня комиссовали. С тех пор Родина ни разу не вспомнила о несостоявшемся своем солдате. Да если бы только обо мне…
Нина уехала на родину в Буй, с Таней мы как-то неловко расстались, Люда меня отвергла напрочь. Я ничего не мог понять, а она ни о чем не спрашивала, просто отказывалась разговаривать. Только много позже ее подруга рассказала, что произошло.
Нас отправили 25 октября, а 7 ноября старшая сестра Люды Валентина, тоже бухгалтер, пригласила Таню и Нину в гости. На этой вечеринке Нина и поделилась некоторыми подробностями своих отношений с солдатиком. Для Люды это было неожиданностью и обнаруживало мою подлость. Девушка не могла простить такой обиды. Сейчас понимаю, что она вела себя абсолютно правильно.
Эта же подруга советовала мне поехать в город, куда, бросив школу, уехала Люда, и встретиться с ней. Я не смог, наверное, мне было стыдно. Мы больше не встречались. Вскоре я женился. Узнал, что и Люда вышла замуж. Все кончилось.
Лет через тридцать, в Троицу, после нескольких минут поклонения своим могилам обходил кладбище и здоровался со знакомыми. В одной немолодой женщине узнал Аксинью, Людину маму. Подошел, она меня тоже признала.
– Сердишься, поди, на меня, что я Людку от тебя гнала?
– Что вы, тетя Аксинья, не сержусь.
– Варнак ты был. А теперь, вроде, толковый мужик?
Я пожал плечами.
Люду тоже встречал на кладбище в день Троицы. В последний раз они были вместе с Валей, я страшно смущался, Люда спрашивала о житье–бытье. Я что-то ответил, и вдруг заговорил о том времени.
– Я ничего из того не помню, – спокойно сказала Люда.
По тому, как она это сделала, я почувствовал, что она помнит, но никогда не признается.
Был как-то знаменательный разговор с Валентиной. Мой товарищ работал в компании вместе с ней, и однажды при встрече стал меня представлять. Валя засмеялась:
– Мы с Колей из одной деревни, так что хорошо знакомы, даже чуть родственниками не стали.
Я тогда честно сказал: и правильно, что не стали, испортил бы жизнь девчонке, все равно я обречен был пройти все отведенные мне круги ада. А без меня у нее славная получилась семья.

Женился я немножко странно и неожиданно, ни угла своего не было, ни выраженного желания, но в апреле 1966 года сам пришел к родителям Надежды в маленький домик на улице Свердлова и сказал, что мы решили пожениться. Родители были замечательные люди, особой праведностью и глубокой порядочностью отличался сам Федор Яковлевич. У них было шестеро детей, кроме старшего Володи, подорвавшегося на мине и потерявшего зрение в только что освобожденном городе, где отец в  автошколе готовил шоферов для фронта, получили высшее образование: два учителя, врач, зоотехник, бухгалтер. В то время это было возможно. Федор Яковлевич неожиданно заболел открытой формой туберкулеза, это было в пятидесятые годы. Чтобы выжить, надо было хорошо питаться. Ему давали сливочное масло. Он рассказывал, каково было есть, видя перед собой глаза голодных ребятишек, но он ел, глотая слезы, потому что нельзя умирать, без него все пропадут. Он был очень аккуратным и деликатным, надо было умудриться не заразить ни одного из такой оравы, хотя жили все в одной комнате. В первые годы своей семейной жизни Федор и Елизавета уже были членами партии, Елизавета Григорьевна работала председателем сельсовета. Она любила вспоминать, что в Совет входили три колхоза, и председатели выбегали встречать ее приезд на крыльцо колхозных правлений, так тогда относились к власти. Еще один эпизод той поры. Шла чистка партии, одержимые этой идеей, молодые, уже уклавшись спать, обсуждали теорию и практику. Как-то сильно заспорили, Федор вскочил, зажег керосиновую лампу, выхватил с полки томик Ленина, зачитал нужную к месту цитату и обозвал жену оппортунисткой. Так и осталась в воображении картинка: жена под одеялом и муж стоит в одних кальсонах с книжкой вождя в руках.
Федор Яковлевич и Елизавета Григорьевна жили материально ровно, от пенсии до пенсии, и никогда это благополучие не возводили в степень. Я не помню ни одного случая зависти кому-либо из соседей или знакомых. Дед любил шутить, что они с бабкой поживут долго, потому что никто из детей не хочет их смерти: после них ничего не останется, нечего будет делить. Справедливости ради, надо уточнить, что все, что они могли и имели, они отдали детям раньше, своевременно, когда помощь им нужна была больше всего. Они всех выучили, всех любили, всех привечали в своем маленьком домике на хуторской улице Свердлова.

С Федором Яковлевичем мы сошлись особенно близко, он был человеком довольно сдержанным и духовно сильным. К выходу на пенсию его зарплата не позволяла рассчитывать на приличное пособие, и он пошел в рыболовецкую бригаду, которая летом добывала сетями, это еще куда ни шло, а зимой практически в любую погоду делала тонь. Это адский труд: долбить в почти метровом льду майны и лунки, гнать норило, протаскивая через все озеро крылья огромного невода, рыбу выбирать, наконец. На морозе голыми руками, в легкой одежде, потому что в тулупе не повернешься. Он сильно перемерзал, была опасность рецидива болезни, но он думал о будущем и не признавал мелочей быта. В выходные дни мы шли к ним в гости, и тесть шутил:
– Жил бы ты где-нибудь в стороне, приезжал в неделю раз, бабка бы нам бутылочку ставила. А так ходишь чуть ни каждый день, и все впустую.
Бутылочку мы выпивали, он никогда не был пьяным, просил нас с Надеждой спеть песню «У рыбака своя звезда» или «Стою на полустаночке в цветастом полушалочке…». Удивительно, при всех сложностях жизни Федор Яковлевич сохранил поразительный оптимизм, он никогда не жаловался и не говорил о людях плохо. В День Победы на рыбозаводе было собрание, кто-то из военкомата вручал фронтовикам подарки. Тесть не считался участником войны, потому что непосредственно не воевал, а только готовил для фронта шоферов. Он был партийным, принято было время от времени подавать рапорты с просьбой отправить в действующую армию, но его оставляли, наверное, был хорошим специалистом. Да точно был, потому что уже после войны много лет служил в автороте механиком. На рыбозаводе работал мужик, украинец, бывший в плену и служивший полицаем. За эту службу он отсидел, но время до плена было зачтено ему как военное. Так вот, он получил подарок. Все знали и про Штангеева, и про украинца, мужики возмутились: как так? Представитель военкомата ответил, что все законно. Я никогда больше не видел Федора Яковлевича более огорченным. Мы выпили, поздравили его, спели ему песни, но праздник был испорчен.
Елизавета Григорьевна мастерски готовила, особенно рыбные пироги, я никогда больше не ел ничего подобного. В пирог заворачивалась обычно пара больших сырков, на нижней корочке разопревала крупа с луковыми кружочками, пирог вскрывался прямо на столе и вмиг исчезал с подноса. Я шутил, что в этой семье нельзя медлить, без пирога останешься. Впрочем, у бабки, как звал ее Федор Яковлевич, всегда не один пирог был…
Мы развелись с Надеждой после пятнадцати лет совместной жизни, я оставил дочерей Олю и Таню, и это самый большой мой грех. Шел 1982 год, естественно, лишился карьеры, потому что партия была самой ревнивой из всех известных мне женщин. Через месяц мог стать секретарем райкома по идеологии, а стал завхозом районной больницы, громко именуемым заместителем главного врача по автомобильно–хозяйственной части. Объяснение с Федором Яковлевичем было трудным, хотя он ни в чем не упрекал и не обвинял, он спросил только:
– Ты все хорошо обдумал? Ведь девчонки останутся без отца, и ты от этого никуда не уедешь.
Он, как всегда, оказался прав.

На крыше коровинского дома творчества я писал повесть о жизни хорошо мне знакомого села Ильинки, о его директоре Вениамине Долгушине, а потом Юрии Шустове, вечном парторге капитане Головаче, как звал Владимира Тихоновича Головачева мой любимый человек и писатель Иван Михайлович Ермаков.

Вечером он выпил мадеры и пошел на танцы в ближайший санаторий Центросоюза, там у торгашей была хорошая музыка и ведущий, неутомимый, как нынешний Якубович. Он  стоял у ограждения, поглядывая на танцующие пары. Так и не научившийся танцевать, он, тем не менее, танцы посещал, потому что это была верная возможность познакомиться с женщиной. Объявили дамский вальс, и к нему подплыла шикарно одетая невысокого роста очень симпатичная дама. Она пригласила по всем правилам этикета, изящно присев и сделав другие приличествующие моменту движения. Он просто вынужден был принять ее руку, но извинился и сказал, что не умеет танцевать.
– Мы не будем кружиться, – успокоила дама.
 – Я отдавлю вам ноги.
– Ничего, переживем. Пойдемте, а то музыка скоро кончится.
– Вы не из этого санатория?
– Да, я из Коровинского дома.
– Вы художник?
– Нет, журналист.
– А, ваш брат не дает мне спокойной жизни.
– Торговля?
– Да. У меня лучший гастроном в городе. Я увольняю работника сразу, если есть жалоба. У меня не обвешивают и не обсчитывают. Да, потому что государство уже предусмотрело наш интерес в процентах усушки и утруски. Если с умом работать, то списанного на законных основаниях хватит всему коллективу для безбедной жизни.
–  А я уж было подумал, что у вас на выходе покупателей целуют.
Она засмеялась:
– Не всех. Вот вас бы я поцеловала.
– Для этого мне придется поехать в ваш славный город…
– Воронеж
– И купить килограмм ливерной колбасы?
– Для этого вам надо перестать пыжиться и обнять озябшую женщину. Неделю живу среди стада мужиков, и нет ни одного достойного.
– У вас завышенные требования.
– Нет, правда, заезд неудачный. Ладно, хоть художники с композиторами подбросили. Надеюсь, вы не откажетесь провести со мной оставшиеся восемнадцать суток?
– Дней, вы хотели сказать.
– А ночи? Нет, правда, я вас не устраиваю? Да, напориста, но у меня времени на разговоры нет, потом, вы мне нравитесь, я тоже, думаю, вам приятна, мы можем шикарно провести время.
– Вообще-то, я хотел писать.
– Писать будете до обеда, после обеда со мной. Объедем все рестораны, шашлычные, я хочу отдохнуть, как молодая, но одинокая женщина. Да, чтобы вас не смущало: мы не обмениваемся адресами и телефонами, эта встреча первая и последняя, такой мой принцип. За все плачу я, потому что семейный мужчина вашей профессии уже в первый день откладывает деньги на обратный билет.
Да, так оно и было.
– А чтобы вас это не смущало, деньги вы заранее положите в свой карман, и будете рассчитываться сами.
– Нет, это будет меня унижать.
– Бросьте, это такие пустяковые условности по сравнению с тем, что я хочу вместе с тобой  мой номер.
Эти восемнадцать дней и ночей, наверное, забылись бы со временем, если бы не этот разговор. Она приняла душ и, стоя перед шикарным зеркалом, вытирала свое красивое тело. Неожиданно спросила:
– Извини, ты же знаешь, что вопрос без подвоха. У тебя в семье, с женой полный порядок в отношениях?
Он замялся, потом признал:
– Да нет, куда-то все пропало.
– Потому что твоя жена – дура. Ну, по-женски, конечно. Ты относишься к такой породе мужиков, на которых можно воду возить, и они еще будут счастливы оттого, что на них воду возят. А она этого не видит. Тебя хвалить надо и гладить, вдоль шерстки.
С тех пор прошло много лет. Он расстался с несколькими женщинами, и часто вспоминал урок заведующей продовольственным магазином. Несколько раз порывался найти ее, зная место работы и имя, сделать это очень просто, но он дал слово не напоминать о себе, и держал его.

Когда я получил соблазнительное предложение стать корреспондентом районной газеты, стал вопрос: а где жить? В так называемом Колхозном краю райцентра жила моя двоюродная сестра Валентина, старшая дочь дяди Сергея. В небольшом домике и без меня не разбежишься: Николай, его мама, Валя, дочь Таня. Но меня приняли безо всяких условий. Кормился вместе со всей семьей, спал на диванчике. Никогда не чувствовал себя чужим, если сестра и пыталась поворчать, Николай отводил угрозу. У нас установились очень крепкие отношения, и семья Валентины, пожалуй, единственная из родственников, с кем я встречаюсь и кого искренне люблю.
Когда-то Николай делал хороший самогон, пара фляг с брагой всегда стояла у него наготове. Он звонил мне в Бердюжье:
– Приезжай, с «Брагульским» переговорим.
Бывало, и «разговаривали». Когда я совсем перестал интересоваться спиртным, Коля обижался, что не поддерживаю:
– Ты бы хоть для приличия согласился, а то Валентина не благословит.
С годами и он стал сдержанней, многолетняя работа на грузовиках бесследно не проходит.
Дом Недостоевых никогда не был свободным от гостей. Хлебосольные хозяева принимали пеших и конных, здесь ночевали земляки из Паленки и Афонькино, дальние родственники, степень близости которых так и не могли определить после их отъезда. Машинами приезжали гости из Казахстана, и всегда был обильный стол, выпивка и теплая постель. Я ни разу не слышал, чтобы Валентина сказала о ком-то плохо после отъезда. Эту удивительную способность русского человека считать гостем всякого вошедшего они унаследовали и пронесли через жизнь. Я тоже краешком бытия прикоснулся к их благодати.
Из этого дома я женился и перетащил свои «рубахи», как у нас называют все носильное, в избушку, снятую по случаю.
Николай неожиданно тяжело переживал смерть Максима. Он любил его шутку, веселый нрав, всегда противопоставлял ехидному тестю, дяде Сергею. Отец, действительно, был мягче, хотя язык острый и при необходимости злой.

С первых дней работы в редакции я стал частым гостем в районной библиотеке. Заведующей работала Зоя Григорьевна Аржиловская, очень энергичная и инициативная женщина. Проводилось много массовых мероприятий не только вокруг книг, но даже кинофильмы обсуждали. Одно такое обсуждение проходило по фильму «Принимаю бой», о любви, порядочности, о хулиганстве как социальном явлении и попытках бороться с ним. Я должен был вести диспут, были какие-то вопросы, но события так тронули людей, что обсуждение невозможно было удержать в рамках запрограммированной дискуссии. На помощь мне поспешила Аржиловская. Зал гудел. Мы часто потом вспоминали этот диспут, показателем его жизненности для нас было неожиданное выступление первого секретаря райкома Кныша. Зоя Григорьевна поставила это мне в заслугу.
Было время творческого взлета Чингиза Айтматова. Мы провели по его творчеству большую читательскую конференцию в кинотеатре «Космос». Уникальность его творчества заключалась в том, что он привел в мир научно–технического прогресса простых людей с простыми чувствами и отношениями. Наши сельские люди полюбили его героев как своих родных. Примечательно, что одна из выступающих так мило назвала повесть Айтматова: «Тополек мой в красненькой косыночке».

Я написал заявление о приеме в КПСС в конце октября 1967 года. К тому времени уже больше года работал в редакции, а с августа был заведующим сельхозотделом. В заявлении написал, что хочу стать коммунистом накануне 50-летия Великого Октября. Мне это показалось красивым. Секретарь парторганизации велел переписать анкету:
– Накануне юбилея ты в лучшем случае станешь кандидатом, а не членом партии. Перепиши.
Меня довольно легко приняли и на партсобрании, и на бюро райкома. Получив кандидатскую карточку, я собрался в родную деревню к отцу с матерью, в сельмаге прихватил бутылку водки и, войдя в дом, почти торжественно поставил ее на стол.
Отец, как всегда, сидел на стуле за комнатным, горничным столом и бессмысленно, как мне казалось, глядел в окно. Появление на столе бутылки воспринял без восторга, даже с некоторым недоумением:
– По какому случаю магарыч?
– Батя, я в партию вступил.
Он выпить любил, но пьяницей не считался, никогда не потреблял один, но я не помню, чтобы он отказался от стаканчика.
Он ничего не ответил, стал неловко вставать изо стола, гремя тяжелым, как кандалы, протезом, ничего не сказав по поводу моего сообщения. Встал, направился к выходу, у самой горничной двери остановился, посмотрел на меня:
– Вот, Колька, что ненавижу, то Бог и дал.
Бутылку эту мы после бани все-таки распили, больше отец свои оценки не высказывал, но я навсегда запомнил эти его слова: «Что ненавижу…»

Она была младшей сестрой среди всех красавиц этой знаменитой фамилии. Он сразу попал в медленную поволоку ее больших серых глаз, выходил ближе к вечеру на большак рядом с ее домом и ждал, когда она выйдет. Кажется, работала она на стройке. Робкие ухаживания скромного деревенского паренька были ей интересны и скучны. Была весна, только что прошел дождь, нигде нельзя было гулять, кроме двухкилометрового асфальтированного участка дороги. Они ходили до темна, потом встали в сторонке, она прижалась к нему, смущая проступающей через тоненькое пальтецо грудью, он неумело и страстно поцеловал ее в губы, она спросила:
– Нравится?
Он не умел, что ответить. Тогда она сказала:
– Проводи меня домой и больше не приходи. Мы с тобой не пара. Тебя вон колотит всего, а я уже на аборт ходила.
Он хотел все опровергнуть, но она добавила:
– Сестра говорит, что ты умный и далеко пойдешь, а я на стройке штукатуром. Не приходи, так лучше будет обоим.
Она крепко чмокнула его в губы, как целует мать своего дитя, провожая надолго и неизвестно куда.

Свою первую заметку, напечатанную в Казанской районной газете «Колхозное знамя», не помню, но после окончания семи классов Афонькинской школы написал маленький рассказ «Непрочитанная газета», в котором почти все было чистой правдой: и наша ночная работа на погрузке зерна с временных полевых токов, и разговоры во время коротких перерывов, и даже районная газета, которая так и проездила со мной  с вечера до утра, истрепалась в кармане и так и осталась непрочитанной. Рассказ напечатали. Только сейчас я заметил эту несправедливость: почему рассказика нет у автора, почему не включить его в один из сборников? Решил найти газету в архиве. Найду – непременно поставлю в это повествование. Еще одно подтверждение того, как мы неорганизованны и нелюбопытны. В Ильинскую школу я пришел, уже имея четкое решение стать журналистом. Редактором была Анна Афанасьевна Косенкова, она очень мною заинтересовалась, пригласила в редакцию, мне показали, как делается газета, почему новогодние стихи нельзя посылать 30 декабря. Потом ее сменил Кирилл Анисифорович Рябков. Это был очень крупный мужчина, валовый и добродушный, он очень много курил «Беломор» и стучал на машинке свои передовые статьи. Дверь кабинета, самого последнего по коридору, всегда открыта, из нее валит табачный дым, как из нашей бани по субботам. Это он предложил мне работать в газете, когда я после армии приехал в районный отдел народного образования и, не застав на месте заведующего Геннадия Ивановича Старикова, бывшего Ильинского директора, зашел в редакцию. Зав. сельхозотделом Юра Кононов сразу повел меня к редактору, и к вечеру я был оформлен литсотрудником сельхозотдела. Первую мою корреспонденцию «Чабаны ждут перемен» Юра полностью переписал между строк машинописного оригинала. Я категорически отказался ставить свою фамилию, но все утряслось. Юра учил меня работать с незнакомой тематикой, учил систематизировать информацию, выстраивать размышления, учил слушать и писать. Сам он, кажется, не имел большой подготовки, но, безусловно, был одарен, писал бойко, много, интересные рассказы сочинял. Знал массу анекдотов и умел их рассказывать. Актер в нем погиб, это точно. Однажды он пошел в баню, а в дом гости, ну, не возвращаться же. Попросил очередь пропустить, ему условие: расскажи три анекдота свежих – пропустим. Он выдал, помылся, вышел, а они все смеются. Но Юра пил. Его увольняли и принимали снова, наконец, проводили совсем, он работал в разных местах и приносил удивительные рассказы. В конце шестидесятых Юра Кононов уехал с семьей в Тюмень, и я его потерял из вида. Но на меня влияние оказал сильное, я же чистый лист был, все воспринимал. С первой получки устроили посвящение в журналисты, посвящали Юра и Боря Терехов, он пришел в газету на пару месяцев раньше. Пошли в чайную, сидели там, потом Борис, он шустрый был, с кем-то подрался, мы быстренько оттуда ушли. Утром все трое первыми пришли на работу, в кабинете редактора зазвонил телефон. Я побежал. Звонили из милиции, приглашали меня на допрос по поводу вчерашнего скандала в чайной. В кабинет я вернулся настолько убитый, что Борис не выдержал и захохотал: это он, оказывается, звонил, чтобы меня разыграть. И потом он часто устраивал розыгрыши по телефону, хорошо получалось. Зная о манере разговора первого секретаря райкома партии Василия Федоровича Кныша, Борис звонил кому-нибудь из ответственных работников и говорил кратко: «Здравствуй, Кныш. Зайди ко мне». Все, человек под гипнозом, а мы выходили посмотреть, как он быстрым шагом бежит в сторону райкома. После фантомасовских фильмов Боря изводил всех фразой «Вас сегодня посетит Фантомас». Родители его были большими людьми, отец председатель райисполкома, мама руководила райкомом профсоюза работников сельского хозяйства. Борис держался уверенно, иногда через чур, очень красиво и модно одевался, был остер на язык, девчонки его любили. Он долго дружил с Ниной Пономаревой, она красавица была, и пару они составили красивую. Положение родителей несколько упрощало отношения Бориса с руководителями в колхозах и совхозах, но иногда получались забавные случаи. В Ильинке председателем профсоюзного комитета был Николай Алексеевич Долгушин. Утром Борис звонит ему, чтобы взять информацию для газеты. «Здравствуйте, Николай Алексеевич, это Терехов». «Здравствуйте, Николай Павлович», – отвечает тот, думая, что звонит председатель райисполкома. «Это не Николай Павлович, это Борис». «А, Борис!», – разочаровался собеседник и положил трубку. Долго потом над этим смеялись.
Был момент, когда он ушел на повышение и несколько в сторону, стал заведующим районным отделом культуры, я ему не советовал этого делать, потому что такая кропотливая и невидная служба не для него. Вскоре меня назначили редактором, и я убедил Бориса вернуться. Тут уж действовал заинтересованно, потому что ценил его как добротного газетчика. У Бор. Казанского, под таким псевдонимом иногда печатал свои материалы Терехов, было и до сегодняшнего дня осталось качество, без которого, на мой взгляд, журналист не состоится. Он никогда не был безразличным, он загорался, приезжал из командировки, взахлеб рассказывал, что видел, негодовал или восхищался. И писал так же. Он сдал материал под заголовком «Чей арбуз слаще?». Оказывается, директор совхоза привез комбайнерам на уборке урожая каждому по арбузу, мужики, естественно, поели и посмеялись. Борис был при этом, и атмосферу нормального человеческого веселья описал в корреспонденции. Газету подписывала заместитель редактора Медведева, она убрала заголовок. Возмущенный автор прибежал ко мне, мы оба пытались доказать ей, что заголовок очень симпатичный, точный и оригинальный, но ничего не получилось. А жаль, в самом деле, хороший был заголовок. Когда я стал редактором, мы часто с ним попадали под критику райкома за перегибы в оценках, но все, что писал Терехов, люди читали. И работалось нам легко, не было отношений служебных, с учетом должностей, мы и вино пили, и газету обсуждали. Зная свою неорганизованность, Борис просил: «Старик, я все напишу, ты мне только запланируй».
Боря был мастак на выдумки, на ходу придумывал невероятные ситуации.
Он обожал моего отца Максима Павловича за язвительность и остроту слова, говорил мне об этом. Недавно пересказал удивительный разговор, состоявшийся в нашем доме при очередном посещении. Отец спросил у Бориса, есть ли в райцентре сахар, тот ответил, что есть. Максим подытожил: «Надо будет съездить и взять». Это насторожило маму, она знала, что сахар на брагу, и тут же отреагировала: «Я ведь вылью!», на что отец философски замелил: «Чалпан целый, дак вылевай». Чалпан – это голова, не из тюркского ли? Я был очень благодарен давнишнему своему товарищу за добрую память об отце.
За тридцать лет знакомства, а вместе проработали только девять, мы были очень дружны и почти безразличны друг к другу, встречались каждый день и не виделись пятилетками. Но, даже находясь далеко от меня, Борис помог издать книжку «Как я строил мой храм», хотя просил не я, а наш общий знакомый Николай Денисов. В моей жизни было и есть не столь много близких людей, хотя считаюсь общительным и доверчивым, Борис Терехов в их числе, хотя и в давно прошедшем времени.
Толя Савельев приехал в Казанку из Омской области, хотя родом ишимский и начинал в «Ишимской правде», первыми своими учителями гордился, да и было кем. Газетой руководил Николай Васильевич Бортвин. Во время редакционной летучки ему позвонил первый секретарь горкома КПСС, чьим органом была газета. Бортвин извинился, что занят, и положил трубку. Скоро об этом узнал весь газетный мир, потому что такого независимого поведения не мог позволить себе никто больше. Я сам был редактором, знаю. Костя Яковлев, утонченный интеллигент, не терпел матерков, писал ровненько, чуть позднее работал в Казанке, и при первой встрече сделал мне комплимент, сказав, что в моем стиле есть что-то от Василия Пескова. Аркадий Петров, аграрник, скоро ушел в науку и, кажется, даже написал диссертацию. Володя Нечволода, поэт. Гена Рябко, тоже поэт и сказочник, погибший от базедовой болезни. Был еще один интересный человек, кажется, его фамилия Неженец, он написал историю деревни при советской власти и показал, что аграрная политика коммунистов привела деревню к краху. Этой работой заинтересовались компетентные органы, автора судили, и Толя с гневом говорил о тех бывших товарищах опального журналиста, которые его предали. О работе той я больше ничего не слышал, хотя сегодня нет большого труда достать ее из архивов. Толя с семьей жил на квартире деда Конищева, который участвовал в русско¬– японской войне на крейсере «Жемчужина» и любил об этом рассказывать. Толя был определен ко мне в сельхозотдел литсотрудником, мы подружились. Он хорошо знал русскую литературу, любил Тургенева и Гаршина, сам писал зарисовки о природе, охоте, рыбалке. Мы вместе с ним в 1970 году направили свои работы на конкурс в Литературный институт имени Горького Союза писателей СССР. Точнее, по его инициативе и я участвовал в этом деле. В январе я побывал на семинаре молодых писателей в Тюмени, небольшой рассказик «Проводины» очень похвалил Константин Лагунов, Иван Михайлович Ермаков после этого прочитал рукопись, посмотрел на меня и улыбнулся: «Вкусно у тебя про уху из молоденьких окуньков». Ермаков родом из нашего района, наверно, поэтому заинтересовался мной, мы и позже встречались несколько раз, я расскажу об этом отдельно. Это Толя убедил меня, что надо послать работы. Я уже сильно обжегся в прошлом году в Уральском университете, когда меня бесцеремонно завалили на истории, которую хорошо знал, но без подготовки неверно определил начало семнадцатого века, начав рассказ о войнах Петра Первого за выход в Балтийское море, а следовало говорить о польско–шведской интервенции. Толя сказал, что мы ничего не теряем, если не пройдем конкурс, то и ехать никуда не надо. Он первым получил бумагу о том, что не прошел конкурс. Мне ничего не было, и Толя предсказал, что я пройду. Он оказался прав, меня вызвали на вступительные экзамены, и я поехал на консультацию к Володе Нечволоде, который уже учился в Литинституте. Он успокоил: если прошел конкурс, считай, что поступил. Отсев, конечно, был, но я стал студентом–заочником. Толя за меня порадовался, и я очень ему благодарен. Говорили, что в том году было около шестидесяти работ на место, выбор был. Но, знакомясь с однокурсниками, я чуть, поубавил собственной гордости по поводу выдержанного конкурса, потому что понял: отбирали люди, а они могут ошибаться. Слишком много было студентов странненьких, но амбициозных, слишком много, думаю, по-настоящему одаренных ребят остались за бортом. В их числе и Толя Савельев. Его увольняли из газеты не один раз, в конце концов, он устроился в рыбную инспекцию, потом обменял квартиру и переехал в Тюмень. Мы не встречались, но однажды Коля Денисов сообщил, что Толя умер в своей квартирке. К тому времени семья оставила его. Тот же Денисов в своем журнале «Тюмень литературная» опубликовал Толин рассказ, чистый, психологически точный, с хорошими картинками сибирской природы. Наверное, следовало бы посмотреть и другие вещи, сделать книжку, но это непросто. Говорили, что рукописи Толи умыкнул один из его друзей–литераторов, но, будь они на месте, где деньги взять на издание? Проблема эта мне хорошо знакома. Сейчас вот пишу, а как издавать – даже думать боюсь.
Итак, Литинститут возник в моей судьбе с подачи Толи Савельева. Получив вызов на вступительные экзамены, я взял отпуск и стал готовиться. Редактор Вячеслав Анатольевич Алтухов с пониманием отнесся к моим проблемам, даже гордился, что его сотрудник будет учиться в единственном в своем роде вузе страны. Когда я вернулся после экзаменов и установочной сессии, он при встрече похвалился первому секретарю райкома партии Василию Федоровичу Кнышу, что я поступил в Литинститут. Кныш философски заметил, что надо закончить институт, а уж потом похваляться. Через тридцать лет мы с Кнышом вспоминали этот разговор, когда готовили книгу его воспоминаний о жизни и родном нам обоим Казанском районе. В Москву приехал поздним вечером, знал адрес: Тверской бульвар, 25, там дали координаты общежития на Добролюбова. Дошел до троллейбусной остановки у Пушкинского кинотеатра, добрался до места, дежурная отвела мне свободную комнату. На другой день в нее вселились: Витя Широков из Перми, Валера Невежин из Ленинграда и Вася Воронов из Ростовской области. В таком составе мы прожили до последнего курса, точнее, до госэкзаменов, разойдясь потом по разным углам. Вступительные      экзамены действительно во многом были формальностью, нас зачислили, мы прослушали установочную сессию.
Сейчас трудно поверить, что человек из сибирской глубинки, не имеющий в Москве ни одного знакомого человека, получивший самую среднюю подготовку в простой школе, успешно прошел конкурс в единственный институт, в котором Союз писателей СССР готовил молодую смену. Речь идет о конкурсе творческих работ, я направил туда всего полтора десятка страниц. Что-то привлекло того же Зубавина, и он взял меня в свой семинар. Наверное, эта система несовершенна, конкурс проходил в несколько туров, надо было выбрать из тысяч шестьдесят–семьдесят кандидатов, ошибки неизбежны. Но деньги не играли в этом процессе никакой роли.
Все для меня, деревенского человека, было открытием. Рядом проходили писатели, которых читал и знал, лекции читали ученые с помрачительными титулами и биографиями. Праправнучка Гаврилы Державина профессор МГУ Ольга Державина, одна из любимых женщин Есенина Валентина Дынник, та самая, которой он посвятил стихи: «Вы помните, вы все, конечно, помните…». Аза Алибековна Тахо–Годи, крупнейший специалист по древнегреческой литературе. Сразу хочу признаться, что в полном соответствии со своей природной безалаберностью почти не вел записей, хотя удивительные вещи говорили на лекциях преподаватели. В то время не было доступа к фактам и событиям, если партия не считала нужным, чтобы народ о них знал. Наши преподаватели были людьми достаточно свободными, чтобы общаться со студентами более открыто. Выезды в города «Золотого кольца», из которых по глубине впечатлений первым остается Ростов Великий с его древним Кремлем и храмами, колокольным звоном из мощных усилителей, от этого не утративший воодушевленности и светлости. Первый же экзамен по древнегреческой литературе мог стать для меня последним. Тахо–Годи, услышав мое робкое: «Я не готов к экзамену, извините», тут же выхватила со стола новый билет: «Я бросаю вам спасательный круг!». Я глянул в билет и увидел совсем незнакомые имена древних писателей. «Это не круг, это камень мне на шею». Аза Алибековна громко захохотала, оценив юмор неудачника, а я впал в транс, пошел в деканат забирать документы, чтобы ехать домой. Расклад был простой: столь же плохо готов и по другим предметам, видимо, не мой это институт, не по Сеньке шапка… Наверное, уехал бы, не будь Лины Васильевны Васильковой. Очень красивая и добрейшая женщина, она работала в деканате заочного отделения и все годы поддерживала меня, да и не одного. Ей стоило большого труда успокоить упрямого деревенского парня, и я остался.
Не помню, как мы познакомились с Николаем Денисовым, но в институте встретились, когда он получил диплом. Тогда было заведено обмывать дипломы (устраивать банкеты) в соседнем с институтом кафе «Лира». На другое утро Коля с гордостью показывал мне диплом, а я подначивал: «Ты мне билет члена Союза покажи!». Его скоро приняли в Союз писателей, и Денисов в советское время работал довольно плодотворно.
Еще один земляк – Володя Нечволода. Наши весенние экзаменационные сессии в мае 1971 совпали, и мы поехали в Москву вместе, в одно купы билеты взяли. Я вез в гостинцы своим новым друзьям: нашего казанского сырка в вяленом и копченом виде. Угостил и Володю. Взяли пива, потом вина. Он читал свои стихи, у открытых дверей купе собрались люди, наши симпатичные проводницы, Володя читал замечательно, его мягкий, бархатистый голос легко ему поддавался, были уместны жесты, а улыбка, то грустная, то веселая, только подчеркивала пафос стиха. Меня поразило стихотворение о девочке из северного города, она стоит на рынке перед яблоками, которые кавказский тогдашний наш единородник «по цене блокадной продает». Не ручаюсь за точность цитаты: «У меня друзья в печали слягут, если расскажу им, что живет девочка, не знающая яблок. Девочке уже четвертый год». Мне это напомнило «Куклу» Дмитрия Кедрина, тоже о девочке, которой не все доступно, и с сильным финалом, когда автор от имени родины обещает девочке: «Мы дадим тебе куклу, не плачь!». Володя огорчился до слез, он не знал это стихотворение и опасался, что его можно подозревать в плагиате. Кое-как уладили, но память о легкой уязвимости души этого человека у меня осталась навсегда. Он в одном стихотворении с грустью сказал о себе: «Нечволода, нечем тебе володеть!»
В столице он повез меня на такси на набережную Москвы¬–реки, откуда хорошо видны орудия первомайского салюта. На второй день мы поехали в цирк,  Володя скупил беремя цветов в киоске и дарил проходящим женщинам. Он таким и остался в моей памяти, красивым, умным и бесшабашным. Он, несомненно, был большим поэтом, не все смог рассказать, а теперь едва ли поднимется наша писательская организация до издания ушедших и не настаивающих. Это горько сознавать. Вспомнил, что в средине девяностых годов «Тюменские ведомости» опубликовали что-то вроде дневника, который Нечволода вел в одной из больниц, там случайные заметки выдают зоркую наблюдательность и сильное перо, там сочный язык и тонкий юмор. У Володи есть такие стихи: «Красноталом, красноталом, Приишимьем пролетало… А на том на берегу ходят кони на лугу, рыжие и белые…» Был у нас хороший журналист Федя Нечаев, корреспондент всех районных газет юга Тюменской области, тот самый, который однажды приехал к своему старинному другу, ставшему редактором, но так и не согласился на его условие: ни одного глотка спиртного. Работая в Казанке, Федя выпивал портвейна и шел к памятнику Ленину читать стихи Есенина. Его пытались было забирать в милицию, но кто-то дал команду не трогать. Федя Нечаев написал пародию на эти стихи Володи: «Красноталом, красноталом, Приишимьем пролетало… А на том на берегу ходят бабы на лугу, рыжие и белые, в плавках полнотелые. Тихо плещется вода. К ним плывет Нечволода». Говорят, Володя был в восторге.
Литературный институт находится в доме Александра Герцена, которого «разбудили декабристы», этот дом описан Булгаковым в «Мастере и Маргарите», тут бывали все люди, имеющие отношение к советской литературе. К нам приходили тогда уже не очень молодые Евтушенко, Ахмадулина, Вознесенский, Рождественский, приезжали Расул Гамзатов, Виктор Розов. Вологодский заочник Володя Шириков, он в то время был редактором областной молодежной газеты, пригласил нас в комнату своего друга–аспиранта, мы пили винцо и говорили. В комнату постучали, Володя вышел и вернулся с невысокого роста мужчиной. Никто никого не представлял, говорили ни о чем, в свободный стакан налили вина, чокнулись и выпили. Мужчина попрощался и ушел. Володя смотрел на нас с улыбкой. «Вы его не узнали? Это Распутин». Бедного Ширикова чуть не прибили, но Валентин Григорьевич скоро пришел в клуб «Молодой литератор» при общежитии, говорил тихо и спокойно, ни с кем не спорил, часто оговаривался: «Я так думаю».
Ректором института был Владимир Федорович Пименов, очень правильный человек. Ребята нашли где-то уличную табличку «Тупик Пимена» и прикрепили к институтской стене. Получилось значительно и забавно. Деканом заочного отделения был Павел Васильевич Таран–Зайченко. Он что-то у нас читал, но не оставил впечатления. О нем преподаватель Виктор Богданов сказал студентам: «Вы его не бойтесь, он только с виду Таран, а на самом деле он Зайченко». Богданов был одним из молодых преподавателей, он вел у нас спецсеминар по Достоевскому, по тем временам говорил крамолу, в частности, по трактовке Достоевским так называемого еврейского вопроса, хотя это все крамолой и продолжает оставаться.
Профессор Ишутин был советником Правительства СССР по внешнеэкономическим вопросам, читал глубокие лекции, сопровождая наиболее значительные выводы неизменной фразой: «Так ли это? Да, это так!» или «Нет, это не так!». Перед госэкзаменом по марксизму–ленинизму, отводя предположения наших девушек о возможности не сдачи экзамена, профессор ответил как истинный экономист: «Сдадут все, потому что оставлять вас на второй срок экономически невыгодно». Историк Водолагин был интересен, кроме ярко сталинистской окраски, еще и тем, что после Сталинградской битвы был в составе комиссии по ликвидации трупов. Когда в двадцатую годовщину сражения посол ФРГ приехал «возложить цветы на могилы несчастных немецких солдат», председатель горисполкома, друг нашего Водолагина, ответил, что «под Сталинградом нет могил несчастных немецких солдат, есть только могилы доблестных советских воинов». Догадливый посол все понял и дал команду пустить венки по Волге, но комсомольские активисты уже ждали внизу по течению… Трупы солдат противника складывали в траншеи и зарывали, укатывая поверхность танками, чтобы никаких следов… Так рассказывал Водолагин.
Русскую литературу читал профессор Михаил Еремин, глубокий ученый и большой актер, его лекции были представлениями, спектаклями одного исполнителя. Он и внешность имел колоритную: ростом не высок, но очень подвижен, длинные седые волосы отброшены назад и постоянно ему мешают, жестов много, но все они выразительны и к месту. Он был известен как один из крупнейших специалистов по Пушкину. «Что же было на душе Татьяны, когда она говорила Онегину: «Но я другому отдана и буду век ему верна» – любовь или ненависть?» И Еремин замирал, а мы с открытыми ртами ждали его вывода. Выдержав паузу, профессор с пафосом воскликнул: «А разве это не одно и то же?!» Спецкурс его мы ходили слушать, а во время зачета Еремин выговаривал одному из нас: «Пушкин не товар, я вам его навязывать не буду». Еще он говорил: «Пушкин как шар, он со всех сторон круглый. Подступайтесь!» Еремин практиковал неожиданную форму зачета, когда вопрос задает студент, а не преподаватель. Мы сначала обрадовались, но потом поняли, что это уловка: надо многое знать, чтобы задать умный вопрос.
Вообще не было скучных преподавателей, каждый увлечен своим предметом, своей наукой настолько, что порой импровизация на лекции приводила к интересным направлениям исследований. Не помню, кто, рассуждая о силе человеческого духа в произведениях литературы, сравнивал Хемингуэйского Старика с Андреем Соколовым Шолохова, а через время статью об этом напечатала «Литературная газета». Что увлекательного может быть в теории современного русского зыка, но наша Людмила Анатольевна Качаева с таким воодушевлением растолковывала нам языковые законы, что ее увлеченность вызывали уважение и удивление.
Семинар по текущей советской литературе вел Александр Власенко, добродушный и простой человек. Он никогда не выказывал никакой революционности, добросовестно проводил линию партии, отбирал для обсуждения правильные произведения. Но иногда и он одумывался, помню несколько случаев. Первый – это когда он письмом проинформировал, что срочно нужна рецензия на новую повесть Виля Липатова «Серая мышь», повесть выходила, кажется, в журнале «Знамя» в следующем месяце. Это неожиданное произведение для середины семидесятых годов, пожалуй, первое в нашей литературе, так громко и так гражданственно заявившее о национальной трагедии – поголовном пьянстве. Официальная критика, как всегда, «сделала вид», но мы обсуждали горячо и со знанием дела, если бы сейчас поднять те рецензии семинара Власенко, любопытная получилась бы картина. Второй раз он удивил нас, вернувшись с суда над убийцей поэта Николая Рубцова и рассказывая о том, как издевательски над памятью человека проходил процесс. «Солнце русской поэзии закатилось!» – сказанное о Пушкине здесь почти звучало, Власенко прямо говорил, что поэту не дали стать вторым Пушкиным в России.
Он встретил ее на кухне общежития, где она готовила ужин, а он прибежал вскипятить очередной чайник. Он остановился у порога, увидев у плиты невысокого роста девушку с абсолютно белыми волосами. Она повернула лицо в сторону вошедшего. О, лучше бы она этого не делала!
– Откуда вы здесь, среди этого хаоса отъезжающих полупьяных студентов? Ведь сессия закончилась, а я вас ни разу не видел.
– Я приехала сегодня, у нас сессия только начинается.
Он пригласил ее в свою кампанию, она отказалась: по чужим кампаниям не хожу.
– Тогда где же я вас увижу? У меня поезд через два часа.
– Приходите ко мне в комнату. – И она назвала номер.
Уже через полчаса с бутылкой вина и пакетом еды он сидел напротив ее, восхищаясь вьющимися белыми волосами.
– У вас должно быть странное имя.
– Да, меня зовут Лиля.
– Лиля, до начала занятий два дня, разрешите, я останусь, и мы проведем их вместе.
– Но вы же говорили о билете.
– Ничего, потом улечу самолетом.
– Вас ждет семья?
Ждет? Дочка ждет, точно.
– Нет, вам надо ехать. Давайте, я провожу на вокзал.
Он с трудом уговорил друзей продолжать проводины, и уехал с ней. Поезд стоял у платформы. Он лихорадочно соображал, что делать? Лиля остается здесь, а он уезжает. У него есть ее телефон, но много ли это значит? Два дня вместе – будет ли еще такая возможность?
Он всегда верил в судьбу, доверял собственным ощущениям. Другое дело, что они часто подводили его, но это было потом. Их поддержка была важна в момент принятия решения. И он решился:
– Лиля, я остаюсь. Это решено. – И, чтобы исключить дискуссию, порвал билет
Лиля для приличия поворчала на него, но она не могла скрыть, как ей приятен такой мужской поступок. Они провели двое суток вместе, и он улетел самолетом.
Самолетов он всегда боялся. В этот раз Лиля подарила ему французский фломастер и красивую тетрадь.
– Садись на свое место и пиши о нашей встрече, о двух сутках в комнате общежития, о том, как я люблю тебя. Пиши, и ни о чем не думай.
Конечно, дома его потеряли, потому что он успел, оказывается, сказать по телефону жене, что купил билет на поезд. Железнодорожную милицию поставили на уши, искали его красивый труп. Он все объяснил затянувшейся пьянкой с друзьями.
Но через несколько дней жена нашла тетрадь, наполовину исписанную в самолете. Он и сам еще не нашел времени для прочтения, она трясла этой тетрадкой, как вещественным доказательством измены, нелепые попытки выдать бьющую фонтаном чувственность за литературные опыты в самолете от нечего делать выглядели чудовищно. Кончилось тем, что тетрадка сгорела в кухонной печке, они неделю не разговаривали, и белокурый роман потихоньку забылся..

Учился я откровенно плохо, экзамены сдавал, но приличных оценок не получал, потому что в течение зимы успевал прочесть только малую часть того, что полагалось по программам. Изучалась русская и зарубежная литература, это десятки томов, был курс текущей советской литературы, это новейшие публикации толстых журналов, задания по контрольным работам кафедра высылала почтой. История СССР и зарубежных стран, языки, основы всех видов искусств и всех направлений литературы, например, теория и практика художественной прозы, перевода, основы музыкального искусства, кино… Большей части рекомендованной литературы в районе, конечно же, не было, выписывать все из областной тогда было можно, но хлопотно. Конечно, мне странно слышать от молодого преподавателя, читал ли я Андрея Белого, ведь наши библиотеки создавались в тридцатые годы, автор этот едва ли издавался в советское время такими тиражами, чтобы дойти до сибирской Казанки. Правда, многое прощалось, считалось, что самое главное – по творчеству получить зачет.
Творческий семинар вел писатель Борис Зубавин, ей Богу, не могу о нем ничего сказать как о писателе, но человек он был замечательный и руководитель семинара очень демократичный. Он никого не шпынял, не выделял, всем ребятам слал самые добрые и очень короткие отзывы на творческие работы. Зачеты по творчеству ставил без сомнений, и мы чувствовали себя неплохо. Мой новый товарищ Вася Воронов был тоже в этом семинаре, и земляк из Нижневартовска Валера Острый, очень крупный, колоритный мужчина. Он был лидером нашей группы, его мнение считалось окончательным. Ко мне Валера относился очень уважительно после того, как прочитал подборку рассказов: «Эт самое, старик, не ожидал, ну, эт самое, ты молодец. Смотрю, ходит, что-то вещает, редактор сраный, а ты молодец, ну». Такова была его манера разговора. Когда обсуждалась «Сенокосная пора», Острый сам себя превзошел, сцену на лугу, когда Варя во время грозы узнает о гибели Васи, он назвал шекспировской, подошел и обнял меня прямо в аудитории. (Чуть ниже я даю этот кусочек). От Валеры, как всегда, вкусно пахнуло свежим портвейном.

Где-то громыхнуло. Все стали глядеть – где. Гром ухнул еще раз. Со стороны деревни вышла туча и, расползаясь, стала заби¬рать небо.
– Вот те на! – сказал кто-то.
– Вон она, туча, — подтвердил свои слова Ема. Никто ему не ответил.
– Начинать стог или погодить? — спросил Матвей.
– Только сено испортим, — ответил Степан. Стали готовить¬ся к грозе: кто в стог поглубже, кто под телегу.
Бригадир уже съездил по другим делам и спешит сюда: все ли в порядке? Только очень спешит. Коню бросил коротко «тпрру»! – он у него послушный, – соскочил с дрожек, смешно запутал¬ся в длинных ременных вожжах, выматерился, подошел к людям, осмотрелся.
– Радовались мы – война кончилась. Рано, видно. Пелагее Осиновой похоронка пришла. Ваську-то убило при разминирова¬нии. Это уж ребята в письме пишут, что в клочья. Бумаг целый пакет выслали, письма вон еёные. – Он показал пальцем на Машу.
Она не поняла еще ничего, смотрела растерянно и выжидаю¬ще, потом сказала испуганно:
– Не писала я ему.
Когда страшное дошло до сердца, она присела прямо на зем¬лю, прошептала громко:
– Не писала я ему.
Страшное подошло к горлу, сдавило, холодное.
– Не писала... Ваське... Я... Не писала. — И уже стиснула ее в крепких объятьях страшная васькина новость. Гром услышала она. А молния — та прямо в сердце ударила.


Ближайшим его товарищем был Юра Полуфунтиков. В нашем семинаре занимался Валера Юшко. Над ними как-то поиздевался Богданов, сравнив их фамилии с Достоевским, Толстым и Тургеневым.
Мне много дало общение с ребятами вне института, когда собирались в комнате, читали и спорили, просто рассказывали о своих краях, о местных писателях.
К восьмидесятилетию Ивана Михайловича Ермакова и 35-летию лучшего его лирического произведения «Петушиные зорьки» я написал очерк «Пьедестал для доярки», опубликовал его в «Тюмени литературной», альманахе «Таволжан», в книге «Деревенские перемены». Очерк получился острый, скандальный, но там все правда, а это главное.

Не приемлет моя душа образа Ивана Михайловича Ермакова, большого русского писателя, «князя сибирского», как разухабистого русского мужичка, носителя всех национальных слабостей и недостат¬ков, а так же и достоинств, подлинная ценность которых весьма со¬мнительна. Мне он дорог и памятен тем, что был разговорчив, но не болтлив, веселый, но не балагур, остроумный, но не хохмач.
В 1970 году Иван Ермаков вел вместе с Константином Лагуновым семинар молодых прозаиков. Я привез на семинар несколько неболь¬ших рассказов, из которых Лагунов отметил «Проводины», почти до¬кументальную и чуть идеализированную запись проводов парней в Советскую Армию в моем родном селе Афонькино. Так и меня про¬вожали лет пять назад. Лагунов похвалил рассказ, а Ермаков уже после обсуждения, пробежав «Проводины» быстрым глазом опытного читателя, заметил:
– Хорошо у тебя про утреннюю уху из молоденьких окуньков. Вкусно!
Родом мы оба из Казанского района, может, потому я насмелился как-то напроситься в гости к Ивану Михайловичу. Он по телефону объяснил, как проехать до магазина «Родничок» и как найти его квар¬тиру. Писатель долго говорил со мной, рассказал несколько историй, связанных с его книгами.
Как плыл он с группой товарищей по Оби и сняли его с парохода в каком-то прибрежном поселке по болезни. Лечили в местной боль¬ничке, а когда чуть окреп, попросил медсестру принести бритву, зарос сильно. И тогда сосед по палате, пожилой ханты отговорил его: «Ты, Иван, больничной бритвой не брейся, они ею баб в роддоме бреют». И вообще плохо отзывался о медиках, сказал, что после Володи-Солнышка не было в тундре настоящего лекаря.
Этого малого информационного проблеска хватило Ермакову, что¬бы найти следы легендарного доктора, пройти с ним по становьям и кочевьям ханты, написать блестящую повесть, вывести власти и обще¬ственность на присвоение Салехардскому медицинскому училищу имени выпускника Владимира Солдатова, того самого Володи-Сол¬нышка. Это высокий гражданский поступок и подвиг настоящего со-ветского писателя.
Он тогда подарил мне свою книжечку «Петушиные зорьки», под¬писав своим грубоватым и разборчивым почерком: «Коле Олькову на добрые строки в грядущем». Это был лирический очерк о коллективе животноводов Вознесенской фермы Маслянского совхоза Сладковско-го района и о его вечном руководителе Петре Андреевиче Гурушкине. Прочитанное оглушило меня высоким слогом чистого русского языка, трогательными деталями быта, щедростью истинной героики и патри-отизма, тревогой за судьбу Родины. История и современность, патети¬ка и мистика, предания старины и вдохновенные обращения в завт¬рашний день — все жило у Ермакова дружно, в ладу, и все работало на прославление простых деревенских тружеников.
Став студентом-заочником Литературного института, на первом же занятии семинара по текущей советской литературе я пытался было заговорить о Ермакове, но быстро понял, что нет других слов, способ¬ных рассказать о его героях, кроме тех, которые нашел сам писатель. Все другие бледны, слабы, а потому беспомощны, компрометируют и автора, и героев неудачным пересказом, И порох с крейсера «Аврора»,
и фигурка богини, завернутая в солдатскую шинель, и ополченцы, оспаривающие сомнительное первенство в том, кто первым покинул поле брани... Вынутые из текста, лишенные волшебного обаяния ер-маковского слога, они выглядят надуманными и странными. Только книги могли реабилитировать моего любимого писателя, я привез на следующую сессию все сказы Ермакова, и мои однокурсники открыли для себя еще одного большого мастера.
Студенты достойно оценили звонкое имя писателя и сошлись на том, что очень удачный псевдоним придумал себе сибирский прозаик. Никак не хотели верить, что это подлинное его имя, так органично слились в нем былинность нашей истории, кряжистость сибирского характера и диковинное сочетание сказочных звериных прозвищ: Ер¬маков Иван Михайлович. Похоже, что все предыдущие поколения копили мудрость и силу, чтобы вложить их в Ивана и вынести на могучем родословном древе крепкую поэтическую почку, ставшую сильной и вечно живущей литературной ветвью.
В это же время задумал я сделать курсовую работу по дорогим мне «Петушиным зорькам». Наверное, дерзость моя подпитывалась осознанием землячества, общей родины, и я отправил Ивану Михайловичу письмо с несколькими вопросами. Ответ получил очень скоро, Ермаков написал его собственноручно на стандартном листе бумаги, причем, на средине письма кончилась паста в ручке, и автор взял другую, здесь текст четче и крупнее.
«Вообще-то всех с подобными вопросами я отсылаю к моим кни¬гам, пусть там поищут ответы, а они есть. Но тебе, как земляку, так и быть, не откажу».
Отвечая на вопрос, как появилась мысль сделать очерк о вознесенских животноводах, Ермаков пишет:
«В совхозе «Маслянский» работал парторгом мой школьный друг Василий Ляпин. Мы оба помнили, как в 1936 году совхоз имени Мен¬жинского (в тогдашнем Маслянском районе) встречал своего первого орденоносца, телятницу Ирину Никифоровну Иванову. За ней на стан¬цию выслали лошадей, рабочие совхоза с лозунгами, с оркестром, и мы, школьники, вышли на два километра ей навстречу, встречали ге¬роиню в сибирских лесах. Орден ей вручали в Москве.
Тут Ляпин мой и повинился: «У меня у самого три доярки полу¬чили по ордену Ленина». Событие, как видишь, незаурядное. Оно-то и позвало меня в Вознесенку и послужило фундаментом для «Пету¬шиных зорек».
Что и говорить, фундамент мощный, способный нести сложную и многоярусную конструкцию повествования, но для Ермакова этот факт – только повод, чтобы окунуться в историю, показать русский сибирский и в то же время – советский характер, нарисовать картины родной природы, воспеть гимн труду.
Трагическая и героическая биография главного героя очерка, «де¬ревенского лидера» Петра Андреевича Гурушкина давала большие возможности для творческого осмысления, и писатель полностью их использовал. Юность, совпавшая с Великой Отечественной войной, беспросветный мрак фашистского плена, прощение людей и родины, два десятка лет руководящей работы. Для каждого эпизода находит он неожиданные краски, отбирая слова на грани эмоционального срыва, на краю чувств, у слезы на подходе...
Плен, думы о родине: «Целовал бы и ел траву твою подорожни¬чек, колышком встал бы в твою поскотину, зернышком пал бы под лапки твоих голубей».
Наказ отца молодому колхозному руководителю: «Ты, парень, почтительнее, милее народ осознавай. Доброе слово глубоко пашет. Кинешь его назад – окажется впереди».
На большом праздничном концерте слышит Гурушкин песню: «И только крепче выходила из огня суровая, доверчивая Русь...» Все пе¬ревернулось в душе солдата. «Не хочу больше доверчивой, не прием¬лю. Стобдительную хочу, тысячеглазую, мечь на замахе... Пусть слы¬шит, как травы растут, как крот роет, как микроб кашлянул». После таких рассуждений писатель устами Гурушкина дает наказ: «Вы за песнями последите. Их сыновьям нашим петь». Было видно, у Ерма¬кова ощущение, что не все ладно в нашем доме. Еще одна фраза за¬ставляет вздрогнуть: «Не в тот век умиляемся!». Наказу мудрого зем¬ляка мы не вняли, не только песни просмотрели – великую державу незнамо утратили, кончились петушиные зорьки, вместо них на его земле боль, слезы и скрежет зубовный от обиды и бессилия...
Талант Ермакова многогранен. Он и в плодотворном обращении к редкому жанру сказа, разработанного П. Бажовым, а им отточенного и осовремененного. Он в той легкости, с которой известный уже писа¬тель обращался к сюжетам чисто журналистским, пропуская реаль¬ную жизнь через художественное восприятие, отчего его очерки-сказы поднимаются до вершин литературной публицистики. Но главной удар¬ной силой писателя, его потаенной гордостью был язык. В уже упоми¬навшемся письме я спросил, откуда он берет такие незнакомые и в то же время понятные и родные слова.
Ермаков ответил: «Слова эти народные, вернее, русские – внутри меня. И когда их зовет строка, чувство, они выходят из строя - два шага вперед! и дают себя рассмотреть, оценить, попробовать на вкус и на современность».
Вознесенка 1967 года – маленькая деревенька, «веселая и работя¬щая», как скажет, вспоминая то время, одна из орденоносцев Вера Петровна Шведова (Кузнецова). «Острием волосинки затмишь на гло¬бусе Вознесенку – ан не затмишь?» – писал Ермаков. По производству молока ферма успешно конкурировала с учхозом Тюменского сельхоз¬института и совхозом ЗауралНИИСХоза, причем, результаты эти были столь высоки и стабильны, что заставили Монетный Двор перейти на изготовление орденов для Вознесенских доярок. И они получали ор¬дена ежегодно: «Знак Почета», Трудовое Красное Знамя. Самой высо¬кой награды СССР, орденов Ленина, сюда привезено шесть. «Тут бы любому среднему городишке литаврами бить, в фанфары дуть», – справедливо замечает писатель. А Вознесенка – три десятка дворов...
Орденов Трудового Красного Знамени удостоены были Раиса Добрачева и Лидия Блясина, родные сестры. Третья сестрица Вера Шведова (Кузнецова) всех обошла, получила и Красное Знамя, и ор¬ден Ленина. Также была отмечена Мария Скиданова. Двух облада¬тельниц высшей награды той страны, Надежды Новиковой и Валенти¬ны Двойниковой, уже нет в живых.
Шесть лет назад Сладковский район простился с одним из выда¬ющихся своих граждан, Героем Социалистического Труда Петром Андреевичем Гурушкиным. 40 лет руководил он Вознесенкой, был средним звеном в том смысле, что в системе управления находился в аккурат посередине, между молотом и наковальней, «365 дней в году его бьют, гнут, куют, плющат, наждачат, закаливают в огне и воде, испытывают на разрыв, на износ, на гипертонию, неврастению, на инстинкт самосохранения». Это верхи, но еще сложнее деревенскому лидеру, когда к его дыханию подступают руководимые им низы; А ситуация такова, что «вынь да положь, не положь – так пообещай, а пообещал – выполни». Вот так и жил, так и работал.
Грустно живут сегодня бывшие доярки–орденоносцы, трудовая слава и доблесть сладковской земли. Реформами выжгло производ¬ство, половину деревни снесло, до века состарило вчерашних певу¬ний. Из дома в дом прохожу, знакомлюсь еще раз с теми, с кем Ер¬маков свел 35 лет назад.
Вера Шведова, в те годы Кузнецова, самая молодая из живущих орденоносцев, героев очерка, встретила с внуком на руках, вся в делах и заботах. Получает пенсию, не больше и не меньше других, прослышала, что за орден Ленина государство собирается приплачивать, по¬ехала в райцентр, оформила бумаги. К пособию относится безразлич¬но: дадут – хорошо, не дадут...
– А где раньше-то были? Я шестнадцатый год на пенсии, если бы сразу добавку сделали, может, здоровье бы сохранилось. Все сбереже¬ния мыши съели...
Непонятливый гость попросил уточнить насчет мышей.
– 30 тысяч на книжке было, на пять «жигулей», куда они девались? Раз нет, значит, мыши съели. Все!
Сестра ее, Лидия Блясина, живет рядом, в просторном доме одна, дети разъехались, мужа только что похоронила.
– Мы теперь памятью живы. Как работали дружно, как песни
пели, ордена получали. Это же было! У меня Красное Знамя, Ленина не заработала.
– У вас обида какая-то есть?
– Зачем – обида? Просто меньше других работала, потому что четверо детей, и без бабки, все сама. Потому и не добилась...
Ловлю себя на том, что отвыкать мы стали от простых бесхитро¬стных отношений, когда вот так спокойно говорят об успехах и награ¬дах товарищей, не считая себя обойденными.
Мария Яковлевна Скиданова, узнав, по какому случаю гость, вывалила на стол горку документов, подтверждающих звания ударни¬ка, гвардейца и победителя, лицом зарделась, голос зазвенел, забыла, что восьмой десяток доходит.
– Нам ведь трудно досталось, война началась, а мне 14 лет. Боронили и сеяли, быков обучали, снопы вязали. Нас четверо было девчо¬нок: Нина Гурушкина, Надя Добычина, Нюра Журидова и я, по паре быков запрягали и всю зиму ферму кормами снабжали.
Когда доярками работали, шибко нас награждали, и платили хоро¬шо. А мы все успевали, и ордена получать, и детей рожать. Я шесте¬рых вырастила. Вера Шведова тоже шестерых, у Лиды Блясиной чет¬веро было, у Раи Добрачевой – пятеро. Вот какие бабы! Ты спроси меня: я знала своих детей, как они росли? Два месяца исполнилось – на работу! А робили! Каждый год награждали, нет такого года, чтоб без наград! У меня значков и медалей трехлитровая банка была, и ордена тоже, да ребятишки порастеряли все...
Заговорили о Гурушкине.
– Он не шибко нас нежил. Сказал – выполни. Строго нас держал,но обиды нет, потому что у него зла не было. Нашумит, и тут же поможет, если что. Сердцов не было. Да и как иначе, такое производ¬ство на плечах, и коровы, и овцы, и свиньи, и птица. Теперь вот со¬всем хорошо, ничего нет. Литру молока купить негде. Дрова вон сосед из леса в корыте таскает. Разве это дело?
Уголками платка, чисто по-русски, вытирает непрошенную слезу.
– А ведь хорошо мы жили! Весело. В войну увезут нас на Раздоленку, балаганы поставим, сено косим. Бригадир картошку на крупной терке натрет и кинет в кипяток - это суп артельный. День робим, а вечером в Кольцовку к парням на вечерки...
– Кольцовка - это где?
– Нету теперь, разбежалась. И Вознесенки нашей не будет, полто¬ра десятка домов осталось, молодежь вся ушла. Я тоже было рвану¬лась к сыну под Тюмень, да вернулась, видно, доживать там надо, где жизнь прошла. Мы же работой жили. Именины на ферме в ленкомнате справляли. Натащим, кто что может, и гуляем до утренней дойки. Петро Новачевский на гармошке играет...
– А плясал Плакидин, скотник, как пишет Ермаков, насколько ему ревматизм позволял.
– Плакидин плясал, да все плясали.
– И Гурушкин тут же был?
– Когда ж он отстанет? Мы ведь одна семья.
– А писателя Ермакова помните?
– Он дивно тут жил, у Андрея Никитича Гурушкина, отца управляющего. На ферму приходил, расспрашивал, смотрел. Потом как-то дочь его приезжала, фотографировали тут все.
– Мария Яковлевна, а орден Ленина, неужели тоже ребятишки?..
– Нету ордена.
Знал бы – не задавал вопрос. Ушла от ответа ермаковская герои¬ня, да вскорости нашла подтверждение догадка. В черные дни расцве¬та гайдаровских реформ сослужил орден последнюю службу, прикрыв собой прореху в сверхскромном бюджете некогда знаменитой труже¬ницы.
Новому государству, возникшему на руинах великой державы, никогда не смыть этого позора. Так обобрать людей, что они вынуж¬дены вынести «на рынок» потом и кровью заработанные ордена – есть ли за это кара хоть на земле, хоть на небесах? Не может не быть! Иначе и в Боге возникнут сомнения.
При встрече с главой администрации Александром Анохиным подарил ему книжечку И. М. Ермакова «Петушиные зорьки». Анохин был искренне рад подарку и заметил, что книжки этой в районе почти нет. Это задело меня за живое. Дети и внуки наших героев должны знать, как мы жили и работали, должны знать, что не всегда было так, как сейчас, и что сегодняшняя действительность сотворена не нашими руками. Обратился к мастеровым людям, и они сделали 200 копий ермаковских «Зорек». Эти скромные книжки и были моим подарком всем участникам вознесенских встреч.
В «Петушиных зорьках» есть еще одна героиня, с которой встре¬титься невозможно и которая всегда рядом – обобщенный образ Дояр¬ки, «молочной нянюшки нашей, главврача Державы». Последние стра¬ницы очерка – гимн ей, исполненный человеком любящим и знаю¬щим, исполненный на самой высокой поэтической ноте. Столь высо¬кохудожественного литературного признания до этого не знала и те¬перь точно уже не узнает скромная русская труженица. «На высокие мраморные постаменты взнесены наши Герои и Полководцы. Мудре¬цы и Первопроходцы, Поэты и Космонавты... Разыщем же и для Нее пьедестал. Пусть стоит Она с криночкой, из которой испили живые и бронзовые».
Горько, но скоро ли Россия поднимется до такого постамента?
2004 год.

Трое моих товарищей по комнате в общежитии были каждый по-своему ребятами интересными. Валера Невежин успел поучиться в Ленинградском университете, хорошо владел английским, был вспыльчив и немножко темненький, ничего о личной жизни не говорил.
Витя Широков уже окончил Пермский мединститут, был врачом, литературу и искусство знал блестяще, имел огромную сеть партнеров по обмену книгами, всегда хорошо знал, чего хочет. Он сильно картавил, чем давал повод для обидных намеков. По своим каналам был знаком со многими поэтами и писателями, особо любим Павлом Антокольским, у него встречался с Вознесенским и Ахмадулиной. В последние годы учебы перебрался в Москву, его некоторая отстраненность переросла в надменность, и отношения он сохранил разве что с Васей Вороновым. Будучи в Москве проездом, я позвонил и услышал почти равнодушный голос. Больше мы не виделись. Витя все жаловался, что вот уже пять лет в Перми, на его родине «книжка не идет», зажимали, видимо, парня старшие товарищи. Мы разговорились как-то, что будет с нами через десять лет. Я не удержался, чтобы не поддеть Витю: «Широков скажет, что вот уже пятнадцать лет в Перми книжка не идет». Шутка попала в цель, все смеялись. Справедливости ради, надо сказать, что Витя писал очень интересные стихи. «Поставь рябиновую ветвь на стол в стакане…», « В Останкино осень. Игла телецентра не может заштопать прорехи небес…», «Как рыба линия бедра…» Он мастерски владел техникой, потому переводы вообще на ходу делал, при мне за ночь написал десяток стихотворений. Витя был довольно самолюбив и всегда пыхтел недовольно, если что-то не нравилось, но однажды сам поставил себя в нежелательное положение. Получил письмо от жены и читал нам отдельные, выгодные фрагменты. Жена предупреждала, чтобы он тут не очень увлекался, «знаю я твои декадетские штучки». Вася усомнился, глянул в листок и прочитал правильно: «деканитские сучки». Выявившимся разночтением Витя был сильно смущен.
Самые теплые отношения сложились у меня с Васей. Мы оба парни деревенские, писали о сельских людях, чем были близки. Вася часто повторял, что мы – родственные души, друзья, братья. Я в это верил и любил Васю всем сердцем. Вася знал русскую классику, поклонялся Толстому, Достоевскому, по их философским взглядам спорил с преподавателями, вызывая мою светлую зависть. Западную литературу средних веков читал Виноградов, интеллигент, эстет, он говорил изящно, двигался изящно, даже противно. Но дело свое знал. Во время экзамена у кого-то учебник выпал из рук во время списывания, Виноградов испугался больше всех. И вот ему Вася рассказывает про Эразма Ротердамского, священника и писателя, произнеся его имя как Эрзрам. Виноградов переспросил явно в надежде, что ослышался, и Вася еще раз уверенно сказал: «Эрзрам». Виноградов даже привстал: «Эразм, Эразм!». Он даже артикуляцией учил Васю правильному произношению, негодуя на недопустимую вольность. Как-то поздно ночью Вася и Витя ввалились в комнату с двумя большими корзинами цветов. Я обалдел: где они могли их взять. Развеселые ребята объяснили, что они  поделились с… Пушкиным. У памятника поэту на площади его имени всегда стояли свежие цветы. Я пошел к дежурной вахтерше, всех их хорошо знал, потому что часто звонил с вахтового телефона домой, и убедил ее никому не докладывать о цветах. Обе корзины спрятал на антресолях, друзей уложил спать. Утром они с трудом вспомнили, что натворили. Вася сильно переживал: «Коля, это же стыд, украсть цветы у самого Пушкина!». Я, конечно, слегка издевался: «Вася, ты секретарь райкома комсомола, студент Литинститута, и цветы у Пушкина – это же находка для западных журналистов!». Вася попросил меня зайти в цветочный магазинчик у Всероссийского театрального общества и прицениться к корзинам. Цены оказались нам не по карману, и Вася продолжал казниться. После первой лекции он показал мне запись в своей тетради: «Пушкину. Я никогда не крал цветы ни в полисадниках, ни в скверах, но предо мной явился ты. И не было мильционеров». Вася, донской казачок, был вхож в дом самого Шолохова, с помощью старой гвардии донских писателей сделал быструю карьеру, был редактором журнала «Дон», но со мной перестал общаться. Я на него обиды не держу, в моей памяти жив тот Вася, институтский, непосредственный, способный положить шесть ложечек сахара в стакан чая и возмущаться, что ему не дают больше. Тот Вася, который по дороге в пивбар «Жигули» согласился взять часы у наших ребят, пошедших на Останкинский пруд купаться, надел их себе на руку, а на обратной дороге стал приводить в чувства меня, уснувшего в такси после бурного пивного дня, и разбил мне нос. Пока утирал, измазал в крови белую рубашку, и при выходе из такси был взят дружинниками: «Ты человека убил, да не одного, смотри, сколько на руке часов». Вася тогда едва выпростался из отделения, а Витя Широков от наряда сбежал, во дворе налетел на еще более пьяную кампанию, все погнались за ним, он «добежал до высокого забора, они догнали и били до тех пор, пока я его не перескочил». Это самая простая история нашей студенческой жизни.
Не надо думать, что только пили пиво и вино, хотя и это было. Были очень интересные встречи, поездки по литературным местам столицы и Подмосковья, музеи и концерты. Пожалуй, Вася и Витя лучше других использовали эти возможности.
Мы любили ходить на Красную Площадь и смотреть смену почетного караула у мавзолея. У меня плоскостопие, потому сильно уставали ноги. Однажды пришли, заняли место поближе к мавзолею, ждем. Ноги уже не держат. У меня был большой жесткий портфель, похожий на чемодан, поставил его на брусчатку и сел. Ко мне со всех сторон бросились молодые люди в одинаковых костюмах: «Ты бы еще раскладушку принес!». Второй раз чекисты проявили к нам интерес, когда Валера Невежин заговорил с группой армян, гостей из Канады. Он бойко с ними изъяснялся по-английски, всех нас представил, моя Тюмень вызвала у гостей большой интерес. Как только мы отошли от собеседников, пришлось объясняться с чекистами. Быстро разобрались, что контакт случайный, и разошлись. Больше кегебешников в столице я не встречал.
Мы очень сроднились с Эдиком Голубевым, жителем Полтавы, но казачком совершенно станичного типа, он был чуть сутуловат, горбонос, говорил с выраженным украинским акцентом. Простой рабочий, он писал хорошие стихи, но учился на отделении прозы, был чуть старше нас, но совсем ребенок. Позже стало понятно, почему Голубева не приняли со стихами, они были ностальгические, казачьи, их вполне можно было трактовать как националистические. «Да что мне усмешки нерусских, чужих, что слово мое не тревожит им слуха…», «Когда где-то в прошлом юность отца, а молодость матери только на фото…». Став редактором в феврале 1973 года, я брал стихи своих ребят и печатал сначала подборками, потом оформил «Страницу стихов студентов Литературного института». Успел сделать несколько выпусков, но потом позвонили из сектора печати обкома партии и предложили свернуть поэтическую пропаганду и полностью сосредоточиться на сельскохозяйственных проблемах. Эдик Голубев попросил привезти ему газеты с его стихами и признался, что это первые его публикации. Дальнейшей судьбы его не знаю, скорее всего, так и не пробился, так и мыкает горе на своем заводе, если его не прикрыли.
Близким нам был читинский поэт Миша Вишняков, высокий сухопарый мужичок в очках, которые то и дело сваливались, и Миша тычком указательного пальца на время водружал их на место. Стихи свои он читал упоительно, сладостно, вдохновенно. Они и правда были хороши, я печатал Вишнякова в районке, даже то, что в то время не взяло бы ни одно издание.
Демон сомнения приходит
и ждет у порога ясных ответов,
таких, чтобы сердце ожгло:
– С кем же ты будешь, поэт?
– Буду с русским народом!
– Этого мало!
– Нет, это превыше всего!
Только б дойти к нему
темным, разбитым проселком
и, достучавшись до самой далекой избы,
так и остаться
на простеньких струганных полках
дивным рассказом его невеселой судьбы.
На одну из сессий Миша привез довольно большой кусок горного хрусталя, в комнате его раскололи, и каждый взял на память кусочек Мишиной доброты.
С весенней сессии четвертого курса я возвращался поездом, на последние деньги устроили проводы, я крепко спал на нижней полке. Глубокой ночью услышал возню, понял, что женщина пытается запихнуть на верхнюю полку солидного мужчину, крепко пьяненького. Время стоянки заканчивалось, и женщина умоляла своего Колю собраться с силами. Я попросил ее выйти, перебросил постели и залез наверх. Все уладилось. Утром сходил в ресторан, выпил стакан винца, поел. Все, до дома сутки, денег только еще раз поесть. В вагоне увидел своего соседа, курящего у открытого окна, я молча закурил рядом. Он несколько раз посмотрел в мою сторону, потом спросил:
– Это вы мне место уступили?.
Не было никакой охоты говорить, и я кивнул.
– Пойдемте в ресторан, я должен отблагодарить.
– Спасибо, уже позавтракал.
– Я приглашаю.
Это начинало надоедать.
– Спасибо, но свободных денег у меня нет, а на чужие я пить не умею.
– Это все глупости. Пошли.
Мы посидели в ресторане, Николай Георгиевич прихватил беремя бутылок, и веселье продолжалось в купе. Надо сказать, что всегда любил анекдоты и знал им множество, ехал с сессии, где происходил почти конкурсный обмен свежими анекдотами, знал много новых, в том числе политических, и с удовольствием рассказывал их новому знакомому, который быстрой реакцией громкого хохота поощрял к новым подвигам. Подъезжали к Свердловску, надо было ложиться спать, и вдруг Николай Георгиевич посерьезнел и сказал:
– Хороший ты парень, Коля, но бдительность утратил. Ты не знаешь, с кем разговариваешь.
– А что случилось? – испугался я.
Сосед мой полез в карман пиджака, висевшего за его спиной,  молча подал мне удостоверение. Безобидный пьяный сосед оказался подполковником КГБ, сотрудником Магаданского управления.
– Я могу сдать тебя в Свердловске органам, и ты получишь свои пять лет без особого следствия, за антисоветскую пропаганду. Понял?
Конечно, я понял, но мелькнула мысль, что не сдаст, раз говорит об этом, то не сдаст, сдают молча. Не помню, что я говорил и обещал, но по приезде домой общую тетрадь, где были записаны сюжеты 643 анекдотов, сжег в печке.
На осенней сессии, как всегда, начали со встреч и застолий. Я оказался в кампании Толи Гребнева, поэта и веселого человека, как и Широков, из Перми. Там же был новенький, солидный мужичек, чуть постарше меня. Мы говорили своим кружком, но краем уха я услышал, что новенький рассказывает что-то очень мне знакомое. Он говорил о лопухе, студенте Литинститута, который в поезде травил политические анекдоты офицеру КГБ, его хорошему другу. Я картинно спросил:
– Его зовут Николай Георгиевич?
Товарищ аж привстал:
– А ты и есть тот лопух?
Мы познакомились. Это украинец Саша Черевченко, по собственной воле приехавший в Магадан и полюбивший этот суровый край. Он был пижон, красиво одевался, всегда ходил с портфелем, но парень  замечательный. Учиться поступал вместе с Николаем Рубцовым, много о нем рассказывал, уже второй десяток лет ездил на сессии, постоянно что-нибудь не сдавал, потому что институт был единственной легальной возможностью выехать на Большую Землю. Он, кажется, был членом правления Союза писателей РСФСР, одну книжку стихов, «Подсолнух», Саша мне подарил с трогательной надписью: «Коле Олькову в память о наших мугамах». Мугамами он называл похмельные синдромы, которыми мы вместе мучились после очередного застолья. Его девчонки очень любили, в том числе и за щедрость, с которой он разбрасывался деньгами. Вскоре после нашего знакомства он был в комнате один, я, совершенно трезвый, предложил взять деньги на сохранение. Саша отдал, не считая. Утром нашел его сидящим в печали на кровати: все деньги потерял. Я не сразу понял, что он просто забыл. Конечно, всю печаль как рукой сняло, обмыли это дело… Когда я к нему пришел в похмельном состоянии, он как-то странно спросил:
– Плохо тебе, Коля?
– Плохо!
– А вчера было хорошо?
Я еще не понял подвоха.
– Вчера было очень хорошо!
– Вот видишь, Коля, а за счастье надо платить!
Лет десять назад я писал ему в Магадан на отделение Союза писателей, но ответа не получил. Где-то слышал, что Сашы уже нет. Печально, если так…
Несколько особняком среди нас был Володя Болохов, я читал его стихи, они мне нравились. Володя был парнем бесшабашным, говорили, что он сидел, и по-крупному, в общежитии часто пьянствовал, не просто выпивал, а обставлял все это шумными акциями. Голос он имел зычный, открыв окно комнаты, он вещал во внутренний дворик общежития голосом Левитана:
– Сегодня доблестные вооруженные силы Советского Союза сдали города… Слава героическим советским воинам…
Я опасался, что Болохова могут запросто забрать, но все обходилось. Говорили, что на зоне Володя составил словарь уголовного мира. К нему хорошо относился Широков, хотя с поэтами его совет не брал, кажется, ему принадлежит шуточное стихотворение, из которого помню только концовку:
Буду как Болохов,
Стану как Болохов –
Самый с утра современный поэт.
В 1972 году новым комендантом общежития стала молодая пышная женщина по имени Эра. Она срочно получила полное наименование Новая Эра. Она хорошо к нам относилась, ей сдавал всю посуду после сессии, потому что скучал по домашней пище и часто готовил самое нехитрое на кухне общежития, все немедленно поглощалось в комнате. Новая Эра ходила по комнатам и предупреждала наиболее отчаянных, что вечером возможна проверка. Не могу сказать, что за пьянку сильно карали, надо было ее еще подкрепить неуспеваемостью, тогда начальство делало выводы. Но все равно хорошего мало, когда за столом безо всякого повода застукает кто-то из деканата в обществе профсоюзных и комсомольских активистов. С Эрой связан один случай, подтвердивший зарождающиеся смущения. По телефону она рассказывала кому-то из знакомых о четвертом месте ее дочери на конкурсе учащихся музыкальных школ. Собеседник, видимо, был недоволен четвертым местом, и Новая Эра пояснила:
– Ты что, там столько евреев выступало!

Не помню, кто рассказал эту историю, или преподаватель на лекции, или студент из наиболее начитанных. В то время Константин Симанов был на гребне славы, его романы читала вся страна, по ним ставились кинофильмы с самыми любимыми народом актерами, на телевидении он вел передачу о рядовых Великой Отечественной, своим спокойным картавым голосом рассказывая о неизвестных героях, его одарили постами и знаками. Раза два он появлялся в Литинституте, который он окончил после войны, но, видно, по своим делам, творческих встреч не было.
История заключается в том, что уже известным писателем он приехал в Одессу, где в самом большом зале города была устроена встреча с читателями. Все проходило, как надо, Симанов говорил, из зала на сцену приносили вопросы. Прочитав очередную записку, Константин Михайлович разволновался, подошел к микрофону и попросил встать автора, назвав его по имени. Где-то сбоку поднялся пожилой мужчина. Симанов сказал, что это его старинный товарищ и попросил его после вечера подойти к нему.
Они обнялись. Симанов встретил своего товарища по комнате в общежитии Литинститута, хотя не виделись со дня получения дипломов. Поехали в лучший ресторан, выпили, разговорились…
Оказалось, что после института друг не мог прилично устроиться, писал мало, совсем не публиковался, жена от неудачника ушла, живет в комнатке коммунальной квартиры, ведет спортивную рубрику в вечерней газете.
Симанов, наверное, пообещал старому знакомому поддержку, попросил завтра принести в гостиницу свои рукописи. Не утром, ни к обеду никто не появился. Симанов позвонил в редакцию. Ему сказали, что он сегодня не пришел на работу, а потом его обнаружили в своей комнате. Повесился.
Наверное, Симанов переживал эту трагедию, причиной которой сам невольно стал. Помню, мы не долго обсуждали эту историю. Помню, что я, как и все остальные, видел себя на месте Симанова. Тогда никто не знал, что судьба многих, если не всех нас, сделает «ведущими спортивных страничек».

Институт наш был в стране единственным, ребята собрались со всех краев. Очень многие считали себя талантливыми, но не признанными, потому что… И дальше шли разглагольствования по поводу засилья коммунистической идеологии и отсутствия свободы слова. Такие в каждом готовы были видеть чекиста. Валера Невежин рассказал о своем питерском товарище из органов по имени Рудик, с его легкой руки имя это стало синонимом чекиста: «Он Рудиком работает». Меня тоже после назначения редактором районной газеты и избрания членом бюро райкома партии пытались было отнести к агентам КГБ, но недолго. С одной стороны, никто, конечно, за нами не следил, но, когда мой земляк омич Коля Березовский брякнул, что он напишет и перешлет на Запад роман о советской действительности, всех студентов семинара Зубавина вызывали в отделения госбезопасности, и меня тоже. Если это признак бдительности, то непонятно, почему советскую власть так легко и просто упустили…

Ваня Каукин вошел в мою жизнь в самом начале самостоятельного пути, когда я пришел в школу учителем, он был секретарем комсомольской организации нашего совхоза «Сибиряк». Он сразу же предложил мне возглавить Афонькинскую организацию, мы вместе готовили субботники, спортивные соревнования, праздничные вечера в клубе. Он был спортивным и энергичным, любил шутку, анекдот. Потом его избрали председателем сельского Совета. В смысле карьеры у Ивана была довольно сложная судьба, такова система работы с кадрами секретаря райкома Кныша, он не давал засиживаться на одном месте, если видел, что из человека будет толк, бросал его на самые разные участки, пробовал. Иван поработал парторгом, даже агрономом, «Сельхозхимией» руководил, уже в новые времена был заместителем главы района.
В бытность его председателем Совета в родном Афонькино я приехал на сессию Совета, которая рассматривала вопрос о медицинском обслуживании населения. Пригласили всех медицинских работников. Заседание прошло нормально, поговорили, приняли решение, вышли на клубное крыльцо. Был хороший летний день сразу после посевной и еще до начала сенокоса. Мы стояли и курили, когда подошла молодая бойкая девчонка:
– Что же получается, Иван Сергеевич? На сессию надо было медиков – машину прислали, а закончилось – теперь хоть пешком иди в Новогеоргиевку.
Иван понял, что шофер куда-то улизнул, и что ему придется выкручиваться, как всегда, перевел разговор в шутливое русло:
– Я бы тебя, Валя, с удовольствием на своей машине увез, но нельзя же все время за просто так ездить.
Иван, видимо, плохо знал свои кадры. Молодая медичка, не долго думая, ответила:
– Как вам не стыдно, Иван Сергеевич, в прошлый раз отвозили – три раза в кусты сворачивали.
Ивана трудно было смутить, он легко вел разговоры с женщинами, но тут и он оторопел, залепетал что-то под оглушительный хохот собравшихся и только головой качал:
– Вот молодежь, палец в рот не клади…
После 55 лет он заболел, оперировался, но родственники говорили, что дело плохо. Мы встретились, как это часто бывало, в Троицу на кладбище, он молча пожал мне руку и пошел прочь. Через полгода его тут и схоронили.

Еще один мой земляк много лет был со мной рядом и запомнился неординарностью и стихийным талантом. Иван Гиричев после службы в Морфлоте сразу стал заведующим клубом в Новогеоргиевке и с первым концертом приехал к нам в Афонькино. Тогда ни один концерт не обходился без пляски, и Иван Ильич танцевал «Яблочко». В красивой морской форме, невысокий и коренастый, он сразу стал любимцем публики. Именно поэтому Ивана пригласили в районный дом культуры. Когда я стал работать в редакции, познакомился с ребятами из дома культуры, который находился через дорогу. Там же был и Иван Ильич.
Районной культурой тогда руководила Мария Петровна Шкурченко, очень артистичная женщина, настоящий энтузиаст. Вместе с Борисом Тимофеевичем Калинниковым они создали народный театр, меня пригласили уже на третий или даже четвертый спектакль, он назывался «Как я отдыхал». Тут мы впервые встретились с Гиричевым на сцене. Он играл самозабвенно, очень эмоционально, мы выстраивали мизансцены, искали лучшие варианты, но заканчивались репетиции, проходила премьера, и спектакль возили по сельским сценам. Иван Ильич так увлекался, что забывал текст, забывал все, импровизировал, нес чепуху, все со стороны казалось смешно и натурально, но я терялся, уход от текста пугал непредсказуемой вольностью, мы с трудом выравнивали ситуацию, а Иван тут же создавал новую. Выяснилось, что он элементарно забывал слова, на первых спектаклях суфлер работает бдительнее, потому промахов почти не было, а потом начиналось. И все равно играть с Гиричевым было интересно. Выразительное движение, богатая мимика, естественность поведения делали его неповторимым в комедийных ролях. Говорили, что его приглашал режиссер Тюменского драматического театра, но по житейским соображениям Иван отказался. И напрасно. Там бы сделали из него хорошего актера. А в наших условиях он так и остался самородком, который некому было обработать, огранить. Природное дарование на фоне почти полного отсутствия образованности, общей культуры – таким и был Иван Ильич.
В конце шестидесятых годов мы создавали агитбригаду и ездили с концертами по району. Нас иногда даже освобождали от работы для обслуживания тружеников села. Этими агитбригадами руководил Гиричев. Когда выступали в приграничных с Казахстаном селах (граница условная, все жили одной семьей), грех было не заехать и не сыграть пару платных концертов, чтобы иметь свободные деньги для торжественного ужина. Заехали в Красноярку, большое село у границы, расклеили объявления, к началу народу набралось – полный дом культуры. Волнуемся, тремся в общей гримерке, вдруг входит милиционер, спрашивает старшего. Зовем Ивана Ильича.
– Слушаю вас! – Иван был в темном костюме и белой рубашке с бабочкой, густые черные волосы распадались на стороны, вид у него был самый артистичный.
– Слушаю вас!
– Извините, но у вас билеты не по форме.
Мы похолодели: это же провал, ладно, если бить не будут.
– А в чем, собственно, дело? – Гиричев был невозмутим.
– На обороте печати нет, а тут написано, что без печати билет недействителен.
Гиричев чуть свысока смотрел на участкового:
– Как мне вас жаль! – с чувством сказал он, но никто ничего не понял, в том числе и милиционер.
– Как мне вас жаль! Три дня назад министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева издала приказ: никаких печатей на билетах! Никаких! Вы понимаете?
– Да, конечно, извините! – вежливый милиционер пошел в зал смотреть «левый» концерт. Иван Ильич почти презрительно осмотрел перепуганных артистов и пошел проходить свою плясовую.
Тогда мы часто ездили в Казахстан, конечно, с согласованными концертами. Как-то в день выезда в редакцию прибежал Гиричев:
– Коля, срочно надо! Сочини приветствие в стихах! Чтобы от Тюмени большой привет…, ну, ты сам знаешь.
Я тогда сочинял много, в том числе и по таким поводам. Быстро нарифмовал четыре четверостишья, побежал в клуб. Бывшие там баянист Саша Колмогоров и танцор Толя Фролов смеются:
– Нашему Ильичу это ни в жисть не выучить!
Ильич возмутился:
– Кончайте баланду травить, все будет в лучшем виде. – И пошел учить.
Вечером перед отъездом я попросил его прочесть, все-таки я автор, и мне хочется знать, как исполнитель донес мой, громко говоря, замысел. Гиричев стал читать по бумажке. Я сказал, что так не пойдет, если надо, сам могу прочитать приветствие.
– Нет, я веду концерт, я и читаю.
Ильич никогда не упускал возможности лишний раз выйти на сцену, любил он зал, свет, аплодисменты.
– Давай так: я выйду на сцену перед закрытым занавесом, ты встанешь сзади и будешь давать мне текст.
Так и сделали. Иван вышел, даю первую фразу: «Друзья и соседи!». Пауза. Дальше Ильич не знает. Зал взрывается аплодисментами. «Мы вам привезли привет от любимой Тюменской земли». Пауза. Аплодисменты. «От нефти и газа». Овации. «Лугов и полей». Гром. «От нашего крайнего Севера…». Когда все закончилось, Гиричев низко поклонился и так, согнувшись, унырнул за занавес. На меня он даже не посмотрел, остальным сказал:
– Учитесь! На «ура» принимают!
И тогда, и сейчас это вызывает улыбку.
В конце 1998 года, когда я уже закончил строительство церкви в Бердюжье, казанские ветераны труда приехали к нам с дружеским визитом, поставили большой концерт. Я узнал о приезде земляков слишком поздно, на концерт опоздал, успел на ужин. Иван Ильич сожалел, что я не слышал, как он читал стихотворное приветствие, достал из кармана листок с текстом и прочел:
В зале все родные лица,
Узнаю их без очков.
Храм построил –
не в столице, а в Бердюжье –
наш Ольков!
Этот листок он подарил мне, он и сейчас лежит в ящике стола. А Ильича вскоре схоронили, трагически погиб. Мне очень его жаль.

Я рано начал искать приключения на свою шею, уже в первый год работы в школе не совсем правильно себя повел на собрании коллектива по выдвижению кандидата в депутаты сельского Совета. К нам пришла секретарь исполкома Надежда Калистратовна, она упоминается у меня в рассказе «Проводины» как сельсоветская Надя–секретарша, и сказала, что в парткоме согласована кандидатура Эмиля Ивановича Гау. Меня это возмутило. Я ничего не имел против Эмиля Ивановича, он в тот раз пал жертвой чиновничьего волюнтаризма и моей борьбы с ним. Я потребовал, чтобы коллектив сам назвал кандидатуру. Видимо, учителям понравился протест, они выдвинули Марию Дмитриевну Олькову, и по этому поводу был составлен протокол. Чуть позже узнал, что мы испортили райкомовскую статистику, да и сам факт отклонения согласованной кандидатуры был вопиющим. Через несколько лет на дне рождения у моего редакционного товарища Бориса Терехова у нас состоялось объяснение с его отцом Николаем Павловичем, председателем райисполкома. Узнав, что я из Афонькино, он уточнил, не я ли устроил там незапланированное выдвижение. Пришлось признаться. Все обошлось выпитой рюмкой. А Эмиль Иванович потом высказал мне обиду:
– Неужели за двадцать лет работы в школе я не заслужил права быть выдвинутым?
Дорогой мой человек, конечно, заслужил, только тогда я думал не об этом. Вина перед Эмилем так и осталась со мной.

Читая районную газету и зная только печатную машинку, какая стояла в колхозном правлении, я никак не мог сообразить, каким образом печатается газета, неужели тоже на машинке? В первое же посещение редакции меня повели в типографию, и я видел, как Серафима Михайловна Ракова, Зина Алтухова и Люба Быкова с верстаткой в руках бойко выхватывают буквы из ячеек кассы и сбрасывают на верстатку. Получалась строка, потом другая. «Вот так, Коля, и твои заметки набираем». Мне тогда было неловко, что и я заставляю столь кропотливо работать этих доброжелательных женщин. Потом я видел линотипы, строкоотливные машины, которые в десяток раз ускорили набор. Сейчас, утром отдавая в издательство компьютерный диск с текстом книги, в обед получаю ее черновую верстку. Такая технология нам и не снилась в те годы. Но, когда ломался линотип, вручную газету уже не набирали, это же каменный век…
Легендой Казанской типографии была Серафима Михайловна, Сара, она девчонкой пришла на работу, в войну чуть не попала на фронт, Столыпинскую реакцию набрала Сталинской, это после войны, ладно, чекист попался с понятием: после сариного признания, мол, мне все равно, что Сталинская, что Столыпинская, он ее отпустил. Еще она в заголовке название города Сталинград набрала без р, тоже обошлось. Она жила в поселке МТС, потом он был РТС и Сельхозтехникой, это очень далеко от центра, а автобусы тогда не ходили, «с Ваней с Раковым живу», как она сама говорила. Очень добрая, спокойная, ее все любили. Сара доработала до пенсии, набирая бланочную продукцию.
Редакторы нашей газеты часто менялись. Неожиданно уехал в Тюмень в областной совет профсоюзов Рябков, назначили Вячеслава Анатольевича Алтухова. Он несколько лет служил в милиции, и это полностью соответствовало его характеру. Он не был журналистом, и по-настоящему работу газеты организовать не мог, мы перебивались с пято на десято, как у нас в деревне говорят.
После его отъезда по личным обстоятельствам к нам пришел Гена Слесарев из «Ишимской правды», но не прижился, ему долго не давали квартиру, семья в городе, он тут, разве так живут? Видимо, первому секретарю райкома Кнышу что-то не нравилось в Слесареве, и он не спешил с его обустройством. Гена и сам давал поводы для сомнений, и однажды срочно уехал, сказав в райкоме, что заболела мама в деревне Ишимского района. Кныш не поверил и попросил секретаря соседнего райкома проверить. Так и есть, мама здорова, вместе с сыном травы косят на зиму.
Собрали расширенное заседание бюро райкома партии, Слесарева вызвали на трибуну и попросили объяснить, почему не был на работе три дня. Он опять о болезни мамы, причем, с деталями, как ей тяжело, как он за ней ухаживал. Была же фантазия у человека. А Кныш в своей манере зачитывает докладную инструктора Ишимского райкома, который выезжал в родную деревню Слесарева и все знал. Кныш объявил о снятии с должности и партийном взыскании, Гена через весь зал ушел из района.
Прислали Василия Михайловича Широкова. Это был простецкий и совершенно неорганизованный человек, ему противопоказано было руководить, и мы промучились с ним до1973 года. Морозным днем он на новом редакционном Газ–69 («бобик») поехал в Сладково за обменной полосой для газеты, наши районы только что разъединили, и мы соревновались. Утром ни он, ни водитель в редакции не появились. Заместитель редактора Евдокия Марковна Медведева была в отпуске и отдыхала на курорте. Позвонили в Сладково и узнали, что наши уехали вчера. Квартирные телефоны не отвечали. Соседи сказали, что во дворе водителя стоит «бобик» со смятой крышей. Газета срывалась.
Секретарь райкома Василий Сергеевич Аржиловский прислал машину и попросил поехать, узнать, что случилось. Оказывается, они напились пьяными и перевернулись, машину отвалили и приехали своим ходом. Райкомовский шофер Гоша Козлов поднял капот и показал на застывшую изнутри масляную пленку. Результаты доложил Аржиловскому. Он выждал минуту и сказал:
– Готовься. Есть мнение назначить тебя редактором.
Я отказался сразу, и совершенно искренне, потому что знал обстановку. Дела из рук вон плохи, коллектив распущен, машина разбита, я не смогу работать. Отправил подумать. Жена, бывшая заведующей отделом писем редакции, меня поддержала: прежде всего, надо учиться. Было еще одно обстоятельство: я пришел в этот коллектив на двадцатом году жизни, здесь вырос, женился, дочерей моих Ольгу и Татьяну тут обмывали, квартиру получил – вся жизнь последние семь лет прошла на глазах этих людей, они все ко мне очень хорошо относились, я Колей был для всех – и вдруг начальник.
Редактор фактически был  руководителем двух коллективом, редакции и типографии, каждый со своими задачами, так что работа простой не была. Все в коллективе уже знали эту новость и поддерживали меня. Я все еще метался, когда позвонили из приемной райкома и сказали, что меня приглашает Кныш. В кабинете был председатель колхоза имени Черемнова Петр Михайлович Зварыгин. Поздоровался, Кныш вышел мне навстречу, протянул руку:
– Поздравляю. Принято решение бюро о назначении тебя редактором газеты.
Мои возражения он слушать не стал.
Меня избрали депутатом районного Совета, членом бюро райкома КПСС, для молодого человека это был огромный аванс. Кныш часто вводил меня в дрожь своим приветствием по телефону: «Здравствуй, Кныш», комментировал очередной номер газеты, критиковал. Однажды мы с ним ехали с областного партийного актива в одном купе из Тюмени до Ишима, грань между мной и первым несколько стерлась, я высказал свою обиду, что только недостатки видит он в газете, неужели ничего хорошего в нашей работе нет? Кныш выдал мне целую концепцию:
– Запомни, ты еще молодой, у тебя вся жизнь впереди: у нас, у коммунистов, святая обязанность делать свою работу хорошо. Конечно, в газете много достойных дел, но так и должно быть. А вот недостатки мы критикуем и будем критиковать. И еще запомни: раз тебя критикуют, значит, надеются, что можешь измениться к лучшему. Бойся, когда тебя перестанут критиковать. Это конец.
Хочу добрым словом вспомнить Николая Ивановича Тагильцева, он пришел к нам в редакцию еще при Алтухове из райпотребсоюза, был там заведующим торговым отделом. Фотокорреспондент из него получался неважный, но он был очень примечательным человеком. Закончил школу мичманов и служил на Северном флоте, там с ним случилась какая-то болезнь, в результате которой он страдал многими недугами, в том числе редчайшим: ему были противопоказаны эмоции. Николай напустил на себя флегматизм и этим защищался. Стоило ему засмеяться, тут же впадал в сон. Состояние покоя тоже его к этому клонило. Потому я, например, опасался рассказывать при нем анекдоты и всегда предупреждал. После увольнения с Флота Тагильцев с отличием окончил техникум кооперативной торговли. Оттуда идет первая байка, которую помню. На экзамене ему попал вопрос о способах консервирования огурцов. Николай Иванович сел перед преподавателем и сказал:
– Вам же не интересно слушать пересказ учебника, давайте, я расскажу, как солит огурцы моя мама. Она берет с грядки маленькие, не больше стопки, моет, укладывает в банку жопками кверху…
Ему простили натурализм и поблагодарили за рецепт. В редакции Николай Иванович прославился многими высказываниями. Например, когда один из парторгов не очень аккуратно пошутил, спросив Тагильцева, в каком качестве он в хозяйстве, тот ответил:
– Даже секретарей райкома в районе три, а фотокорреспондент один, и ты обязан знать его в лицо.
Когда он засыпал на редакционной летучке и редактор его окликал, мол, о тебе речь, Николай поднимал голову:
– Продолжайте, все, что касается меня, я слышу.
Он мог в разговоре очень к месту сослаться на авторитетнейший источник, высказав какую-то мысль, уточнял:
– Владимир Ильич Ленин, полное собрание сочинений, том 32, страница 198.
Я однажды предположил, что человеку можно степень доктора наук присуждать, если он изучит сочинения Ленина. Тагильцев возразил:
– А кто экзамены будет принимать, ведь Ленина всего никто не читал.
Кроме этого, он был заядлым охотником и рыболовом. Когда мы собирались на рыбалку, его жена Аннушка заботливо советовала лучше поспать в выходной день, на что муж отвечал:
– Ничего, на работе отоспимся!
Ловить он любил зимой, мороз его не брал, терпению и удачливости можно было только позавидовать. Я не был рыболовом, но все равно попал под его влияние и несколько раз ездил на озеро Сладкое. Накануне мы через камыши пробирались на покрытое льдом мелководье, долбили проруби и черпали донную грязь. Полную ванну привозили домой, в теплой бане «мыли малинку», вылавливали всплывших маленьких малиновых червячков или личинок, их очень любил окунь и клевал сильно.
Тагильцев первым научил меня собирать в лесу всякие мелконькие грибы, которые у нас никто никогда не брал: волнушки (волмянки), синявки, сыроежки. Он просто в новогоднюю ночь угостил свежими жареными грибами. Оказывается, грибы жарили летом, сейчас только разогрели и добавили лук. Это и были те самые непочитаемые…
В бытность торгашом Николай Иванович устраивал незабываемые праздники на охоте. В Казанке очень заметным событием осени становится открытие охоты на перелете между озерами Малое и Большое Яровское. Перелет невелик, но это первое октября, птицы много, птица жирная, съезжались сотни людей, в том числе из Ишима и других районов. Тагильцев в разгар бурных дискуссий у костров поехал в село, с машины во дворе райпотребсоюза снял несколько ящиков водки и окончательно споил весь охотничий контингент. Сам на зорьке очень хорошо пострелял, пока большинство вокруг спали.
Другой случай тоже произошел на этом перелете, когда группа городских охотников подшучивала над своим товарищем, видимо, очень скромным, застенчивым человеком, что у него ружье не способно стрелять, дробь из него не летит, а вываливается из ствола. Особенно витийствовал рыжий детина, довели мужика до обозления, и тогда рыжий подскочил:
– Я встану в двадцати шагах, стреляй, если долетит, я тебе даже свой патрон дам, чтоб не тратиться.
Подает папковый патрон и встает задницей к охотнику, тот вскидывает ружье и стреляет.
Дикий вой огласил окрестности, друзья отловили жертву собственной глупости и стянули толстые кожаные штаны: вся широкая задница была сплошным синяком. Кинулись к стрелявшему, почему такое случилось? где патрон, что тебе дали? Оказывается, мужик посмотрел маркировку на бумажном пыже: дробь номер три, подумал, что крупновато будет, вытащил из патронташа свой с пятеркой…
– Что ты наделал, ведь в том патроне и дроби не было, травой набили, чтобы пошутить. Пошутили. Николай Иванович любил рассказывать эту историю, которой был свидетелем.
– Так, – говорил, – и повезли его в город, раком в мотоциклетной коляске, потому что сесть он до конца охотничьего сезона уже не смог.
Когда я стал редактором, он продолжал называть меня Миколой, сам имевший солидный опыт, предостерегал от ненужных выпивок. Никогда не забуду его резюме после нескольких посещений Ишимской типографии, где мы с редактором Вадимом Усольцевым всякий раз выпивали за встречу:
– Теперь тебе пять раз там надо трезвым появиться, чтобы люди изменили мнение.
Но мы не умеем в молодости слушать и исполнять советы. После моего отъезда из района мы встречались очень редко, но всегда вспоминал старшего товарища с теплотой. Он погиб на озере, на мелководье, видимо, потерял сознание и задохнулся водой.

Василий Сергеевич Аржиловский был секретарем райкома по идеологии, мы познакомились в первый год моей работы в газете, и стали особенно дружны, когда я поступил в институт. Наверно, он в то время уже имел в виду мое назначение редактором. Когда меня снимали с должности, Аржиловский вынужден был озвучивать это предложение. Я понимал, что не было у него другого выхода, возможно, Кныш хотел побольнее меня ударить, но поначалу воспринимал это как предательство. Потом обида прошла, и мы общались довольно часто. К сороковому дню его смерти я опубликовал в Казанской газете свои строки горя и прощания.

 Ранним рождественским ут¬ром  2000 года совершенно неожиданно я велел жене и дочери собирать¬ся: «Едем в Казанку». Решения поехать я и теперь не могу себе объяснить. Думал повидаться с родными и близкими.
Повидался.
Василий Сергеевич в моей жизни  занимает такое место, что его уже никто и никогда не заме¬нит. Он не был ко мне снисходи¬тельно добрым, но теперь, по прошествии многих лет, могу сказать, что он был моим направляющим.
Я пришел в газету «Заря ком¬мунизма» в марте 1966 года де¬вятнадцатилетним парнем, он был секретарем райкома по идеологии. Но он всегда оставался газетчи¬ком, потому его оценка и критика моих материалов были для меня важны и желанны.
Собирая документы для вступ¬ления в Союз журналистов СССР, я обратился к нему за рекомендацией; Василий  Сергеевич охотно согласился ее дать. Это был еще один шаг к сближению.
Мне, заведующему сельхозотделом редакции, он всегда звонил сам. И только однажды, 23 фев¬раля 1973 года, позвонили из приемной райкома, чтобы срочно явился к Аржиловскому. Я побе¬жал в райком. Василий Сергеевич сказал, что есть предложение ре¬комендовать меня редактором га¬зеты. Никогда раньше не видел его таким официальным по отно¬шению ко мне. И все равно было заметно, что он рад за меня.
Назначение состоялось. Появившийся было интерес к работе уступил вскоре место увлечениям менее благопристойным. Через два года решался вопрос уже и о снятии меня с должности. Самое жгу¬чее воспоминание – обвинитель¬ное выступление В. С. Аржилов¬ского. Похоже, ему на том бюро было труднее, чем мне.
Он умел говорить так, что его приятно было слушать. У меня такое ощущение, что он мог выс¬тупать на любую тему. Его речь всегда была эмоциональной, яр¬кой, аргументированной. Выступ¬ления на пленумах, совещаниях становились событием.
Много позже я понял, откуда берет начало хорошая речь: она от знания предмета, от общей эрудиции и от убежденности, что прав. Если есть три составля¬ющие, оформить мысль в речь становится делом техники. Судя по воспоминаниям о его выступлени¬ях, эти три фактора были у Ва¬силия Сергеевича всегда.
Когда человек по-хорошему уверен в себе, у него нет нужды держать позу.
Секретарь РК Аржиловский был самым веселым секретарем райкома, а я знал их десятки. Он замечательно рассказывал анекдоты, знал их великое множество и вспоминал нужные всегда кста¬ти. Умел ценить юмор в чужом исполнении, смеялся так, как ник¬то другой не умел.
Когда я стал студентом Лите¬ратурного института и знания мои стали со скрипом выстраи¬ваться в определенную систему, раз за разом все более поражал¬ся литературным познаниям Зои Григорьевны и Василия Сергее¬вича.
Если с Зоей Григорьевной все было более или менее объяснимо (все-таки руководитель районной библиотеки), то литературная эрудиция секретаря райкома поражала. Пожалуй, они были единст¬венными людьми, при которых я осторожно и взвешенно высказы¬вал суждения о новых книгах. Не единожды они заводили со мной разговор о вещах, мною не читанных, и я употреблял всю свою природную изворотливость, чтобы не высказать глупость. То¬гда, казалось, что удавалось, те¬перь понимаю, что был снисходи¬тельно прощен. Но пробел непре¬менно ликвидировался.
Безусловно, он по природе был лидером. И дело не только в том, что четверть века участво¬вал в руководстве одним из луч¬ших районов юга области. Он умел организовать. Как-то в начале 70-х у нас совсем плохо стало в редакции, газета измельчала, в коллективе разлад, редактор ни¬чего сделать не может. Пришел Василий Сергеевич, секретарь парторганизации докладывает, что и как, и в качестве примера безответственного отношения к делу говорит, что машинистка в ра¬бочее время «носки вяжет!» Все замерли.
Тем неожиданнее был громкий смех Аржиловского: «И правиль¬но делает, вы же не пишете, ей печатать нечего, чего зря время терять, пусть хоть носки вяжет!»
Но уже через полчаса состави¬ли план, в тот же день разъеха¬лись по району и постепенно пре¬одолели кризис. Он никогда не говорил: пойди и сделай. «Я бы по-просил тебя, Николай». После та¬кого нельзя не сделать.
В 60—70-е годы в район приезжало много интересных людей. Всех их сопровождал он. Часто с ним была и Зоя Григорьевна, и скорее не как жена, а как работ¬ник культуры. Я был вместе с ними на встречах с композиторами В. П. Соловьевым-Седым (откры¬тие Дома культуры в Гагарье) и А. П. Аверкиным; мы сопровож¬дали по району несколько бригад писателей – участников Дней совет¬ской литературы в Тюменской области. После концертов всегда был хороший стол, Аржиловские были хозяевами и душою засто¬лья, помню, Соловьев-Седой об¬нял Василия Сергеевича и галант¬но поцеловал руку Зои Григорьевны. Александр Аверкин, с кото¬рым мы хорошо сошлись, с вос¬торгом говорил о супругах Аржиловских, благородных представителях русской интеллигенции, и уверял, что нигде в глубинке не видел таких людей. С теплотой вспоминают и другие деятели ку-льтуры казанские встречи,  Аржиловских, и все удивляются их духовному и физическому сходству.
Когда родилась их первая внучка, они любовно называли ее Ка¬тькой, мой друг Боря Терехов в новогоднем интервью с Зоей Григорьевной в ее уста вло¬жил «цивилизованную» форму имени Катя, Зоя Григорьевна искренне возмутилась.
Так вот, Василий Сергеевич в эти дни пришел в редакцию. Его поздравляли, шутили: дед! «Не в том беда, что я дед, обиднее всего, что жена у меня теперь— бабка!»
Как-то вечером он позвонил: «Зайди». (Начало 70-х годов). Достал из сейфа книжку, поло¬жил передо мной. Это было краткое изложение книги А. Солженицина «Архипелаг ГУЛАГ», вы¬жимки из нее, сделанные для партработников под грифом «Для служебного пользования». Я в Литературном институте много слышал и о книге, и о гонении на автора, но прочесть не мечтал. Аржиловский дал мне ее на одну ночь. Утром спросил: «Ну, как?» «Страшно», – сказал я. «И опас¬но», – добавил Аржиловский. Только теперь могу предположить, какую опасность он имел в виду.
Я уехал из района в 1975 году, но, бывая в Казанке, старался встретиться с Василием Сергее¬вичем. На классический вопрос «Как дела?» он отвечал в своем духе: «Хуже, чем были, но луч¬ше, чем будут».
Он болезненно воспринимал внутрипартийные разрушительные процессы не потому, что был профессиональным партработником, но потому, что видел за ними другие, еще более трагические события.
Его уход в музейное дело, нео¬жиданный с первого взгляда, я понимаю как попытку сохранить память истории, потому что пена опадет, дурь пройдет, и придут новые люди, и они спросят, чем жили их отцы. Пусть частью ответа им будет дело Василия Сер¬геевича Аржиловского. Вся его жизнь. И после ухода. Потому что – вы чувствуете? – он оста¬нется с нами.

В 1970 году были учреждены медали в честь столетия со дня рождения Ленина. Медаль называлась «За доблестный труд», но была почти копией лауреатского знака. Расклад был такой. Медали и удостоверения к ним привозили в районы, и они вручались от имени Президиума Верховного Совета. Кампания проходила организованно, в день представитель успевал побывать на трех собраниях. После торжеств в столовой накрывали столы. Конечно, представитель просто обязан был выпить за награжденных. Сначала в одном месте, потом в другом. Третье мероприятие обычно намечалось на вечер в клубе. Рассказывают, что был такой случай. Представитель приехал, клуб полон людей, а он балетку с медалями найти не может. Всю машину обыскали – ну, не иголка же. Водитель вспоминает, что в одном месте по нужде товарища представителя останавливались, кинулись туда – нету балетки. Говорят, был запас в области, тем и покрыли недостачу, но самое главное, что никто так в находке и не признался.

Выборы органов советской власти всех уровней для районов всегда были большой работой. Я имею в виду не только большой подготовительный период, но и сам день голосования. Поскольку избирательные участки открывались в шесть часов утра, в райисполкоме в пять все были уже на местах. Значит, шофер председателя вообще встал в четыре. К девяти Паша Пауков вошел в кабинет заведующей общим отделом Веры Андреевны, бросил шапку о пол и выругался:
– До чего же она меня достала, эта наша советская власть!
Вера Андреевна поставила на стол только что привезенный из столовой тазик мясных котлет, нарезала мягкого хлеба и разлила бутылку водки в два стакана, для Паши и для меня. Мы не заставляли себя уговаривать, молча жахнули, смачно зажевали свежими душистыми котлетами. Сметая со стола крошки, Паша подмигнул мне:
– А она ведь ничего, если присмотреться, совецка-то власть!


Едва ли есть в Казанском районе второй такой человек, у которого так же сложно выстраивались отношения с первым секретарем райкома партии Василием Федоровичем Кнышем, как у меня. Он сделал меня самым молодым редактором в области, в 26 лет я был членом бюро райкома КПСС, это огромный аванс. Он же снял меня «со всех постов» и практически способствовал выезду из района. Мы не общались четверть века, а после этого издали книгу его воспоминаний и стали товарищами.
Масштаб и значение этого человека для Казанского района, конечно, будут оценены более полно, пока, думаю, он выпал из общественного внимания. И дело не в том, что земляки не хотят видеть и выделять заслуги бывшего первого руководителя района, проработавшего в этой должности двадцать долгих лет, они-то как раз имеют традиции благодарности и признательности, дело во времени и в той морали, которая насаждается в обществе. Никто и никак не поощряет интереса к советскому периоду нашей истории, если только этот интерес не продиктован желанием насобирать мерзости про русских людей, про их руководителей, про ту партию, что была по Конституции «руководящей и направляющей». Хотелось, чтобы эта дурь прошла, но пока все показывает обратное. Я горжусь, что именно мне удалось сделать книгу воспоминаний Василия Федоровича, мы успели, потому что жить ему оставалось чуть больше года.
Хочу, чтобы вы прочитали небольшой отрывок из книги, тираж ее крайне мал, да и весь он в Казанском районе и среди друзей автора и героя.

«Щербина, в моем понимании, образец партработника».
— Щербина — это действительно партийный лидер, у него была партийная направленность во всех подхо¬дах. Два раза в год, на посевную и уборочную, он при-езжал в район, и не было случая, чтобы не встретился толи с аппаратом, то ли с руководителями хозяйств, секре¬тарями партийных организаций, а то и с активом. Он говорил о результатах работы областной партийной организации, об очередных задачах. Щербина уделял много внимания учебе партийных кадров, все работники аппарата райкома проходили переподготовку.
Было особое внимание к районным руководителям, он прислушивался к нашему мнению. Меня на трибуну вызывал часто, пожалуй, никто больше меня перед  ауди-торией не стоял.
– В качестве кого?
– В качестве отчитывающегося. Отношения у нас были хорошие, но как-то так получалось. Однажды си¬дим на совещании рядом с Ерофеевым Виктором Ивано-вичем, первым секретарем Бердюжского райкома. Я ему говорю: «Ты готовься, сегодня меня не поднимут, у нас все показатели тик-так» Он смеется: «Не торопись!» За¬канчивается совещание, ни одного слова в мой адрес. И тут помощник приносит Щербине какую-то бумажку, он посмотрел и говорит: «Кныш, а что это у тебя с планом по металлолому?» Ерофеев потом долго смеялся: «Ну, что, кого подняли?»
Была еще одна странная закономерность: каждый год меня слушали по развитию животноводства. И вот уже после уборки, Щербина в отпуске, я тоже собираюсь дня через три улететь на отдых, звонит Кузнецов Лев Нико¬лаевич, он тогда был секретарем обкома по сельскому хозяйству: через два дня на бюро по развитию животно¬водства. Я возмутился: «Лев Николаевич, мне непонят¬но, вот план работы обкома, такого вопроса там нет, и повода для экстренной постановки вопроса мы не дали, годовые и пятилетние задания выполняем». — «А что тут особенного?» — оправдывается Кузнецов. Я нажи¬маю: «Но Вы же понимаете, если вопрос ставится вне плана, значит, есть чрезвычайные обстоятельства. Я их не вижу». — «Ну, в общем, приезжай!»
Куда деваться, приезжаю. Работники обкома мне говорят: «Тебе повезло, Щербины не будет на бюро». Я отвечаю: «Вот вы большие работники, а простых вещей не знаете. Был бы Щербина, он бы вопросы задавал, а по¬скольку его нет, я вам скажу, кто будет задавать вопросы: народный контролер, редактор, и т. д., вплоть до началь¬ника КГБ.»
Началось бюро, я доложил. Суть доклада в том, что пятилетнее задание район выполняет по всем показате¬лям и будет выполнять. После отчета — гробовая тиши» на. Ни одного вопроса. Льву Николаевичу надо спасать положение, и он говорит: «Ты почему так доложил, что у тебя вроде все хорошо?» Отвечаю: «Проверьте, если что-то не так, готов нести партийную ответственность». Слово за слово, бюро пошло как-то по мелочам. А я еще добавил, что с предложенным проектом не согласен. Кузнецов свернул обсуждение и предложил поручить сельхозотделу обкома и мне проект постановления дора¬ботать. Когда после бюро меня пригласили на уточне¬ние проекта, я отказался: как нарабатывали, так и дора¬батывайте, я к этому руки не приложу. С тем и уехал.
После отпуска встречаемся в коридоре обкома со Щербиной, он мне мимоходом: «Посмотрел я по стеног¬рамме, как ты вел себя на бюро.» Но вижу, что без на¬жима.
Закончился год, все получилось, как я и докладывал на бюро, район выполнил все показатели с превышени¬ем. Конечно, я не мог так это оставить. Иду к Щербине и после обсуждения других дел говорю: «Борис Евдоки¬мович, прошу на первый квартал включить в план мой отчет о выполнении решения бюро по животноводству в Казанском районе. В порядке контроля». Он заулыбал¬ся: «Это еще невиданно, чтобы просили поставить от¬чет». Я говорю: «Хочу, чтобы те, кто неверно трактовал положение дел в нашем районе, и игнорировал доклад и мнение первого секретаря, были посрамлены». «Ладно,— миролюбиво заметил Борис Евдокимович, — обой-демся без поругания».
– С ним можно было так говорить?
– Я с ним говорил на любые темы и не боялся, что мое мнение не совпадает с его позицией. Как-то после совещания стоим мы в коридоре, группа секретарей сельских райкомов, и рассуждаем, почему это только сель¬чан спрашивают, а северные секретари молчат. Подходит Щербина. Я был и по возрасту, и по стажу работы постарше товарищей, говорю ему об этом и еще о том, что мы не знаем почти ничего о работе партийных ко¬митетов в местах добычи нефти и газа, хотя работаем для них. «Учтем» — сказал Щербина.
На следующем совещании поднимают только севе¬рян, но мне показалось, что все они были специально подготовлены. Но не это главное. Когда снова подошел Щербина, мы над этим пошутили и уже всерьез попро¬сили показать нам, крестьянам, как добывают нефть, что такое буровая, как живут северяне. Щербина кивнул, и через некоторое время нас специальным самолетом повезли в Нижневартовск, все мы посмотрели, и на Самотлоре побывали, на буровых. Для нас было очень любопытно, какими суммами они оперируют в своих рассказах, нам на юге такие деньги не снились. Все-таки страна вкладывала огромные средства в освоение нефтяных и газовых месторождений.
Запомнилось, что нас предупредили: «Избави тебя Бог сойти с бетонки, можно так залететь, что никто тебя не выловит». Оказывается, чтобы положить до¬рогу, болотную кашу вычерпывают аж до девяти мет¬ров, а потом забивают песком. Это стоит огромных денег.
Удивительно, но в Тюмени в аэропорту нас встре¬чал Щербина. Что, обязательно это надо было делать, он и потом мог с нами переговорить? Нет, он очень уважительно относился к тем, с кем работал, с кем делил ответственность за область.
– Когда он приезжал в район, кто его сопровождал?
– Никто. А кто его должен был сопровождать? Никакой охраны, никакой обслуги, только он и водитель, иногда брал с собой Неклесова, начальника управления хлебопродуктов. Милиция не знала ниче¬го о приезде первого секретаря, соответственно, ника¬ких постов.
–  Обеды заказывали в райцентре?
– Чаще всего обедали прямо в поле, иногда в сто¬ловых хозяйств. Если помнишь, у нас везде очень вкус¬но готовили. Ужинали поздно вечером в гостинице,
естественно, был заказ.
– Рюмка с устатку позволялась?
Расскажу, как осенью 1966 года мы, новое руко¬водство Казанского района, встречали Бориса Евдоки¬мовича первый раз. Он был с Неклесовым. Мы ездили по хозяйствам, начался дождик, ужин заказан в буфете, в подвальчике райкома. Был председатель райисполко¬ма, начальник сельхозуправления. Я спрашиваю Некле¬сова: «Как насчет спиртного?» — «А это ты сам решай, ты хозяин». Я тогда говорю: «Борис Евдокимович, до¬рога дальняя, все подустали, предлагаю по 50 граммов коньяку». Щербина засмеялся: «Вот молодежь пошла, он не предлагает по  150, когда можно отказаться, а 50грамм кому повредят?» Я беру бутылку, наливаю, поси¬дели, поговорили, и все на этом. И дальше, когда прихо¬дилось быть с ним за столом, он больше одной рюмки не выпивал. А в других районах, говорят, вообще не по¬зволял.
Однажды он был у нас в период хлебоуборки, часов в двенадцать ночи приехали в Яровское. Напротив села увал большой, обмолот ведут штук пятнадцать комбайнов, да еще автомобили, сотня фар, зрелище неповторимое. Тут дирек¬тор, управляющий, тут же был бригадир, только не помню точно, Котов или Шорохов. Во время разговора бригадир обращался к Щербине: «Борис Евдокимович, можно личный вопрос? Нельзя ли мне мотоцикл «урал» продать?» Щербина ведет разговор, а сам меня тихонько спрашивает, кто этот человек. Я ему объяснил, что работник заслуженный, механи-затор еще с мтсовских времен, во всех отношениях хороший человек. Тогда Щербина сам вернулся к. разговору о мото¬цикле и говорит: «А почему именно «урал»? Я предлагаю тебе новенький «уазик». Эти машины тогда только появились. А проситель свое: «Мне только «урал», а «уазик» пусть добрый человек возьмет».
Поехали мы с поля, Щербина разволновался: «Ты посмотри, какие скромные сельские труженики. Другой бы из горла вырвал, а этот: пусть добрый человек возьмет! А кто еще у нас есть заслужённее его?» И вдруг: «Давай вернемся!» Вернулись, нашли этого человека. Щербина к нему: «Вот сейчас первый секретарь мне еще раз про Вас рассказал, я очень хочу, чтобы именно Вы взяли эту машину. Если денег не хватает, вот директор, договоримся, даст под зарплату». Бригадир стоит на своем: «Машину отдайте кому другому, а мне мотоцик¬ла хватит». Они расстались, как будто много-много лет знали друг друга, и Щербина еще долго сожалел, что не смог убедить хорошего человека. Через пару дней по¬звонили, что бригадиру пришел «урал», мужик был очень доволен.
Вот такой человек был первый секретарь обкома. Он знал всех наших руководителей и очень уважительно к ним относился. Как-то после работы в нашем районе я его провожал в Сладково, это надо проезжать через Афонькино. Там директором совхоза был Еремин Гри¬горий Павлович. Я предложил Борису Евдокимовичу за¬ехать к этому руководителю, они еще не были знакомы. «Ты сам решай, мы же на твоей территории, как ска¬жешь, так и будет». Подъезжаем к конторе, директора нет, не встречает. Ну, не большая беда, проходим в ка¬бинет, здороваемся, садимся. Смотрю, Григорий расте¬рялся, Щербина тоже это понимает и задает самый про¬стой вопрос: как надои, как то, как другое. Григорий бумагами трясет: сейчас, Борис Евдокимович, а уже ничего не видит, окончательно потерялся. Щербина спрашивает: «Мы тут проезжали, у дороги поле паро¬вое?» — «Да, Борис Евдокимович». — «А почему там скот ходит?» — «А мы решили овец попасти, а потом перепахать, не пропадать же добру». Щербина заулы¬бался: «Ну, если тут экономически обосновано, тогда другое дело».
Поехали дальше. «Да, познакомил ты меня с дирек¬тором». Я говорю: «Он человек-то хороший, и руково¬дитель неплохой, но растерялся, спроси его сейчас, он не помнит, что говорил». — «Ну ладно», — примирительно сказал Щербина. И он никогда больше не вспомнил об этом, намека не сделал, никаких выводов, отдавая все это районной власти.
– После его ухода в Москву Вы с ним встречались?
– Он приехал на первую после отъезда областную партконференцию, в перерыве подошел к нам, сельским секретарям, поговорили. А деловых встреч не было.
– Он ушел из области даже не Героем Социалисти¬ческого Труда?
– Мы же говорили, как награждали партработников. Конечно, это несправедливо. Мы все переживали. В сосед¬ней Северо-Казахстанской области первым был Демиденко, область очень маленькая, никакой роли в экономике страны, но он получил Звезду. А Щербина стоял у начала освоения нефтяных и газовых месторождений, это его рас¬крутка, он всю черновую работу перевернул. Какие там кадры были скомплектованы, как он их пестовал, всех по
имени-отчеству знал. Знал всех передовиков — буровиков, добытчиков, строителей. Для нас тоже было удивительно, почему он ушел из области на повышение без звания. Но
Героя он все-таки получил уже будучи заместителем пред¬седателя Совета Министров СССР.
—Писали, что его здоровье было подорвано Чернобы¬лем, где он возглавлял правительственную комиссию, и вскоре Борис Евдокимович скончался.

Мне не довелось хоронить Василия Федоровича, но в сороковой день я напечатал в казанской газете вот эти строки.

Умер Кныш. Его сердце ос¬тановилось 29 августа, но для казанцев он продолжает ос¬таваться гражданином района, его первым Почетным граждани¬ном, получившим это высокое звание в день своего 75-летия, за два года до смерти. Хорошо, что самые важные, самые сердечные слова успели сказать живому че¬ловеку.
Знаю, что к нему не все отно¬сятся одинаково: сам грешен, понимаю, что личная обида по¬рой весь белый свет застит. Но наступает момент истины, вре¬мя зрелости, когда объектив¬ность в оценках берет верх над мелочными обидами, и тогда понимаешь действительное величие личности.
Я пришел литсотрудником в редакцию газеты "Заря комму¬низма" в марте 1966 года, через два месяца после избрания Кныша первым секретарем райкома партии. В 1967 году он вручил мне кандидатскую карточку, а через год – партийный билет. В феврале 1973 года Кныш доверил мне, 26-летнему, районную газе¬ту. Я доверия не оправдал, и че¬рез два года с треском был с дол¬жности снят и выведен из соста¬ва бюро райкома. Через несколь¬ко месяцев настойчивых требо¬ваний отпустить меня из района и советов Кныша одуматься и не торопиться он, наконец, не вы¬держал и сказал: "Поезжай!". Я уехал, и мы 2 5 лет с ним не встречались.
В марте 2001 года я узнал о предстоящем юбилее Казанского района и 75-летии Кныша. По¬явилась мысль записать и издать к праздникам его рассказ о мно¬голетней работе в районе и о почти 20 годах руководства им. Долго не решался набрать номер телефона его квартиры: не то стеснялся, не то боялся. Когда, позвонив, поздоровался и назвал свое имя, Кныш бодрым голосом ответил: "А, Николай Максимо¬вич, приветствую!"  Говорю о необходимости личной встречи хоть завтра, не уточняя, зачем. Он тоже из деликатности не спра¬шивает. Немного подумав, пред¬лагает: "Завтра в 10 часов в вес¬тибюле обкома партии". Он так и сказал: обкома партии, хотя уже десять лет нет обкома, а в здании работает администрация области.
При встрече пожал руку. Я сказал о своем желании сделать запись его рассказа и издать к юбилеям его и района книжку воспоминаний. Готов был (имея в виду мои прошлые прегреше¬ния) услышать: знаешь что, до¬рогой, катись-ка ты... Кныш, даже не задумываясь, спросил, когда и где можно приступить к работе. Я ответил, что хоть сей¬час, а где – это ему определять. "Тогда пошли ко мне", - закон¬чил разговор Кныш.
И мы просидели за столом че¬тыре дня, записав около десятка диктофонных кассет. Кныш меня поразил произошедшими в нем переменами. Он был увле¬чен семьей, правнуками, дачей, общественной работой. Он стал проще и демократичнее, хотя нет-нет, да и узнавал я до боли знако¬мые нотки безоговорочных кнышовских рассуждений и выводов. Мы уходили на кухню пить чай, снова возвращались в кабинет, и Кныш выуживал из-под стола лю¬бопытных правнуков, которым очень хотелось послушать дедуш¬кин рассказ.
Он рассказывал, будто читал с листа длинный монолог о своей жизни. В его речи был азарт, взвол¬нованность, иногда гнев, а потом боль и горечь. Удивляла особен¬ность его памяти сохранять и вос¬производить детали, их в книге много, это все его, я не придумал ни единой.
Приехав домой, я сел за стол, что называется, обрабатывать матери¬ал. То есть, следовало прослушать все пленки, записать текст на бума¬гу, а потом приводить в литературный вид, расставляя все по местам. Чем больше я слушал кассеты, тем больше убеждался, что моя задача гораздо проще: воспроизвести на бумаге все, что рассказал Кныш, предопределяя смену сюжетов сво¬ими вопросами. Так я и сделал.
Когда рукопись была готова и снимки отобраны из семейных аль¬бомов, поехал в Казанку решать вопрос по оплате издательских расходов. Глава района Владимир Барабанщиков, выслушав меня, грустно улыбнулся: "Николай, на приказе о моем освобождении от должности чернила подсыхают, я ничего не успею решить". Так и слу¬чилось. Вновь назначенный Илья Денисов идею издания поддержал, но развел руками: "Я третий день в кресле, надо разобраться, подож¬ди". Но ждать нельзя, издательский процесс – дело довольно продол¬жительное, а юбилеи уже в июне.
Решил обратиться к депутату областной думы Владимиру Завь¬ялову. Он меня принял в офисе сво¬ей "Продовольственной компа¬нии", выслушал и сказал: "Я не знаю Кныша, но я знаю Казанский район как крепкую экономическую единицу, создать которую мог только очень умный и толковый руководитель. Потому денег дам, везите счет".
Так появилась книга "Гражда¬нин района". Название счастливо совпало с присвоением Кнышу зва¬ния "Почетный гражданин райо¬на". Конечно, тогда я об этом не знал, название пришло само со¬бой. А кто же он еще, если не гражданин нашего Казанского района?
Когда мне позвонили из Ка¬занки и пригласили на презен¬тацию книги, я подумал, что где-то в библиотеке или в музее со¬берется группа старых товари¬щей и соратников Кныша, и библиотекари расскажут им о книге. Я ошибся. Приехав, ни в библиотеке, ни в музее никого не нашел, прибежал в администра¬цию района, и сразу при входе меня встретили заместитель гла¬вы Валентина Шутова и сотруд¬ница библиотеки Тамара Чере¬панова, провели в большой зал заседаний, и я оторопел, увидев, что он переполнен. Оказалось, что здесь руководители сельских администраций и трудовых кол¬лективов, ветераны, работники культуры, образования – весь актив.
Мне первому дали слово, и я рассказал, как возникла идея и как она реализовывалась, о работе над текстом, максимально сохра¬нившем кнышовскую манеру раз¬говора. Выступавшие после от¬мечали, что, читая книгу, они как бы слышали голос Кныша: на¬столько буквально дословно вос¬произведен его рассказ. Это не моя заслуга, я только выполнил техническую работу.
Не стал скрывать и того, что 25-летняя пауза в наших отно¬шениях сильно сдерживала меня при обращении к Кнышу, но, слава Богу, все обошлось. Кныш в своем выступлении тоже на этом остановился, вспомнив ис¬торию моего скандального увольнения, и похвалил за то, что я нашел силы все преодолеть и сделал хорошую книгу. "Од¬ним словом, сказалось казанское воспитание", - подытожил Кныш под аплодисменты зала. Все выступавшие - З.Г.Аржиловская, С.И.Крючков, Л.Л.Григорова (простите, я всех не за¬помнил) – говорили мне приятные и добрые слова. Я тогда по¬думал, что здесь за два часа ус¬лышал о себе хорошего больше, чем за двадцать лет жизни и ра¬боты в Бердюжье.
После этого довольно часто бывал у Кнышей, звонил по те¬лефону. В начале нынешнего года после длительного лечения в больнице Кныш выписался до¬мой, и я навестил его. Мы гово¬рили о родном районе, о сегод¬няшней жизни, о его здоровье. Он сказал тогда, что хорошего ждать не приходится. "Я особо об этом не распространяюсь, но тебе, как товарищу, скажу: у меня рак".
В день его смерти я работал в Шадринском издательстве над очередной книгой. С печальным известием мне звонили домой не¬сколько раз, но жена увезла в Тюмень дочь, поступившую в ин¬ститут, и телефон молчал. Об ут¬рате узнал от старых товарищей Кныша.
Я немногое в жизни сумел сде¬лать, но книга "Гражданин рай¬она", уверен, зачтется мне. Мое второе пришествие к Кнышу оказалось столь продуктивным и значительным. Его место в моей душе и в моем сердце останется за ним навсегда.

27 ноября 2003 года.


По иронии судьбы, сняли меня с должности редактора на заседании бюро райкома партии 1 апреля. Это 1975 год, прослужил два года с небольшим, хотя Кныш на меня, видимо, ставил серьезно, избрали депутатом районного Совета, членом бюро райкома партии, это по тем временам огромное доверие и честь. Не оправдал. Тому было много причин, не буду их касаться. (Владилен Никитин назвал «излишне откровенной» мою книжку «Как я строил мой храм», где я честно говорю о своих недостатках). Перевели корреспондентом–организатором местного радиовещания, самая никудышная работа. Сразу заявил, что уезжаю из района. Куда – не имело значения. Напрасно знающие люди втолковывали мне, что не надо резких движений, веди себя нормально, и о тебе не забудут. Я требовал снятия с партийного учета, без этого не уедешь, в снятии отказывали. Жена тоже работала в редакции, выходит, газета теряла слишком много. В это время мы жили в самом приличном доме райцентра, в трехкомнатной квартире с большими комнатами и высокими потолками. Рядом родители, мои и жены. Старшая дочь закончила второй класс, младшей третий год. Куда ехать и зачем? Но тогда желание бросить обидевший меня район было главным, а сопротивление властей только усиливало мой напор. В район приехал заведующий сектором печати обкома партии Николай Васильевич Бортвин, это был умный и спокойный человек, он много сил потратил, чтобы меня отговорить, но напрасно. И вот дана команда: с учета снять, с работы уволить, пусть едет. И я вдруг понял, что уже ничего не хочется, хоть бы кто-нибудь предложил остаться… Но – нет, а отступать некуда. Ранним утром 24 августа, в день своего рождения, когда исполнилось 29 лет, я поехал в Омскую область, в Большереченский район на должность заместителя редактора газеты «Иртышская правда». Так распорядился заведующий идеологическим отделом обкома партии Владимир Ильич Жаринов, на которого вывела меня омская телефонистка, так и не сумевшая добиться до сектора печати обкома.
Редактор газеты Александр Петрович Долгушин встретил меня более чем радушно, через месяц дали квартиру в центре поселка. Большеречье – старинное село на берегу Иртыша, очень чистое, благоустроенное. Это северная часть области, двести километров от Омска. Я довольно успешно начал работать, редактору нравились материалы, коллектив хорошо ко мне относился. Очень близко сошлись с собкором «Омской правды» Яковом Александровичем  Сеначиным. Человек очень трудной судьбы, весь израненный фронтовик, вернувшийся с фронта умирать от открытой чахотки. Но выжил, ел собак и барсуков, медвежий жир, учился, стал журналистом, писал незатейливо и доступно. Смотревший в глаза смерти, он очень любил и ценил жизнь. Оптимист был неисправимый. Я часто хандрил, тосковал по родине, грызла непреходящая обида на Кныша и райком. Находя меня в таком состоянии, Сеначин говорил:
– Коля, ты посмотри в окно, какое солнце, какой воздух! Жизнь прекрасна! Чем ты недоволен? Тебя встретили, подъемные выплатили, квартиру дали в самом центре, жена у тебя красавица, дочки умницы, материалы твои в районе читают, ты на сцену вышел – зал плакал от твоего чтения. Что тебе еще надо?!
И в самом деле, что надо? Работай! Я благодарен Якову Александровичу за его поддержку. Никогда не забуду его слова:
– Посмотри на секундную стрелку часов. Вот видишь, она проскочила цифру. Все, этот миг уже никогда не повторится.
У нас была хорошая газета. Долгушин делал ее спокойно, никогда не дергал по пустякам. Ответственный секретарь Светлана так рисовала макеты, что красивей страницы просто быть не могли. Самые умные статьи писал Володя Чешегоров, правда, очень мало писал, а для районной газеты важно еще и количество строк.

Случай свел меня с человеком, долгие годы работавшим рядом с первым секретарем Омского обкома КПСС Сергеем Иосифовичем Манякиным. Манякин был руководителем хрущевской волны, но пережил все перемены в верхах и очень долго оставался первым секретарем важнейшего для страны обкома. Знаю только понаслышке, сколь велико было значение для страны промышленного потенциала региона, но Манякин создал уникальные возможности для развития сельского хозяйства. В области успешно ликвидировали туберкулез и бруцеллез, болезни, много лет губившие стадо и не дающие хорошей продукции. Я видел эту работу в Большереченском районе, когда после вывода скота мощные бульдозеры выгребали из помещений грунт на два, если не больше, метра, дальше стены просто стояли, выветривались, что ли, потом туда завозили чистый грунт , монтировали оборудование и ставили породистый скот. Продуктивность животноводтва сразу пошла в гору. На такие фермы я, корреспондент районной газеты, попасть не мог ни при каких обстоятельствах. Нужного мне человека приглашали по внутреннему телефону в дом животноводов. Все работники меняли одежду, ничто не могло попасть в помещение бесконтрольно. Это было в средине семидесятых годов.
Созданная при Манякине фирма «Омский бекон» сегодня является лидером свиноводческой отрасли России. Были организованы несколько крупных птицеводческих фабрик, которые решили проблему продовольствия для города Омска, в 1976 году родившего миллионного жителя.
В те дни возник такой анекдот. Звонит Манякин Генеральному Секретарю ЦК КПСС Брежневу и говорит, что в связи с переходом города в разряд миллионеров следовало бы увеличить фонды на мясо, масло и пр. Брежнев советует: «А ты рекомендуй народу переходить на каши. Например, очень полезна овсянка, наши враги англичане много веков ее потребляют». Манякин невесело пошутил: «А они у меня с овса не запоржахивают?». «Нет, – уверенно ответил Леонид Ильич. – Вот я сейчас уточку кушал, я же не крякаю».
Манякин очень дорожил руководящими кадрами, был установлен порядок, по которому каждый, вплоть до председателя колхоза и секретаря парткома, должен был ежегодно проходить медицинское обследование. В Большереченском районе рассказывали такую историю. На пленуме обкома выступает парторг совхоза по фамилии Шкуро. Это был высокий и до невозможности худой человек. Манякин обратил на это внимание и после речи задержал оратора на трибуне:
– Товарищ Шкуро, вы когда последний раз проходили медицинское обследование?
– Давно, Сергей Иосифович.
– Вот вам поручение пленума: завтра же пройти обследование и выполнить все рекомендации врачей.
У парторга обнаружили туберкулез, ему жить оставалось до следующего пленума. Лечился, вернулся к работе.
Этот знакомый рассказал мне предысторию нашумевшего в 1976 году дела о непартийном и негосударственном отношении к ветеранам труда. Не ручаюсь за точночть формулировки, но суть именно в том, что партийными и государственными органими области были приняты очень крутые меры к нескольким десяткам руководителей разных уровней. А причиной всему стали продолжительные хождения пожилой сельской учительницы по кабинетам местных и районных начальников с просьбой провести хоть какой-нибудь ремонт ее старенького домика. Это типичная сельская учительница, в войну потерявшая мужа, оставшаяся без собственных детей, всю жизнь отдавшая чужим детям. Так получилось, что все руководители сельсовета, совхоза, парткома и рабочкома были ее учениками, многие руководящие товарищи из района тоже учились в ее классах. Никто старушке не отказывал, но домик рушился, ворота упали, дров в зиму нет. Кто-то посоветовал ей обратиться к Манякину: он поможет! Но беспартийная женщина не могла пройти напрямую, а прием по личным вопросам раз в неделю, жить негде. Дежурный милиционер при входе посоветовал женщине подойти утром пораньше, а он кивнет ей, когда на крыльцо поднимется Сам. По сигналу сообщника просительница бросилась перед секретарем обкома на колени. Манякин был явно смущен:
– Кто вы? В чем дело?
– Сергей Иосифович, только вы мне можете помочь!
Манякин дал команду через полчаса привезти женщину в кабинет. Он ее выслушал, потом пригласил членов бюро обкома, и рассказ был повторен. Тут же создали комиссию, которая немедленно выехала в район, разобралась во всех фактах и результаты доложила на заседании бюро обкома и исполкома областного Совета. Результаты были потрясающими. Сняты с работы все руководители района со строгими партийными взысканиями, заведующий отделом образования, председатель совета, совхозный парторг вообще лишились партбилетов и должностей. Было принято развернутое постановление, оно напечатано и прочитано по радио. Во всех районах и городах прошли партийные собрания и сессии Советов, призванные резко изменить отношение к ветеранам труда.
Можно по всякому к этому относиться. Конечно, случай частный, кампанейщина. Но дело-то сдвинулось! И еще долго в области помнили, что за такие промахи партия не прощает. Все вопросы были решены? Конечно, не все, но решено многое, и это уже хорошо. Я уже не говорю о том, какой авторитет заработал на этом частном факте первый секретарь обкома. Да, можно улыбаться, но за последние пятнадцать лет я не знаю ни одного случая, чтобы хоть какой-нибудь «бугорок» пострадал за издевательство над старыми людьми. Очень символично, что пишу эти слова в дни яростной борьбы правительства с никак не вымирающими стариками.
Еще раз о Манякине напомнили мне кадры телесъемки всероссийского съезда партии пенсионеров, которую перед выборами скоропостижно создал один преуспевающих коммерческих проходимцев. Сергей Иосифович нес знамя якобы партии, и я выключил телевизор, чтобы не быть свидетелем трагических нравственных перемен.


В декабре 1976 года я участвовал в семинаре молодых омских писателей, и подборка рассказов была хорошо оценена. Их взял для журнала редактор «Сибирских огней» Анатолий Никульков (после моего отъезда из области мы не переписывались, и публикации не было), рассказ «Димкино поле» прочитали по радио, а «Наказ» напечатала «Омская правда». Председатель Омского телерадиокомитета Нина Петровна Бревнова заинтересовалась автором и приехала ко мне в Большеречье. Мы посидели в кафе, поговорили, она предложила возглавить на радио редакцию общественных программ, ее вел Валерий Мурзаков, но перешел на литературную работу, и вот предложение мне. Я соглашаюсь, хотя радио – совершенно незнакомое дело, о сомнениях говорю, а Нина Петровна успокаивает: «строительный материал» один, что для газеты, что для радио – слово. Но из нашей затеи ничего не получается. Когда о моем переводе Нина Петровна завела разговор в обкоме партии, возник вопрос, кого брать из района, ведь редактор Долгушин рассматривается на инструктора сектора печати. Говорят, что решение передали в район, первому секретарю райкома Ивану Миновичу Трылю, кого он отпустит. Трыль, якобы, отдал Долгушина, потому что тот приличное время отработал в редакции, а Ольков, мол, и тут пойдет на повышение, станет редактором. О таком варианте Бревнова сообщила мне по телефону. Перспектива стать редактором «Иртышской правды» мне не улыбалась: газета была слишком хорошей, сделать ее лучше я не видел возможностей, а стать после Долгушина «плохим» редактором мне не хотелось. Потому при первом разговоре с Трылем я отказался. Правда, не очень категорично, думал: будет уговаривать – соглашусь. Но я не знал Трыля. Он в войну служил в СМЕРШе, говорил по-сталински тихо, дважды распоряжений не повторял и предложений не делал. Полгода я исполнял обязанности, пока не прислали нового редактора, и Трыль ни разу не вернулся к разговору о должности. На этом омский период моей жизни закончился, через два года, в августе 1977 года, я с документами и выходным пособием оказался в доме своих стариков в Афонькино. Предстояло искать работу.


Из Омска на родину ехал через Петропавловск, и это предопределило дальнейшую судьбу. В райцентре Соколовка, красивом небольшом селе под городом, жили мои дальние родственники и просто товарищи, Миша и Володя Андреевы. Миша был шофером председателя райисполкома, он увез меня в деревню и на другой день сказал своему шефу Есмуканову, что друг ищет работу. Новость эта дошла до секретаря райкома по идеологии Уваисова, и он попросил Мишу привезти меня на беседу. Я приехал, поговорили, встретился с первым секретарем Изосимовым. Тот хорошо знал Кныша, все-таки соседи, и спросил, за что же он со мной так круто обошелся. Скрывать было глупо, я все сказал, и правильно сделал, потому что Изосимов, безусловно, говорил с Кнышем. Видимо, не самую отвратительную характеристику дал мне Василий Федорович, потому что Изосимов не только согласился взять меня инструктором райкома партии, но и отдал очень приличную квартиру.
Газис Есмуканов был очень красивым и молодым председателем, у нас сложились хорошие отношения, он даже пригласил меня представлять райком на встрече доярок–трехтысячниц. В его кабинете был накрыт стол, он разговаривал с женщинами не только о работе, но и о семьях, о мужьях, многих из которых знал. Каждой подарил недорогие памятные сувениры. Долго пили чай, Газис сам его разливал. Я сказал, что дома не могу сделать такой вкусный чай, какой подают казахи, Газис рассмеялся и пошутил:
– У тебя никогда не получится, ты ведь не знаешь, что вперед наливать, заварку или сливки.
Уже после моего отъезда его пригласили в аппарат ЦК Компартии Казахстана, где он сейчас – не знаю.
Уваисов Рустем Садуович, небольшой, как мальчишка, казах, очень добрый, деликатный, быстро понял, что для идеологического отдела человек, умеющий писать, просто находка. Я был завален всякого рода «письменными» поручениями, составлял записки, информации, отчеты. Уже в октябре Уваисов предложил написать доклад на пленум райкома по проекту новой конституции «развитого социализма», сказав по секрету, что первый хочет посмотреть, на что я способен. Я собрал всю нужную мне информацию и написал эмоциональную статью о советском образе жизни, о единстве советских народов, об успехах экономики. Материала по району было достаточно, все положения проекта конституции были подкреплены фактами, осталось только в начале сослаться на «положения и выводы» Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева, а в конце заверить, что «приложим все свои силы». Доклад Изосимову очень понравился, райкомовские машинистки сказали мне, что впервые печатали сразу все экземпляры для протокола. Рустем Садуович переживал мои вывихи, с сожалением говорил:
– Эх, Николай Максимович, мне бы твоя голова, я бы ЦК работал.
Он всегда выпускал предлоги, от чего речь его была еще интереснее. Рустем все делал, чтобы скрыть мои проделки, но шила в мешке не утаишь, и нам приходилось выкручиваться.
Заместителем редактора районной газеты был вчерашний инструктор райкома Альфред Пряников. Он был чуть старше меня, очень грузен, курил маленькие папиросы «Север», Альфред их гвоздиками называл, они и правда были как гвозди. Он приехал сюда из Подмосковья на освоение целинных земель «по комсомольской путевке», как любил уточнять. У него стихотворение об этом было, он читал его на комсомольских форумах, посвященных целине, они в Казахстане во времена Брежнева проводились регулярно, в конце стиха выхватывал из кармана настоящую комсомольскую путевку и срывал аплодисменты. Альфред был хорошим поэтом, но совсем лишен пробивных способностей, потому практически не печатался, если не считать районки и литстраницы в областной газете.
Я знаю соль,
Я знаю снег,
Я знаю боль,
Я знаю гнев…
Эти стихи я напечатал в бердюжской газете. А еще он едкие эпиграммы писал. Отделом культуры, а, следовательно, и поэзией, в областной газете заведовал Володя Шестериков. У них не ладились отношения, и Альфред прочитал мне однажды очень злые стихи. Отталкиваясь от фамилий известных поэтов, он пишет, что, возможно, будет евтушенить, ахмадулить, вознесенить, «но только ненавижу шестерить». Если только эти стихи дошли до «героя», Пряникову ни одной строки не напечатать. Он легко работал в райкоме, любую бумагу писал влет. Его любимое выражение: «Все документы берут свое начало из трех «п»: пол, потолок и палец». Более злое: «Это не райком, это леспром. Что ни секретарь, то дуб, что ни завотделом, то пень, что ни бумага, то липа». В орготделе инструктором работал Гена Митрофанов, его отец был управляющим госбанком в районе, где наш первый начинал директором совхоза, потому Геннадию многое прощалось. Альфред посвятил ему такие строки:
– Видали Митрофанова,
трезвого, не пьяного?
– Трезвого, не пьяного?
Тогда не Митрофанова!
Но иногда бедному Альфреду приходилось в категорической форме отрекаться от авторства. По району гулял листочек со стихами на тему «Кому на Руси жить хорошо?», в которых высмеивались почти все руководители, причем, местами очень удачно. Альфреда потащили на ковер, он, конечно, знавший о стихах, неуклюже пытался сделать вид, что впервые слышит, запутался совсем, наконец, предположил, что написать мог кто-то другой, например, Ольков. Я сразу отвел все подозрения, сказав, что никогда бы не спутал Русь с Казахстаном. От меня отступились. А тот злой листок запустил все-таки Альфред.
Через год я ушел из райкома в культуру, написал пьесу «Хлеб нашего поля» к очередному юбилею освоения целины, который в Казахстане очень широко отмечался. Вместе с Галиной Куц, заведующей отделом, мы поставили по пьесе спектакль, премьера была большим событием в райцентре. Меня вызывали на сцену как автора, я, как принято, раскланивался. Потом с этим спектаклем мы объехали весь район, все клубные сцены. Пьеса простая, житейская, зрители тепло принимали наших артистов. Роль шутника и балагура, этакого сегодняшнего Щукаря, исполнял Гриша, Григорий Иванович, очень одаренный человек. О спектакле писала областная газета, из министерства культуры республики приехали две дамы специально принять постановку. Работу сдавали на сцене дома культуры села Якорь, тут же устроили ужин. Дамы все выспрашивали, как мы работаем, как совмещаем основные занятия с самодеятельностью. Грише задали вопрос, как жена относится к его постоянным поездкам, ревнует, наверное. Они не знали, что Гришу нельзя заводить. Он умиротворенно заявил, что в этом плане у них с женой полный порядок:
– Мы с ней тазиком пользуемся.
– Каким тазиком? – не поняли дамы.
– С теплой водой. Вот вернусь домой, она поставит тазик с теплой водой, я сажусь в него.
– И…
– Если яйца тонут, значит, все нормально. Но если вдруг всплывут – спектакль назавтра придется отменять.
Едва ли этот зрительный зал слышал когда такой хохот.
Еще о двух своих увлечениях того времени хочу рассказать. В Соколовке я всерьез занялся лекционной работой, специализируясь на очень актуальной международной тематике. Мне были доступны информационные бюллетени для партийного руководства, часто бывал на семинарах, в том числе республиканских, в Петропавловске и городе Рудном Кустанайской области. Лекции читал в своем районе, потом стали приглашать в город, это ответственные и сложные выступления. Меня выручал большой опыт участия в художественной самодеятельности, все-таки любое общение с публикой – это спектакль. Казахстанская практика пригодилась чуть позже, когда пришлось полгода зарабатывать на кусок хлеба лекциями по всему югу Тюменской области.
И не оставлял своего увлечения художественным чтением. Галина Куц направила меня на областной конкурс чтецов, где получил звание лауреата. Во второй раз конкурс проходил уже в ранге республиканского, нам двоим дали лауреатские дипломы, девушка просто блестяще читала стихи Вознесенского о Мерилин Монро.
Его вызвал секретарь райкома и сказал, что приезжает лектор из пединститута, но по линии обкома, потому что кандидат экономических наук, и надо организовать ей аудиторию. Для международника гораздо проще организовать людей, политикой тогда все интересовались, но кто будет слушать глубокие мысли о сельской экономике молодой женщины, никогда не работавшей в сельском хозяйстве? 
Лекторша оказалась молодой и красивой, ни на что не претендовала, говорила легко и просто, в общем, за день они выступили в трех точках. Она сказала, что этого достаточно, и попросила увезти ее в город. Он сел сопровождать под понимающую улыбку райкомовского водителя. У подъезда попрощались официальным рукопожатием и уточнили, что утром машина будет к восьми часам. Ее немножко удивило, что утром он тоже приехал, они отработали день, в перерывах между лекциями говоря обо всем. Время от времени он улавливал ее интерес к нему, она же нравилась ему вся: крепкая, подвижная, русоволосая, с едва заметными веснушками.
– Вы сегодня снова будете меня провожать до дома? – вдруг спросила она.
– Если будет позволено…– разыграл он смиренного.
– Более того, я буду настаивать, – подхватила она тональность игры.
Когда подъехали к дому, она пригласила на чашку кофе, явно не очень настойчиво приглашая и водителя. Они вошли в квартиру, он скромно осматривался, выискивая, с кем следует поздороваться.
– Не оглядывайтесь, здесь никого нет, кроме меня. Был кот, но пришлось отдать подруге, когда уехала в Москву, в аспирантуру. Вы кофе любите с сахаром?
– Я не люблю сладкий кофе.
– А все остальное? Например, вы любите сладко поцеловать женщину, которая вам нравится?
Он не был скромницей, но женский натиск его всегда смущал. Он и сейчас покраснел, потому что она сразу это отметила:
– Не считайте меня…, ну, распущенной, что ли. Да, у меня нет мужа, но я нормальная женщина, были встречи в неделю раз, недавно они прекратились, по моей инициативе. Вы мне понравились сразу. Нет, меня не смущает, что вы женаты, это ее проблемы. После такого признания вы, наконец, насмелитесь меня поцеловать?
Они встречались так часто, как позволяло время. Выехать из райцентра в город – нужен приличный повод. Секретарь райкома скоро обо всем узнал от водителя и стал направлять его по «особым поручениям». В выходные он сам свободно уезжал, ссылаясь на дела в библиотеке или архиве.
– Почему ты, не выйдешь замуж? Молодая, красивая, состоятельная. Что еще нужно?
– Ты не знаешь, что нужно, кроме того, что перечислил? Нужно хотя бы немного любить, как я тебя сейчас. Я не схожу с ума, не кусаю любовников, не ору что попало, говорят, это сегодня в моде. Я бы с удовольствием вышла за тебя, но ты не насмелишься, хотя семья у тебя…, слабоватая. Ты побоишься мести партии – самой ревнивой женщины. Не пытайся оправдываться, я ведь не обвиняю тебя. Ты очень мне нравишься, но ты уже не мой.
Он часто, слишком часто, чтобы решиться на это, собирался сказать все жене и уйти. Он понимал, что этот разговор, последний, окончательный, не состоится никогда.
Ранним летним утром, когда он, по легенде, был в соседнем районе для подготовки вопроса на бюро обкома, она весело распахнула окна, помылась в открытой ванной и присела к нему на постель:
– Насколько я тебя знаю, новость должна быть приятной. А, впрочем, это не имеет принципиального значения. Я беременна и буду рожать. Ты молод и здоров, к алкоголю равнодушен, не куришь – идеал, а не папа.
Он откровенно не знал, как себя вести. Отпустить на волю радость было как-то неинтеллигентно, ситуация уж больно пикантная, хотя волнение было. Отговаривать глупо, поздно и бесполезно. Он обнял ее:
– Я буду вам помогать. Буду приезжать часто. Если, конечно, ты не надумаешь выйти замуж.
– Мужа теперь уже определенно не будет. Ребенок востребует все чувства, какие у меня еще есть. Что касается помощи, да, она будет необходима: пеленки прополоскать, простынки погладить. Милый ты мой, я кандидат наук, докторская почти готова, надо только, чтобы нагрузки не повредили малышу.
Когда он уходил, задал смешной вопрос:
– Это случилось давно?
– Да уж не вчера, – она рассмеялась радостным смехом. – К концу учебного года будем рожать.
Она рожала без него. Он уехал из тех мест, и хотя жил почти рядом, никогда не приезжал. Боялся, что останется навсегда. А, может, просто боялся.
Они уже не расходились, стояли рядом, она галантно отказывала кавалерам, если он не рисковал выходить плясать быстрый танец. Скоро ей все надоело, и она предложила погулять. Вечер был не самый теплый, стояло начало марта, но сухая и тихая погода напоминала сибирское лето.
 

В Соколовке случайно появился Андрей Зорин, он отсидел пятнадцать лет в тюрьме на севере Свердловской области, освободился и ехал на место своего прежнего жительства в Целиноград, где его никто не ждал. Он остановился в гостинице райцентра, познакомился с дежурившей женщиной и остался у нее. Андрей не выглядел бывшим зеком, вел себя скромно, писал в газету. Находясь в лагере, он выписывал много газет, выбирал несколько героев наиболее интересных публикаций и отслеживал их дальнейшую жизнь и работу. Когда материала накапливалось достаточно, он писал добротный очерк и направлял его в газету «Известия». После незначительной переписки газета признала автора и стала печатать. Андрей окончил университет, работал в газете «Молодой целинник», в одном селе познакомился с женщиной, после командировок заезжал к ней. После такого гостевания, когда он уже был дома, пришли милиционеры и забрали. Оказывается, женщину нашли убитой. Следователь не утруждал себя поиском истины. «Ночевал? Да. Ты последний, кто ее живой видел? Последний. Иди в суд». Мы не говорили с Андреем о прошлом, было что или не было. Я смотрел на этого человека, и плакать хотелось: до чего судьба бывает суровой! Сломана жизнь, другой уже не будет. Он рвался на Север, хотел заработать денег и написать книгу о нефтяниках, но ему не давали въезда, нефтяные центры не для отсидевших каторжников. Столкнувшись с произволом чиновников, он обреченно говорил:
– Что с него возьмешь? Голова клином, лед долбить.
Надолго оторванный от реальности жизни, он многих вещей просто понять не мог, да и его не понимали. У заведующей совхозной столовкой спрашивает:
– Вы можете мне продать три килограмма мяса?
Та отвечает с готовностью:
– Конечно, сходите в контору, оплатите, директор подпишет…
Андрей перебивает:
– Я спросил: вы, лично вы можете? А когда директор подпишет, я с вами и говорить не буду, взвесишь и завернешь.
Он не знал еще, что значит завстоловой, что и с бумажкой можешь ничего не получить.
После бурного успеха моего спектакля Изосимов снова пригласил в аппарат райкома инструктором, но мне это было скучно, я уже очень хотел на родину. Борис Васильевич уважительно ко мне относился и не скрывал этого от других. На заседании бюро райкома или на аппаратном совещании мог назвать просто Колей. Никто из инструкторов не приглашался к первому, а мной руководил он лично. Часто брал с собой в поездки по области, причем, демонстративно садился рядом со мной на заднее сиденье «волги». Когда приезжали в соседние районы, он представлял:
– Николай, мой товарищ.
Его не смущало, что разница в возрасте была в пятнадцать лет. Думаю, что имело значение мое умение писать и говорить, ему нравился мой литературный стиль, он ценил анекдоты. Я говорил ему правду, даже о том, что ему не следует ехать на отдых вместе с той дамой, с которой он собрался, потому что в райкоме все об этом уже знают. Он был сильно удивлен:
– Правда? Но мне никто ничего не сказал.
Через несколько дней он представил меня своему товарищу с такими словами:
– Это единственный в районе человек, который не врет мне.
Зачем об этом вспоминаю вслух? И Бориса Васильевича уже нет, и района Соколовского уже нет в Казахстане, даже село, красивое и зеленое, почти разъехалось. Просто я очень признателен этому человеку за умение поправить мои недостатки, заставить посмотреть на себя со стороны.
Я прожил в Казахстане три года, и за это время ни разу, подчеркиваю: ни одного раза не был свидетелем, а тем более участником конфликтов «на национальной почве», мы вместе работали, вместе ездили на природу, пили вино. Когда из «независимого» Казахстана стали бежать русские, я не мог понять, что происходит, и сегодня не понимаю. Мои предположения о продуманном национальном раздрае как части глобальной политики нивелирования постсоветского пространства остаются только моими. Надо было крепко развернуть мозги целому народу, чтобы он плюнул в того, кого вчера называл братом.
Когда я засобирался в Тюменскую область, Изосимов все сделал, чтобы удержать, по-хорошему, конечно. Он предложил несколько должностей на выбор: председатель райкома профсоюза работников сельского хозяйства, заместитель начальника милиции по политчасти, даже обещал в самое ближайшее время «двинуть» на секретаря по идеологии, вместо Рустема. Кстати, в милицию пошел второй наш инструктор Сережа Шкурко, и у него неплохо получилось, я видел его в последние годы перестройки в чине подполковника. Я, конечно, едва ли сумел бы достичь таких вершин, ведь мне совсем другие сны виделись.
Как-то утром Сережа вошел в кабинет красивый и румяный с морозца, он жил в соседнем селе Большая Малышка и приходил пешком. С порога заявил:
– Вы знаете, я сегодня во сне товарища Брежнева видел.
Женщины заохали, заахали, а я сидел злой, в огромном ненастроении, конечно, не мог упустить случая поддеть.
– Сережа, сколько тебе лет, – не совсем к месту спросил. Тот не почувствовал подвоха:
– Двадцать пять. А что?
– А то, что мне в твои годы голые бабы снились, а не Генеральные секретари.
Когда все разошлись, он зло сказал:
– Знаешь, Ольков, меня так еще никто не оскорблял.
– Так набей мне морду, – безразлично посоветовал я.
На том и закончилось.
Изосимов понял, что мои намерения серьезны, пообещал всяческую поддержку и еще раз напомнил, что могу вернуться в любое время. В 1983 году он прислал мне в Бердюжье телеграмму с приглашением, к ней я еще вернусь.
Домой все-таки очень хотелось. «А я в Россию, домой хочу…», – припевал тогда где надо и не надо. Связался по телефону с редактором «Тюменской правды» Николаем Яковлевичем Лагуновым, он выразил готовность взять собкором и назвал два адреса: Тобольск и Голышманово. На семейном совете Тобольск отпал сам собой, потому что у нас уже была корова, и дочери оценили это преимущество.
Я предложил корову продать, потому что в Тобольске дадут благоустроенную квартиру. Таня, которой было уже восемь лет, спросила:
– А полочка в этой квартире будет?
– Какая полочка? – не понял я.
– Чтобы зубы положить.
Она всегда потом была такая острая на язык, отчего немало пострадала. Но тогда ее шутка возымела действие, я отказался от тобольского варианта и поехал смотреть Голышманово. Первый секретарь райкома Борис Прокопчук встретил меня как земляка, познакомил с самым энергичным человеком поселка Адольфом Игнатьевичем Шнайдером, директором птицефабрики. Шнайдер показал мне дом, который обещал сдать через пару месяцев, определил в гостиницу, за которую платил. Я приступил к работе в январе 1980 года, семью перевез в новый дом в мае. Работа откровенно не нравилась: один, как волк, коллектива нет, посоветоваться не с кем. Живешь в районе и вынужден писать о нем критические материалы, в итоге на тебя смотрят как на стукача. Мерзкое положение. Из всех материалов этого года мне помнится только статья «Большаки и проселки. О дорогах и о том, как мы их портим». Авторитета в редакции я так и не нажил, потому охотно согласился поехать редактором в Аромашево.
За время работы в Голышманово близко познакомился с редактором местной газеты Розой Михайловной Ковяткиной, и отношения наши установились навсегда. Старейший сегодня районный газетчик, настоящая легенда тюменской прессы. Кстати, такое звание сегодня официально учреждено, и я со смехом встречаю имена очередных «легендарных». Ковяткина в районной печати полвека, ей бы мемуары писать, столько видела, слышала и знает, но она продолжает служить совету ветеранов, занимается, на мой взгляд, второстепенными делами. Это было интересное племя редакторов, не очень образованные, они хорошо знали село и его людей, до тонкостей понимали организацию редакционного коллектива и типографское дело. Я успел познакомиться с некоторыми из них. Это абатский редактор Мутьев Матвей Григорьевич, воспитавший целый строй газетчиков, в том числе и Витя Жуков, ходил у него в заместителях, потом вернулся на родину редактором сладковской газеты. Он запросто, от всего сердца, мог назвать сотрудника по имени, да еще в самой малой форме:
– Дуська, где ты там, зайди ко мне в кабинет.
Боюсь ошибиться, кто из них рассказывал: Боря Галязимов или Женя Кулишев, что, прогуляв все деньги на отдыхе у моря, послал Мутьеву телеграмму: «Вышли сто. Вылетел в трубу». Можно себе представить, что испытал молодой человек, прочитав ответную телеграмму: «Как вылетел, так и залетай. Мутьев». Правда, телеграфный перевод пришел следом.
В Ишиме много лет был редактором Вадим Усольцев. Широко образованный человек, окончил Высшую партийную школу в Москве, читал лекции по международной тематике и на религиозные темы. Его отец был священником, но Вадим не распространялся об этом. Мы часто встречались, сиживали на кухне в квартире «над новым гастрономом». Жена его Таисия Алексеевна, милая гостеприимная хозяйка, готовила вкуснейший чай. В 1975 году она умерла после тяжелой болезни, вскоре Вадим оставил должность. Мы встретились через десять лет, он продолжал читать лекции, я организовал ему несколько выступлений в Бердюжье.
Хочу назвать еще редакторов Гришу Палецких, Фаню Терлеева. Среди журналистов поры моей юности заметной фигурой был собкор «Тюменской правды» по Ишимской зоне Даниил Филонова. Он был уже в предпенсионном возрасте, грузноват, страдал сахарным диабетом, всегда возил с собой саквояж с продуктами и лекарствами, я видел такие у ветеринаров. Во время сбора материала заполнял свои размашистым и совершенно непонятным почерком десятки страниц большого блокнота, выспрашивал тонкости, уточнял детали, все записывал, чем вызывал мое нескрываемое раздражение. Но он не метался потом, обнаружив провал, не найдя нужной фамилии или забыв цифру, как это делал я, садясь за материал. Он был маниакально честным и принципиальным гражданином. Весь район на уши поставил, увидев шлейф рассыпанного на дороге зерна после ухаба, шофера того несчастного нашел, «прославил» на всю область. Я был свидетелем громкого разговора с председателем колхоза, который только что на правлении утвердил себе новый оклад, слишком большой, как показалось Филонову. Он писал и хвалебные, и остро критические материалы, нисколько не смущаясь тех неудобств, которые причиняет публикациями. Будучи очень пунктуальным человеком, он исполнял свои обязанности добросовестно, и никто не мог ему помешать. Рассказывали, что с его фамилией был такой случай. Он приехал в Казанский район и на райкомовской машине выехал в совхоз имени Челюскинцев. Так спешил, что сообщить директору Метелеву попросил девушку из приемной. Но та забыла, и позвонила в совхоз, когда Даниил Кириллович уже сидел в переполненном директорском кабинете, дожидаясь, пока Метелев освободится.
– Кто едет? Корреспондент? Как фамилия? Филонов? Понятно, к нам доброго не пошлют, все какого-нибудь Филона.
К столу подошел крупный мужчина с саквояжем:
– Здравствуйте, я Филонов.

В Аромашево меня пригласил первый секретарь райкома Иван Семенович Панфилов, он только что перешел туда из Абатска и формировал новую команду. Всех его новоприобретенных работников называли панфиловцами. У нас был слабый коллектив и откровенно никудышная материальная база. Панфилов мне доверял и даже предложил выступить на пленуме райкома партии. Я выступил, назвал несколько причин, по которым, на мой взгляд, не совсем ладится партийная работа. Не думал, что такой подход встретит понимание зала, мне устроили бурные аплодисменты, что вообще не очень было принято на деловых партфорумах. К вечеру меня пригласил Панфилов:
– Ты почему так резко выступил? В двух местах бюро и меня критикнул! Но людям понравилось! Смотри, впредь будь аккуратней, у меня на тебя свои виды есть.
Эти виды стоили мне в последствии строгого партийного выговора. Когда я пришел в райком с просьбой освободить от должности и снять с партийного учета в связи с тем, что развожусь с женой и уезжаю, Панфилова возмутило все, и прежде всего мое пренебрежение перспективой: оказывается, я стоял в резерве на секретаря райкома по идеологии, все согласовано в обкоме партии, избрание должно было состояться через месяц, и вдруг такой конфуз. Эта дерзость вкупе со всем остальным стоила мне строгого партийного выговора.

Пока я ездил по стране в поисках пристанища, которым не стала для меня гостеприимная земля Северного Казахстана, Голышмановский, а затем и Аромашевский районы, мои родители, Максим Павлович и Мария Никандровна, жили в Афонькино своим домом, вели скудное хозяйство, получали пенсию, от которой и мне еще перепадало. Пока учился в Москве, каждую сессию отправлял отцу телеграмму с одинаковым текстом: «Москва, Главпочтамт, востребования вышли тридцать». Максим как-то вроде безобидно спросил:
– Колька, тебе еще сколько раз в Москву ехать?
Я прикинул: по две сессии в год, защита и госэкзамены, девять поездок.
– Ну вот, осталось тебе двести семьдесят рублей высылать.
Так оно и было. Я знал о прижимистости отца и догадывался, что только под давлением мамы он шел на такую жертву, но помощь просил и получал исправно. Мое участие в их жизни заключалось в нечастых бываньях и заготовке дров. Да они и не нуждались. Это теперь понимаю, что им нужно было только доброе слово, тогда не очень задумывался, как тяжело им принимать меня, приехавшего «отдохнуть».
К этой поре относятся рассказы, отрывки из которых хочу предложить. Именно так мы пилили дрова моему отцу жарким летом 1971 года. пилить согласился сосед по прозвищу Салтан, который только что схоронил малолетнего сына.

Было уже поздно. Я лег спать, сказав отцу, что все нормаль¬но, что завтра утром рано мы выезжаем.
Не знаю, сколько я уснул. Когда мать подошла будить, я по¬чти не спал и очнулся спокойно и трезво. Чуть светало. Отец уже был во дворе. Он тихонько выкатил свою инвалидскую мотоко¬ляску из гаража, скрипя протезом, ходил по ограде, отпирая воро-та, складывая в багажник пустую флягу под воду, топоры, мать туда же втиснула сумку с едой. Соседский парнишка Витька, которого отец попросил помочь, лихо курил сигарету и торопил спешить.
Салтан появился в воротах с бензопилой на плече, заспанный и угрюмый. Думая, что он с похмелья, я решил, что бутылка водки, взятая с собой, несколько его развеет, помог нести до коляски бачок с бензином, потом мы сели втроем в тесную каби¬ну мотоколяски, и я завел мотор.
Въехали в лес, когда совсем рассвело. Светло было уже тогда, когда мы ехали полем. В лесу сразу стало темнее, только и здесь чувствовалось, что утро будет.
Деляна наша была в хорошем месте, потому что мое положе¬ние позволяло договориться с лесником. Березовый колок стоял в белесом тумане, и деревья, не шевелясь, ждали смерти. Мне подумалось это в прохладной лесной тишине.
Салтан аккуратно вынул из багажника банку с маслом и ка¬нистру с бензином, стал возиться с пилой, я же тем временем соображал, кому чем заниматься. Речь шла о том, рубить ли суч¬ки мне или поручить это Витьке. Он сделает быстрее и лучше меня, но работа труднее, чем пособлять пильщику, потому я стес¬нялся решить сразу.
Витька решил все сам, взял топор и стал подрубать у самого основания деревья, которые надо было пилить.
Мы почти не разговаривали. Салтан работал с тупой отре¬шенностью от всего, пила злобно вгрызалась в ствол, выплевы¬вая хлопья сырых рыхлых опилок. Дерево, чуть вздрогнув, начи¬нало валиться в сторону, которую Витька определил надрубом, потом в срезе жутко рвались последние нити, связывающие ствол с уже образовавшимся пнем, и береза, прошумев в воздухе гус¬той и зеленой кроной, хлестко падала, отчаянно охнув.
Витька бойко справлялся с сучками, в кучках мохнатой зелени грустно смотрелись свечи белых стволов, жизнь уходила из них чистыми слезинками березовки. Я же был не у дел, ходил за Салтаном с топором, изредка вставляя его в прорезь, когда дере¬во попадалось толстое, и пилу зажимало.
Салтан работал легко, без единой капельки пота, хотя солнце поднялось над лесом, и последний летний зной начинался. Папи¬роску изо рта он не выпускал, пока не кончался измусоленный мундштук. Я о куреве даже не думал, то и дело 'бегал к фляге в тенек, сохраняющий прохладу воды, набранной в заброшенном лесном колодце.
Раздеться не давали пауты, которых было великое множество. Тело мое в нескольких местах горело, как обожженное. Постоян¬ный визг пилы, молчание, однообразие работы доводили до ис¬ступления.
Неожиданно Салтан заглушил пилу. Витька по обыкновению бросился к канистре с бензином, Салтан вернул его, сел на влаж¬ный пенек, закурил:
– На пятнадцать кубов накряжевали, а, Витька?
Витька деловито осмотрел образовавшуюся поляну, поважничал:
– Должно хватить.
Удивительно, но меня нисколько не тронуло, что Салтан со¬ветуется с Витькой, будто забыв обо мне. Я с первых минут чувствовал себя человеком посторонним и с этой ролью свыкся.
Все трое молча и сосредоточенно курили, я навалился на еще прохладный березовый ствол, надеясь отдохнуть, Салтан тем временем заправил пилу и еще закурил.
– Слышь, Колька?
Я с трудом догадался, что это ко мне. За годы солидной ра¬боты в райцентре успел привыкнуть к официальному обраще¬нию, и это, домашнее, сначала удивило, как чужое, потом жаркая волна прокатилась по сердцу, вернув во времена безмятежного детства.
– Чего тебе? — спросил я как можно проще.
Салтан, сощурив подслеповатые глаза и обращаясь уже не ко мне, а к Витьке, сказал:
– А ни хрена из него работника не выйдет. Интеллиго! У меня пилу зажало, а он топор в прорезь сует. Тебе слегой снизу надо помогать, чтоб расклинило, едрена мать.



Я даже не заметил, как мы с Салтаном остались одни. Гово¬рили о чем попало, когда он вдруг спросил:
— А ты, Павел Петрович, Володьку-то моего знал?
Перемена разговора, уважительное отношение ко мне и дро¬
жащая, как будто виноватая, улыбка на его лице меня смутили.
— Конечно, знал, только, пока я учился, он вырос, но все
равно узнавал его, когда приезжал.
— Вытянулся он здорово. Уже, смотри, дак чего-нибудь и мое из одежи подцепит. Я ему на осень собирался костюм новый купить. Думаю, куплю костюм да полботинки хорошие, чтоб парень как парень. Сейчас же видишь, как оболакаются. Полботинки-то я еще по весне, в городе был, взял — хорошие. Ему не сказывал, чтоб не клянчил зря. Все равно не дал бы до школы. Да и кто в эку погоду в полботинках ходит?
Глядя на Салтановского, я все больше убеждался, что его совсем не интересует, слушают ли его: он говорил тихо, но впол¬не внятно, держа уже погасшую папиросу в правом уголке рта.
— Я эту лягу с той поры не взлюбил, как Макара Безбороди-
хина доставали, утонул он там по пьяной рыбалке. Ты, наверное,
не помнишь, — он вдруг' снова обратился ко мне.
Я слышал от отца эту историю, но, чтобы не прерывать рас¬сказ, ответил коротко:
— Нет.
— Ну, да где тебе. Это вскорости после войны было. А Во-
лодька-то с ордой за полевым луком пошли, ну, и чтоб круг не
давать, напрямую. Тут он его и укусил.
— Кто? — вырвалось у меня.
Салтановский внимательно на меня посмотрел.
— Живой волос. Он с вечера, как пришли, занемог, а утром
я сходил в больницу за фельдшером. Она таблеток притащила,
укол поставила. Три дня помучился, на четвертый в район свез,
а на пятый уже гроб сколотил, поехал за ем.
Мне рассказывали в подробностях эту историю, но1 сейчас в равнодушном монотонии отца она казалась мне новой и страш¬ной.
— Костюм в районе купил, неважный, правда, но на один раз
ладно, а полботинки из дому взял. Левый-то хорошо наделся, а
правый не лезет, нога распухла, в которую укушено. Я вот этим
складеньком ботинок разрезал, тогда обул. Знатье, так надо было издержаться последний раз, взять другие. А теперь вот кажную ночь он ко мне приходит и плачет, что единожды купил полбо-тинки, и то разрезал, ходить нельзя. Старухи говорят, что можно другие туфли на могилку поставить, да только я хитрый, не беру. Я хотел сказать, что все это мистика, но вовремя передумал. Салтан добавил с хитрым смешком в голосе:
— Куплю ему, а он ходить перестанет. Видал, как? Я и не
беру. Так каждую ночь и видимся.
Он встал. Я не нашел в себе силы что-то ему сказать, и он тяжелым шагом пошел к дому.
Дня через три я встретил знакомого врача из районной боль¬ницы и спросил, помнит ли он случай с мальчишкой, который умер от укуса в ногу.
— Какого укуса?
— Откуда мне знать. Говорят, живой водос...
— Какой к черту волос? Как фамилия мальчика?
Я сказал.
— Помню. Тяжелый случай. Двухсторонняя пневмония и
нераспознанный менингит. Затянули в деревне.
— А как же нога?
— Что нога? А, нога! Заноза была у него. Честно говоря, ее
заметили после смерти, так что чистить не было необходимости.
А нога действительно распухла, мне говорили, что отец даже
туфель разрезал. Кстати, этот Салтановский, когда я в участковой
больнице на твоей родине работал, дрова мне заготовлял. Весе¬
лый мужик, и брал недорого. А ты про какой волос говоришь?
Глупо было бы городить ерунду, услышанную в деревне, и я поспешил проститься.
Теперь всякий раз, приезжая в деревню, я смотрю на Мака-рушкину Лягу, на узкий, вытоптанный десятки лет назад и до сих пор не зарастающий переход, которым изредка, чтобы скорее попасть в луга, пользуются деревенские ребятишки.
91


В родной деревне я шел к друзьям, устраивались застолья, праздники. Здоровые и крепкие мои ровесники могли выпить много без особых последствий, когда я отказался как-то от участия, сославшись на головную боль, мой товарищ спросил:

– Перебрал вчера?
– Да нет, вообще не пил.
– А почему голова болит? У меня тоже бывает, но только строго после пьянки.
Невольно заметил, что у него в обставленной квартире нет ни одной книги, он нарабатывался в поле и, поужинав, засыпал крепким здоровым сном труженика, не перегружая себя ненужной и вредной даже информацией из газет, книг и телевизора. Наверное, и я должен был жить так же, как до меня веками жили мои предки, как отец, занимаясь посильным деревенским трудом. Но я хватил отравы образования, грамоты, приоткрылись неведомые, манящие дали, я пошел туда, наивно полагая, что получу все от новой жизни. Я не знал тогда, что существует некий закон преемственности, нарушать который позволено не каждому. Не знал, что, оторвавшись от родных корней, уйдя от крестьянствования, очень непросто стать «интеллигентом». Думаю, это участь большинства, даже думаю, что можно говорить об особом статусе интеллигентов в первом поколении. Чаще всего они становятся только основой, почвой, гумусом для будущих поколений. Трудно переходить из одного состояния в другое, я это на себе испытал.

Гена Бородин, уже описанный мною как БГФ, живет в Москве. Отец его, Федор Петрович, мужик колоритный, аховский, ездил иногда к нему в гости. Рассказ «Наказ» родился случайно, а имена взяты знакомые, потому что звучат.

– Генка, ты Василья Погорельцева помнишь?
Геннадий чуть замешкался, потом просиял:
– Который школу чуть не спалил?
Был, действительно, такой случай, когда Василий истопником в школе работал. Если бы из пекарни ночная смена не увидела, сгорела бы школа, и Погорельцев был бы тому виной как истоп¬ник. Отец не возразил: ругать старшего сына он отвык. Сказал только:
– Васька-то под началом у Рокоссовского воевал, две «Славы» у него да «Красная Звезда». Васька — герой.
Геннадий не обратил внимания на его слова. Федор Петрович возмутился:
– Я говорю: Васька-то герой.
– Ну, чего он тем сделал еще, герой ваш? — с улыбкой спросил Геннадий.
Отец оторопел.
В сознании его вновь зазвучали трубы, те трубы, что не да¬вали ему спать ночью, примешивая к своему торжественно-тра¬урному звучанию неритмичную дробь барабанов. Неужели трубы эти — скорей всего свист ветра, а самые яркие сполохи их — гудки своего и встречных тепловозов, а барабаны — перестук колес на стыках?..
В оплаканное ненастной Москвой стекло он видел раскрытые книги домов Калининского проспекта. Машина, став частью потока, сделала его частицей этого большого города. Федор Пет¬рович тронул шофера за плечо. Тот привычно повернул голову вполоборота.
– Сынок, заверни-ка на Красную площадь.
– Зачем, батя? — насторожился Геннадий.
– Не  мешай, — спокойно сказал Федор Петрович. Машина остановилась в тупике, шофер сказал, что дальше ехать нельзя и что он подождет при условии аванса. Федор Петрович положил на сиденье синенькую бумажку.
По площади шли молча. Взявшись за канатик, он смотрел на молоденьких часовых и молоденькие ели, Геннадий не мог усле¬дить за его взглядом и потому не мог ничего понять. «Доклады¬ваю вам, товарищи командиры, которые в стене, и отдельно тебе, маршал Рокоссовский, что живы еще ваши солдаты Васька Пого¬рельцев и Федька Бородин, кланяются вам и желают светлого места. На том извиняйте, посторонние тут».
Он чуть заметно поклонился и стер ладошкой туман с глаз. Когда пошли обратно, Геннадий, чтобы завязать разговор с отцом, спросил:
– Василий-то, что, умер?
– Еще живой, — сказал Федор Петрович.
– Почему ты его вдруг вспомнил? — настаивал сын.
Отец молча шагал по крупной брусчатке, совсем не слыша сына, принимая из далекой памяти нечеткие звуки, помогающие настроить шаг.
– Батя! — окликнул Геннадий.
Музыка исчезла. Федор Петрович смутился, потоптался на месте.
–Что с тобой, отец? — Геннадий взял его за плечи, посмот¬рел в глаза. — Нельзя же так волноваться. Ну, понятно, Красная площадь, сердце страны, и так далее. Первый раз это всегда волнует.
Федор Петрович усмехнулся горько:
– Вот ты прав, Генка. Первый раз до холода вот тут, — он постучал по груди, — волнует, так волнует, что сам себя не по¬мнишь.
Генка его не понимал.
– Оттого и плохо помню сейчас, как мы   тогда с Васильем строевым шагом вот тута-ка шли. В сорок первом, седьмого ноября... Как трибуне откозыряли. Потом сразу на фронт. А вот музыка была тогда или нет — убей, не помню. Вроде как была...
Генка теперь не мешал ему ни расспросами, ни разговором. В машине ехали тоже молча. Федор Петрович все больше при¬ободрялся, чувствуя только ему понятную радость от того, что сумел выполнить наказ своего фронтового товарища Василия Погорельцева и уже считал свою поездку в Москву законченной. Выложить огурцы, грузди и банки с вареньем, а также кусок вяленого мяса, завернутого в чистую тряпицу, — дело не слож¬ное.
Вопрос в том, разрешит ли Генка взять завтра на Красную площадь трехлетнего Дениску. Для Федора Петровича это очень важно. Услышит ли Дениска трубы?

Уже из Голышманово я возил маму в Тюмень, в онкологическую клинику на консультацию. После проверки доктор пригласил в кабинет меня.
– Это ваша мама?
– Да.
– У нее обширная опухоль пищевода. Сделать ничего нельзя. Мужайтесь. Едва ли она доживет до мая.
Мама дожила до октябрьских праздников. Я тогда с трудом сдерживал себя, чтобы она не поняла диагноза. Вскоре возникли проблемы с питанием, она стала худеть на глазах. Уже работая в Аромашево, я каждую неделю приезжал за двести километров, побыв часок, возвращался к делам. Исход был очевиден. В сентябре она попросила привезти девчонок, Олю и Таню. Все плакали. Оля выросла у бабушки с дедушкой, на втором году зиму у них прожила, вместе с казачатами Омаровыми конину ела полным ртом. Мы с Надеждой приехали повидаться, входим в избу, а она стоит на лавке и ест мясо. Эта картина у меня в глазах. Таня меньше общалась со стариками, но ее Максим сильно любил, говорил, что она «нашей породы». Бабушка отдала распоряжения, что Надежде следует взять после ее смерти, кажется, речь шла о швейной машинке.

Когда в начале восьмидесятых годов работал собственным корреспондентом «Тюменской правды» в Голышмановском районе, закончил работу над пьесой «Инициатива», писать которую начал, еще живя в Казахстане, кстати, как раз в это время лежал в областной больнице по поводу язвы желудка. Когда боли сняли, времени оказалось так много, а свежи еще были воспоминания об успехе спектакля по собственной пьесе «Хлеб нашего поля». Она родилась случайно. Казахстан готовился праздновать очередную годовщину начала освоения целины, а я с то время, расставшись с райкомом партии, подвизался по старой памяти в культуре. Надо было срочно что-то готовить, но не находилось приличного материала. Поехал в Петропавловский драмтеатр, повстречался с режиссером, разговорились. Когда он узнал, что я окончил Литинститут, предложил перейти к нему заведующим литературной частью театра. Эту идею на корню пресекла моя тогдашняя жена Надежда Федоровна, и правильно сделала: демократическая атмосфера театра не для меня. Но режиссер сказал еще, что грех мне, литератору, искать материал, надо самому создать сценарий на основе местных событий.
Так началась работа над пьесой, конечно, никаких местных событий, но спектакль получился интересный, ставить его помогала мне заведующая отделом культуры Галина Куц. Мы объехали весь район, о спектакле писали областные и республиканские газеты, министерство культуры интересовалось. Так что опыт некоторый был, и пьеса «Инициатива» шла у меня уже лучше. Но случилось так, что единственный вариант переписанного набело текста пьесы я оставил в гостиничном номере в Тюмени, когда мне предложили более приличную комнату. Найти его я так и не смог. Боль потери была столь велика, что я понял: не выплесну – с ума могу сойти. Вот тогда я сел, и в течение суток написал рассказ «Потеря». Некоторые фрагменты этого рассказа дают представление о том, что со мною творилось.

 
Потеря

Выросший в селе, никогда подолгу не бывал в городах. По¬жалуй, впервые прожил месяц в Москве, когда поступал в Литинститут. Шесть лет подряд ездил туда по два раза на год, и первая неделя всякий раз практически выпадала из московской жизни — болел, или, как говорили мои новые городские друзья, адаптировался к цивилизации.
Сбитый с толку массой срочных поручений, а еще более пе¬ременой образа жизни, три вечера я и не помышлял взяться за зеленую папку. Правил письма в редакцию, составлял ответы авто¬рам ненужных для газеты материалов, дорабатывал в соответ¬ствии с замечаниями заведующего сельхозотделом свои корреспонденции, привезенные из районов.
В полночь, закончив все, что считал нужным сделать в этот вечер, я принял ванну и постоял под холодным душем. Душ и ванна — единственные принадлежности городской жизни были мне по душе. После купанья пил чай. Наверное, это из глубины веков — после бани у нас дома всегда был чай. Неожиданно для себя почувствовал желание работать, причем не вообще рабо¬тать, а писать свое. Еще со школьных лет научился улавливать в себе это удивительное состояние, когда какие-то до сих пор не¬понятные мне чувства наполняют душу и хочется писать. В молодости болел стихами, писал их много и, слава Богу, никому не показывал и никуда не посылал. Потом это прошло, наверное, потребность удовлетворилась, во всяком случае, заглушилась необходимостью районного газетчика писать каждый день.
Как-то, готовя материал из родного села о военно-патриоти¬ческом воспитании молодежи, я настолько увлекся описанием проводов парней в армию, что редактор, человек от поэзии дале¬кий, совершенно практического мышления, сам пришел ко мне с оригиналом, который вычитывал:
— У тебя статья на серьезную идеологическую тему или за¬пись деревенского обряда?
Я не знал, как отстоять, защитить все это, написанное именно в том радостном состоянии души, которое пришло снова, верну¬лось, когда, описывая проводы, я вспомнил, как провожали меня. С высоты лет люди снисходительны к молодости, тем более сво¬ей, но тогда, еще недалеко и ушедший, я с болью завидовал тому парнишке, стоящему на грузовике и на всю площадь перед па¬мятником коммунарам клятвенно обещающему служить честно и честь сибиряков не посрамить.
— Выкинь всю эту лирику, она для статьи не подойдет, – вынес приговор редактор. Пришлось соглашаться, хотя кусок этот на три странички с четвертью было очень жаль. Я переживал время безусловного подчинения силе должностного авторитета.
Забракованные странички заинтересовали работавшего у нас летуна, как теперь понимаю, неудавшегося писателя. Его повестью в рукописи про охотников и лесников мы восхищались хором, отрывки из нее редактор, сам большой любитель охоты, снисходительно печатал под абстрактным псевдонимом. Аркадий Лу¬кич, как только стал штатным сотрудником, объявил о своей оппозиции редактору, спокойно и аргументированно выступал против него на летучках, чем вызывал наше удивление и восхищение. Однажды он также спокойно и деловито сказал, что шеф вообще не способен редактировать газету.
– Сядьте на мое место, Аркадий Лукич! — гневно восклик¬нул шеф, прекрасно понимая, что тот никак не может стать редактором. — Умник! Да только ум-то дальше вашей головы не идет!
Шеф явно намекал на писательскую непризнанность и семей¬ную неустроенность немолодого уже человека.
– К сожалению, у вас вообще нечему и некуда идти, — горь¬ко сказал Аркадий Лукич и хлопнул дверью.
Чувства редактора возобладали над чисто человеческими, и шеф простил дерзость молча, без объяснений. Писатель работал у нас еще какое-то время, потом незаметно исчез.
Но он успел крупно вмешаться в мою жизнь. Прочитав те три странички с четвертью, Аркадий Лукич удивленно на меня по¬смотрел, ловко пробежался по ним карандашом и унес на ма¬шинку. Через полчаса передо мной лежал мой рассказ «Проводи¬ны». А еще через два дня его напечатала наша газета. Никого не замечавший писатель стал относиться ко мне броско внимательно. Как-то после работы, когда мы были в кабинете одни, он, переживавший, кажется, очередную литературную неприятность, грустно сказал:
— Вся беда в том, старина, что здесь только двое людей пишущих — ты да я.
Теперь я понимаю, что это была сомнительная похвала, но тогда она меня обрадовала.
«Проводины» сослужили мне службу. Все чаще, отбросив рамки газетного материала, я давал волю своим героям, и они, люди, которых я хорошо знал, оказавшись на литературной сво¬боде, жили новой жизнью, уводили меня в такие потаенные угол¬ки своих судеб и дум, что я терялся, не находил выхода, а они неотступно требовали действия. Тогда забрасывал рукопись, ехал в родную деревню, как будто по какому-то поводу организовы¬вал небольшую компанию пожилых мужиков и женщин и весь вечер слушал их разговоры и песни. В те минуты я понимал себя самым счастливым из пишущих, потому что редко кто, судя по публикуемому, имеет такой свободный доступ в никем не охра¬няемую кладовую простого и бесценного русского слова. Встре¬чи эти мне помогали, после каждой записывал с десяток редчай¬ших, уже забытых слов, которые должны были обрести новую жизнь. Несколько историй, услышанных здесь, стали рассказами, и я не уверен, улучшились ли они от того, что их записал. Ока¬залось, что они интересны не только мне, потому что с этими рассказами я был принят в Литинститут. Но два журнала, в кото¬рые обратился с дипломной работой, любезно в публикации от¬казали. Институт закончен, напоминаний не шлет, журналы не печатают. Пьеса «Инициатива» — единственное, что написал за три последних года.

...Итак, ощутив знакомое состояние и боясь его растерять, быстро убрал все со стола и сунулся в тумбочку. Зеленой папки там не было. Двинул ящик стола — пусто. Уже в предчувствии беды мигом перевернул комнату — все на месте, кроме зеленой папки.
Отчаяние охватило меня. Сел на кровать и осмотрел комнату. Сейчас мне кажется это безумием, но я еще раз проверил и тум¬бочку, и ящики стола, перетряхнул постель, заглянул в портфель, вывернул карманы плаща. Еще боясь признаться себе, что папки нет, я мучительно думал, куда, куда все-таки мог ее засунуть. И вдруг радость захлестнула меня: в том номере! Конечно, я оста¬вил папку в том номере, в котором провел первую ночь. Как я сразу не догадался, — с веселым упреком думал я, наскоро одеваясь. Перед дверью номера пришел в себя: там же люди, наверное, спят, времени-то около часа ночи. Но желание как можно скорее заполучить свою зеленую папку с дорогой мне рукописью пьесы заслонило все условности, и я осторожно, но настойчиво постучал в дверь.
– Веруня, ты? — сразу спросил из комнаты женский голос.
– Нет, это не Веруня, но очень прошу вас открыть.
– Одну хвылинку. — Женщина, наверное, одевалась. — Шо случилось? — Полная, энергичная, веселая, несмотря на поздний час, она стояла в дверях.
– Извините. — Волнение мешало говорить. — Я жил в этой комнате и на окне оставил зеленую папку.
– Не бачила я ниякой папки. Мы туточки тилько первую ночку. А Вера, дочка моя, убегла до подруги. Мы з Уренгою. Вот, цибули накупляли, який здоровый куль!
– Значит, никакой папки здесь не было?
– Не! Як бы була, так тут же и лежала бы. Чужая, так и хай
– Очень важная. Для меня.
– Тогда горе, сынок. Ищи. Можа, кто до нас жил, той бачив.ляжить, иде хозяин поклал.
– А вы посмотрите, может, прибрали куда?
– Та не же! Ну, побачьте сами.
Было неловко рыться в чужой комнате, но стол и тумбочку я все-таки безнадежно открыл.
– Может быть, дочка ваша...
– Та нет! Вера ж почти и не была тута. Как вещи сложили, так и в бега... И шибко важная тая папочка?
Что я мог ей ответить?!

– Вот, Варя все знает, при ней это было.
Только сейчас увидел, что за ее спиной стоит другая, тоже немного испуганная женщина.
– В тот день, тринадцатого, мусора было мало, и горничныене стали выносить мешки. Дуся, Евдокия-то, принесла в дежурку зеленую папку и положила ее на шкаф. Я видела. Только я, конечно, внимания не обратила. Потом, ночью уже, делать нечего,я ее достала, а очков с собой не было, так и не прочитала ничего.
– Но вы ее держали в руках?
– Держала.
– Какая она? Что вам запомнилось?
– Зеленая, корочки плотные, и там такая защелка, железная.
– Стальная.
– Стальная. И много бумаги зажато.
– Чистой? (Господи, может, не та!)
– Нет, исписанной. Но я не читала.
– А что вам бросилось в глаза, на первой странице, может быть, что-нибудь необычное?
– Черта во весь лист, слева, снизу доверху, вроде как поля в тетрадке у Ваньки моего.
Сердце мое заколотилось: она.
– А потом, потом!
– Сегодня на смену пришла, слышу — разговоры про зеле¬ную папку. И Дуся какая-то развеселая. Я ее спрашиваю: «Дуся, говорю, не ту ли папку ищут, что на шкафу лежит? А она от¬вечает: «Кабы лежала. Я ее вчера вынесла». «Зачем, говорю, вынесла, ведь такая сердечная папочка». «Ну и черт, говорит, с ней, вынесла, пусть не бросают».
Сомнений не оставалось, Помню, что мне стало плохо, я поблагодарил женщин и запер дверь. Только сейчас понял, как устал. Сил не было даже раздеться и прямо в костюме лег на кровать. Странные чувства охватили меня. Я вдруг всем сердцем ощутил, что потерял людей, которые жили и действовали в этой пьесе, которых придумал, сочинил из десятков знакомых мне ранее и которых поставил в трудные обстоятельства. Неловкие, слабые поначалу, они потом обретали силу, мучились, страдали, возмущались и каждый, как умел, отстаивал свою позицию в отношении к инициативе, с которой было поручено выступить их совхозу, чтобы организовать в районе соревнование за получение высокого урожая.
Секретарь парткома Головачев, капитан Головач, фронтовик, кристальный человек, страдающий от своей че¬стности; директор совхоза Абрамов, хозяйственник до последней косточки, ради интересов совхоза готовый пойти на любую аван¬тюру и планирующий эту инициативу использовать как способ кое-что дополнительно выкроить для хозяйства; механизаторы Паша Лукин, Олежка Дребезгов; дорогой моему сердцу балагур и шутник Кузьма Романович, во всем сомневающийся старик, беспокойный и справедливый; и тетя Поля, уборщица совхозной конторы, которая открывала и закрывала пьесу своими просто-сердечными рассуждениями о суете мира и о дефиците чело¬веческой доброты. Они год жили рядом со мной, мы спорили и находили решения, мы вместе смеялись шуткам Кузьмы Романо¬вича и грустили, когда намекнулось, что молодой Кузьма был влюблен в Полюшку, а вот жизнь прожили хоть рядом, да врозь. Мы вместе искали честный путь к инициативе, и каждый на отношении к ней проверил себя на честность, на порядочность и на совесть.
Теперь я потерял их всех разом. Слезы душили меня. Никогда столько горя не было на моем сердце.


Пятого ноября 1981 года вечером я приехал в Афонькино, мама совсем была плоха, бредила и что-то монотонно повторяла, какую-то фразу. Нянька Анна, та самая, о которой писал, вспоминая похороны мамы Марии Ивановны, ухаживала за нею, как-то обихаживая отца. Максим измучился за последние дни, осунулся и почернел лицом. Я попросил сообщить мне телеграммой, потому что видел: счет на часы. Телеграмма пришла в обед, я только что вернулся с праздничного митинга. Завел редакционного «москвича», загрузили мясо, водку и все прочее. К вечеру были в деревне. Мама лежала на досках, очень худая и непохожая на себя. Странно, но я испытал облегчение: наконец-то отмучилась, она так долго болела, умерла фактически голодной смертью. Уже не совсем здоровая, но еще до поездки в облбольницу, она была у нас в гостях, Надежда стряпала блины. Мама уже не могла их есть, я же посидел за столом от души, вышел, отпыхиваясь и осуждая себя за обжорство.
– Кольша, ешь, пока естца, я вот поела бы, да ничего не могу.
Мне было стыдно за неуместное обострение этой темы.
Наши дочери остались дома. Мы с женой посидели у смертного одра, людей почти не было. Все, кто приходил, благодарили Бога за то, что прибрал мученицу. Восьмого ноября весь народ еще пьянствовал, не мог найти никого, чтобы начать копать могилу, даже гроб некому было сделать. Поехал к старому столяру немцу Якову Андреевичу Кауцу. Он выразил мне соболезнование и поехал со мной в столярку. Гроб сделали, переложили тело. Я стоял и с горечью смотрел на этот простой и скорбный обряд. И тут одна женщина, соседка, посочувствовала Марии Никандровне:
– Вот нет своих деток, и всплакнуть некому.
Конечно, это адресовалось мне. Было очень больно, но я сказал только, что все выплакал, когда первым узнал о неизбежном, когда в течение года видел и знал о ее страданиях. А сейчас над ней не надо рыдать, она обрела покой, и Бог простит ее, простит и нас. Девятого ноября утром Надежда напекла пирожков, и Максим впервые за многие дни с аппетитом поел. Настроение его было разное, он, видимо, все время обдумывал мои слова:
– Папка, я тебя тут не оставлю. Отведем девять дней, и поедешь ко мне.
– Нет, Колька, не поеду.
Я пытался смягчить решение шуткой:
– Свяжу и увезу.
– Только до церквы довезешь, я и помру.
В суете и заботах я совсем не видел его. Мы уходили спать в дом дяди Сергея, а он оставался с покойницей, конечно, не спал, и так несколько ночей. Измотан он был до самого основания. Когда гроб вынесли на ограду, установили на досках и стали подавать всем собравшимся платки и всякую мелочь, ко мне подошел кто-то из родственников:
– Кольша, подойди к отцу, что-то ему плохо.
Лицо отца было серым, взгляд потух. Я отвел его в дом, сказал, чтобы он остался и не ездил на кладбище, мама его простит, да и люди тоже не осудят. Передал кому-то в дверях, и больше я его не видел. Когда наша процессия уже подходила к концу улицы, моя машина на большой скорости полетела в сторону центра. Когда уже заколотили крышку гроба, за рукав меня потянул двоюродный брат Володя:
– Николай, поехали домой.
Я с удивлением на него посмотрел, почему у него лицо заплаканно? После последних поклонов попросил всех прийти на горячий обед и помянуть Марию Никандровну. Володя утащил меня в машину и на полной скорости полетел к дому. Издалека заметил около дома большую толпу людей, не должно там быть столько народу. Выхожу из машины, крестная моя Валентина Ростовщикова подбегает:
– Коленька, горе-то какое!
Меня обожгло:
– Что-то с девчонками? – Страшное пришло в воспаленный мозг: печку рано закрыли и угарели.
– Нет, тут у нас горе.
А сама идет со мной в дом, не отпускает и не говорит ничего. В избе народ, все расступились, вхожу в горницу и вижу отца, лежащего на кровати лицом вверх. Пиджак расстегнут, ворот рубахи разорван. Понимаю, что он мертв. Далее ничего не помню, говорят, с удивлением повторял одно и то же:
– Ну, Максим Павлович, только ты такое мог придумать, только ты.
Конечно, я говорил о том, как отец разом решил все проблемы, он даже к самой главной мне пути расчистил, освободил от собственного присутствия.
Горячий обед перенесли в дом дяди Сергея, я объявил, что похороны завтра. Мне пытались возразить, что отец должен две ночи ночевать дома, на что я тупо повторил:
– Хороним завтра, если не хотите, чтобы еще один гроб тут поставили.
Поехал в Казанку, позвонил дочерям, убедился, что все нормально, дал телеграмму брату Володе Горлову в Омск. Он утром приехал вместе с женой Анной. Был рабочий день, все сделали быстро, десятого ноября Максима Павловича предали земле. Положили его рядом с мамой, Марией Ивановной. Мне предложили вскрыть могилу мамы и посмотреть, что там, но я запретил, потому что уверен: не надо шевелить прах без нужды. Так и получилось у меня два места на кладбище: родные отец и мама в центре, мама Мария Никандровна, бабушка Зоя и дедушка Павел (уверен в этом) в правом ближнем углу кладбища. В 1997 году по моей просьбе товарищ мой Андрей Вебер сделал три больших православных креста, я поставил их на родные могилы, снабдив табличками с именами: Мария, Максим, Мария. С могилы Марии Ивановны не стал убирать памятничек, сделанный Володей, пусть стоит. На всех могилах посеял цветы, они взошли бесшабашно и растут из года в год.
Отец своим уходом освободил меня от всего, что сдерживало уход из семьи. В то время я уже был знаком с Людмилой и почти уверен, что это знакомство будет иметь продолжение. Через три месяца я уехал из Аромашево навсегда.

Со строгим партийным выговором и новой женой я отправился по новому месту жительства и работы, в Ростовскую область, где товарищ мой по Литинституту Вася Воронов нашел место в редакции газеты Мартыновского района, на границе с Калмыкией. Вася с помощью очень влиятельного покровителя донского писателя Анатолия Калинина, автора известного «Цыгана», стал собственным корреспондентом газеты «Советская культура» по Северному Кавказу. Газета была цековским изданием, и Вася был фигурой весьма влиятельной. Видимо, опасаясь за чистоту своего авторитета, друг мой дистанцировался от меня, я скоро это понял и уже никогда не беспокоил. В таком виде он мне не нужен, я продолжаю помнить того Ваську, бесшабашного и умного донского казачка.
Большая Мартыновка имеет статус станицы, население делится на казаков и хохлов, говор выражено донской, я все первое время чувствовал себя участником какого-то большого шолоховского праздника. Продавщица мясного магазина, услышав мой выговор, прослезилась, оказывается, она из Курганской области родом, приехала с солдатиком, помогавшим в ее селе хлеб убирать. Поехал за материалом в совхоз, зашел к директору, говорим, а он так на меня смотрит:
– Откуда к нам прибыли?
– Из Тюмени.
Он меня обнимает:
– Земляк! Я в Омске армию служил.
И повел меня в винные погреба своего совхоза, такие вина показывал, про них я только в газетах читал, можно было долго из этой командировки не возвращаться.
По району проходит Волго–Донской оросительный канал, в нем ловили сазанов и карпов. Мы приехали в марте, я на работу пошел в костюме, и отличался от местных, потому что все носили куртки и плащи. Скоро стали сажать картошку, здесь ее сажают дважды и снимают два урожая. Но картошка плохая, когда нам прислали посылки из Сибири и мы угостили квартирную хозяйку тетю Лиду, она призналась, что никогда не ела столь вкусной картошки.
На прием к первому секретарю мы ходили вместе с Васей, с ним считались. Биография моя в целом приличная, только «строгачи» мешают, но первый почему-то проявил ко мне интерес, попросил не распространяться о том, что я разведен. Сказал, что в ноябре на партконференции меня утвердят редактором. Скоро предложил предварительно осмотреть квартиру, которая предназначалась нам после отъезда хозяев в Ростов. Я не стал заходить в дом, считая это не совсем удобным и видя не совсем радушную хозяйку. На вопрос, когда они уезжают, она грустно пожала плечами. Продолжать гостевание не было смысла. И так видно, что дом большой и добротный, с садом, огородом и подвалом, в котором, как тут заведено, хранятся заготовки прошлых лет.
Народ в станице очень добрый. Мы познакомились с председателем поселкового совета, когда оформляли Сережку в детский сад, потом встретились около магазина. Он понимающе улыбнулся, когда в моей сумке звякнула бутылка. Я сказал, что это масло. Он возмутился:
– Вы купили масло в магазине? Выбросьте эту гадость, берите дома две трехлитровых банки и идем ко мне.
По пути он объяснил, что здесь все имеют свое масло, потому что комбайнеры специально оставляют на поле полосы подсолнечника, чтобы люди нашелушили себе семечек, кто сколько сможет, а потом обменили на давильне на масло. Покупают только ленивые, и он не хочет, чтобы обо мне такое подумали. Он переоделся, пошли в подвал, и я впервые увидел, как живут настоящие мартыновцы. Полки ломились от варений, солений, компотов и джемов. На вешалах, упакованные в чистые холсты, свисали куски копченого сала и окорока. Большая глиняная корчага с характерными потеками на боку была явно с медом. Пара бочонков с вином дополняли картину благополучия, а большая деревянная кружка выдавала привычку хозяина время от времени спускаться в подвал не только с благотворительными целями. Начерпав мне из фляги две банки масла, хозяин присовокупил к ним банки и баночки со всяким добром. Взяв с меня слово, что завтра приду еще раз и, повторив сожаление по поводу моего нежелания подержать деревянную кружку, он проводил до ворот от сердитой собаки. Не забуду его доброту, хотя не помню имени–отчества.
Уже на второй день, войдя в свой кабинет редакции, увидел две банки в сетке–авоське прямо у стула. Недовольный, убрал их в сторону и начал работу. Перед обедом дверь открыла наша корректорша:
– Банки верните.
Конечно, я ничего не понял.
– Банки, говорю, верните, они у нас в большом дефиците.
Кое-как поняли друг друга, посмеялись, я пытался отказаться, тем более, что на местном базарчике все можно было купить, но, правда, это было от души. Такие гостинцы носил чуть не каждый день.
Работал ответственным секретарем, так что редко выбирался в совхозы, но одну встречу не забыть. Парторг привез меня в девичью тракторную бригаду, на тракторах «Беларусь» работали исключительно молодые женщины и девчонки. Правда, все они были крепенькие, плотные, «есть, на что приятно посмотреть», как говорил старшина Васков. За словом в карман не лазили, видно, не первый у них корреспондент. Я немножко стеснялся, потому что по говору они определили мою нездешность, стали интересоваться, мол, если холостой, то мы это дело поправим. Последний вопрос окончательно меня подставил. Спросил, не трудно ли работать на тракторах, все-таки не женская это профессия. Рослая пышноволосая дивчина со мной подозрительно охотно согласилась:
– Трудно, ой, до чего трудно бывает, если б вы знали, особенно по вечерам после смены. За день так натрясет, приедешь домой, и еще полчаса титьки телюпаются.
В июне поехали в Сибирь, да так и остались. В Мартыновку вернулся за вещами и документами один, увольнялся сложно, первый секретарь настойчиво убеждал остаться. Вечером пришла гостья, та самая хозяйка, дом которой я пытался посмотреть, она работала заведующей садиком и днем отдала мне документы Сергея. Открыл дверь флигеля, который мы занимали, пригласил проходить. Она села на табуретку, немного смущена. Стала говорить сбивчиво, но обдуманно, глядя мне в глаза: историю моего приезда знает от председателя исполкома, он ей родственник, что с женой мы сошлись недавно и даже брак не зарегистрирован, что она предлагает мне остаться, никуда не уезжать.
– Я понимаю, что так не говорят, но терять мне нечего, если уедете, то все с вами исчезнет. Муж меня оставил, этого еще никто не знает, вам первому говорю. Что ждет вас в Сибири? Квартиры нет, работы... У меня все есть: дом, машина, сбережения, и все это ваше. Мы ровесники, понимаю, что это странно. Я не красавица, может быть, но и... Мы сможем привыкнуть друг к другу. Вы мне сразу понравились, а сегодня, когда узнала, что уезжаете, решила прийти.
Вспоминаю ее искренность и непосредственность. Женщина способна на многое в борьбе за жизнь. Я проводил ее по освещенной улице, мы расстались без прощания. Странные встречи иногда предлагает судьба. Жене я об этом разговоре рассказал сразу, как приехал, без ёрничанья и насмешек, мы вспоминаем иногда этот случай, правда, все реже…

Если бы мне в семидесятые годы кто-то сказал, что буду жить в Бердюжье, я бы назвал этого человека провокатором и, чего доброго, пригрозил. Район считался слабым, неинтересным, никак не входил в мои планы. Но человек предполагает, а располагать ему не дано. После всех приключений после отъезда из Аромашево и возвращения в Сибирь из пределов Северного Кавказа, о которых есть отдельный рассказ, я оказался именно в Бердюжье. Было лето 1982 года. Сыграло роль то, что здесь работали на солидных должностях ранее знакомые мне люди. Председатель райисполкома Владимир Михайлович Москвин в Казанке был инженером, управляющим Сельхозтехникой, вторым секретарем райкома. Секретарь райкома по идеологии Иван Григорьевич Горбачев в Голышманово служил заведующим отделом пропаганды. С редактором Анатолием Тутуловым мы были тоже знакомы. Определился в редакцию, но потом Москвин подсказал: чтобы быстрее получить жилье, надо идти работать в больницу, для медработников дом скоро будут сдавать. Я был удивлен, в каком таком качестве я могу работать в больнице, но Москвин вполне серьезно ответил:
– Главному нужен завхоз. Подумай, ради квартиры стоит с годик в дерьме покопаться.
Я пошел к главному врачу Струеву Василию Алексеевичу и был принят. Карьере на медицинском поприще даже во имя жилья не суждено было состояться. Расхристанное хозяйство больницы в зиму ушло плохо подготовленным, штат кочегаров, слесарей и всей обслуги укомплектован контингентом из всегда находящихся в обороте кадров. Я быстро восстановил утраченные было познания калиброванного русского мата, получил первые уроки основы всех ремесел: менял куски проводки, подбирал шланги больших стиральных машин, кочегарил в угольной котельной. Конечно, ничего не получалось, испугавшись грядущей деградации, после беседы со Струевым я пошел в райком.
Первым секретарем начинал работать только что избранный Григорий Яковлевич Ботов. Меня к нему допустили сразу, я начал с замечания, что впервые разговариваю с первым, который моложе меня. Ботову это понравилось. Далее я спросил:
– Григорий Яковлевич, неужели район так богат кадрами, что приезд члена партии, журналиста со стажем, вчерашнего редактора остался незамеченным? Вы считаете нормальным, что я служу завхозом? Я не прошу должности, меня интересует ситуация.
Ботов был явно смущен откровенностью и прямотой.
– Я имел в виду встретиться с вами, но, коли вы сами пришли, мы ускорим решение.
Через несколько дней меня перевели на должность заведующего отделом культуры райисполкома. Странное дело, всю жизнь был в активе клубов и библиотек, а вот на штатной работе подрастерялся. Утром садился за стол и думал, чем заняться. Когда-то слышал умную мысль: как много надо знать, чтобы знать, как мало ты знаешь. Действительно, я не знал работу изнутри, и был уверен, что делать нечего. Через три года мне не хватало времени в сутках и дней в неделе, культура тогда жила очень активно, я сваливал одно большое мероприятие или кампанию, а другое дело уже поджидало.
Мы долго ждали ребенка, я очень хотел сына, жена обещала, даже имя согласовали: будет Максим. Одна за другой беременности прерывались, потом было тщательное сохранение, Люда лежала в областной больнице, врачи сказали, что надо максимально беречься, иначе ребенка не будет. Я подсознательно понимал, что это последняя возможность, жене нельзя бесконечно терять ребенка. И тут в нашей жизни появляется Галина Суреновна Григорян, врач районной больницы, если не ошибаюсь, в то время она была даже заместителем главного по лечебной части. Я не знаю причин, по которым она с детьми приехала в Сибирь из Армении, но добрый человек всегда найдет путь к человеческому сердцу, тем более, если он врач. Галина Суреновна была очень добрым человеком, я слышал много самых хороших слов о ней от людей простых, которым она помогала, возможно, не самыми эффективными медицинскими способами, а вниманием, сопереживанием, сердцем. Галина Суреновна, впрочем, не имела отношения к пациенткам гинекологов напрямую, но каким-то образом она узнала о трудностях моей жены, пригласила ее на прием и выписала больничный лист. Помнится, было какое-то ограничение в сроке пребывания на больничном, врач добросовестно закрывала листок нетрудоспособности и Людмила на один день выходила на работу. А Галина Суреновна вновь принимала ее и выписывала больничный. Так продолжалось месяца два, до официального ухода беременной в декретный отпуск. В райпо, где работала Людмила, никто особо не возмущался, и я признателен этим людям за понимание и терпение. Доктор Григорян стала крестной матерью моей дочери, да и для сохранения здоровья жены она сделала очень много. Мы жили в соседних домах и часто встречались, всякий раз, особенно, если мы гуляли с дочерью, вспоминали об ее участии в рождении нашего ребенка. Галина Суреновна ушла из жизни тихо и незаметно, и этим словом я хочу еще раз воздать должное доброму человеку, врачу, женщине. Сейчас в селе живет ее сын Сурен, мы давно знаем друг друга и охотно общаемся. В одном из разговоров я рассказал ему о роли его мамы в моей судьбе, Сурен был тронут этой памятью и рассказал еще о нескольких случаях решающей роли доктора Григорян в исходе борьбы за жизнь, наиболее значительным мне показался рассказ о почти погибающей при родах армянке в селе Старорямово. Когда приехала Галина Суреновна, роженица была   без сознания, и врач заговорила с ней на родном языке. Женщина очнулась, ей оказали первую помощь и увезли в райцентр, где она благополучно родила девочку. В честь спасительницы ее назвали Галиной.      
Роды должны были состояться в начале августа, но уже приближался мой день рождения, а перемен не было. Роды стали стимулировать, было несколько попыток, а утром 23 августа мне объявили, что жену берут на операцию. Намекнули, что ребенка может и не быть.
Шел мелкий и нудный дождь, я ходил под окнами операционной. Время не ощущал. Знал, что операция не из простых, к тому же видел, что Люда измучена стимуляциями. Боялся и ждал результата. В какой-то момент ясно услышал плач ребенка. Еще через время вышла врач и сказала, что все хорошо, родилась девочка. Едва дождавшись, когда Люда пришла в сознание, я вошел к ней в палату и провел там двое суток. Дожди не прекращались. Вся территория больницы была изрыта ремонтами теплотрассы, я по шатким мостикам нес дочку из роддома, куда ее перевели сразу после операции, в хирургию, где лежала Люда. Видел первое прикосновение младенца к материнской груди, жадное посасывание, возмущение, когда сосок выпадал из ротика, и блаженный сон уставшего и насытившегося родного существа.
Дочь назвали Марией. В память о мамах моих, и первой, и последней, и в знак уважения к Пресвятой Богородице, носившей это имя. Я уже тогда чувствовал интерес к церкви и вере, хотя до встречи со старцем Тимофеем оставались еще долгие пять лет.
Когда привез жену и дочь из больницы в маленькую однокомнатную квартирку, все было очень трудно. Люда не могла даже взять ребенка на руки, я научился пеленать, стирать и купать малышку. Не все получалось, один раз ее головка соскользнула с моей руки в ванночке, и Маша хватила теплой воды. Ничего, обошлось. Утром убегал на работу, часто наведывался, ночами спали посменно, сколь позволяла «самодержица всея семьи», как я называл Машу. Сережке было уже восемь лет, он укачивал сестренку в своей кровати под пение революционных песен. Тогда это не казалось смешным.
Маша для нас была огромным счастьем. Мы помним все ее странные выговоры, например, услышала по радио песню «Не надо печалиться, вся жизнь впереди…» и бормочет:
– Не нана патяля…
Мать только к вечеру сообразила, что дочь «Песняров» наслушалась. Очень любила слушать сказки и стихи. Прихожу с работы, она навстречу с книжкой:
– «Муму–Катятую» каяяй!
Оказывается, надо почитать «Муху–Цокотуху».
Когда появилась Маша, мне исполнилось 39 лет, я говорил, что это она стала часами моей жизни. Теперь, когда дочь студентка института искусства и культуры, я боюсь смотреть «на циферблат» этих часов, мне кажется, что они спешат, время идет очень быстро.

Из всех моих дел в культуре хочу выделить несколько, имеющих, по-моему, общественную значимость. Все дома культуры построены у нас по проектам довольно любопытным, как будто кто-то специально нарисовал в проектах такие огромные оконные проемы, что обогреть такие здания было невозможно. В Сибири всегда старались сделать немного и небольших окошек в домах, чтобы они не выстывали, а тут от пола до потолка и во всю стену. Самым главным нашим врагом был холод. Я предложил убрать окна в зрительных залах и заложить проемы кирпичом или зашить древесными плитами. Чтобы облагородить внутренний вид, зрительный зал драпировали тканью. Устанавливали новые светильники. Полностью меняли одежду сцены. Различными путями добывал новые сиденья. Почти во все библиотеки поставили новые стеллажи. Эта работа в средине восьмидесятых годов была проведена в районном и почти всех сельских домах культуры.
В первый год моей работы из района уехали две девушки, работавшие после училища преподавателями детской музыкальной школы (ДМШ). Областное управление пообещало к новому учебному году забрать у нас школу, то есть, сократить сеть, лишить статуса. Вновь его получить будет еще труднее, чем сохранить, но для сохранения надо, чтобы школа «функционировала». Слово это произнес заместитель начальника управления Владимир Михайлович Волчек, как бы намекая мне на выход из положения. Наверное, я был догадливым, принял на полставки преподавателя ДМШ Виктора Паникаровского, работавшего в общеобразовательной школе, и еще музыкального работника детского сада. По окончании учебной четверти я составлял отчет о работе ДМШ и направлял его в управление. Мы тщательно делали вид, что работаем, Волчек понимающе делал вид, что не замечает нашей липы. Но я искал музыкальных работников, ездил в соседние районы, в области, но Бердюжье – не фонтан, не богато соблазнами. Единственное, что я имел, согласие властей на квартиру для работников.
Теперь уже не помню, как вышел на супругов Михаила и Эльвиру Авдеенко, живших в Московском районе Северо–Казахстанской области, поехал к ним, на стареньком автоклубе, по существу, это «газ–51», я ехал к ним весь день, вечер уговаривал, соблазняя неограниченными творческими возможностями, квартирой, а завтра и отдельным домом, вселенским уважением и почтением. Чуть легче стало, когда узнал, что Михаил – заядлый охотник. Я даже не подозревал за собой таких способностей развешивать лапшу по ушам, не будучи охотником, я столько наговорил, что Михаил и Эльвира решили приехать и посмотреть. Все им понравилось, но через два дня получаю телеграмму с отказом. И все начинается с начала: поездки, уговоры, согласие и отказы. Наконец, беру машину и еду за вещами, все грузим, приезжаем домой, разгружаем и носим вещи на второй этаж. За это время подготовили несколько классов школы в старом деревянном здании, там, в лучшие времена был даже райком партии. Привез новые музыкальные инструменты, мебель, ковровые дорожки постелили. Ребятишки шли – отбоя не было. Музыкальная школа была спасена.
Михаил хорошо играет на баяне, Эльвира замечательно поет, мы договорились, что они будут вести хор в районном доме культуры. Начался новый подъем художественной самодеятельности. Мы внесли предложение каждый выходной день устраивать в доме культуры концерты самодеятельности трудовых коллективов райцентра. Райком партии эту идею поддержал, составили график, работники культуры были руководителями, а вся организация ложилась на местное начальство. С хором Авдеенки работали очень серьезно, привлечено было много новых людей, достаточно сказать, что работники райкома партии во главе с секретарем по идеологии Иваном Горбачевым стояли в первых рядах. Хор произвел ошеломляющее впечатление на жюри зонального тура Всесоюзного фестиваля самодеятельного художественного творчества трудящихся в Ишиме. Руководившие фестивалем заместители начальника областного управления культуры Герман Казанцев и Владимир Волчек разводили руками: по все показателям надо давать лауреатские звания, а хора до этого никто не слышал, биографии нет. Мужская и женская вокальные группы после этого украшали все наши концерты.
Сопровождали культурной программой встречу первого секретаря райкома Ботова с избирателями в деревне Воробьёво. Сразу после концерта налетел сильный ветер, с юга шла жуткая черная туча. Быстро стало темно. Я сам был за рулем и дал команду грузиться. Дорога грунтовая, передний мот уазика не работает, надо проскочить до дождя, потому жму на газ, людей подбрасывает на колдобинах. Начинается гроза. Еще посуху смачные молнии раздирают пространство за стеклом, и хряск грома сотрясает машину. Эльвира не выдерживает:
– Николай Максимович, остановите машину, в грозу нельзя ехать, молния ударит, остановите!
Михаил ее успокаивает:
– Наоборот, надо ехать, молния ударит, а нас там уже нет.
Не самое подходящее время для смеха, но я не мог удержаться.
Весной 1985 года я надумал сделать уже существующий памятник воинам–землякам настоящим мемориалом. Это год сорокалетия Победы, тогда праздновали победу советского народа без оглядок на чьи-то оценки, без оговорок и поправок на время, которое все меняет. Были живы многие фронтовики, герои тыла. Смысл моего намерения заключался в том, чтобы по обе стороны памятника разместить списки всех погибших. Двое окуневских мастеров, Сергей Поляков и ХХ, идею развили и предложили фамилии вырезать на листах плоского шифера, а потом листы закрепить симметрично на арматуре у памятника. Всю работу они выполняли дома, потом, завешенные от людских глаз, варили арматуру и крепили пластины.
С первого года своей работы я сам вел торжественно–траурные митинги у памятника павшим. И в тот год тоже. Заранее взял подготовленные тексты и сам их подредактировал под собственное чтение. Ребята подобрали музыку, все как надо. По нашей просьбе главврач Гартунг направил на митинг специальную бригаду скорой помощи. Я читал текст на пределе возможностей своего голоса, он звенел от волнения, холодок пробегал по телу. Когда холсты упали с пластин, людская волна метнулась к памятнику. Многоголосый бабий плач взлетел в майское небо, наверное, впервые за сорок послевоенных лет. Тут и медикам нашлась работа.
Позже, когда я ушел с работы и не вел больше митингов, как и проводов русской зимы, многие меня упрекали: что же ты бросил, привыкли мы… Действительно, на проводах зимы, которые тогда отмечали широко и празднично, присутствовал весь район, из деревень приезжали люди, у них проводы проходили накануне. Каждый коллектив готовил маленькое театрализованное действо: классические картины «оживляли», на свои темы создавали композиции. Когда началась известная борьба с пьянством, коллектив участка мелиораторов, которым тогда руководил Саша Никифоров, очень толковый человек, устроил похороны бутылки водки. Все было по-настоящему, и гроб «с покойной», и печальная процессия, но изюминка была в том (и Саша на это ставил), что коллектив считался одним из пьющих в районе. Комментировать такие сцены – одно удовольствие, но и довольно трудное дело. Как правило, предварительная информация об участниках была очень скромной и не давала полного представления, да и при прохождении колонны появлялись эмоции, учитывалась реакция публики, все было чистой импровизацией. К сожалению, эта традиция утрачена, сегодня проводы зимы скучны и ограничиваются фейерверками.
Постоянно поддерживал отношения с областной писательской организацией, бывал в маленьких комнатках на четвертом этаже Дома советов, встречался с Шерманом, ставшим руководителем отделения СП после ухода Лагунова. Здесь мы и решили вопрос о проведении у нас в районе дней тюменской литературы. На первый праздник к нам приехали Николай Денисов, Зот Тоболкин, Булат Сулейменов, Александр Мищенко, Сергей Шумский. Впрочем, приехали – не совсем точно, я сам ездил за ними на автоклубе, мы прибыли к самому началу торжественного открытия литературных дней в доме культуры. После ужина отправил ребят в гостиницу, но утром они заявили, что больше не будут ночевать там, потому что собачий холод. Да, уже началась «перестройка», в стране неожиданно не стало угля, и котельные, чтобы не разморозить системы, поддерживали свежеморожеными дровами. Потом ночевали у меня в квартире, благо, семья уехала в деревню от нашего благоустройства. В квартире тоже было не жарко, но зато абсолютная свобода для обмена мнениями и вкушения домашних припасов. В день проводили по три встречи в клубах, на фермах, в ремонтных мастерских. Всем запомнилась поездка в Старорямово, где парторгом и председателем сельсовета одновременно был мой друг Иван Иванович Иванов, трижды Иван. После выступления он пригласил всех к себе домой, предварительно спросив, можно ли предложить по рюмке. Такое вкусное мясо тюменцы редко кушают, под рюмку пошло и соленое мороженое сало, и горячие, с огня, пельмени. Иван очаровал писателей, Зот Тоболкин все посыкался написать о нем очерк, да так и не собрался, но вспоминал часто. Да и Иван все время спрашивает, как там поживают его писатели.
В то время мне удалось учредить премию имени Ивана Михайловича Ермакова, чтобы не усложнять процедуру, сделали ее премией отдела культуры райисполкома. В типографии печатали диплом, его вкладывали в толстую папку, вручал его вместе с конвертом, в котором денежная часть награды, по-моему, двести пятьдесят рублей. Первым лауреатом стал Зот Тоболкин, потом Анатолий Васильев, он тогда издал интересную вещь о Кюхельбекере «С надеждою быть России полезным…». Николай Денисов получил тогда звание «Почетный гражданин района», которым и до сегодня очень гордится.
У меня сохранились автографы участников наших праздников на закладках, которые специально были напечатаны в типографии для книг, проданных во время встреч.
В те годы реализовывался проект объединения учреждений культуры и спорта через создание культурно–спортивных комплексов. У нас особо нечего было объединять, даже спортзала в райцентре не было, но работу мы координировали. Спорткомитет возглавлял Сергей Плясунов. Мы начали проводить зимние и летние районные спортивные игры. Зимние принимал совхоз «Кировский», директором там был Витя Гейн, летние проводили в Истошино и в Уктузе. Тогда даже мысли такой никто не мог допустить, что хозяйство не принимает участия в играх. Тут и концерты были, и танцы, и торговля. Хорошие проводили праздники, для людей. Опять вынужден констатировать, что сегодня сельские игры проводятся «в узком составе», среди участников мало молодежи, я даже вижу тех, кто еще в те годы был призером.
В наши задачи входило обеспечение руководства штаба игр громкой связью, для этого чуть в стороне от автоклуба с аппаратурой ставили небольшой движок. В первые годы с моторчиком управлялся мастер на все руки Юра Гежин, без него вообще сложно было представить клуб, но вот его нет, а движок работает. Директор РДК Валера Паникаровский настраивает аппаратуру и ладит какие-то приспособления. Заглядываю в машину, все ли нормально, и вижу, что в салоне подключена тарелка обогревателя. Это при тридцатиградусной жаре. Смотрю на Валеру, он понимающе улыбается: обогреватель подключил, чтобы дать дополнительную нагрузку генератору, без нее он не будет работать. Этот парадокс не выходил из головы, пока не понял: ведь и я так, постоянно нужна нагрузка, работа, забота, когда их нет, плохо себя чувствую, болеть начинаю. Так и вспоминаю Валеру с его июньским обогревателем.
Большая работа была проведена в районном саду. Через министерство культуры я добился нарядов на малые парковые аттракционы, колесо обозрения и карусель. Установили их в саду, обнесли металлической оградой и запустили. От ребятишек отбоя не было. Тюменские художники по нашей просьбе установили десяток вырезанных из дерева фигурок сказочных героев, резные ворота в сад поставили, простейшие качели и скамеечки в разных местах. Сад наш преобразился. Но осенью я ушел. Сейчас только моя церковь стоит в том саду на месте качелей–каруселей.
Ботов при встрече всегда задавал традиционный вопрос: как дела? Я ответил однажды, что, видимо, плохи мои дела, коли ими интересуется первый секретарь райкома. После этого Григорий Яковлевич избегал такой формулировки. Меня удивлял его интерес к литературе и истории, он очень много читал и знал. Инженер по первому образованию, для технаря он был слишком гуманитарен. Вторая половина восьмидесятых – время неожиданных публикаций, вместе с антисоветской пеной попадались и вполне приличные произведения, он все их прочел, даже меня иногда ловил на незнании. Мне было интересно с ним общаться, да и он искал встреч. Иногда по выходным звонил:
– Чем занимаешься? Подходи, поговорим.
Жена называла наши встречи душеспасительными. Наверное, так оно и было. Я приходил в кабинет, и мы спорили, очень часто спорили, все-таки разное было понимание происходящего. Оно вылилось потом в публичный конфликт, который, впрочем, не развел нас окончательно.
Ботов для руководителя был слишком мягок и излишне «подвержен влиянию». Его эрудиция должна была подсказывать единственно верные решения, он либо не слышал ее, либо не хотел слушать. Он допустил слишком много кадровых ошибок, хотя по некоторым товарищам назначения делались помимо его желания, и так было. Все это привело к падению авторитета райкома, я в то время работал в аппарате на низовой должности, и с ужасом видел, что происходит. Плюнув на субординацию, вышел на трибуну пленума райкома партии и говорил о грядущей катастрофе. Наивный человек, я надеялся спасти КПСС в отдельно взятом районе, не догадываясь еще, что и партия, и страна уже запроданы, и серебряники уложены в сейфы с не нашими эмблемами…

Выступление

На первые альтернативные выборы депутатов районного совета я пошел самостоятельно. В райкоме составили списки кандидатов, которых следует поддерживать, меня в них, естественно, не было, я пошел в автохозяйство и попросил коллектив выдвинуть мою кандидатуру (тогда еще не было самовыдвижения). Меня избрали. Установка обкома была такова: первые секретари должны быть избраны председателями районных советов и совмещать эти должности. Ботова не избрали, хотя предварительные согласования давали ему абсолютное большинство: сказались его кадровые заблуждения. Для Григория Яковлевича это был шок, он был убит горем, после этого так и не выправился, поехал в родное Упорово и там его избрали первым секретарем райкома. Анекдотическая сложилась ситуация: человек одновременно возглавляет два райкома. Я сказал об этом на пленуме, когда Ботов доложил, что избран в Упорово, и попросил освободить от должности здесь. Еще сказал, что вопрос о снятии с партийного учета должна рассматривать первичная парторганизация, и еще не известно, как она решит. На меня в очередной раз зашикали, я плюнул и вышел из зала.
Бездеятельность, неспособность или нежелание партийного руководства взять ход событий под свой контроль и, следовательно, под свою ответственность меня возмущали. Я видел только один маленький район, и гнев мой не распространялся за его пределы. Свято место пусто не бывает, или природа не терпит пустоты. Не захотела партия коммунистов, пришла другая партия, еще не оформленная юридически, но уже взявшая власть и все материальное, что эта власть предоставляет. Эти людишки, до последнего времени ничем себя не проявившие, придумали и провели грамотно оформленный захват всей народной собственности, наградив каждого гражданина четвертушкой бумажки, от которой пахнет серой.
В культуре я служил до 1988 года, тогда у нас часто менялись председатели райисполкома, и очередной предложил мне оставить должность, он не мог со мной работать. Несколько раз наводили на меня прокуратуру и милицию, следствие вела молодая женщина Елена Свавильная. Я однажды спросил, не противно ли ей, профессионалу и умному человеку, заниматься заведомой бредятиной, которая закончится «отсутствием события преступления». Она ответила с грустной улыбкой, что это ее обязанность, а как юрист она не видит никакого нарушения закона.


Можно много страниц отвести еще одному интересному человеку, с которым судьба свела меня в Бердюжье, имею в виду Гену Карповича, Кешу, как зовут его близкие. Мы приехали в район в одно время, я по нужде, он по распределению после гидрофака Омского сельхозинститута. Жили в одном доме дверь в дверь, общались, жена его Неля, аккуратная и красивая немка, и сама забегала, и в гости звала. Я всегда любил вкусно поесть, приговаривал, что за еду мне еще никто морду не бил, за работу всяко было, а Неля так готовила, что невозможно отказать себе в удовольствии. Она все говорила, что хозяйке приятно, когда гости хорошо едят. Нели не стало в 1998 году, с этим трудно смириться, но это так. Гена был и остается среди ровесников самым близким мне человеком, больше всего потому, что у него удивительное чувство юмора. Он всю свою жизнь пересказывает в каких-то нелепых и героических эпизодах, это один из немногих известных мне людей, кто способен на себя посмотреть со стороны и посмеяться. Кеша очень любит Высоцкого, имеет все записи его песен, пытается петь сам, но это ужасно. Преклоняется перед Пикулем, иначе как Валентином Савичем не зовет, все его романы знает и перечитывает. Был в его конторе начальником один малообразованный человек, едут они из Тюмени, а перед Ялуторовском большой щит с силуэтами пяти казненных декабристов (город был местом ссылки многих участников событий на Сенатской площади). Директор спрашивает, чьи портреты, Геннадий никому не дает сказать, опережает:
– Это все руководство Ялуторовска: первый секретарь, второй, председатель райисполкома, начальник милиции.
Директор важно замечает:
– Ты посмотри, как они к руководству относятся! Почему бы не срисовать наших? Очень сильно бы получилось!
Не знаю, чем у них это закончилось, только директор тот не долго задержался.
Кешу с годами разнесло, он пытается с полнотой бороться, но с переменным успехом. Когда он стал начальником, я ездил с ним по делам в Тюмень. База снабжения мелиораторов находилась сразу со въезда в город, потому сначала сворачивали туда. Я вместе с другом заходил в торговый отдел, потом в склады, заметил, что много симпатичных женщин, предложил:
– Кеша, давай познакомимся с товароведками, будем с вечера приезжать, переночуем, утром душ, бритье, кофе, и, как белые люди, по конторам.
– Нет, – скромно сказал Карпович. – Мне это не надо. Ты же крестьянин, должен знать, что сытый скот в охоту не приходит.
Было время, Карповичи занимались торговлей. Знакомые женщины долго выбирали веники, когда, наконец, выбрали, Гена спросил:
– Вам завернуть, или вы на них полетите?
Эти дамы до сих пор помнят и смеются.
Возвращаемся из поездки в Тюмень, заезжаем в кафе у Богандинки, такая традиция, нас там уже знают. Дежурное блюдо – куриные окорочка. Спрашиваю буфетчицу:
– Крупные окорочка?
– Помельче моих.
Все нормально, помнят. Первый из нашей кампании заказывает, буфетчица кричит на кухню:
– Катя, окорочек!
У Кати они уже прожарены, только в микроволновке разогреть. Она бросает кусок на весы и кричит буфетчице:
– Триста восемьдесят!
Наш попутчик накануне сильно подгулял, соображает слабо, смотрит на меня:
– Триста восемьдесят – это что?
– Рублей, – подсказывает Карпович. Очередь валится с ног. Гена тоже заказывает, загородив собой весь просвет между витринами. Голос из кухни:
– Четыреста двадцать!
– Вы что, мне столько нельзя, я на диете!
Буфетчица после нескольких минут под прилавком совершенно серьезно сказала, что больше нас не пустит. Кеша успокоил, что мы не будем окорочка заказывать.
В этой же закусочной за ранним завтраком я заметил, что Гена очень спешит и быстро–быстро перетирает любимый капустный салат на передних зубах. Зная, что у него проблемы с зубами, но не до такой же степени, спросил:
– Кеша, у тебя что, совсем зубов нет?
– Почему? – Отозвался Кеша. – Есть. Штук пять или шесть.
Жарким июльским днем вижу Геннадия в необычном обмундировании: по пояс голый, в трико и в болотных сапогах, круто скатанных выше колен. Вид грозный, в руках большая совковая лопата. На вопрос Гена отвечает:
– Сейчас возле своего свинарника проходил, кабан встал передними лапами на изгородь и говорит: «Хозяин, принеси веревку, я повешусь». Глянул, а у него грязи по самое брюхо. Пойду спасать, не погибать же хлопцу!
Время нашего совместного проживания приходится на работу в отделе культуры, что было для моего товарища просто бедствием. От природы склонный к горизонтальному существованию, он взрывался, когда я поздним вечером, вернувшись из очередной поездки в Тюмень, поднимал его помочь разгрузить машину то с тканями для драпировки стен, то с мебелью, а однажды мы разгружали рояль. Вот уж воистину «рояль в кустах». Занести инструмент в помещение вдвоем невозможно, мы с трудом стащили его с кузова и запихали в куст черемухи, которая в изобилии росла вокруг. Еще Геннадий помогал мне изгородь металлическую возводить вокруг только что смонтированных карусели и колеса обозрения. Его бесило, что работать надо как раз в то время, когда по телевизору идет итальянский «Спрут», другого времени у нас не было. Первый секретарь райкома Ботов домой с работы проходил мимо нашей стройплощадки, поинтересовался, не за деньги ли делаем, и посетовал: вот если бы бесплатно, мы бы про вас в газете написали. Кеша возмутился и вспомнил анекдот про старого еврея, который учил бестолкового сына: «Когда у тебя будет миллион, какая разница, что про тебя напишут газеты?» Но это не самое обидное. У меня всегда не было недостатка в доброжелателях, и тут кто-то стукнул, пришли бдительные ребята из ОБХСС (предшественник нынешнего БЭПа), измерили протяженность изгороди, помножили на стоимость одного метра, и получилось, что я переплатил работникам  вдвое. Только позже мне сказали сведущие люди, что в смету надо было включить все вспомогательные работы. А тогда с меня высчитали переплату, да еще по линии народного контроля оштрафовали на оклад. Кеша, как верный товарищ, предлагал свою долю вернуть, но я соврал, что все обошлось.

Нет в Бердюжье личности более легендарной, чем Григорий Семенович Архипов. В молодые годы упал он в колодец, сильно переломался, его единственного из всей округи возили в какой-то институт травматологии, что само по себе очень престижно и говорит о сложности его состояния. Сам Гриша рассказывал, что ехал туда с неохотой, потому что считал себя безнадежным.
– Посмотрят и спросят: зачем ты приехал, у тебя же весь ливер пропал. А оказалось, что в этом заведении я самый здоровый человек. Там со всех краев собраны самые выдающиеся. Один по пьяному делу на мотоцикле снес себе жевательный аппарат, а жрать ведь охота. Так он механизм от мясорубки приспособил, кинет в приемную камеру пельмень, ручку крутанет, глыть! – и пельмень уже переваривается.
Гришу там восстановили, но руку собрать не смогли, костей не хватило. Потом все осколки вычистили, кожу зашили, и оказалась рука на сухожилиях, но без костной опоры. Рука эта гуттаперчевая стала самым ходовым реквизитом в обширном репертуаре шуток Григория Семеновича.
Он грамотой владел небольшой, но сообразительностью и хваткой привлек в свое время внимание руководящих товарищей, которые оформили его в партию и направили руководить деревенской торговлей, проще говоря, в сельпо. Торговля в шестидесятые годы шла сама по себе, все товары поступали по фондам, отпускались по бумажке–доверенности и в магазинах разбирались почти сразу. Потому к Архипову никаких претензий не было, он спокойно сидел в своем маленьком кабинете и тихонько попивал водочку. Дело это он любил, но приличия соблюдал: хоть и, выпивши, но при деле, хоть работать не в состоянии, но руководить еще могу. Чтобы всякий раз не лазить в стол или в шкаф за бутылкой, Григорий Семенович опрастывал поллитровку в большой граненый графин и мог спокойно налить себе пару глоточков, даже если в кабинете задерживался какой-нибудь посетитель.
За годы его работы случалось много чего примечательного, но, пожалуй, больше всего смеха вызвали его ранние помидоры. В конце июня, когда в нашем краю вечнозеленых помидоров растения эти на хозяйских огородах только зацветают, в сельпо привезли машину южных овощей. Как водится, Григорий Семенович прямо на складе приобрел большую сумку этого продукта, посидел у графина и пошел домой. Надо сказать, что огород его выходил на самую людную часть улицы, и народ, идущий с работы, был просто поражен огромным количеством красных помидор на хилых кустиках гришиного огорода. Когда собрались всей улицей встречать коров, жена его никак не могла взять в толк, какого помидорного секрета домогаются от нее соседки. Только дома она узнала причину, обобрала помидоры и долго воспитывала своего неуемного мужа.
Конфуз случился неожиданно. Был жаркий июльский день, второй секретарь райкома Попова, женщина крутая и своенравная, приехала прямо от сенозаготовителей, которые пожаловались, что торговля даже газировки на луга не возит. Грозная начальница влетела в кабинет Архипова как раз в тот момент, когда он только что пополнил графин из очередной бутылки.
– Вот молодец, Григорий Семенович, вот заботливый ты какой! Люди в поте лица своего готовят корма для общественного животноводства, а ты сидишь в холодке и ни о чем не думаешь!
– Как не думаю, Антонина Михайловна? Очень даже думаю, аж голова пухнет.
– С похмелья она у тебя пухнет! Вот я доберусь до тебя! – Она подвинула к себе графин, вытряхнула из стакана остатки жидкости и, продолжая говорить, налила себе полный. Архипов с ужасом смотрел ей в глаза, только что не говорил, чтобы не пила. – Ты чего онемел, Григорий Семенович? Когда, я тебя спрашиваю, будешь по-настоящему обслуживать сельских тружеников?
– Прямо сегодня и начнем, если успеем, Антонина Михайловна, вот сейчас…
– Ох, и болтун ты, Архипов! Немедленно приступай, снаряжай автолавку!
Она круто опрокинула стакан, глаза ее округлились и налились слезами, она выхватила из сумочки платок, кое-как прибрала лицо и тихо спросила:
– Что в графине?
– Не знаю. Вода, должно быть.
– Вода?! Завтра в восемь в райком!
Первый секретарь райкома сильно смеялся над рассказом Поповой, но выводы все равно делать надо. На заседании Архипов очень убедительно ссылался на уборщицу своей конторы, «которая вместо воды налила в графин водки, как утверждает Антонина Михайловна, сам я к графину не притрагивался, потому сказать ничего не могу». Ему, конечно, не поверили и перевели директором хлебозавода.
На этом же производстве выпускался лимонад, и в складе всегда стояла бочка лимонной эссенции. Все знали, что жидкость эта имеет большие градусы и что пить ее совершенно безвредно, потому редко кто в цехах бывал трезвым. Григорий Семенович в первый же день руководства попробовал концентрат и пришел к выводу, что работать тут можно.
Поехал он на двух машинах в Ишим муку получать на городском элеваторе, жара стояла большая, мужики решили пивка попить. У бочки с пивом, как всегда, очередь. Выстояли. И только им бы получать, нелегкая принесла двух милиционеров, которым тоже пива хочется и, конечно, без очереди. Гриша с легкого похмелья был, да и вообще несправедливости не переносил, здоровой рукой наотмаш милиционера от бочки отвел. Ну, и началось. Гриша из-под правопорядка высвободился, вскочил и заорал:
– Граждане, что же это творится, они мне руку переломили.
И крутанул калекой на сухожилиях вокруг ее оси. А был в безрукавке, вся наглядность налицо, половина очереди в обморок попадала, вторая стала «караул» кричать. Милиционеры тоже руку видят, и ничего хорошего она не обещает, так ломанулись с места события, что и пиво забыли. Гриша с товарищами вытянули по кружке и поехали, якобы гипсоваться в больницу.
Осенью собрали большую конференцию членов–пайщиков потребительской кооперации, хлебозавод тоже в этой системе функционировал, потому Архипов был в числе организаторов и особо ответственных. Форум провели успешно, наутро Гриша пришел в столовую распохмелиться и продолжить отдых, но председатель правления увидел его и дал команду сопроводить до Ишима и отправить поездом представителя областной организации. Представитель, здоровенный мужик, уже успел посидеть за утренним столом, тяжело завалился на переднее сиденье «волги» и беспардонно захрапел. Гриша с тоской в глазах сел сзади, и машина попылила по большаку.
Дороги в наших местах до появления асфальта были очень длинными, восемьдесят километров до Ишима, бывало, ездили по двое суток. На солончаковой Голодной степи без трактора в грязь вообще не пробраться. В Тюмень собирались, как на Северный Полюс, одежду и продукты брали, потому что неделей не всякий раз обходились.
Километров двадцать до города не доехали, такой ливень хлестанул, что дворники стекла не успевали обметать. «Волга» заелозила по большаку, то в один кювет ее стащит, то в другой. Гриша плечом помогает, весь в грязище, мокрехонек с похмелья, разделся до майки. Когда машина скатилась в очередной раз, он распахнул правую дверцу, храпящую физиономию областного представителя к себе развернул:
– Приехали, гражданин начальник. Придется вам толкать, я больше не могу, руку сломал. – И выполнил неповторимый свой трюк.
Представитель помушнел, вылетел из машины, на руках вынес ее из кювета, и с такой силой навалился на кузов, что водитель с трудом удерживал середину большака.
– Срочно в больницу, срочно! – кричал представитель всю оставшуюся дорогу. При въезде в город Гриша попросил:
– Нельзя ли водочки стакан, а то сил нет терпеть.
– Конечно, конечно, – обрадовался представитель, сам сбегал в магазин и налил страдальцу полный стакан, какими укомплектована была всякая кабина. Грише полегчало, и он снисходительно посоветовал ехать сначала на вокзал, чтобы проводить дорогого гостя, а потом уж в больницу. Гость не соглашался, но жертвенность Григория Семеновича его смутила, и на привокзальной площади он выскочил из машины, наказывая водителю тотчас ехать в больницу. Водитель дал волю смеху и повернул в сторону дома.
На хлебозаводе он долго не задержался, после очередного ремонта оборудования в булке хлеба одна из покупательниц нашла гайку. Поскольку находка эта была не единственной за последнее время, дело приняло серьезный оборот. Кажется, разбирался конфликт на заседании исполкома районного совета. Гришу так допекли глупым вопросом, как гайка могла попасть в булку хлеба, что он не выдержал и возмутился:
– Вы что, хотите за восемнадцать копеек легковой автомобиль приобрести?
Такая дерзость не прощалась, и Архипова освободили от должности.
Какое-то время он служил завхозом в том же райисполкоме. С работой своей справлялся, женщины–уборщицы, досыта нахохотавшись в его коморке, чисто мыли пола, сам он ремонтировал столы и стульчики. Приходилось исполнять и ночную охрану, если некого было оставить. Когда Григория Семеновича спрашивали, не страшно ли, он мужественно отвечал, что неловко, пока не уснешь, а потом нормально, почти как дома, только без жены.
Трагедия была связана с выборами. Каких депутатов избирали, Гриша не помнит, но из области были высокие гости, для районной избирательной комиссии в кабинете председателя райисполкома Москвина накрыли стол. Женщины постарались, и всего наготовили с избытком. Утром, пользуясь тем, что все начальники отсыпались после тяжелой работы, уборщицы под гришиным руководством навели порядок, и по соображениям рачительных хозяек оставшиеся в кастрюлях котлеты, гуляши и салаты поставили в председательский холодильник «ЗиЛ», уютно спрятанный в самодельной мебельной стенке.
Председатель появился к вечеру, собрал какие-то бумаги к поездке в область, хозяйским взглядом окинул кабинет, выдернул из розетки кабель обогревателя, настольной лампы и холодильника, зная, что зимой в нем ничего нет.
Когда он вернулся, кабинет встретил таким густым запахом, что дышать было нечем. Вызванный Архипов сослался на кампанию борьбы с грызунами, которая, кстати, была согласована с руководством.
– Весь эффект мог оказаться как раз под вашим полом, Владимир Михайлович, – подвел итог завхоз и открыл окно. Но мера эта не спасла атмосферу. Москвин в кабинете работать уже не мог, тяжелый дух распространился по всему зданию.
Никто не знает, почему председатель добрался до холодильника и обнаружил истинную причину зловония. Григорий Семенович потом рассказывал, что только он с обеда вернулся, багровый председатель открыл дверь его коморки, чего раньше никогда не случалось:
– А ну, пошли со мной!
– Я, конечно, сообразил, что дело плохо, но понять ничего не мог. А он сгреб меня за шкирку, поднес к холодильнику, там из кастрюль с закусоном червяки, как макаронины, торчат. За малым, братцы, носом меня в это безобразие не натыкал, но такое про меня говорил, так говорил – слушать нечего!
На этом карьера Архипова как советского работника, хоть и самого низкого уровня, закончилась. Вскоре он перешел на пенсию, но так и остался на партийном учете в райисполкоме. Выговоров и других партийных взысканий сносил он тьму, но почему-то не дошло до исключения из партии. Гриша этот факт объяснял по-своему:
– Исключить, конечно, много ума не надо, в партии и без меня не восемнадцать ли миллионов дурачков, но партия же понимала, что так можно и пробросаться. Где она возьмет другого такого члена? Оставляли, видно, на племя…
Шофером в исполкоме работал Иван Иванович, тихий мужичок, даже застенчивый. Конечно,  его оформили в партию, и он добросовестно ходил на собрания. Здесь они с Гришей и встретились после длительной разлуки.
Григорий Семенович рассказывал какие-то байки в полутемном кармане исполкомовского коридора, пока собирались партийцы. Иван Иванович подошел, они крепко поздоровались, и надо же было ему уколоть Гришу:
– Что-то, Семеныч, ты совсем лысый стал?
А следует вам заметить, что у Ивана Ивановича была богатая неухоженная шевелюра, начинающаяся прямо у переносицы, он зачесывал ее строго назад, но волосы бесцеремонно распадались.
– Что-то, Семеныч, ты совсем лысым стал? – с улыбкой спросил Иван Иванович, и зря эту тему обозначил. Гриша круто к нему повернулся и ответил, как будто давно ждал такого вопроса:
– А известно ли тебе, Иван Иванович, что буйная растительность бывает только на назьме?
Назем – это наше местное название навоза, на котором, действительно, хорошо все растет…
В тот же вечер он спросил у заместителя председателя райисполкома Денисова, скоро ли будут снимать памятник Владимиру Ильичу. Бюст вождя мирового пролетариата стоял перед зданием исполкома на постаменте кирпичной кладки, напоминающем чувал классической русской печи. Он был вырублен из гранита с необыкновенно большой даже для Ленина головой и подозрительно плоской лысиной. Денисов, хорошо зная Гришу, понял, что не просто так спросил тот про вождя, и уточнил.
– Домой хочу его забрать.
– Для потомков сохранить?
– Нет, присмотрелся: у него на лысине гвозди хорошо выправлять.
Внук его Виталька вернулся со службы в армии. Гриша при разговоре о молодежи сказал как-то, что внук работает в районной больнице.
– Что он там делает? Молотобойцем в роддоме?
– Ну, не говори, он крупный специалист по наладке и ремонту оборудования. Ты же знаешь, какие тонкие машины теперь поступают в медицину. Вот он ими и занимается.
– Учился долго, наверное?
– Какое там! Самоуком! Он весь в меня, толковый и сообразительный. Все влет ловит. Вот, принесут, к примеру, ему клизму…
На пенсии Григорий Семенович занялся огородом и садом, мелкой живностью и птицей. В центре поселка появляется редко. Заехавший к нему в гости давнишний почитатель его редкого таланта сказал, что услышал от общей знакомой: плох Григорий Семенович, отшутил, к смерти его гонит. Гриша осторожно уточнил, кто автор, и, услышав знакомое имя, попросил:
– Ты передай ей: ни хрена она не дождется. Скажи, что на днях в центр ходил, в аптеку, пачку гандонов купил.
И по привычке лихо повернул свою изувеченную руку, заливисто рассмеявшись.

В моей биографии был довольно большой период времени, когда занимался коммерцией, проще говоря, торговлей. Не могу сказать, что пришел к этому как к осуществлению давней мечты, скорее, обстоятельств заставили. Уйдя из райкома, я остался без работы, в районе мне ничего не предлагали, потому вспомнил соколовский период и лекционную деятельность. Поехал в областную организацию общества «Знания» и защитил в тезисах лекцию на актуальную в то время тему «Новое мышление и современный мир», мне дали командировки от областной организации и пообещали платить по десять рублей за путевку, как члену Союза журналистов СССР. За летнее–осенний период объехал все южные районы, заработал нормальные деньги, но зимой на старом «москвиче» далеко не уедешь, пришлось бросить. Да и с оплатой уже были проблемы, потому что совхозы и колхозы перестали заключать договора с обществом.
Начали мы с Людмилой торговать «карамельками», как я говорил, прямо из гаража, люди брали продукты коробками. Потом купил половину дома на окраине села, сделал магазин. Дело шло очень хорошо, я каждую неделю брал грузовик и привозил полный кузов конфет, печения и прочей мелочи. Резко подорожал печеный хлеб и вырос спрос на муку, возил ее по две машины в день, сейчас даже представить невозможно, что десять тонн муки уходили уже к вечеру. По случаю купил домик в центре села, очень удобное расположение, сделал магазин, назвал просто лавкой. Народ к нам шел. Я выстроил добрые отношения с руководством оптовой базы «Тюменьпродторг», которая до последнего момента реформ оставалась государственной, следовательно, цены там были значительно ниже, чем на рынке. Это давало возможность конкурировать в Бердюжье с другими магазинами, имея хорошую наценку, тем не менее, держать низкие цены. Наш девиз: ничто у нас не продается дороже, чем где-либо в Бердюжье. И мы его выдерживали, даже если приходилось что-то продавать в убыток. Объемы реализации, постоянные покупатели гарантировали хороший оборот. К нам ехали со всех деревень, лавку Ольковых знали. Я купил новый грузовик. Летом 1993 года плотно занялся сахаром, год был урожайным на ягоды, сахар брали мешками. Абсолютный рекорд: пять тонн, сто мешков мы продали прямо с машины за два часа, причем, треть мешков стояла возле лавки: покупатели успели взять, но не на чем увезти. После этого купил новую «девятку».
Меня устраивала эта работа до тех пор, пока, кроме материальной выгоды, приносила моральное удовлетворение. Люди говорили спасибо, даже в газете писали про нашу лавку. Мы старикам пакеты возили на праздники, в школу и интернат фрукты отдавали для компотов. Все это было. Но была и жестокая система налогообложения, которая выдавливала из предпринимателя всю прибыль, потому все врали в отчетах, и это стало нормой. Мы вышли на приличную прибыль, но она облагалась налогом в 40 процентов, это кроме платежей фондам. Если вспомнить, что в расходы практически ничего, кроме стоимости закупленного товара, не включали, то становится понятно, почему работать становилось все труднее. Плюс к тому, выровнялись цены на оптовых рынках, я лишился возможности выиграть ценой, моральный стимул пропал. Плюс к тому, право контроля за торговлей получили все, даже малограмотные милиционеры. Я знаю, что этот сержант в жизни не видел ни одного документа, кроме путевого листа шофера, а он требует сер-ти-фи-кат, с трудом выговаривая это слово, потом тупо смотрит в бумагу, ему, видишь ли, печать не нравится. Я видел, как работают профессионалы, госторгинспектор из Тюмени, перебирая бумаги, улыбнулась:
– Очень интересный документ.
– Чем?
– На нем подозрительно много печатей.
Врать в отчетности не мог, и не потому, что такой честный, просто боялся попасться, уж на мне-то выспались бы органы. Начальник налоговой инспекции Галина Федоровна Иванова, много раз проводившая по-настоящему внезапные проверки, не раз подчеркивала на встречах с предпринимателями, что в нашей лавке самый достоверный учет. Но все шло к тому, что надо было принимать решение: либо принимать правила игры, врать и мздить, расширять торговую сеть, увеличивать объемы и считать торговлю делом оставшейся жизни, либо сворачивать все. На решение повлияло появление в моей жизни старца Тимофея.

 
То, что потом стало книжечкой «Как я строил мой Храм», написано неожиданно, быстро, просто спонтанно. После завершения всякого милицейско–прокурорского интереса ко мне в связи со строительством церкви после подтверждения областным судом моей невиновности, я оказался в странном положении. Два с половиной года работы, страсти и увлечения, реально построенная церковь – все это не в счет, остаются только двадцать месяцев унижения и успешного создания в глазах обывателей образа проходимца, сколотившего состояние на строительстве церкви. Например, по логике начальника милиции, быть такого не может, чтобы триста миллионов (еще тех) через руки прошло, и ни копейки не прилипло. Видимо, привык человек жить по принципу, который в нашей деревне сформулирован предельно понятно: «Свекровка ****ь – снохе не верит». Всем следователям велено было «найти», и я благодарен Евгению Маркеленко, Сергею Рыбакову, Георгию Петрову, Буроваю Искужинову за уважительное отношение ко мне и объективную оценку фактов.
Но люди вокруг меня могли сомневаться. Но осталась в стороне официальная церковь, которая не просто отвернулась от меня в таком горе, она вообще сделала вид, что мы незнакомы. Благословивший меня на строительство тогда еще Епископ Димитрий не ответил на мои обращения, освящавший церковь иеромонах, вскорости Епископ Барнаульский Максим вообще сказал в телефонном разговоре, что я построил не церковь, а помещение для скотного двора. Я не нашел тогда сил спросить, а во имя чего он освящал «скотское помещение» и служил в нем две службы? И ему ли не знать, что не красота храма важна, а то, что происходит в нем? Что Серафим Саровский вообще молился на камне и был услышан. Впрочем, вокруг церкви много разного люда, я это успел заметить.

 С 9 мая 1996 года, когда состоялся сход граждан  села. Бердюжье, избравший приходской совет и приняв¬ший решение строить новую церковь на месте разрушенной, до 20 сентября 1998 года, когда благословенный Епископом Тобольским и Тюменским отец Максим освятил построенную мною церковь Рождества Пресвятой Богородицы; далее с 27 апреля 1999 года, когда по указанию прокурора района конт¬рольные и правоохранительные органы занялись выяснением ис¬пользования средств, выделенных и собранных мною на стро-ительство церкви, и последующие 20 месяцев проверок, сверок, пересчетов, дознания, допросов, осмотров, обмеров, экспер¬тиз, ревизий, составления и пересмотра обвинительных зак¬лючений, назначения и переноса судебных заседаний, существо¬вания под подпиской о невыезде — вплоть до 28 декабря 2000 года, когда Тюменский областной суд оставил без изменений приговор Бердюжского районного суда, полностью снявшего с меня все обвинения в присвоении, хищении и использовании в личных целях церковных денег — все это время то по одному, то по другому поводу передо мной вставал вопрос: зачем? по-чему именно ты? и что это — подарок судьбы, возможность совершить дело, которое поручается одному из миллионов, или способ испытать тебя и еще раз наказать, заслуженно и с избытком?
Никто не даст ответа, только сам, ибо я — единствен¬ный свидетель перед людьми и Богом.


Я был очень тронут стихами, которые передали мне вскоре после освящения церкви приехавшие служить в ней отец Сергий и матушка Надежда. Их написала женщина из Уктуза, мы даже не были с ней знакомы. Я поставил эти стихи на открытие книги.

Татьяна Костенко
Посвящение
День осени, наполненный до края,
В нем солнце, ветер, дождь и даже гром...
Иду по сентябрю и понимаю,
Что мы не зря пока еще живем.
Все будет: утро, нежные закаты,
И, может быть, Господь услышит нас.
Мы перед ним премного виноваты
Десятки раз, и даже сотни раз.
Построен храм в большом селе сибирском,
Свершилось чудо, радость, благодать.
Давайте поклонимся низко-низко
Тому, кто смог в Бердюжье храм создать.

Порадовал в трудное время Николай Денисов, опубликовав в «Тюмени литературной» статью «О светлых подвижниках и о нечестивцах», где посвятил мне дорогие слова в связи с завершением строительства церкви: «Ах, поразил ты меня, дорогой Николай: какую КНИГУ ты, выпускник Литинститута, сотворил. На века!». Как будто чувствовал, что нужна мне будет такая поддержка, выход газеты совпал с началом прокуроско–милицейского преследования. 


А вот то, что вы прочтете сейчас, не сочинялось, а просто о записано, словно кто-то диктовал текст в необычном размере, без рифмы, с выраженными эмоциями и готовыми оценками. Я сидел в конце полутемного коридора поликлиники дорожников в Тюмени, куда попал при содействии нашего дорожного начальника Виктора Скорина, ждал, пока отремонтируют какой-то аппарат. Начало процесса не помню, когда слова и ритм стали давить, захватывать, нашел в портфеле бумагу и карандаш, стал записывать. До сих пор не считаю себя автором этого текста, хотя готов подписаться под каждым словом.

Дом далеко,
а рядом только звезды
чужого неба.
Месяц в вышине
и месяц на штыре высокой башни.
С нее кричит мулла по вечерам,
нет, не сегодня.
Это было раньше...
Теперь оттуда снайпер день и ночь
удачливо ведет свою охоту.
Сегодня вечером он подстрелил меня,
когда бежал я площадью Минутка,
иль как она у них...
Совсем не больно,
я почти лечу. Смотрю на небо,
полное звездами,
и думаю о службе у Христа Спасителя
на новостройке Храма,
когда Святейший, важно поклонясь,
просил у Бога мира для России,
сказал о том, что болен Президент,
и надо пожелать ему здоровья.
Еще просил у тех, кто рядом с Богом,
о снисхождении к людским грехам...
Я содрогнулся: это не про нас,
ведь здесь война, а не грехопаденье,
здесь грязь и кровь.
И сердце Президента
едва ли чаще бьется, чем в Чечне
смерть прибавляет счет своим успехам.
А он ни   слова не сказал про нас...
Тут Патриарх меня благословил,
в глаза мне глядя — я не ошибаюсь! —
соединил широким жестом лоб,
живот и плечи...
А живот есть жизнь!
Чтоб выжил  я в кавказской перебранке
людей высоких,
тех, что с Патриархом
стояли рядом возле алтаря,
и тех, кто рядом здесь,
зовут Аллаха
в союзники, чтобы убить меня...
Я буду жить! Для мамы и для папы,
для сенокосов и любимой речки,
и для друзей, и для ночной рыбалки,
и для охоты..., только без ружья.
А главное — рожденный для Наташки,
Наташкин буду, отслужив, вернувшись...
Но прилетел снаряд и, помертвев,
экран погас, не стало Патриарха,
с высот молебна, из почти что рая,
я опустился в настоящий день.
Солдаты быстро разошлись по нарам,
чтоб отдохнуть. Но спать нам не пришлось,
чеченцы начали обстрел активней,
и командир, лишенный всякой связи,
послал меня с запиской в батальон.
Я побежал, потом удар — и вот
лежу за клумбой, бывшею цветами.
Дом далеко, а рядом только звезды —
я к ним лечу. На мне благословенье.
Я слышу пенье. Лучше, чем с экрана.
И голос Патриарха мне вдогонку
О мире и здоровье Президента.

Петр Максимович Неймишев человек неоднозначный, мы знакомы с ним еще со времен моей работы в культуре, Неймишев был тогда прорабом в Южном совхозе. Он был хорошим прорабом, умел выкручиваться, без чего строительством в то время заниматься было невозможно. Эта его способность и стала определяющей при назначении на должность начальника районной строительной организации, которая задыхалась. Неймишев поднял ее с колен, поставил на ноги, провел впоследствии грамотное акционирование и сегодня является самым успешным предпринимателем района. Он очень энергичен, инициативен, крут на решения и в разговоре не всегда удобен. Когда я начал строить церковь, у нас возникли мало кому понятные отношения: Неймишев беспрепятственно отпускал мне самые нужные материалы, время от времени я рассчитывался, но на конец строительства остался должен приличную сумму, около двадцати миллионов (это 1998 год). Неймишев письменным документом простил мне этот долг, указав, что считает деньги пожертвованными на строительство храма.
В год завершения строительства Петр Максимович отмечал свое пятидесятилетие. Я предложил ему сделать к этой дате книжку о его жизни. Никакого опыта тогда у меня не было, очерк о герое попросил написать Елену Аксенову и Сергея Разумова, они добротно выполнили эту работу, а я собрал и дополнил книгу десятком мнений о юбиляре людей, с которыми он работает и общается. Книжка получилась интересная.
Именно Неймишеву обязан серьезным возвращением к писательству. Книжку к его пятидесятилетию делал в Шадринском издательстве, мне понравилось отношение работников к заказчикам, и все последующие книги издавал там. Кроме одной: повесть «Не живут в Кремле ласточки» вышла в издательстве «Банк культурной информации», город Екатеринбург. Именно в это время возобновились наши контакты с Николаем Денисовым, он напечатал несколько моих рассказов в «Тюмени литературной», помогал с изданием книги прозы.

Сейчас еще рано, хочется надеяться, итоги подводить, но уже можно определенно сказать, сколько не сумел сделать. Наверное, в этом и заключается жестокость жизни, что каждый человек должен не только ходить научиться, но и жить, самостоятельно быть, не передается это оптом, как таблица умножения или безусловные рефлексы. Неужели я должен был совершить все свои ошибки, чтобы понять всю глупость своего поведения тогда, когда изменить уже ничего нельзя? Так мучаемся мы совестью за причиненные неприятности своей маме уже после ее ухода. Так становимся умными, когда остается меньше, чем прошло. А может быть, в этом и заключается прелесть жизни, что она непредсказуема, никому не дано знать, куда приведет выбранный тобой путь, ведь ты все равно выбираешь, даже плывя по течению? Даже при самой щадящей ревизии своего прошлого нахожу с десяток лет, брошенных в пучину удовлетворения страстей, о которых не хочу вспоминать.

Весной 2001 года во время посещения Тюмени позвонил своему товарищу Виктору Гейну, поговорили о житейских мелочах, он спросил, как у меня с работой. Ответил, что никак.
– У меня на днях был Снисаренко, редактор «Околицы», ему нужен корреспондент. Зайди.
Я нашел телефон и позвонил, встретились, Виталий Серафимович предложил написать материал по Бердюжскому району, я сделал и послал факс. Снисаренко сразу ответил, что я принят на работу. Я знал его по материалам «Тюменской правды», личное знакомство никаких неожиданностей не принесло, хотя меня пугали невыносимостью характера нового шефа. Он и правда бывает непредсказуемым, грубым, но не копит зло «до лучших времен». Уже осенью мне потребовалось лечение, он поднял на ноги департамент здравоохранения, и мне дали место в областной больнице. Раза два приезжал ко мне с гостинцами и газетами. У нас сложились оптимальные отношения, как редактор, Снисаренко дает полную свободу в выборе тем, адресов и героев. Он уважает мое право на собственный стиль, никогда не вмешивается в текст. Когда надо, дает установку. Лучшего варианта нельзя придумать.

Первая моя командировка от газеты «Сибирская околица» была в Сладковский район. Давно зная о Сладковском районе и будучи его соседом по рож¬дению и началу служения журналистике в Казанском районе, собираясь в эту поездку, отыскал в памяти наиболее значимые факты, связанные с этим краем.
Во-первых, вез в подарок хозяевам книжечку русского тюменского писателя Ивана Ермакова, «князя сибирского», под удивительным назва¬нием «Петушиные зорьки», повествующую о животноводах Вознесенской фермы Маслянского совхоза, которые в 60-х годах прошлого века твори¬ли чудеса в молочном деле. Оказалось, правильно сориентировался, по¬тому что глава района Александр Николаевич Анохин несказанно обра¬довался и посетовал, что книги этой в районе не нашли.
Второе. Видел у тюменских знакомых солидный томик «Земли Сладковской» автора В. Малышева и знал, что Владимир Николаевич — учитель, историк, подвижник и патриот своей малой родины, деся¬тилетия собирал материал для этого труда. Как часто бывает в России, созданное человеком - на виду, а сам он в тени. Нестарый еще, но небогатый здоровьем человек, он скромно ведет дела созданного им же Маслянского историко-краеведческого музея. Ученую степень впо¬ру ему присудить за глубокое исследование, заслуженным работником культуры назвать бы, почетным гражданином провозгласить, но не по глазам властям, но - нет пророка в своем отечестве, но - не стучит исследователь и хранитель родной истории сухонькими кулачками в грудь, мол, воздайте!
И третье обстоятельство. Прочитал в «Околице» интервью губернатора С. Собянина, в котором он назвал сладковского главу в числе интересно и современно работающих. Зная о всегдашнем скром¬ном сладковском бытии, захотел своими глазами посмотреть и своими руками пощупать не весьма эффектные еще перемены.

Владимир Николаевич Малышев. Этот широко известный в Сладковском районе человек знаком многим в области по своей почти полувековой работе по изучению истории родного края, по уникаль¬ным материальным доказательствам изучаемых им предположений и догадок. Несколько десятилетий назад в скромной школе заштатно-го поселка Маслянского открыл краеведческий музей, который стал одним из содержательных, систематизированных и научных. В 1998 году при поддержке главы района Александра Анохина, сладковчанина по рождению, воспитанию и по судьбе, издал уникальную книгу «Зем¬ля Сладковская», которая, по существу, является глубоко научной ис¬торией освоения, заселения, развития, трагедий и взлетов родного края. Подобных книг об истории районов я не читал, их нет, есть беллетристика на темы истории, фантазии не всегда добросовест¬ных авторов, забавные случаи и анекдоты. В книге Малышева каж¬дая фраза подтверждена документом из архива — от районного до Тобольского, Омского, Тюменского, Московских и Петербургских ар¬хивов всех назначений.
Он родился в Сладково в 1936 году, стал учителем, как и отец, один из организаторов народного образования в районе, и всю жизнь отдал сладковчанам, обучая, воспитывая и учась у них.
Мы встретились впервые, хотя я уже многое знал о Владимире Николаевиче. В скромном дворике деревенского дома меня встретил приветливый хозяин, видимо, привыкший к незваным гостям. Мне он показался довольно худощавым, чуть уставшим, толстые стекла очков выдавали слабое зрение, ставшее платой за сотни тысяч стра¬ниц прочитанных архивных документов. Я тогда прошел по местам трудовой славы Героя Социалистического Труда управляющего Воз¬несенской фермой Петра Гурушкина и его знаменитых доярок, кото¬рые только орденов Ленина имели четыре, а другие знаки подойника¬ми можно было измерять. Замечательных этих тружеников, гово¬рят, по личному поручению  первого секретаря Тюменского обкома партии Б.Е.Щербины воспел в прекрасном лирическом очерке сибирс¬кий писатель Иван Ермаков. Очерк назывался «Петушиные зорьки» и был издан в 1968 году. То, что я увидел и услышал в Вознесенке, по¬трясло меня. Ферма развалилась, деревня разбежалась, героини до¬живают свой век в забвении и тоске. Этим горьким наблюдением и поделился я с историком, надеясь найти единомышленника и поддер-жку резкой критики современного руководства страны, бездумных реформ, аморфной сельской политики. К моему удивлению, Малышев не разделил моих чувств.
– Конечно, это трагедия людей, но я вам другое скажу. Трагедия эта началась не вчера и не сегодня. Исторические процессы никогда не идут по прямой, и когда происходят какие-то ломки, то они не просто ломают строй, обстановку или условия жизни. Они по живому режут людей. Вот революция 1917 года была, сколько было достой¬ных людей, домики-то ведь не такие стояли, как сейчас. Все было разбито и разрушено, а люди даже пенсию никакую не получали, их просто выбросили, и все. Не говоря о том, что многих просто увезли навсегда. И так было. Я в 60-е годы в Москве работал над диссерта¬цией, в Подмосковье    видел мертвые деревни, заколоченные дома, прекрасные дома, но люди разъехались. В Рязани, Тамбове, Орле я встречал людей в лаптях, это в 1963 году, когда уже коммунизм стро¬или. Эта извечная проблема России, мы всегда идем, не заботясь о людях. Мы всегда так жили, чему же вы возмущаетесь?

У меня нет достаточных оснований, чтобы уважительно относиться к нынешней власти. Есть один самый верный и настоящий критерий оценки властей: как живет простой народ. Ему, народу, по большому счету все равно, какой флаг висит над сельсоветом, который называется управой, администрацией, ему важно, чтобы была работа, была оплата за труд, чтобы государство учило, лечило и защищало. Права записаны в конституции, но кто их выполняет? Никто. Кто следит? Тоже никто. Президент – гарант, одного кое-как пережили, нынешний гарант тоже не далеко ушел, слов много, дел нет. Говоруны в политике чрезвычайно опасны. Сталину не было нужды по три часа балаганить с журналистами, он занимался государственными делами, а не пиарил их, не оправдывался перед покровителями. Кто-то должен сказать президенту России, что неприлично характеризовать итоги года в экономике сплошь в долларах США (это тоже «долг вежливости»?), а потом назвать минимальную зарплату в руководимом государстве в шестьсот рублей. Причем, этот показатель интересует их не как свидетельство беспросветной бедности населения, а как исходное для определения зарплаты чиновников своего аппарата.
Когда Верховный Совет (или Съезд народных депутатов?) при Ельцине обсуждал наименование нового русского государства, оставшегося после СССР, рассматривались два варианта: Россия и Российская Федерация. Спорили до хрипоты, потом президент предложил двойное наименование: Российская Федерация – Россия. Сейчас нигде, даже в официальных документах просто России не встретите, только РФ. Как теперь говорят, догадайтесь с трех раз, почему?
Во времена Советского Союза запад всех, кого надо и не надо, называл русскими. Это было не только неправдой, но и безнравственно, за пределами уважения к нации. Это совсем не то, что имел в виду Сталин, сказав на приеме в честь Победы в 1945 году: «Мы, русские…». Кажется, американский президент Картер первым вслух произнес «Советский Союз», заменив бывшую в употреблении «Россию». После «демократического» переворота понятие «русский» вообще вышло из употребления, его заменило нечто «российское», которое обозначает в лучшем случае принадлежность к государству, но оно же в неприглядной форме «россияне» пытается заменить и обозначение национальности. Таким образом, русских нет, забудьте. Это нововведение стоит в одном ряду с обезличкой национальности в паспорте. С постоянным издевательством над русскими в телевизионной пропаганде. Сначала споить народ, а потом кощунственно измываться над этим горем. С полным вытеснением русских и русского с телевидения, и не понятно, о какой «национальной» идее ведет речь руководство. Одна, похоже, реализована уже полностью. Два хозяина «Ералаша» в разговоре с телеведущим откровенно смеялись, когда он игриво спросил «о русскости» проводимого юмористического кинофестиваля, с таким же успехом они могли говорить о ТВ в целом.
Может быть, так и должно быть? Но так никогда не было в истории России, потому страшно. О неприязни по национальному признаку говорят много, но это не относится к русским, их ненавидеть «стильно». Отдельные люди еще находят мужество защищать свой народ, но их позиция комментируется с пристрастием и оглупляется, в полном соответствии с известной доктриной Даллеса. Я преклоняюсь перед Еленой Драпеко, «бойцом Бричкиной», перед ее смелостью, убежденностью, но она вынуждена всякий раз в теледискуссиях наступить на горло собственной песне и остановиться перед обнажением главной причины наших трагедий и бед: нельзя, тут же обвинят в оскорблении национального достоинства. Так уже было в двадцатые годы прошлого века. А ребята выводят на это, провоцируют, к дискуссии подключаются «лица» и пр. кавказской национальности, в последнее время во всех проектах на экран поперли и африканцы. Перед 2005 новогодьем русский Дед Мороз добирался к нам через кордоны темнокожих народов. К чему бы?
Президент еще в бытность кандидатом на выборах 2000 года надиктовал книжку «От первого лица», это было первое его открытое обращение к народу. Он ни слова не сказал о русском народе, к которому, как считается, принадлежит, но несколько раз говорит о другой нации, в превосходной степени отзываясь о ее качествах. В отсутствии оценок государствообразующего народа, упоминание о какой-то другой нации неуместно. Либо характерно.
Роль сегодняшнего телевидения понятна и позорна. Никогда еще журналисты так откровенно и цинично не обслуживали антинародные и антигосударственные интересы. В стране треть населения бедствует только потому, что кто-то изменил ориентиры государственных интересов, государство все больше отказывается от создания условий проживания в нем его же граждан, отказывается предоставить работу, платить за труд нормальную зарплату, отказывается учить и лечить, оно от собственности отказывается, потому что «только частник способен эффективно ею управлять». А не ангажированные экономисты считают, что дело не в форме собственности, но в квалификации управленцев, менеджмента, как теперь говорят. Стране стал неинтересен человек труда, но все СМИ бдительно следят за «звездами»: что кушали, где тусовались, с кем переспали. Вся эта шваль внедрена в умы людей плотнее, чем политики, которые, по сути, ни чем не отличаются. Порой бесит агрессивная веселость телевидения, так неуместная, как гопак в доме покойника. Но все перебродит, наступает отторжение, ты уже ничего не смотришь, по привычке включая только новости, а там только про взрыв, пожар, потоп, убийство. Жуткая страна, жуткие новости…
Двумя навязчивыми идеями страдают нынешние политики. Обе вброшены президентом во время очередного публичного общения с народом. Первая: о необходимости удвоения валового внутреннего продукта (ВВП) к 2010 году. Правда, через короткое время выясняется, что удваивать не получается, празднование успеха придется отложить как минимум на два года. Чтобы стало понятно, о чем идет речь, уточним, что ВВП есть сумма всего, что произвела страна. За пятнадцать лет демократического режима в России не пущено ни одного нового производства, старые, советские, работают на малую долю своих прежних возможностей. Откуда быть удвоению? Всю жизнь работая в селе, знаю его историю и сегодняшний день. Задачи резкого, двукратного увеличения производства никто не ставит, потому что и с сегодняшними объемами есть проблемы по реализации. Но об удвоении все еще говорят, потому что идея привлекательна, «народ станет жить лучше».
Похоже, не станет. «Сколько вам лет?» – спрашивает врач больного после обследования. «Скоро пятьдесят будет». «Ой, не будет…».
Вторая идея состоит в неуклонной борьбе с бедностью. Правда, нет четкой программы, как сделать, чтобы люди стали богаче, чтобы они могли удовлетворять самые насущные человеческие потребности. А вот «у нас идет борьба с бедностью!» Да не с бедностью, а с бедными борется власть, закрывая медицинские учреждения, поднимая плату за все, беззастенчиво болтая о росте зарплаты, стыдливо умалчивая, что она в два раза ниже прожиточного уровня. Треть страны живет вопреки материальному обеспечению, выживает, «мобилизуя внутренние резервы». Возможно, при таком быстром падении продолжительности жизни и росте смертности бедных очень скоро не станет совсем, выполнятся обязательства перед спонсорами по сокращению населения ненавистной России.
Недавно ведущий одной «рейтинговой» телепрограммы сказал в заключении, что он очень боится возвращения советских времен, потому что его лишат свободы, нельзя будет читать, что хочешь, говорить, что думаешь, ехать, куда душа желает. Я ужаснулся: как открыто они проводят грань между собой и обобранным народом, который озабочен куда более насущными проблемами. Все, что перечислил состоятельный шоумен, далеко за гранью обычных потребностей человека. Наверное, приличный уровень личного благосостояния вызывает  жажду дополнительных благ в виде свободы передвижений и возможностей говорить по телевизору то, что мило лично тебе, не заботясь, мило ли оно миллионам по ту сторону экрана.

Не самые веселые размышления, но живу среди своего народа, вижу боль и слезы, не могу молчать. Мой старец Тимофей говорит: «Нынешние купцы и бояре расцвели на час, они не видят вокруг себя, обезличили людей». Медные пятаки в старину накладывали на открытые глаза покойников, теперь богатые смотрят на мир через медь, серебро и золото. Странное дело: среди преуспевающих торгашей нашего края не знаю ни одного сколько-нибудь образованного, они не обременены культурой и знаниями, они обладают другими качествами, столь необходимыми в мире волчьих законов. Запущена в оправдание новая поговорка: «Если ты такой умный, то почему такой бедный?». Вроде, не хватает ума на то, чтобы разбогатеть. В глазах до сих пор академик Лихачев, отвечающий журналисту на вопрос, может ли он позволить себе поужинать в ресторане «Астория»: «Могу, но сначала должен подумать, что буду кушать в оставшиеся дни до зарплаты». Это ученый с мировым именем говорил. А у нас в элиту районов и области входят люди явно ущербные, имеющие одну извилину, но она целиком и полностью направлена на то, чтобы хапнуть. И хапают. И становятся символами времени в полном соответствии с уровнем его нравственности.
Старец Тимофей так ответил мне на вопрос, что же с нами будет: «Бедствием опнется народ!». Беда нас всегда объединяла, а вот эта – развела. Неужели будет другая, больше?
В пахнущих серой лабораториях выведена жидкость, постепенно и верно отравляющая человека, лишающая его последнего рассудка, она вброшена в торговлю по очень низким ценам. В пластиковых флаконах вагонами, машинами ввозится она в деревни и продается коммерсантами под видом втирания, хотя все знают: крепость жидкости под восемьдесят, цена смешная, слабый и бедный народ соблазняется и пьет. Вот уже несколько лет люди мрут от «фунфырей», так зовут эти пластиковые флаконы с ядом, но ни один коммерсант не прекратил торговлю зельем, потому что с каждого флакона выпадают в осадок медные пятаки, которые превращаются в роскошные автомобили, франтоватые дома и нетленный капитал. Перед этим трудно устоять, если нет внутреннего стержня. Я пытался обратиться к отравителям через газету, но мне сказали, что нынче свобода как предлагать, так и покупать. Вроде все правильно, но одно дело, пользуясь свободой, выставить на продажу отраву, другое дело – принципиально в этом не участвовать, не потакать грязному спросу. О позиции властей молчу, она известна. Глава города Каменск–Уральский ограничил время продажи спиртного в городе, его судили, хотя весь народ поддержал эти меры. Расходятся у власти с народом оценки, ненормально это.

Когда вышла книга воспоминаний Кныша, я стал настойчиво предлагать директору Казанского рыбозавода Владимиру Кариковскому сделать книжечку об истории предприятия. Интерес к заводу не был случайным. Я помню время зарождения рыбхоза, в 1966 году делал интервью с тюменским ученым Борисом Бурдияном, который обосновывал целесообразность открытия предприятия именно в Казанке. Здесь работал мой тесть Федор Яковлевич Штангеев, и мне хотелось, воспользовавшись случаем, сказать и о нем несколько добрых заслуженных слов. Наконец, это моя родина, а писать о родном всегда волнительно и приятно. Мы договорились, и я приступил к работе, подготовил первый вариант текста и показал Кариковскому. Книжку предполагалось назвать «За удачей в сине озеро». Он попросил отложить работу до лучших времен, с тех пор текст хранится в моем компьютере. Несколько абзацев привожу здесь, они кажутся мне характерными.
 
Нет такой меры, не придумали еще ученые и простые люди в быту, как, чем оценивать роль и значение озера для человека, для села и деревни, для всего общества, не одно столетие живущих на его берегах и каждый день им пользующихся. Так не замечаем мы свежего клеверного воздуха с прибрежных лугов, так не замечаем теплого животворящего солнышка майским  ласковым днем. Жизнь проходит – не замечаем, что уж тут об озере…
Поклонимся в пояс великому писателю русской сибирской земли, славному нашему земляку Ивану Михайловичу Ермакову за милые и яркие картинки сельской природы, которые увековечил он своим звонким и метким словом. В незабвенных своих, неумолчных «Петушиных  зорьках» воздал он должное образному мышлению среднероссийских мужиков, во исполнение воли реформатора Столыпина и по поручению «обчества» ходивших на разведку в Сибирь и докладывавших по результатам «хожения»:
«Земля сея богатимая, вольная, нетронутая. Лесу – не обойти, не обозреть. Рыба в любую снасть напролом дуриком лезет. Пасево, водопои – рай земной для скотинушки…»
И когда ступили смущенные самоходы на землю нашего края, поражены они были обилием заманчивых озер, полных дичью и забитых рыбой, чего в рассейских краях они не видывали. Правы оказались «пропаган-агитаторы», наиболее ушлые штанами ловили…
Про то, как озера наши себя умеют показать, много уже сказано, мы же тихонько проследим за теми мужиками, что поздно ночью подошли к озеру и остановились. Тут им землемер должен долю нарезать. Тут им жить.
А утренняя заря всполошилась птичьим гом оном на середине, в камышевых зарослях кишат гуси да утки, у них тоже перелетная пора из южных заморских краев в сибирские, которые родиной станут и для их потомства. А над озером туман нешевелимо стоит, как дым  возле лесного пожара, а над туманом шеренги берез на том берегу, будто плывут. Не выразить такие чудеса пересказом, молчат крестьяне, любуются. Один только не выдержал, словно выдохнул: «Господи! Благодать-то какая!».
Может, оттого и есть  в нашем крае такая деревня – Благодатное.
 
Озера только внешне доступны, и не каждый знает, как они разборчивы. Не всякому дано в легкой лодчонке выплывать на самый дуван, грести, если нужно, в огромных волнах, перекатывающих по километровым пространствам тяжелые и опасные массы воды. А если навыка нет, и веслом кровавые мозоли не набивал, и роговичными надавами не обзавелся, — не суйся на озеро, не примет, не простит, а проявишь дерзость – накажет, вплоть до того, что и жизни может лишить. Те, кто у озера всю жизнь, про  такие случаи знают, только говорить не любят.
Озеро веками кормит человека, и в том числе рыбой, которая для немногих была удовольствием, а для большинства –– продуктом. Рыбу ловили удочкой для забавы, сетями и бреднем для прокорма. Ранней весной вдоль береговых размывов льда фитили ставили да плетеные морды. Зимой долбили лунки и заманивали рыбу малиновыми червячками, намытыми  из илистого грунта, либо юркими рачками  горбунцами, которых особым способом помногу снимали с нижней кромки льда. Ближе к весне, когда всему живому в озере не хватает кислорода, и рыба прет на свежую струю, движимая желанием выжить, мужики долбили котцы и ямы, на то нужно особое умение, и черпали из этого животворящего и губительного изобретения рыбу сачками, выбрасывали на лед и санями возили вечерами по дворам и базарам.

 
Из всего множества видов рыб, добываемых из озера, есть один, веками заслуживший  особую благодарность местного населения, а имя ему простое –  карась. Единственный изо всех местных представителей рыбного мира, а потом и многочисленных прижившихся и неприжившихся переселенцев, пригодный к употреблению в любом виде.
Уха из него навариста да душиста, особенно на берегу озера, в водах которого вырос карась и на воде которого варится. Вот почищенный от чешуи и выпотрошенный, не утративший ни грамма жира и не растерявший природных запахов в неуемных чистоплюйских промываниях да споласкиваниях,  летит он в кипящий котел еще не совсем уснувший, успев с испуга раза три ударить хвостом, расшвыривая шапку уже накипевшей пены.
Хорош он и в сковороде, когда знающая и проворная хозяйка, предварительно обжарив каждую рыбину с обеих сторон, обильно завалит все мелко порезанным репчатым луком, и зальет содержимое по самую кромку густой сметаной.   Затем все это ставится в сковороде к самой загнетке хорошо протопленной русской печи, где рыба нежится в вольном жару, пропитываясь сметаной и провоцируя всякую новопривлеченную  ноздрю немыслимыми ароматами.
А про пироги лучше не говорить. Нет, право, лучше, но и умолчать не можно. Умение испечь рыбный пирог – это особый статус мастерицы, ибо не всякую рыбу в тесте следует считать пирогом. Настоящий пирог поедается полностью —  от нежнохрустящей верхней корочки до толстой  и сочной нижней, пропитанной рыбным жиром и соком, удобренной слоем уместной крупки и украшенной множеством колечек репчатого лука. Про рыбу в пироге говорить трудно, не хватит слов, чтобы передать вкус, аромат и ощущение на пальцах чего-то нежного и едва уловимого. Ни в одном порядочном доме, только в особо интеллигентных, не позволят отведать рыбку вилочкой, ибо железо крадет весь вкус и оставляет для языка только клетчатку. Рыба поедается столь быстро, что хозяйка едва успеет заметить, как перед каждым гостем вырастает горка тщательно обсосанных и облизанных косточек.
Голова карася, прожаренная, проваренная или провяленная, это даже не пища, это наказание, а люди, умеющие правильно разобрать и разложить по косточкам столь сложное сооружение – мастера, да и только, так это забавно и впечатляюще выполняется за столом
Вяленый карась – такая зараза, которою кормится вся деревня, и на завалинке ли, на клубных посиделках, за околицей при встрече коровьего табуна – шуршит вяленый карась, валяются шкурки и головки, пережеванные косточки, все то, что с удовольствием подбирают потом подвернувшиеся собаки и кошки.
Сухой карась – это впрок, в редкой избе не висел на полатях  мешок–другой сухих карасиков, которых в любой момент можно кинуть в кипяток и обмануть свою тоску по настоящей ухе. Может, голодные года научили наших праотцов сушить рыбу на всякий случай, но она и в другие времена съедается за большими семейными столами или гуляющей молодецкой кампанией долгими зимними вечерами.

Ловлю моменты, когда чувства переполняют, а фактов и слов не хватает, и тогда горестно сижу за столом, бесцельно пощелкивая компьютерной клавиатурой, наслаждаясь чувствами, которые нет сил передать. Можно бы придумать какие-то ситуации, но не могу, не хочу, они солгут, в них не будет чистоты, без которой нет воспоминания.

Книгу воспоминаний Кныша подарил Борису Васильевичу Прокопчуку, с которым познакомился еще в бытность собкором «Тюменской правды» в Голышманово. Он сладковчанин по рождению, начинал карьеру в родном районе, потом учился в Высшей партийной школе при ЦК КПСС, приехал в Голышманово чуть раньше меня первым секретарем райкома партии. Позже мы встречались очень редко, потом столкнулись на первых и последних, как оказалось, выборах народных депутатов СССР, Прокопчук баллотировался, а я был доверенным лицом у Василия Абрамова, директора Ильинского совхоза. Выборы по нашему округу были дважды, Абрамова сняли с регистрации на окружном собрании представителей, а когда назначили повторные, я дал ему телеграмму: «Используй все возможности выдвижения тчк поддержку по Бердюжскому району гарантирую тчк Ольков». Абрамов говорил потом, что телеграмма наделала шума в районе, но его выдвинули, и он прошел во второй тур, где встретился с Прокопчуком. Я сделал все, и Абрамов прошел по нашему району. «Если бы в каждом районе были у нас такие люди…», – скажет потом Василий Александрович. Но я работал в газете, и мне было интересно взять интервью у Прокопчука, который в то время был первым заместителем председателя облисполкома – председателем облагропрома. Эта публикация дала повод говорить якобы о моей двойной игре, причем, доброжелатели не преминули передать мне негативное мнение Прокопчука. Не долго думая, я написал ему письмо, которое, впрочем, осталось без ответа, но мы здоровались при нечастых встречах. Книга Кныша сыграла свою роль. Борис Васильевич сказал обо мне Владилену Валентиновичу Никитину, бывшему председателю Тюменского облисполкома, министру сельского хозяйства РСФСР, первому заместителю председателя Совета Министров СССР. Никитин в шестидесятых годах работал директором совхоза в Сладковском районе, Прокопчука знал и хорошо к нему относился. Они до сегодняшнего дня поддерживают самые добрые отношения.
– Вот тебе телефон Никитина в Москве, позвони, – сказал Прокопчук. Я пообещал, но по спокойному размышлению решил не звонить, не совсем прилично навязываться с предложениями человеку столь высокого положения. Вроде бы и забывать стал о разговоре, но Прокопчук поймал меня случайно в коридоре здания нынешнего агропромышленного департамента:
– Ты почему так себя ведешь? Никитин спрашивает, где твой писатель, а я ответить не знаю, что. Сегодня же позвони!
Пришлось звонить. Никитин сразу предложил приехать в Москву, обсудить все на месте. Я опасался пустой поездки, но все-таки решился. На вокзале встретил его сын Саша, на даче, не смотря на ранний час, уже ждали хозяева. Владилен Валентинович и Элеонора Александровна приняли меня хорошо и просто, много говорили о Тюмени, о селе, которому Никитин посвятил всю свою жизнь. Необходимо уточнить, что в то время, а это жаркое лето 2002 года, я мучился головными болями, состояние это нельзя было скрыть, гостеприимные хозяева видели это и помогали, как могли. После обеда Никитин пригласил для разговора. Суть его замысла сводилась к тому, что он дает мне свою биографию, свою жизнь для того, чтобы я рассказал о том времени, в котором жил он и его поколение. Возможность воспоминаний он исключил сразу, сказав, что в мемуарах человек всегда хочет выглядеть лучше, чем это было на самом деле, «начитался я таких, знаю». Мне оставалось только художественное осмысление того, что расскажет Никитин. И тут меня ждало разочарование, даже шок. Не могу утверждать, что он плохой рассказчик, его биография сочна и богата событиями, но долгая жизнь во власти и высокие посты научили его быть лаконичным, он говорил о самых значительных событиях просто до безобразия, эмоции напрочь отсутствовали. Только в нескольких местах рассказа, связанных с репрессированным, оправданным и погибшим в войну отцом, с голодным детством вместе с калмыкскими ребятишками в тюменском уголке «сараи», с женщиной–депутатом из далекой страны Камерун, которая сопровождала делегацию Верховного Совета СССР во главе с Никитиным, голос рассказчика чуть менялся, выдавая волнение и напряжение души. Он быстро справлялся с эмоциями, выводя разговор в сухое и почти безжизненное русло. Видя мою растерянность, Владилен Валентинович сказал мне перед отъездом:
– Я прочитал ваши книги, мне нравится манера письма, уверен, что тот материал, который я вам дал, сумеете полноценно и интересно использовать. Это должен быть рассказ о времени и о большой работе крестьян, к которым себя отношу.
Речь шла о книжках «Как я строил мой храм» и «Гражданин района». Он очень правильно сделал, сказав мне такие слова. В поезде я искал форму, прием, используя который, можно было сделать интересное повествование о Никитине. Сразу пришло решение сделать уход Никитина с поста Председателя Продовольственной Комиссии и Первого Заместителя Председателя Правительства СССР по инициативе Горбачева завершающим эпизодом. Так возникли «кремлевские ласточки». Прием удачный, ласточки связали всю повесть, прошли через всю жизнь Никитина, я благодарен судьбе за этот подарок.
В октябре Никитину сделали сложнейшую операцию на сердце. 30 октября у него день рождения, я позвонил на дачу, потом на квартиру – телефоны молчали. Набираю мобильник, слышу голос Никитина. Поздравляю с днем рождения, говорю о здоровье.
– Да, здоровье мне сегодня не помешает.
Я не придал значения этим словам, и только чуть позже бывший первый секретарь Тюменского обкома партии Геннадий Павлович Богомяков сказал, что Никитин говорил со мной из реанимационной палаты Центральной клинической больницы. Сын Саша рассказал, что во время подготовки к операции, которую делал известный кардиохирург Ринат Акчурин, отец был самым спокойным человеком из всей семьи.
Работа шла быстро и хорошо, уже в декабре привез Владилену Валентиновичу полный текст. Он прочитал в первый же день, скупо сказал, что в принципе его все устраивает, но в деталях есть замечания. Деталями занимались два дня, уединившись в городской квартире, из окон которой виден Кремль, так цинично отвергнувший в 1990 году моего героя. Только месяц прошел после операции, но Никитин ничем не обнаруживал своей слабости. Время от времени Владилен Валентинович, разминаясь, поводил мощным корпусом и ворчал, что «весь каркас скрипит». Из огромного количества семейных фотографий мы отобрали нужные для иллюстраций. Книгу издавали в довольно престижной фирме Екатеринбурга «Банк культурной информации». Никитин попросил привезти ему сто экземпляров, все остальное через областную библиотеку направили на село.

Вот несколько кусочков из книги.

Во время работы директором Усовского совхоза Сладковского района.

Впервые тогда он услышал столь раннюю утреннюю песню. Дояр¬ки в открытой машине, оборудованной простыми скамейками, ехали с утренней дойки с дальних выпасов и пели душевную песню. Заметив директорское недоумение, водитель его газика философски хмыкнул:
– Бабы! Они всегда поют.
И оказался прав. Никитин слышал их пение во время дойки, когда, управляясь с аппаратами в разных концах большого коровника, они, неведомо какому дирижеру подчиняясь, выводили мелодию ладно, впро¬чем, нимало об этом не заботясь. Такую слаженность дают только мно¬голетние спевки. Слышал на покосе, где каждый занимается своим делом — с вилами, грабельцами, а то и на вершине стога, а песня одна, общая. Слышал на зерновом току, когда мелодия прорывалась сквозь грохот очистительных и погрузочных машин...
А в предпраздничные вечера, задвинув в угол зрительного зала тяжелую трибуну, с которой только что парторг рассказывал о всемир¬но-историческом значении празднуемой даты, женщины пели со сцены, и песий их не были рассчитаны на праздничное торжество обстановки, хорошее освещение и громкие аплодисменты односельчан. Они пели так же душевно, как в поле, в дороге или дома.
Здесь он впервые столкнулся с таким количеством человеческой доброты. Поколение, вынесшее страну на своих плечах из войны и разрухи, всю жизнь проработавшее за палочку трудодня, не отмеченное ничем, кроме красной косынки, плюшевой жакетки да почетной грамо¬ты; поколение, не видевшее на своем столе ничего, слаще морковки и лесной ягоды, сохранило умение поддерживать друг друга добрым сло¬вом и делом, не разучилось улыбаться и радоваться самой малости — хорошей погоде, спелому хлебу, солнцу, детям, незнакомому человеку.
Они говорили иногда об этом с Лорой и приходили к выводу, что во всем по-хорошему виновата природа, не выпустившая деревенского человека из своих материнских объятий. Пусть он на время убегает к технике, в кино, к телевизору и даже в город, но все равно возвраща¬ется, как всякий раз возвращается в отчий дом загулявший за полночь добрый молодец.
Никитин понимал и ощущал, как природа незримыми нитями свя¬зывает его неуемную, своенравную натуру, делает для него нужными и желанными изумрудную зелень майских всходов, вороново крыло осен¬ней пахоты, колыхания тучной пшеницы и звон спелого колоса. На берегу глубокого озера в лесной чащине, в окаеме молодых березок, наряженных в белые с крапинками берестички, он ощущая первобыт¬ную суеверную робость человека перед темной силой воды. На вольном просторе оконечностей забежавших сюда казахстанских степей он под¬ставлял лицо сухому ветру, который доносил, кажется, ароматы алма-атинских яблок. Он становился частью природы, становился крестьяни¬ном, и это было нормальное и желанное возвращение к естеству, пото¬му что сотни лет его предки жили трудом на земле.


Вскоре его направили на Север возглавить сельхозпроизводство крупнейшей кампании «Сургутнефтегаз», которую возглавлял Василий Васильевич Короляков.
В обед следующего дня Никитин вошел в кабинет Королякова, тот сухо поздоровался и спросил:
– Ну, как?
– Будем работать,— в тон ему коротко ответил Никитин, пони¬мая, что шеф не любит длинных разговоров.
Короляков внимательно на него посмотрел.
– Хорошо. Тогда иди, выбирай квартиру,— и показал рукой в сторону новостроек.
– Но там же одни фундаменты!?
– А ты что, представить не можешь? Тут будут прекрасные двухэтажные дома для наших рабочих и специалистов, с теплом, с ванной. Вот проект застройки, выбирай себе дом.
Никитин ткнул в бумагу пальцем, Короляков с удовольствием, как будто подписывал ордер на вселение, жирным красным каран¬дашом перечеркнул квадратик на ватмане.
– Пальтишко спрячь до лета. Попросил принести со склада для тебя полушубок самого большого размера, так что извини, если тесноват, других нет. Вон, на вешалке...
Полушубок, действительно, был маловат, а квартиру Никитин получил через месяц. И с Василием Васильевичем они потом рабо¬тали дружно.

Прежде чем принять окончательное решение, где, что и сколько строить, Никитин, понимая, что другого опыта нет и надеяться больше не на кого, много встречался с местными жителями, спра¬шивал, что растет на их огородах, какой скот держат люди и где добывают корма.
Параллельно шла работа со специалистами Свердловского про¬ектного института, которые впервые столкнулись с такой ситуаци¬ей, что заказчик требует отказаться от четкого следования строи¬тельным нормам и правилам, а руководствоваться конкретными условиями. Никитин требовал заложить в проекты двойные двери на фермах, поднятые над грунтом деревянные пола, систему прину¬дительной вентиляции.
– Это вы на юге можете делать по инструкции, а в наших краях будем строить так, как диктует природа. Не написаны пока инструк¬ции для северных ферм и теплиц.

А это уже Москва.

Никитин  выходил из дома рано утром и пешком шел в Кремль. Никто и ничто не мешает, можно спокойно пройти по тихой еще Москве, подышать утренней прохладой. Кивнув на приветствие офицера охраны, прошел в Кремль и направился вдоль неестественно чистой древней стены. Ему нра¬вилось это место, здесь много зелени и тишины, здесь легко думается и дышится. Какие-то новые, неожиданные звуки услы¬шал он, и они радостной волной отозвались в груди: ласточки. Не бывший сентиментальным, Никитин любил этих птиц и отно¬сился к ним трепетно и немножко суеверно.
С ласточками связана память об отце, он погиб под Ленинг¬радом в 1942 году. Соседская бабушка Анна внушала босоногому мальчишке: «Видишь, птички прилетели, глину в клювиках при¬несли, гнездышко себе и птенчикам своим лепят. Это ласточки. Их нельзя зорить. Воробышков тоже нельзя, но ласточек больше того. А то беда придет». «Я не буду зорить ласточек», — сказал мальчик. В это время во двор вбежала плачущая мама и, прижав к груди мальчика, почему-то назвала его незнакомым словом сирота. Когда мальчику объяснили, что папа никогда не вернется, что это большое горе, он пошел к бабушке Анне и строго спро¬сил: «Бабушка Анна, к нам зашла беда. Почему, бабушка Анна, ведь я не зорил ласточкино гнездышко?» Старушка молча погла¬дила мальчика по голове и поцеловала в маковку.
Много лет спустя Никитин был назначен начальником район¬ного управления сельского хозяйства. В райцентре ему отвели домик предшественника, и сразу после посевной он решил обно¬вить надворные постройки. Начал было разбирать сарай и оста-новился: на перекладине под листом шиферной кровли в глиня¬ной вазочке гнездышка лежали четыре белых в пятнышках яич¬ка. Бедная птичка вилась и щебетала над головой жалобно и грозно, в стремительной атаке почти касаясь его крылами. Ники¬тин позвал сыновей, показал им гнездо и почти словами бабушки Анны предупредил, почему его нельзя трогать. К великому недо¬умению соседей, ремонт приостановили, пока птенцы не вылете¬ли из гнезда.
Никитин прошел по ухоженному газону и с изумлением уви¬дел под зубчатым выступом стены маленькую новостройку, птич¬ки уже хорошо поработали, почти соорудив глиняную полусферу. Редкое щемящее чувство появилось в сердце.
Каждое утро он подходил к тому месту, откуда видно было гнездо, стоял несколько минут, испытывая странное смешение грусти и радости. Никто не видел его в это время, иначе поизощрялись бы кремлевские острословы, комментируя неожиданное поведение жесткого и своенравного первого заместителя Предсе¬дателя Правительства СССР.

Никитину работалось очень непросто, потому освобождение Указом Президента СССР Горбачева ни для кого не было неожиданностью. Правда, чтобы окончательно добить оппозицию, Горбачеву пришлось распустить Правительство Рыжкова. Так что уволили Никитина все-таки «В связи с реформированием…»

Он быстрым шагом вошел в свою приемную, помощнику бросил: «Машину!» и распахнул двери кабинета. «В последний раз?» — спросил себя и кивнул: «Решено». Развязка наступила, правда, пока для него одного. В комнате отдыха налил стакан коньяка, не рюмку, не полстакана,— полный стакан, как это было в молодости, здоровой и беззаботной. Выпил, приложился к ли¬мону. Осмотрел стол и собрал личные вещи: сувениры, блокноты.
Выйдя к машине, велел водителю ехать к воротам, а сам пошел к заветному месту у Кремлевской стены. Тишина насторожила. Гнезда не было. Проходивший мимо рабочий ответил, что поступила команда почистить стены...


Мне было очень интересно и полезно общение с таким человеком, я звоню ему в год два раза: в день рождения и в новогоднюю ночь. Суровый Никитин признается, что ему приятно слышать голос с родины. Дай-то Бог!
Книга разошлась по друзьям и знакомым. Отзывы самые приятные. Я и сам понимал, что получилось интересно, потому что писал с огромным вдохновением и с чистым сердцем. У меня всегда практически совпадает приятное с полезным, потому что пишу только об интересных мне людях, и почти всегда герои моих книг и даже газетных публикаций становятся приятными знакомыми, а то и добрыми друзьями. Особенно дорого мнение Геннадия Павловича Богомякова.
– С огромным удовольствием прочитал вашу книгу о Владилене. Как по-доброму вы о нем написали!
Это точно, по-доброму, по-другому я и не смог бы.
Сам Владилен Валентинович много сдержаннее:
– Ребята хорошо отзываются о книге.
«Ребята» – это товарищи Никитина по работе в Правительстве СССР: Председатель Совмина Николай Рыжков, Председатель Госплана Николай Байбаков, зампред Совмина Юрий Бакатин,  министры Фарман Салманов, Виктор Черномырдин, Владимир Чирсков.
Грустно, что эта книга прошла мимо внимания тюменской общественности. Мне говорили, что сегодня надо самому автору искать солидного рецензента, чтобы представить книгу общественности, но я не стал этим пользоваться, как-то несолидно, тем более, что героя книги к товарам не отнесешь, его оскорбит навязывание. Мне не за себя обидно, хотя есть и это чувство, мне стыдно за общество, которое нисколько не интересует судьба людей, создававших область и страну тоже. Да, сегодня другие герои…
Как-то мой давнишний знакомый, еще по комсомолу, Виктор Елисеев, занимавшийся в облагродепартаменте крестьянскими хозяйствами, в числе других потенциальных героев моих публикаций назвал имя Анатолия Перепелицы. Я знал, что Перепелица был первым секретарем Абатского райкома партии, но во время перестроечной чехарды неожиданно для всех проиграл выборы на партконференции. Оказывается, он никуда не уехал, хотя мог бы, были и предложения, Г. П. Богомяков рекомендовал садиться в кресло главного хлебного инспектора. Перепелица в своем районе, отвергнутый, конечно, официально униженный, организовал крестьянский кооператив со светлым названием «Луч» и стал пахать землю. Не руководить, а именно пахать, заводить трактор, цеплять плуг и ехать на сутки в поле. С годами формировалось хозяйство, прирастала земля, увеличивались сборы зерна, появилась свиноферма, потом коровник, откорм скота, переработка мяса. Планы были огромны. Но все это и много чего еще я узнал значительно позже.
В 2002 году на летней Никольской ярмарке обратил внимание на павильончик абатского кооператива «Луч», подошел, невысокого роста плотный, очень подвижный немолодой мужчина радушно пригласил отведать копченой конины и прочих деликатесов. Прожевав угощение, сказал, что давно собираюсь к ним в район, есть желание встретиться с Перепелицей. Мужчина с улыбкой:
– А я и есть тот самый Перепелица.
Приехал к ним в августе, через два–три дня начиналась жатва, и Анатолий Васильевич на стареньком уазике провез меня по всем, именно по всем своим полям. Было довольно жарко, полевые дороги у нас пока никто не грейдирует, мы так напрыгались в жесткой машине, что к дому хозяина приехали при последних силах. По крайней мере, таким было мое состояние. Перепелица пригласил за стол, мы плотно поели, а он одну за другой принял таблетки, которые подкладывала супруга Галина Тихоновна.
– Не обращайте внимания, я живу с искусственным клапаном сердца, нужна поддержка.
Я чуть было не поперхнулся: ничего себе, сердечник, так мотаться по полям, и это не только сегодня, каждый день сумасшедшая нагрузка. Сын Сергей, конечно, толковый и разумный помощник, но такова натура старшего: все видеть, все знать, ко всему прикоснуться.
Моя газета «Сибирская околица» опубликовала материал «Поле отца и сына» об абатских крестьянах. Вскоре состоялась еще одна встреча, на которой договорились к предстоящему пятнадцатилетию кооператива выпустить книгу с рассказом о хозяйстве и его основателе. Книгу мы сделали, ее представление общественности состоялось при большом стечении народа, который собрался, чтобы поздравить Анатолия Перепелицу. Я давно вижу подобные собрания и умею отличать дежурное присутствие от сердечного участия. К ним пришли истинные друзья, руководители, партнеры, просто знакомые. Говорили самые хорошие слова. Перепелица дарил книги. Через месяц он позвонил:
– Надо еще сотню экземпляров, люди просят. У вас нет?
– Откуда, Анатолий Васильевич? Я оставил себе немного, но все раздарил нашим общим знакомым.
Еще через день новый звонок:
– Все уладил, нашли еще одну пачку.
Ну, вот, а я уже издательство попросил допечатать сто экземпляров…
Я с удовольствием приезжал к ним в гости, Анатолий Васильевич всегда провожал с пакетом своих деликатесов: колбасы, копчености. Отказываться было бесполезно, да и неловко, чтобы не обиделись. Приперло как-то с деньгами, звоню:
– Есть проблема.
– Приезжайте, решим.
Дочь сдавала последний экзамен за первый курс института 28 июня, и я уехал к ней в Тюмень за два дня до этого. Анатолий Васильевич умер за рулем автомобиля 26 июня, Сережа несколько раз звонил мне на бердюжский телефон, но ему никто не ответил. Тюменского номера он не знал.
Мы встретились с Сережей через десять дней после похорон. Оба не сдерживали слез. Постояли, обнялись.
– Береги маму.
– Вы к нам приезжайте…
Только в августе пришел на его могилу. Горько и досадно. Умер, как и жил, на большой скорости, в движении вперед. Положил на могилу, все еще покрытую венками, горсть пшеничных колосьев с его поля, которое он успел засеять весной.
Перепелица родился в Сладковском районе, здесь учился, много лет работал на всех возможных должностях. Работницы районной библиотеки собирались провести презентацию книги, но отложили в связи со смертью ее героя. А о таких людях надо рассказывать, они многому могут нас научить.

Его почти без сознания привезли в больницу, и весь персонал двое суток не то, чтобы боролся за его жизнь, ничего страшного ему не грозило, но страдал он сильно, и все его жалели. Когда после недельного пребывания в полубредовом состоянии он впервые посмотрел на себя в зеркало, будущая, уже недалекая старость смотрела на него припухшими и красноватыми глазами.
Еще через пару дней он повеселел, стал есть, начал писать. Молоденькая санитарочка часто подходила и спрашивала, не принести ли чего, может, в ларек сбегать. Он отказывался и благодарил. Внимание этой симпатичной женщины ему было приятно, она отличалась от местных манерами поведения, тональностью речи и «разговором», как у нас в деревне определяют. Она говорила совершенно неправильно, употребляла огромное количество  ненужных вводных и уточняющих слов и оборотов, но, странное дело, речь ее была ровной, гладкой и приятной. Никогда больше не встречал он такого редкого сочетания неграмотности и красоты разговора.
Сама она была среднего роста и средней же полноты, маленькую головку держала прямо, иногда чуть наклоняя, как бы играя. Черты лица некрупные и приятные, но особенно поражали его глаза. Они всегда светились такой радостью и счастьем, что можно было подумать, она не знает жизненных невзгод. Ему всегда нравились ясные и чистые глаза женщин. Прическа ее всегда была аккуратной, легкие русые волосы туго стянуты на затылке под косыночкой.
Стоило только намекнуть дежурной медсестре, и она рассказала всю небогатую событиями и радостями жизнь тридцатилетней женщины, после короткого замужества и развода с пьяницей и драчуном мужем вот уже несколько лет живущей у родителей вместе с девочкой–школьницей.
После выписки они встретились случайно, поговорили. Ему показалось, что его внимание ей приятно. Через день он позвонил, опять десять минут разговора. Наконец, он предложил встретиться, потому что есть о чем поговорить. Посадил ее в машину и сказал, что не считает нужным играть в условности, что она ему очень нравится, но это ее ни к чему не обязывает, потому что его пятьдесят плохо смотрятся рядом с ее тридцатью. Поехали к озеру, он накрыл хороший стол с фруктами, сладостями и дорогим вином. Она выпила самую малость, захмелела, стеснялась и в то же время жаждала внимания. Он обнял ее, она покорно положила голову ему на грудь, они целовались нежно и трепетно, как молодые.
– Тебя не будет смущать, что я намного старше?
– Нет, ты не старый, ты еще молодой.
Она говорила эти слова, как заклинания, при каждой встрече. Она целовала его, как только они оставались вдвоем. Она ластилась к нему и могла подолгу сидеть рядом, просунув руки ему под куртку.
– Ты всегда была такая ласковая?
– Не надо об этом. Никто не умел ценить мою ласку, как ты.
– Хочешь, я скажу, что все женщины, которых я знал, не целовали меня столько, как ты одна?
– Это плохо?
– Нет, мне нравится. Но ты целуешь почти старика.
– Кто тебе сказал, что ты старик? Никогда не упоминай об этом. Ты сильный и молодой мужчина.
– Мы долго будем с тобой встречаться? Пока не появится такой, за которого можно выйти замуж?
– Ты никогда не будешь мне законным мужем, а после тебя где я найду такого? Если ты меня бросишь, скорее всего, останусь одна. Буду тебя вспоминать.
– Чем?
– Ты заботливый и внимательный. Наверное, потому что много знаешь, ты всегда делаешь так, как мне приятно. У меня не было таких радостей.
– Но у тебя был муж, ты встречалась…
– Нет!
После минутного замешательства она попросила:
– Пускай у меня никого не было до тебя, ладно? Я все равно ничего не помню, кроме нашей любви.

Очень сожалею, что не сумел в свое время приехать за четыре сотни километров к патриарху русского поля Терентию Семеновичу Мальцеву. Приехал на могилу, к бюсту Дважды Героя, в дом, ставший музеем. Прикоснулся к вещам, которыми пользовался великий человек. Написал очерк, со слезами писал, потому что горько осознавать коллективную национальную бесшабашность, позволившую выдавить из народной истории гражданина такого калибра.
Он получил все мыслимые знаки и звания всенародного почета и вселенского уважения. Дважды Герой Социалистического Труда, бессменный депутат Верховного Совета, делегат семи партийных съез¬дов, кавалер всех советских трудовых орденов. Почетный Академик, лауреат Государственной премии СССР, Почетный гражданин России. Наконец, самое главное звание, которым дорожил более всего: вечный крестьянин, полевод колхоза «Заветы Ленина» Шадринского района  Курганской области. И все это - Терентий Семенович Мальцев.

Чем объяснить, как понять природу этого чудотворца? Жажда познания? - Но ученых много. Трудолюбие? — Но среди русских зем¬ледельцев лодыри редки. Дар Божий? - Но после фронта он уже ото¬шел от религиозного отца и только незадолго до смерти встретился со старообрядческим священником и попросил об отпевании по обряду пращуров. В это же время отпустил бороду, и на последней фотографии сильно напоминает позднего Льва Толстого. Сходство их филоофских взглядов на природу и человека , на государство и власть ученые отмечали еще раньше.
Мальцев был очень взволнован начавшимися разговорами о воз¬можной купле-продаже земли. В музее есть запись его страстного монолога по этому поводу, где он советует «не устраивать русскую жизнь на западный манер», не поминать всуе демократию, а обращаться к национальному опыту общинного владения нашей пашней, покоса¬ми, лесами и утверждает, что «более народовластную и справедливую форму вряд ли можно сыскать». Терентий Семенович упрекает, что это «страсть к деньгам толкает... пустить землю нашу на распродажу». И в бессилии заключает 97-летний патриарх русского поля: «Вот и живу одними мыслями и плачу без слез».

В 2004 году я по делам встретился с мэром города Ишима Виктором Александровичем Рейном. Мы знакомы еще со времен первых выборов народных депутатов СССР в 1989 году, но виделись не часто, я не любитель напоминать о себе без особой нужды. При этой встрече, закончив разговор по теме газетного интервью, Рейн спросил, как мои дела, какие проблемы. Я ответил, что самая большая проблема – издать книжку прозы.
– Сколько надо денег?
Я ответил. Он попросил прислать счет и заявление на его имя как депутата областной думы. Так появились две мои книги: сборник журналистских работ «Деревенские перемены» и проза «Ремезиное гнездышко». Хоть и не первый раз, но, думаю, уместно, еще раз поблагодарить Виктора за понимание. Он очень интересный человек и руководитель. 

Очерк о Т. С. Мальцеве был опубликован в журнале «Сельский круг» редактором Сережей Новоселовым, потом перепечатан омским и курганским журналами, вошел в книгу «Деревенские перемены».
Рецензию на эту книгу опубликовала «Тюменская правда».

Книга «Деревенские пере¬мены» с подзаголовком «Тю¬менское село на пути реформ» в скромном полиграфическом наряде, изданная до обидно¬го малым тиражом в двести экземпляров, содержанием своим далека от светлых эмо¬ций. Это и понятно. Автор кни¬ги Николай Максимович - не новичок в деревне. За почти сорок лет с блокнотом газет¬чика он исколесил весь юг области, а в Приишимье, по¬хоже, знаком чуть ли не с каждым председателем, ди¬ректором сельхозпредприятий. Радости и боли села этот че¬ловек пропустил через соб¬ственное сердце. Поэтому ему веришь. Он оправданно кате¬горичен в оценках нынешнего хода крестьянских реформ. К чему они такие, эти бесконеч¬ные перетасовки, если ведут в глухие тупики, к краху много-страдальной    деревни.
Вполне понятна носталь¬гия о днях вчерашних, кото¬рой пронизан, например, очерк «Патриарх русского поля». Вы уже догадались, что речь идет о курганском полеводе из колхоза «Заветы Ленина» Те¬рентии Мальцеве - дважды Герое Соцтруда, многолетнем депутате Верховного Совета СССР, делегате семи партсъездов, народном академике, лауреате Госпремии, почетном гражданине России. Этот ко¬лосс-экспериментатор, сме¬лый новатор, истинный хлебороб «перестройку и по¬следующие перемены в стране воспринял с опасением и бо¬лью. Мучительно переживал развал Советского Союза, был очень взволнован начавшими¬ся разговорами о возможной купле-продаже земли».
А вот еще один «лучик сол¬нца...», сохранившийся в Бердюжском районе колхоз име¬ни Калинина. Вместе с пред¬седателем своим, ветераном села Сергеем Демидовым, артельцы не поддались фер¬мерской эйфории, не раста¬щили по паям-клочкам, по бревнышку-кирпичику кол¬лективное хозяйство. А штор¬мило-то их тоже изрядно. Пока не нащупали, не заняли нишу на рынке семян. А мясо, мо¬локо, шерсть - все оказалось ненужным, хоть полностью сворачивай производство. Нет сбыта. Такая ситуация - след¬ствие бестолкового деревен¬ского реформирования.
И еще одного маяка пред¬ставил автор книги - руково¬дителя Сладковского СПК «Лопазновский», Михаила Вере¬сова. Авторитетен, грамотен, требователен. Его коллектив тоже устоял в водовороте ре¬форм. Совсем не зря, навер¬ное, такой специалист стал членом совета по вопросам агрокомплекса при губерна¬торе области. Вот откровения этого успешного труженика: «Реформирование я понимаю, прежде всего, как действие в интересах хозяйства и людей, которые в нем работают. Дру¬гого понимания не признаю. Реформы ради реформ -сколько добрых хозяйств они разорили... Я твердо решил: сдыхать будем, а маточное поголовье сохраним. И со-хранили. Кто не сделал этого, тот будет десятилетиями стра¬дать, просить, догонять само¬го себя». Золотые слова.
Почти сорок публикаций вошло в книжку. Каждая из них достойна читательского вни¬мания. Не буду, естественно, перечислять все заголовки издания, но некоторые «гово¬рящие» все же назову: «За сто лет реформ крестьянин так и не стал хозяином», «Не дого¬няй автобус, женщину и ре¬формы - будут следующие...», «Почему профессию «фермер» стыдливо берут в скобки?», «Лучше горькая правда, чем розовый туман», «Зерно в ко¬лосе должно принадлежать пахарю», «Армизонский гусь сказал: «Ку-ку». Теперь он уральский», «Надо перестать пугать молодежь деревней», «Чем лучше узнаю людей, тем больше люблю собак».
И другое. Как читатель, я был шокирован криком души ветерана села, знаменитого Василия Абрамова, который двадцать три года возглавлял сильный коллектив «Ильинс¬кий» в Казанском районе. Реформ он пережил множе¬ство. В большинстве своем они были бестолковые, но не до такой же степени, как ны¬нешняя. В ноябре две тысячи второго он, верящий в дело и людей, сказал такие горькие слова: «Когда чиновники учи¬няют спрос с руководителей сельхозпредприятий, почему не выплачивают зарплату и налоги, то создается впечат¬ление, что наверху или не зна¬ют обстановки в сельском хо¬зяйстве, или не хотят верить, что такое может быть. Живут в иллюзиях... Уму непостижи¬мо: литр солярки стоит 8 руб¬лей, литр молока продаем за 2-3 рубля...».
На шестьдесят восьмом году заслуженный работник сельского хозяйства России, почетный гражданин района, депутат муниципальной Думы сдал бразды правления, ско¬рее всего, не по возрастным причинам. Эстафету принял его надежный соратник Владимир Кравченко. Дай Бог ему выта¬щить из ямы не Абрамовым разрушенное хозяйство и по¬скорее позабыть про всякие лизинги, про житье за счет сплошных кабальных креди¬тов под будущие урожаи.
Не упрекай меня, уважае¬мый читатель, за подчеркну¬тое внимание к «критическим» публикациям прочитанной кни¬ги. Автор ее и я тоже с радос¬тью бы пели гимны деревне, но для мажорных нот повода ма¬ловато. Вот и глава Ишимского района Владимир Ковин  говорит: «Мы констатируем рост экономики, но очень осторож¬но... Я оптимистически смотрю на наше село, хотя это очень сдержанный оптимизм». А ведь здесь есть мощное предприя¬тие ОАО «Юбилейный» во гла¬ве с Николаем Мамонтовым. Здесь грамотная организация труда, четкая исполнительская дисциплина, вполне надежные кадры. Этот племсовхоз стал крупнейшим в области произ¬водителем зерна.
Похвален пример кресть¬янского хозяйства в этом же районе, возделывает 2500 гек¬таров зерновых, держит около тысячи свиней, урожай полу¬чает по 40 центнеров с гекта¬ра, по новым технологиям ра¬ботает. Командир тут — Вла¬димир Трейзе.
На одном дыхании я про¬чел четыре странички рассказа о большом специалисте, гене¬ральном директоре ОАО «Бердюжьеагрострой» Петре Неймишеве. Этот авторитетный зодчий убежден: «Если люди собираются жить, они строят. А если строят, значит, будут жить. Эмблемой будущего все¬гда были работающие стрелы подъемных кранов».
И еще очень интересный опыт из книги. О крестьянине-хозяйственнике Владимире Дацкевиче. В Боровлянке он живет, как говорят, не хлебом единым. И товарищи по труду, единомышленники его не под¬водят. Подтверждение этим сло¬вам - заложенная липовая роща в поселке, молодой кедровник, черемуховый и яблоневый учас¬тки. А по берегам Ишима и вблизи производственной базы высажено 1350 елей. Жить по¬хоже, тут собираются люди, а не ждать в хмельном безделье благополучия какого-то, манны халявной.
Не будем придираться к ав¬тору сборника, что не выдал готовеньких рецептов-рекомен¬даций, какой дорогой шагать к процветанию села. Хотя иные герои очерков, озабоченные  неуспехами крестьянина, и кивают только на Олимп. Вот так: «Что нужно предпринять, чтобы ис¬править создавшуюся почти без¬выходную ситуацию? Наверное, это уровень президента прави¬тельства... Мы, руководители сельхозглубинки, этот вопрос не решим».
Во многих публикациях кни¬ги есть крупицы опыта, за которыми не пристало бы шастать по Америкам-Германиям. И ука¬заны причины проколов, про¬буксовок, нестыковок на аграр¬ной территории.
Всего один пример. В ста¬тье «Казахская лошадка могла бы помочь экономике» уважа¬емый в бердюжских краях ка¬зах Акмулла Аканов предлага¬ет заняться экономически вы¬годной отраслью - коневод¬ством. Казахи умеют выращи¬вать дефицитную, деликатес¬ную конину, готовить лечебный кумыс. Рынок очень нуждается в таких продуктах. «В июне 2001 года Аканов изложил свои со¬ображения на бумаге и напра¬вил их губернатору. Велико же было его удивление, когда бук¬вально через неделю замести¬тель директора департамента АПК Федор Майер прислал ему письмо, в котором сообщил, что по поручению губернатора его предложения рассмотрены и признаны интересными, его попросили вместе с местными властными органами составить расчеты. И с этим бизнес-про¬ектом снова выйти на департа¬мент».
Сверхоперативная реакция области на дельное предложе¬ние с низов окончилась ничем. Стали   начальники   района гонять «непоседливого пенсио¬нера» Аканова от конторы к конторе. Им недосуг было со¬здать рабочую группу из эко¬номиста, зоотехника и юриста. Они тогда на целый год оказа¬лись втянутыми в политбои, тратили энергию, время и сред¬ства на бесконечные выборы главы района. Сейчас, нако¬нец-то, глава есть. Все бумаж¬ки Аканова, похоже, у него, у Вадима Мухина. А результат? Книга вышла в феврале теку¬щего года. Проблема висит в бюрократических инстанциях уже 33 месяца! Перспективной программе, обещающей выход экономически выгодной, вос¬требованной на рынке продук¬ции, обеспечивающей новые рабочие места, так и не дали хода.
В таких вот ситуациях кивки на Московский Кремль не при¬кроют собственную инертность. Тут уж давайте цитировать чуть перефразированную народную мудрость: «На президента на¬дейся, но и сам не плошай». «Деревенские перемены» рату¬ют и за эту житейскую муд¬рость.
Александр ШЕСТАКОВ,
член Союза писателей России.

Недавно случайно обнаружил странную закономерность: умерли очень многие ребята, работавшие со мной на строительстве церкви. Володя Степанов, здоровый и крепкий мужик, вместе с зятем Андреем и другом, «братком» Володей Беннером он ставил стены церкви, насаживая на шканты тяжелые сосновые бревна. Вместе переживали, когда в день Пресвятой Троицы пьяные подлецы подожгли паклю в пазах, и сухие стены занялись пламенем. Люди отстояли строящийся храм, с тех пор на стройке был сторож. Володя умер скоропостижно, отказало сердце. С грустью вспоминаю наш разговор о выпивках, что самое страшное – умереть в нетрезвом виде. Володя тогда уточнил: «Самое страшное – когда на этой почве крыша поедет, и будешь ходить по Бердюжью, воробьям кукишки показывать».
Нет Серёжи Никитина, он помогал на общих работах, нет Володи Швецова, сторожа, как и Коли Дороша, моего давнего знакомого, ленинградца, оторвавшегося от родных ветвей и заброшенного в Сибирь. На рыбозаводе женщины решили не отдавать ему всю зарплату, а выдавать каждый день на питание. Дорош возмутился: «Не имеете права!» «Коля, ты же пропьешь в один день и опять будешь голодным! Ты плохо питаешься!» На это умный Дорош ответил: «Я питаюсь хорошо, но редко». Покончил с жизнью Петя Захаров, веселый и толковый работник, это он застеклил окна в церкви, настелил пола и потолки. Умер Юра Варламов, единственный среди нас истинно верующий человек, он вместе с Тимофеем Павловичем делал простенький престол и иконостас.
16 мая не стало и дорогого мне человека Тимофея Павловича Кузина.

Весной 2000 года мой старый товарищ еще по советской работе Александр Николаевич Плохих, ведавший санаторными путевками, направил меня в санаторий «Светлый», это в черте города Ялуторовска, но чудное место. Сказал, что премирует меня за строительство церкви. Оказалось, что с первого и до сегодняшнего дня это учреждение создает с нуля женщина, главный врач Ольга Алексеевна Чубарова. Уезжая, оставил вот это посвящение, потом мы выпустили небольшой альбом о санатории, куда вошли и эти строки. Уточню только, что в то время Чубарова еще не была Почетным гражданином города.

Когда уеду я из «Светлого»,
Там пожелтеют листья яблони,
И Петушок на тонком столбике
Самозабвенно запоет.
Когда уеду я из «Светлого»,
Там небо будет чище ясного,
И  чайки на соседнем озере
Уже задумают полет.
Какое место — диво дивное!
Весь город на соседней улице.
А здесь оазис неуемности
И вечных поисков души.
Здесь все зовут ее хозяйкою,
Гордятся ею и любуются,
Я тоже,  чувством переполненный,
Сказал себе: садись, пиши.
Такие люди раз в столетие,
Как озаренье, как знамение,
Она умеет к совершенству
Любое дело привести.
Жена и мать.
Семья — священное.
Врач всероссийского значения.
От Бога ей предназначение —
Здоровье нации спасти.
Проходит три десятилетия,
И сны ее уже сбываются:
Тут корпуса одеты празднично,
Там яхта лебедем плывет.
А присмотрись: почти церковная
Хоругвь на башне развевается.
Ее Почетною гражданкою
Любимый город назовет.

Впервые мне довелось побывать на Тюменском Севере летом 1969 года. Союз журналистов СССР проводил всесоюзный семинар «Социалистическая Сибирь – живое воплощение идей Ленина». Приближалось столетие вождя, все мероприятия привязывались к этой дате. Наш редактор Алтухов, наверное, не понял, на какой семинар его приглашают, и направил меня. Мы плыли на теплоходе «Механик Калашников», стоял июль, огромный разлив рек, порой плыли по пространству от горизонта до горизонта, просто удивительно, как теплоход находил сравнительно узкое русло реки. Останавливались в каждом городке, начиная с Тобольска. Кремль, Завальное кладбище, где похоронены декабристы, уникальный драматический театр, чудо деревянного зодчества, его сожгли чуть позже, зачем нам такое напоминание о культуре русского народа? Губернаторский дом, в котором содержалась царская семья до отправки в Екатеринбург, нам не показали. В городках, вплоть до Нижневартовска, нас поражали суммы вложений в развитие промыслов, строительство жилья и объектов социального назначения. Еще деталь: приходилось видеть торчащие из болота кабины мощных тракторов С–100, нас возмущала такая бесхозяйственность, но местные товарищи объяснили, что доставать трактор из пучины экономически невыгодно.
В то время на юге области действовал мораторий на непроизводственное строительство, нам объясняли, что государство все средства направляет на быстрейшее освоение Севера. И мы это понимали, мирились, терпели «до лучших времен», жилье, клубы, больницы, школы ждали своей очереди. Лучшие времена наступили не для нас, Север приватизирован, появились олигархи, а народ остался ни с чем. Косвенно каждый гражданин страны имел дивиденды от тюменской нефти и газа, теперь они полностью стекаются в карманы шустрых ребят, сумевших оказаться в нужное время в нужном месте, точно как их деды в Петрограде семнадцатого года. Один умный человек сказал мне во время увлечения торговлей:
– Коля, ничего у тебя не получится, фамилия не та.
У этих ребят с фамилиями все в порядке.
Всю неделю путешествия мы спали буквально на ногах. Ночи были столь коротки, что полной темноты почти не случалось. Утренняя заря воспринималась нами как отблески северного сияния. Бар на теплоходе работал круглосуточно, так что к Нижневартовску подплывали с пустыми карманами, в редакции отправлялись телеграммы, в городе всем гамузом направились на почтамт.
В 1974 году слово Самотлор было символом возрастающей нефтяной мощи Советского Союза, его энергетической самостоятельности. Бензин в стране стоил дешевле газировки, государство даже не принимало в расчет частников, талонов рыночного потребления вообще не было в обороте, но все ездили и не знали проблем с заправкой. Значительная часть нефти прокачивалась в страны социалистического содружества и продавалась на мировых рынках, полученные средства приходили в страну и использовались на решение внутренних проблем. Это дало основание идеологам буржуазной революции обвинять советскую власть в том, что она посадила экономику на нефтяную иглу, государство сильно зависело от нефтедоллара. Да, это так, но есть и другая сторона у этого вопроса. Сегодняшние останки некогда могучей советской экономики не в меньшей, если не в большей степени, зависят от мировой цены на нефть, да еще и от курса органически чужой нам валюты, но у государства все меньше средств и желания заниматься своим народом. Всю сверхприбыль получает кучка мошенников, сделавших нефть, как, впрочем, и другие богатства страны, своей собственностью. Не надо быть крупным специалистом, чтобы увидеть, что смена собственника сопровождалась выводом из экономики наименее эффективных, но жизненно необходимых производств, и обострением целого шлейфа социальных проблем.
Обком партии после одного из совещаний специальным рейсом направил редакторов районных и городских газет на Самотлор, чтобы они, особенно южане, своими глазами увидели это чудо двадцатого века. Самолет перед заходом на посадку совершил круг над месторождением, десятки нефтяных вышек, которые большинство из нас видело впервые, пробежали под крылом, обдав ощущениями величия и масштаба. Автобусы подвезли нас к гостинице, и здесь прошла информация, что меня встречают. Я вошел в холл и с удивлением увидел Валеру Острого, моего однокурсника по Литинституту. Мы обнялись, договорились встретиться после поездки на Самотлор. Все производило сильное впечатление: мощные нефтяные вышки, работающие скважины, из которых нефть под собственным давлением шла по трубам, люди, привыкшие к праздным вопросам незваных гостей. Всем нам подарили простенькие, но бесценные сувениры: на деревянной подставке закреплена пробирка с нефтью, надпись гласит, что это 100-млн. тонна нефти, добытая на Самотлоре с начала его разработки. Сувенир этот долго ездил со мной по стране и остался в Аромашево.
С Валерой мы поехали к нему на квартиру, поговорили, выпили вина. У него много книг, но быт старого холостяка. Через несколько лет в этой квартирке погибнет Володя Нечволода.

В нашем районе была обычная практика, когда уполномоченные райкома выезжали в хозяйства для решения конкретных задач, будь то повышение надоев или ускорение уборки урожая. Мне известно, как осмеян институт «упалнамоченных», но не все было так смешно, многое зависело от человека, который поехал выполнять установку райкома. Я видел идиотов, которые, подглядывая в блокнот и выхватив следующий наказ секретаря, вели дотошный допрос руководителя или специалиста и все подробненько заносили в строку. Нечего от такого помощника ждать, да никто и не думал, что он горы свернет. У меня хватало ума не лезть с расспросами, потому что я всегда помнил слова одного хорошего руководителя:
– Ты же мне вагон комбикорма не подгонишь, правда? Потому поезжай к дояркам, расскажи им, чем район живет.
Этим руководителем был Петр Павлович Тупиков. Он много лет проработал агрономом, никогда в начальники не метил, но у Кныша свой подход, он-то, в отличие от многих, видел, что из Тупикова получится хороший руководитель. Я даже подозреваю, что Кныш делил, условно, конечно, своих хозяйственников на тех, которых могут забрать наверх, и тех, кто добротно исполняет обязанности и никуда не собирается. И у нас забирали на повышение достаточно многих, а ценнее для района все-таки те, кто остался и до самой пенсии, а то и до самой смерти отработал на родной земле.
Тупиков был не очень начитанным, но хозяйственник отменный, сам вставал до солнышка и даже, случалось, будил своих помощников, когда ему казалось, что пора начинать работать, а они все еще нежатся. Он весь и всегда был на производстве, не имел никаких увлечений, ни на что не отвлекался. Кныш очень тепло говорит о нем в своих воспоминаниях «Гражданин района».
Когда я в очередной раз приехал к нему уполномоченным райкома по молоку, уточнил, что буду приезжать на вечернюю дойку, потому что днем газета не отпускает, но Кныш запретил появляться в райцентре «от бани до бани». Тупиков пригласил поехать, и мы тронулись из села, подняв сухую дорожную пыль. Стоял июнь, было жарко, начинался сенокос. Тупиков на своем «уазике» ехал впереди, я на редакционном «бобике» сзади. Заехав глубоко в лес, Тупиков вышел из машины.
– Николай, вот на этой поляне столько ягод, прямо ступить нельзя. – Он присел и раздвинул траву. На крепких стебельках висели крупные розовые ягодки лесной клубники. – Привози жену, и собирайте, сколько сможете. Место сам найдешь, тут никто и не бывает.
Я хотел было возразить, но Петр Павлович опередил:
– Если из райкома спросят, скажу, что ты у нас. А за молоко не беспокойся, я распорядился зеленой массой подкармливать, молоко вверх пойдет, вот и отчитаемся.
Ягоды эти я на всю жизнь запомнил, и не столько варением, сколько уроком такта и компромисса, который продемонстрировал умный человек. А осенью еще одна наука. Газета постоянно печатала сводку о ходе уборки, в первой графе показывали процент скошенных, а во второй – уже обмолоченных хлебов. И хозяйства располагались в сводке по первому показателю. Как-то утром звонит Тупиков:
– Ты как думаешь, хлеба важнее скосить или обмолотить?
– Что за вопрос? Конечно, обмолотить.
– А почему у тебя в газете в передовиках те, кто все хлеба в валки положил?
Когда я изменил порядок, совхоз «Большеченчерский», которым руководил Тупиков, вышел на передовые позиции.
Очень жалею, что не нахожу времени, не ищу встречи с Тупиковым, знаю, что живет он в Казанке, но мы же все оставляем на потом. (Это дополнение делаю позже. Был на родине, узнал, что Петра Павловича не стало.)
Из руководителей, с которыми сводила корреспондентская работа, самыми интересными оказались директора Ильинского совхоза Вениамин Семенович Долгушин, а чуть позже сменивший его Шустов Юрий Николаевич. Через эту должность прошли позже любимый мною Александр Хабиденович Хабиденов и один из достойных граждан нашего района Василий Александрович Абрамов. Долгушин родился в Ильинке, начинал с трактористов, директором был уважаемым. Он широк в плечах, высок ростом, настоящий сибиряк. Его дом был рядом со школой, я еще в те годы его знал, а по газетному делу пришлось познакомиться поближе. Руководитель одного из крупнейших хозяйств области, он принимал нашего брата, только предупреждал:
– Лишнего не наври!
В семидесятые годы, учась в институте, начал было писать повесть из нашей жизни, одним из героев был Вениамин Семенович. Эта рукопись так и лежит в шкафу, тогда в очередной раз «изменились жизненные обстоятельства», сейчас надо крепко себя поломать, чтобы душой вернуться в то время, не знаю, смогу ли.
Шустов тоже наш, районный, в Афонькино был главным агрономом, директором стал в 26 лет. Он в те годы был очень колоритным: голос густой, смачный, смех зычный, фантомасовский, натура упрямая, с высокими мог спорить. На одном совещании с участием кого-то из больших областников его упрекнули в недостатках и упор сделали на то, что «год нынче особенный, юбилейный».
– Да у нас нет ни одного нормального года, какой ни возьми, все юбилейный!
Я помню, как затих зал. Но Шустову это сошло. Он делал по два плана продажи зерна государству, закрывал треть районных поставок. Совхоз сеял до двенадцати тысяч гектаров зерновых. В уборку директор спал или не спал – не знаю. Однажды я ездил с ним по ночным полям до двух часов, у своего дома он сказал водителю:
– В пять подъедешь.
Тот нещадно ругался в машине, но перечить не мог. Шустов не допускал возражений, когда речь шла о порядке.
И Долгушин, и Шустов были переведены в Тюмень, Вениамина Семеновича уже нет с нами, Юрий Николаевич четверть века возглавляет областную организацию «Агропромстрой».
Хабиденова помню еще со времен его работы бухгалтером в совхозе имени Челюскинцев, далее в управлении сельского хозяйства. Невысокого роста полноватый казах, очень спокойный и рассудительный, вряд ли кто видел его взвинченным, хотя поводы были, должности все бойкие. Кныш, умевший принимать неординарные решения, направил его директором в Яровской совхоз. Хабиденов запомнился там больше всего размахом строительных работ, хотя и другие показатели традиционно не уступали. Пожалуй, он первым в районе в непростое время, а это на стыке шестидесятых и семидесятых годов, стал изыскивать средства на строительство жилья для рабочих совхоза. Хороший бухгалтер, он знал, откуда взять средства и куда отписать затраты, домов строили столь много, что областная газета «Тюменская правда» посвятила Хабиденову большую статью, написал ее талантливый журналист Женя Кулишев. В тот год совхоз построил новую улицу, в домах поселились деревенские рановставы, животноводы и механизаторы. Исходя из этого, Женя предлагал «улицей Ранних Зорь» назвать ее, и это было бы не только красиво, но и верно по существу.
Хабиденов одним из первых хозяйственников, задолго до партийно–правительственного внимания стал помогать сельской культуре. Это было отмечено и на большом совещании–семинаре библиотекарей Сибири и Дальнего Востока, которое проходило тогда в Казанке. Заведующая районной библиотекой Зоя Григорьевна Аржиловская попросила меня сделать на вечернем приеме для гостей что-нибудь оригинальное. Я тогда легок был на «творческий подъем», быстро сочинил стишки: «Новое здание, новые полочки, новые книжки – все как с иголочки. Спросишь: с чьей помощью все это сделано? Скажут: директора тов. Хабиденова». Во время чтения демонстрировались дружеские шаржи. Еще сделал на популярный мотив куплетов «откровенных ярославских ребят» свои, на наши темы, и там отметил Зою Григорьевну: «Совещанием–семинаром не замучили едва. Так с устатку по стакану, ох! Аржиловской можно два!». Все готовилось в самый последний момент, учить слова было поздно, и Толя Фролов попросил художника дома культуры Сашу Попова, он написал слова на свитке обоев, здорово получилось. Исполняли вместе с Сашей Колмогоровым, нашим баянистом, веселым человеком. Свиток этот, помнится, попросила директор областной библиотеки Бабкина.
С совхоза Хабиденова перевели начальником управления сельского хозяйства, потом директором Ильинского. В 1979 году район оставил под снег много хлеба, и значительную часть составили потери Ильинского совхоза. Хабиденов перешел на районный комитет народного контроля. Когда я спросил Кныша во время работы над книгой, почему случился этот перевод, тот дипломатично пропустил вопрос.
У меня были очень добрые отношения с Хабиденычем, да и вообще его, кажется, все уважали. Он был единственным казахом в руководстве, но это не имело никакого значения. На партийной конференции доклад мандатной комиссии делал Михаил Исаакович Ярков, в то время директор Дубынского совхоза. Когда говорил о национальном составе делегатов, подчеркнул, что казах – один, и с улыбкой повернулся в сторону президиума, где сидел Хабиденыч. Зал дружно аплодировал. Александр (правильно – Ахмадья) Хабиденович рассказывал мне о своем сиротском детстве, о работе в совхозе с малых лет, о голодном времени. Один эпизод помню до сих пор. На быках везли на станцию Маслянская зерно, один бык дорогой сдох, но его нельзя было бросить. Перегрузили часть мешков с подводы и завалили быка. Единственный среди подростков мужчина срезал с быка копыта и сварил их. Когда прибыли на место, его долго таскали по допросам, почему он посягнул на государственную собственность.
Хабиденов умер очень рано. При первой же встрече попрошу главу района Илью Денисова найти способ увековечить память одного из крупных организаторов сельскохозяйственного производства нашего края, это будет справедливо.
Абрамов приехал к нам инженером сначала Яровского совхоза, потом управления сельского хозяйства. Он один из немногих специалистов, кто активно сотрудничал с газетой, видя в ней трибуну для выражения своих мыслей. А идей у него хватало. Кныш выжал из него многое в рамках районного чиновника, потом направил в Ильинку. Думаю, мы еще поработаем с Василием Александровичем, ему есть что вспомнить и рассказать, очень многие перемены в технологиях связаны с его именем. Во время перестройки Абрамов был одним из ярких сторонников перемен, и тут мы с ним сходимся. Он и далее продолжал поддерживать преобразования, но потом они зашли настолько далеко, что Абрамов со своим практическим, очень земным мышлением, оказался в оппозиции. Несколько лет пытался достучаться до творцов аграрной политики, но тщетно, в начале 2003 года вынужден уйти в отставку. Он стал вторым, после Кныша, почетным гражданином района.

Отец Виктора и Александра Гейнов Карл Карлович умер в декабре 2004 года в возрасте 90 лет. Я, знавший немножко его биографию, всегда искренне удивлялся его здоровью и оптимизму. К пятидесятилетию Виктора я подготовил книжечку о его жизни и работе, несколько страниц посвящены отцу. В начале Великой Отечественной войны он был переселен с Поволжья в Сибирь, а вскоре взят в трудовую армию. Трудармия была одной из разновидностей лагерного содержания, об условиях труда и быта никто не заботился. Карл Карлович выдержал все, вернулся на новое место жительства, стал механизатором, вырастил детей, уже в 60 лет занял первое место в области на вспашке зяби и его портрет поместили на областную доску почета.
Последние годы он жил у Виктора, занимался курами, никто, кроме него, не входил во владения. Ежедневный урожай яиц он гордо передавал снохе Людмиле. Я как-то сказал, что собираюсь летом завести кур и сделать бизнес на яйце, серьезное было намерение занять своих домашних. Карл Карлович усмехнулся и заметил:
–  Это надо очень серьезно делать.
В его комнате стоял велотренажер, старик каждое утро разминал спину. В бане парился очень сильно, говорил, что пар хорошо разгоняет кровь. Шутил, что у них с Сашкой одна беда: тот не может согнуться, а он разогнуться. Старик заметно горбился.
Однажды я приехал в Кулаково без предупреждения, молодых хозяев не было дома, но мое появление у ворот заметил Карл Карлович, открыл калитку, накормил ужином, чаем напоил. Мы сидели на кухне и говорили обо всем, он неожиданно стал рассказывать о своей жизни в трудовых лагерях. Неотопляемые бараки, срубленные самими трудармейцами из мерзлых бревен, работа по пояс в снегу, диктат охраны и нормы, скудный паек, жестокий мороз Северного Урала – смерть стал единственным спасением, люди мерли сотнями, трупы укладывали вдоль стен, надеясь, что будет теплее. Старик плакал и говорил, я несколько раз просил: может, не надо, вам тяжело.
– Нет, нет, я скажу.
И опять о сплаве леса по только что вскрывшейся реке, когда надо было вязать плоты, стоя по пояс в воде, отталкивая напиравшие льдины.
Когда приехали Виктор и Людмила, он ушел в свою комнату. Я, наверное, выглядел неважно, потому что был вопрос: что произошло? Сказал, что Карл Карлович вспоминал войну. Оба были удивлены, почему он именно мне рассказал об этом.
– Папа никогда об этом не говорил, я знаю только, что была трудармия, а вот так, с деталями – не рассказывал.
Сошлись на том, что, видимо, потребность поделиться появилась у старика, вот и нашел он благодарного слушателя. А слушать – часть моей профессии.
Мы с Виктором часто говорили о роли его родителей в воспитании детей, ведь все они получили образование, Виктор возглавляет агрофирму, Александр дослужился до полковника милиции, первый заместитель начальника юридического института МВД. Влияние отца они находят решающим. Карл Карлович был жестким и строгим.
Я поинтересовался однажды его отношением к Богу, старик ответил с улыбкой, что все это – сказки. Услышав мой рассказ об одном знакомом верующем человеке, у которого не состоялись дети (пьянство, леность), старик заметил:
– Он всю жизнь за свою душу заботился, а детей не видел, душу сохранит, а детей потеряет. Что лучше?
Меня всегда занимали умные старики, они не имели образования, но ум и опыт делали их мудрецами. Вспоминаю Василия Макаровича Шукшина, который утверждал, что столичный академик и простой деревенский старик всегда найдут общий язык, потому что мудры.

Эти строки пишу в самом начале 2005 года, только что отгремели двухнедельные балы и шоу по телевидению. Одни и те же рожи и лица мелькали на каждом канале, сколько бы ты ни переключал кнопки. Мерзость. Броское презрение к зрителю. Демонстрация абсолютной свободы, величайшего достижения буржуазного переворота. Нет даже традиционно куцых и бездарно поданных новостей. Страна гуляет. Еще один удар по истерзанной натуре русского человека, забитого безработицей, безденежьем, беспросветностью. Натянутая улыбка «лидера нации» меньше всего уместна. Прошла информация, что «самые трудолюбивые» из всех россиян Абрамович и Дерипаска потратили на новогоднее веселье 3,5 миллиарда (в рублях). Это годовая пенсия примерно 140 тысяч простых русских людей, создавших все то, что имеют и что так бездарно тратят еще вчера бывшие ничем.
Начался новый этап реформ, у людей отняли льготы, пообещав заменить их деньгами. Но и денег не оказалось. Народ повалил на улицы, опровергая клеймо безропотной скотины. Напуганное руководство стало спешно придумывать новые ходы, попутно находя виновных из региональных стрелочников. Если льготы нельзя предоставить в натуре, то есть, сделать для людей бесплатными, но оплатить из бюджета, то откуда возьмутся средства для «монетизации» (гнусное словечко, но оказалось кстати: действительно, монетки, а не деньги).

Исполнилось пять лет позорному судебному процессу, который устроили мне прокурор и начальник милиции славного Бердюжского района не без участия его руководства по результатам строительства церкви. После проведенной проверки всех документов мне было сказано, что материалы направят в администрацию для «принятия мер», потому что много нарушений в ведении документов. Все это естественно, я всем занимался один, потому такой результат вполне допускал. Но через два дня было возбуждено уголовное дело, его расследование продолжалось несколько месяцев, потом состоялись четыре заседания районного суда, который вынес оправдательный приговор.
«Я знаю, что дело развалится, но через суд ты пройдешь» – фраза начальника райотдела милиции, в котором над столом следователя висела табличка: «Если ты на свободе – это не твоя заслуга, это наша недоработка». А прокурор был еще более демократичен: «Что ты переживаешь? Если невиновен, суд тебя оправдает».
Пять раз обращался к бывшему главе района, переведенному в Тюмень, при котором начинал церковь, пока не понял, что он знает все и хочет того же, что и его правоохранительные компаньоны. Ходил к действующему главе, он, воинствующий атеист, с упреком изрек: «Коля, не надо ля-ля, я тебя церковь строить не заставлял». Несколько раз обращался к управляющему Епархией, но не получил ответа. Мне нужна была моральная поддержка. Двадцатимесячные проверки, следствие и сам факт судебного разбирательства подменили образ бескорыстного созидателя храма на бессовестного хапугу, сумевшего урвать даже у церкви. Цель устроителей процесса достигнута, приговор их уже не интересовал. Судебный процесс стал единственной общественной оценкой моих трудов. Это грустно. Душа отвернулась от многого, и жить стало труднее. Церковь я и теперь воспринимаю своею,  иногда подхожу и трогаю грубое дерево, проступающее через глянец новой облицовки. Внутри первичное осталось полнее, помню каждый стык плах в потолке, каждую полоску от кисти на стенах, вот эти рамки для икон, которые мы дома красили, и сами иконы клеили на плотные бумажные пластины…
Прошло шесть лет, как открыта церковь, скоро девять лет с начала моего участия в создании общины и строительства церкви. Два с половиной года занимался этим интереснейшим и радостным делом, правда, они в трудовой стаж не вошли, но это уже житейское. Я сменил десятки мест работы и могу утверждать, что церковь была самым счастливым временем. Не смотря ни на что.

Этот кусочек не является документальным, хотя знающие историю наших мест встретят тут несколько имен и фактов, как говорится, имевших место. Колхозная история деревни давно меня занимала, но литературный страх перед Шолоховым и Борисом Можаевым удерживал от попыток писать. Да, видимо, и настоящего понимания нет, толи от незнания, толи от опасения ошибиться в оценках. Во мне сильно социальное начало, оно способно увести в сторону от правды, не всегда желанной и желательной.

У нашего колхоза биография богатая, как у Володи–Тюрьмы, которого посадили еще ребенком, и за неполные пятьдесят он сроков получил в два раза больше, отсидел половину, зато в короткие передышки между посадками хвастал, как много он повидал. Бабы вздыхали, а ребятишки пучили глаза от восхищения и зависти. Колхозы в наших краях создавали зимой 30 года, а наш образовался за одну ночь без предварительной проработки и подготовки, и это повергло в смятение районных начальников. Все понимали, что разовый успех наверху могут истолковать как результат системной и продуманной массово–политической разъяснительной работы, и никто не мог быть гарантирован от того, что завтра не заставят повсеместно поднять этот уровень и добиться единодушного и молниеносного вступления в колхозы всех граждан. А было много деревень, где единоличники заняли молчаливую оборону, поддакивали линии партии, но заявлений не писали.
Нашей деревне повезло в том смысле, что всегда у нас было полно мужиков с хорошо подвешенными языками, которые они не утруждали себя держать за зубами, и считали меткое слово не меньшей заслугой, чем добрый приплод в хозяйстве или хороший хлеб в закромах.
На собрание по поводу новой колхозной жизни в середине дня приехал к нам из уезда суровый человек в кожанке, правда, без нагана, хотя наган, сказывал сельсоветский кучер по прозвищу Кнут, у него был и лежал в «голенище», по-городски, в портфеле, в гороховой тряпице. Уполномоченный начал с положения в партии и прошел через все революции, включая поверженный женский батальон, охранявший последний бастион мировой буржуазии – Зимний дворец. Уполномоченный, явно не наших мест, громовым голосом картаво говорил о всемогущем лозунге «Земля – крестьянам!», который наши мужики понять не могли, потому что земля в Сибири и есть у крестьян, у кого же ей еще быть? Даже председатель сельсовета Никитка Щинников пахал и сеял. Про помещиков и капиталистов, которые безотрывно пили кровь из эксплуатируемого крестьянства,  у нас не слыхали, и живыми этих кровососов никто не видел, хотя в соседней деревне маркитант Феофан, когда колол свиней или другой скот, просил у хозяйки чистую кружку, нацеживал из раны свежей горячей крови и, перекрестившись, выпивал, вытирая тряпицей сгустки спекшейся крови с бороды и с губ.
Когда уполномоченный сказал об линии партии и что она  в данный исторический момент пролегла именно по нашей деревне, стало как-то не по себе, но в ответ на вопрос Никитки: «Кто за колхоз?» дружно промолчали.
Тогда уполномоченный заговорил о кулаках и подкулачниках, о текущем политическом моменте и о голодающих детях какой-то эксплуатируемой страны, имени которой никто в деревне до этого не слыхал, но, утверждал уполномоченный, дети там голодают только потому, что мы в своей деревне не желаем им помочь. Детишек было шибко жалко, некоторые баба даже всплакнули, но для мужиков все равно все было непонятно, и потому голосовать никто не стал.
Вот в это самое время, когда в президиумном застолье окончательно разыгралась растерянность, и уполномоченный похлопал по голенищу, наверно, проверяя, там ли наган, в это время к столу подошел Филя Задворнов. Он к советской власти никак не относился, но налоги платил исправно, приговаривал, что всякая власть от Бога, хотя в церковь ходил не чаще, чем в сельсовет. Он почитывал книжки и даже выписывал какие-то журнальчики про землю и про скотину.
Филя поклонился в сторону народа и произнес:
– Гражданин уполномоченный человек сурьезный, я и  в газетах читал, что колхозы – штука прочная и надолго, потому прошу вспомнить про  Нюрку, что на Заговенье отдавали за Ваньку Федора Петровича.
Когда все дружно, под веселый хохот и отчаянное улюлюканье, подняли за колхоз руки, Никитка, чтобы не испортить момента, сам неудержимо хохоча, еще раз окинул орлиным оком большую школьную комнату, подвел итог:
– Записываю всех, так и отметим в протоколе, а заявления оформим завтра.
Только уполномоченный ничего не понял и угрюмо сидел за столом. Его революционное самолюбие было заметно ущемлено, он был подпольщиком до революции, тянул каторгу на рудниках, откуда сразу произведен в члены ревкома и наделен полномочиями комиссара ревполка. Он словом гнал людей на смерть и победу, дважды ранен, на съезде Советов с самим Лениным встречался, тут три часа речь держал, а аргументы какой-то Нюрки оказались и проще, и убедительней.
Наверно, за ужином Никитка расскажет ему, что в канун поста выдавали замуж простую девку Нюрку, и прямо на свадьбе, когда уже застолье подходило к концу, спрашивает перепуганная невеста у матери своей, как ей с женихом ложиться. Мать, женщина строгая, но справедливая, резанула во весь голос: «Ой, Нюрка, как ни ложись, все равно трахнет!». Скажи бы она тихонько, может, на этом и обошлось, но совет слышали все и потом долго обсуждали, хотя все по собственному опыту знали, что так оно и есть.
Филька Задворнов, кажется, вовремя вспомнил о нюркином вопросе и мамашином заверении в неотвратимости счастья семейной жизни.
Потом у  нас был колхоз и очень много председателей. Их привозили районные представители в маленьких плетеных кошевках, потому что собрания проводили сразу после Нового года, стараясь не угадать под Рождество, и, хотя церковь в нашем селе ликвидировали еще до коллективизации, в правлении опасались за явку и пьянку. Бывало, что председателя до окончания полномочий райком убирал после особенно ущербной зимовки скота или сразу после первого снега, который, оказывается, помешал успешно завершить уборочную кампанию. Снимал и ставил председателей райком, но почему-то требовалось наше поголовное голосование.
Привезенный обычно тихо сидел с краешка президиумного стола и пугливо озирался, после собрания счетовод  Крысантий Спиридонович торжественно вручал ему колхозную печать. С утра новый председатель начинал робко раздавать наряды, бригадиры тоже предусмотрительно помалкивали, но эти были из местных, они всех колхозников знали по именам, и в такое смутное время старались от коллектива не отрываться.
Что же касается Крысантия, то имечком  его наградил крепко обиженный поп, который перед самым крещением младенца пришел в дом родителей новорожденного, чтобы получить необходимые подношения. Папаша, надо полагать, был человек прижимистый, на глазах священника вынес полную пудовку муки и ловко опрокинул в санный ящик. Поп все-таки успел заметить, что пудовка наполнена мукой с стороны доннышка, по ободок, муки там фунтов пять, не больше, но помолчал, а на крещении посмотрел в святцы и нарек младенца Крысантием. Против попа не попрешь, так и остался парень с диковинным именем.
Перед самой войной, примерно за год, очередного председателя не в своей кошевке увезли в район в сопровождении двух милиционеров. Толи чего где не досдал, толи брякнул по неосмотрительности. Из района приехал один представитель, без подкидыша, вышел вперед стола, привычно расправил под ремнем гимнастерку и громко сказал:
– Райком решил вам, товарищи колхозники, дать право самим выдвинуть председателя колхоза, и потому рекомендует на эту должность хорошо вам всем известного старшего чабана члена партии товарища Ерохина.
Ерохин, или по-деревенскому Ероха, ничем выдающимся знаменит не был, даже чабаном работал как бы по неполноценности, работа эта нетяжелая и бабья, но детей имел много. Любил говорить при случае: «Мы, партейные…». Правда, внимания на это никто не обращал, так и жил Ероха, пока какому-то райкомовскому хлыщу не попала на глаза папка с его данными. И оказалось, что всеми статьями тянет Ероха на председателя новой жизни: из крестьян – беднее не бывает, линию партии блюдет, краткий курс истории ВКП(б) прошел и согласен. Грамотешки маловато, если не сказать, что совсем нет, потому как младшую группу он закончил, а в среднюю отец не пустил, потому что по хозяйству  работать надо, а, чтобы Ероха не ревел, шепнул ему, что в средней группе ребятишек будут кастрировать. Но в райкоме об этом не знали, конечно.
За Ероху проголосовали, никто слова против не сказал. Сам Ероха был напуган поболе привозных, но против райкома возразить побоялся. Руководил он обреченно,  как овец пас. В правление ходил, как на принудиловку, но в райкомовские поездки снимал свои скосопяченные пимы с натянутыми на них литыми резиновыми галошами. Наш деревенский толковый мужик Алеша Крутожопенький  всю округу снабдил такими литыми калошами. Штука эта в хозяйстве крайне необходимая, без заказов Алеша не жил, резину поставлял ему свояк с промышленного Урала. И весной, чтобы ловчее было ходить на ферму, председатель тоже заказал калоши на белые чесаные валенки. Алеша снял мерку, и через неделю, с усилием натянув изделие на чесанки, лихо поставил перед заказчиком: носи на здоровье!
Чтобы гладкая резина не скользила по твердому снегу, Алеша выливал на подошве поперечные полоски. И председателю тоже отлил, но так ловко, стервец, изловчился, что большая председательская калоша оставляла на снегу четкую печать: «Ероха». Дня два, наверно, никто ничего не замечал, а потом всех словно разорвало, хохот в деревне стоял, как на вечеринках в старые годы, когда кто-то ловко гасил лампу, и парни щупали девок ко всеобщему восторгу.
Ероха сразу велел заложить выездного жеребца и махнул в район. Говорят, он так ушло все обсказал, что с ним согласились. Сейчас, говорит, колхоз на коленях стоит, вы же не хотите, товарищи партейные, чтоб я его вовсе на брюхо положил? Этого товарищи не хотели. Поговаривали, что главную причину, калоши со штампом, оставили в районе как вещественность, но это наветы, калоши видели потом на Ерохе, когда он опять стал ходить за овцами, только печать с них была уже срезана.
После войны, уже в 1949 году председателем избрали нашего деревенского Кешу, который на фронт ушел молодым парнем, а вернулся майором и с молодой городской женой. Звали его уже Иннокентием Алексеевичем. Офицерскую форму он, наверное, с год не снимал, только погоны отстегнул. Дела в колхозе, знамо, послевоенные, еще год назад дядя его по материнской линии склад не сумел ревизии показать, так чуть под указ не попал, ладно, самогонкой тогда три дня всю бригаду употчевал, а то бы загремел. При Иннокентии народ отпил. Трактором самолично давил самогонные аппараты под плач и матерки односельчан, все бочонки и фляги из под браги конфисковал на общественные потребности, бабы на ферме кипятком с крапивой и смородинными молодыми ветками не могли сивушный дух вышпарить.
Зато построили клуб и новую школу, мост через Ишим прокинули, на отчетных собраниях председателя ругали нещадно, но избирали заново, а когда Иннокентия хотели забрать в райком, весь колхоз два дня на работу не выходил, правда, это в сенокос было, в аккурат задождило чуть-чуть, так что все кстати, но бучу тогда большую подняли. Пришлось вечером собрание собирать и объявлять людям: «Никуда, мол, я не поеду, жните, что посеяли, чтобы вас жабило…»
«Чтобы вас жабило» – это было его самое большое ругательство.
Когда целина нагрянула, у нас тоже много чего распахивали, не все, правда, в пользу пошло, но поболе, чем у соседей. Выгоны и сенокосы вечные Иннокентий пахать не дал, а заместо этого нашел такие пустошки в первых лесках, что перекрыл все планы и хлеба завез на элеватор столько, что уполномоченный возмутился: не вози больше, буртовать некуда!
Потом прошел слух, что за целину будут давать ордена и медали, и что нашему Иннокентию привезут геройскую звезду. Вполне возможно, что так оно и должно было быть, но сразу после уборки Иннокентий выдал колхозникам на трудодни зерна столько, что во дворах мешков не хватало, и золотую нашу пшеничку вываливали из грузовиков прямо на чисто выметенную ограду. Такая благодать была не везде, соседи стали пенять своим председателям, те пожаловались в райком, и Иннокентия даже вызывали, подвели под него статью, что он, де, идя на поводу и потворствовуя частно-собственническим интересам своих колхозников, действует в ущерб общегосударственной политике советской власти в деле колхозного руководства. Напрасно доказывал Иннокентий, что перед государством он все выполнил, что колхозник тоже человек, он жрать хочет еще до отчетно-выборного собрания, когда паи распределят. Секретарь райкома, видать, хороший был человек, он прямо сказал Иннокентию, в чем дело: смута в районе пошла, до области донеслось, а в других колхозах все под госплан выгребли, дать придется на трудодень, чтобы только концы с концами… Сказал так же, что Звезда ему теперь уже не светит, обком отдаст другому руководителю. Иннокентия с колхоза убрали, двое суток с перерывами на еду и сон шло собрание, пока не встал секретарь райкома:
– Вы что, хотите своего председателя в тюрьму посадить? Ему же за этот хлеб авансом по трудодням срок полагается. Снимем с колхоза, доложим, что наказан. Не отдадите – силой заберут, ему же хуже. Подумайте.
Думать тут нечего. Мирона Чудинова привезли к нам из соседнего колхоза вроде как на повышение. Грамота у него была небольшая, четыре школьных класса да курсы руководящих работников, но работу крестьянскую он знал, дела там у него шли неплохо. Мирона избирали в партийный орган и в депутаты, но всякий раз все заметнее стали спотыкаться о графу образование. На партийной конференции, когда мандатная комиссия докладывала о достоинствах делегатов, было отмечено, что с начальным образованием – один, и все знали, что это наш  Мирон. Обиженный Чудинов пришел к первому секретарю и слезно попросил:
– Впишите мне семилетку, ведь за эти годы я столько курсов прошел!
Ничего ему вписывать не стали, а скоро всех малограмотных округлили  и отнесли к категории «неполное среднее образование». Тут наш Мирон ожил. Председатель всегда оставлял за собой последнее слово, будь то на заседании правления, на колхозном совещании или на партийном собрании. Чаще всего разговоры и тут вели о производстве, так что Мирон был в своей стихии.
Но однажды случилось страшное. На повестку дня общего партийного собрания колхоза вынесли вопрос о воспитании молодого поколения. Пригласили учителей, весь беспартийный актив, секретарь парткома сделал доклад. Выступили комсомольцы и культработники, директор школы и фельдшер участковой больницы. Мирон вышел к трибуне в самом конце собрания, привычно прошелся по сводкам и врезал осеменатору за плохую случку коров, поговорил о предстоящем севе, об угрозе ящура, только что пришла телефонограмма из района, потом наклонился к парторгу:
– Об чем собрание?
– О воспитании молодежи, Мирон Федорович!
– Да, мы сейчас обсуждает трудный вопрос об молодежи и куда с ней деваться. Конечно, ее надо воспитывать, как учит партия и правительство. Только вот как ее воспитывать, вот в чем вопрос! Я вот иду на собрание, уже потемочки, а Варвары Филипповны сынок, сломок господень, стоит на клубном крыльце, вывалил его через перила и дует! Так неужто его воспитывать, чтобы он на девятое бревно выссыкал!?
Собрание разделяло основные положения речи председателя, выслушало ее со вниманием и проводило аплодисментами.

Конечно, будучи всегда сельским жителем, я пишу только о том, что знаю, о деревне, об ее людях, таких разных и столь одинаковых в незащищенности и душевной простоте. Живя в спокойной и предсказуемой стране, каждое утро уходя на работу и вечером возвращаясь домой, в выходные принимая гостей или уезжая к родственникам на чай, потому что иного не пил уже давно, я иногда сожалел, что бытие так однообразно. Зря сожалел, как теперь оказывается.
Когда Горбачева избрали генеральным секретарем ЦК, я воспрянул: не было на моем веку такого руководителя! Молод, сам ходит, а как говорит! И все правильно! Я тоже надеялся, что наконец-то вытряхнем из нашей работы всю рутину идеологической условности, освободимся от дураков, займемся экономикой. А он все говорил, убаюкивая народ. И я грешен, не сразу понял, но вспоминаю, что резко выступал против возвеличивания генсека, против идеализации перестройки, цели которой так и не были оглашены. Первыми  выступившие против него Егор Кузмич Лигачев и Сажи Умалатова показались мне чуть ли не изменниками.
Прозревал трудно. Все последующие события воспринимал как трагедию. Попытку так называемого ГКЧП сохранить страну считал правильной, только вот народ там собрался странный, заявили все верно, а сделать ничего не смогли. Зато через два года, в октябре 1993, Ельцин со товарищи не долго думал, когда Верховный Совет РСФСР отказался сложить с себя полномочия высшего органа государственной власти. Ельцин по указке своих новых хозяев поставил к Белому Дому танки, нашлись и подлецы, за баксы согласившиеся нажимать гашетки, по высшей власти, по живым людям стреляли вроде как бы свои же, а для бывшего теперь уже советского народа эту казнь цинично показывали в прямом эфире купившие у Ельцина право на съемку американские телевизионщики. Я смотрел и записывал на пленку. Было страшно. Отученный от политической жизни народ созерцал это как представление, никто не выступил против. И я тоже.
Потом пришло правительство мошенников, страну раздербанили в несколько лет. Позорные ваучеры до сих пор лежат у меня в столе. Рядом с пачкой акций МММ. Они ничем не отличаются друг от друга, как неразличимы от Мавроди в глазах обворованного народа чубайсы и гайдары. Бердюжский район тоже не миновала чаша сия, только и тут многое зависело от руководителей. Была команда из области: колхозы и совхозы распустить, все разобрать, Запад нас прокормит. Это называлось реформированием. В иных районах все хозяйства преобразовали в кооперативы, товарищества, и так сохранили, а в Бердюжском в одну ночь совхоз ликвидировали, такие передовые темпы набрали, что новаторов в пример ставили и даже награждали. Теперь оказалось, что животноводства нет, фермеры потихоньку вымирают, из крупных хозяйств остался только колхоз имени Калинина, вопреки реформаторам и благодаря самостоятельности председателя Сергея Ивановича Демидова.
Никак не получается сесть основательно за повесть о пережитом, о том как мы теряли страну в отдельно взятом районе. Не получается, потому что приходится писать по заказам и зарабатывать средства для обучения Маши в институте. Бесплатное образование закончилось. Но все-таки пишу, и привожу здесь фрагмент из будущей книги.   

– Я еще раз спрашиваю, сволочь, как ты пролез в главы района? – Человек в форме участкового милиционера и циркового клоуна одновременно чеканил слова, как диктор советского еще телевидения, и всякий раз после вопроса несколько секунд ждал  ответа. Я не мог выдавить из себя ни слова, хотел сказать, а голоса не было…
– Ты мне на бумаги не кивай, мы знаем (он так и сказал: мы знаем, хотя допрос вел один), что ты почти единогласно избран. Но ты же был самым тупым из руководителей, ты гинекологическим древом однажды назвал родословную Владимира Ильича, ты в слове из трех букв делал четыре ошибки. Помнишь?
Я ничего похожего не помнил, но утвердительно кивнул, потому что, когда я в прошлый раз кивнул отрицательно, клоун–милиционер театрально, но больно ударил меня по лицу. Я видел это со стороны, сцена была красивая, если бы били не меня.
– Почему ты не хочешь признавать своей безграмотности? Ты писал слово на заборе, углем, ну?
Я опять кивнул, хотя никогда не писал на заборах углем, мелом еще случалось, но он требовал уголь…
Вдруг в комнате не оказалось четвертой стены, вместо нее появилась лесная поляна. Я увидел себя, бегущим за двумя огромными лосями, лыжи не проваливались и плавно катили меня за зверями. Со всех сторон толпами бежали люди с транспарантами и трехполосными флагами, на одном из лозунгов я успел прочитать: «Загубим лосей, пусть главой будет Евсей!». Евсей – это я, хотя меня не так зовут, но сейчас меня возмутило, что указания писать такие лозунги я не давал, да ничего подобного и не было. Правда, я попросил мужиков помочь в организации охоты для Губернатора, приближались выборы главы района, и мне очень хотелось… (Господи, хоть бы он не услышал!)  мне очень хотелось, чтобы исполняющим обязанности до выборов Губернатор назначил меня, а там в главы дорога открытая. Несколько руководителей меня поддержали, кто по молодости, кто за обещания. Весь район вышел, чтобы выгнать зверей на самого дорогого и удачливого охотника. В общем, охоту организовали по высшему классу, сейчас лоси выйдут на поляну, где замаскировался Губернатор, и несколько выстрелов из карабина повалят красавцев.
– Смотри, смотри, – жестоко посоветовал мой мучитель.
Я и без того во все глаза вылупился в стену, ставшую экраном, но, почему-то искажавшую правду жизни. Вот лоси выбежали на поляну и встали, как вкопанные. Губернатор почему-то в трусах и в майке ездил по кругу на велосипеде, а начальник милиции, прокурор и бывшая райкомовская уборщица разметали перед ним снег. Лоси упали на колени передних лап и сказали голосом бывшего губернаторского предшественника, павшего от рук до сих пор ненайденного киллера: «Пристрели, сил больше нет». Губернатор вынул из трусов рогатку и точными ударами уложил великанов.
Первым к Губернатору подбежал я, да, так и  в жизни было. Мне отсюда было плохо слышно, что я говорил, но тогда, когда Губернатор завалил лосей из карабина, я бросился перерезать глотки. Вдруг в пяти шагах от меня лось начал подниматься, и Губернатор снова выстрелил, толи пуля сорвала с меня шапку, толи волосы, встав дыбом, столкнули ее, но я тоже упал. Губернатор подбежал ко мне, пнул меховым сапогом, поморщился от запаха испуга, но обрадовался: живой!
Все эти кадры были вырезаны, вместо этого Губернатор заставил всех раздеться и натираться снегом. Я такой сцены не помнил, потому нырял в снег без азарта, как в теплую ванну. Губернатор заставил меня снять трусы и выбросить их подальше, поставил между убитыми лосями и сказал: «Только он будет тут хозяином, потому что, хоть и обмарался, но удовольствие предоставить сумел».
Но не так же было! Пока егеря свежевали туши и укладывали чуть подбыгавшее мясо в чрева двух японских джипов, мы выпили по стакану коньяка с шоколадом и поехали на заимку, где уже все было готово к ужину. Вот тут-то прокурор, испросив, как положено, разрешения Губернатора, передал ему устную просьбу трудящихся назначить меня и.о.главы района.
Губернатор оценивающе на меня посмотрел: «Не надо стесняться того, что случилось с трусами. Многие после встречи со мной белье меняют». Тут публика одобрительно захихикала. «Я назначу тебя главой, а они, – он мотнул тяжелой малоподвижной головой вокруг себя, – пусть попробуют не избрать».
Ничего этого не было в странной хронике. Будь там правда, а не билиберда с рогатками и вонючими трусами, (или трусы, действительно, были в реальности?), мой мучитель не задавал бы этих вопросов, ибо ответы были: Губернатор сам предложил мне должность, и не имеет значения, что совхоз, которым я руководил, развалился одним из первых, что я действительно сговаривал менее настырных сотоварищей поддержать меня, что я в самом деле не очень умен, хотя и закончил три высших образования, о чем жена мне всегда говорила в порыве экзальтированной страсти: «За то люблю, тебя, Сеня, что ты глуповат, но Богом замечен, везет тебе, как не каждому дураку».
Мой следователь, уже почему-то переодетый в белый медицинский халат, приблизился ко мне, кивком головы поднял с табурета, обдав густым запахом гнилых зубов, спросил, глядя прямо в глаза и сквозь них:
– Так ты признаешься, как пробрался к руководству и распродал район, или мне тебя за яйца подвешивать?
Ужас охватил меня настолько, что я закричал, и крик, наконец, вырвался из моей груди, вырвался сильно, и мелькнула мысль, что кто-нибудь услышит, придет на помощь. И точно, включили свет, кто-то уже развязывал веревки на моих руках, кто-то хлестал по щекам, чтобы я очнулся. Все еще оря, я проснулся, жена в ужасе стояла на коленях на своей половине постели и хлестала меня по щекам. Кое-как освободившись от ее опеки, я сполз с кровати, пощупал трусы, на полусогнутых, трясущихся ногах вышел на кухню, вынул из холодильника бутылку пива и единым духом выпил. Немного успокоился. Жена пристала с вопросами, что приснилось, пришлось послать на хрен. До утра почти не спал, все думал, откуда такая чепуха могла прийти в голову.

Начало нового века ознаменовалось для Бердюжья бурными избирательными процессами. Я не мог промолчать и написал пространную хронику этих событий, но напечатать ее нигде не удалось, мои оценки не вписывались в уставы демократической прессы. Но и теперь, по прошествии стольких лет, заметки эти кажутся мне интересными свидетельствами времени.

Страсти по выборам.
Уважаемые сограждане, любезные бердюжане, дорогие избиратели, в том числе и те, кто никогда не ходит на выборы, а если и ходит, то голосует так, что сам черт, да простится нам его упоминание, не разберет, чего они хотят и что из этого получится.
Мы, никудышние писаки, мало что разумеющие в современных политических баталиях, спустившихся с так называемого федерального уровня (и что это за напасть такая, не успеешь отвернуться – втюрят тебе словечко из любимого ими американского обихода!) на самый низший, в том числе и бердюжский, никогда бы не взялись за перо, ежели бы не столь волнительные события выборов главы нашего многострадального района.
Возмущенные возней, устроенной бывшим товарищем, а ныне господином Горбачевым, три года просидевшим главой, не только по фамилии, но и по разрушительному направлению деятельности созвучным с тем, которого всегда будет презирать советский народ, тогда мы написали памфлет "Как поссорился Иван Григорьевич с Бердюжскнм районом". Позаимствовали, грешные, у великого сатирика Николая Васильевича Гоголя не только лекало для заголовка, но и в некотором виде форму и стиль. Памфлет сей мы приводим в настоящем издании отдельной главой.
В тот момент разве что Господь Бог мог предположить, какие зигзаги выкинут политтехнологи с улицы Володарского столичного града Тюмени. Мы, темные, не знали их силы, и предположить не могли, как высоки надо всем в России чиновники. Они с загадочной улыбкой засылают в Думу проекты законов и с хохотом потом швыряют своды уже принятых этих законов в самые дальние углы пыльных своих шкафов, доставая только для того, чтобы сделать юридически грамотные проломы в правовых заборах для проявления свойственной им самостоятельности в суждениях.
Мы тогда закончили свой памфлет на патетической ноте, и вы сейчас ее почувствуете, мы не предполагали, что события примут такой оборот, что положенный было в архив памфлет придется доставать со дна сундука, выбивать из него пыль, дополнять описаниями новых действующих лиц и пускать таки на публику. Итак,

Как поссорился Иван Григорьевич с Бердюжским районом.

Велика и бесконечна Русь в своих чудачествах и глупостях. Памфлетисты давно бы вымерли, если бы что-нибудь изменилось. Впрочем, милейшие господа, внимание столь высокого жанра чуть ли не впервые обращено к жизни провинциального района, волею одного человека сделавшегося в одночасье посмешищем единого Уральского Округа. Целый месяц нельзя было где-либо признаться, что вы из Бердюжья, заранее не прикрывшись рукою либо газетой: кроме хихиканья и ехидства могли просто плюнуть.
Причиною всему стал средних лет очаровательньй человек с почти наполеоновским профилем и окологолливудской улыбкой, служивший при прежнем губернаторе главой администрации района и возжелавший поучаствовать в выборах, которые вдруг назначила новая губернская власть. Но разве есть в этом что-то зазорное, милостивые господа, ежели человек хочет служить своему Отечеству?! Да во все времена это считалось долгом и честью.
Бедная Русь! Редкая порядочная птица долетит до середины пути... Если гриб – то поганый, если помидор – зеленый, а пойдешь на рынок – тебе такую гадость подсунут, что и сказать стыдно.
Бедная Бердюжская земля! Скольких достойных сынов ты вскормила своим изобилием, но не вилось их гнездо в родном краю. Будучи иноземными, первые руководители желали видеть вокруг себя кого угодно, только не бердюжанина. И в каких только кабинетах Тюмени н Подтюменья не встречаются нам знакомые лица и не слышится радостное: "Земляки!". Не нужны оказались родной земле, но замечены и обласканы на чужой стороне. И горько, и бедно! Как дошел ты, район, до жизни такой, дай ответ? Не дает ответа…
И до чего простовата ты, Русь, и как не научились твои уши за липкими затасканными словами различать суть человека?!
В роли секретаря РК Иван Григорьевич работал так долго, что с его фамилией в районе ассоциировались только двое: тот и этот, Ну, о том Г. сказано довольно, А почему долго удерживался на плаву этот? Причина, по собственному признанию нашего героя, состоит в том, что он всю жизнь руководствовался принципом: если Первый сказал, что крокодил летает, значит – летает, пусть н не на большой высоте. Ни особого авторитета, ни уважения он не заслужил, а за многочисленные невыполненные обещания, говорят, за ним закрепилась «звонковая» кличка, но мы этого не утверждаем доподлинно, хотя можно справиться у многочисленной интеллигенции, которую он тогда "курировал" и дурачил.
В начале 90-х годов, когда под задницами райкомовскнх сидельцев запопахивало дымком, и стало ясно даже им, что тот Г. обменял страну, народ и партию на очередные тридцать серебренников, рванулся Иван Григорьевич с любимой райкомовской работы крестьянско-фермерскую фазенду сторожить да охранять пушных зверьков, шкурками которых приторговывал в одном нз райцентровских магазинов.
Если кому-то вдруг показалось, что мы осуждаем – полноте! ничего зазорного в том труде нету. Из миллионов пострадавших от революционных реформ разве мало людей по миру пущено? Не один наш герой, а даже академики и народные артисты промышляли так просто и безыскусно.
Пришло время напомнить вам, милостивые государи, о Сергее Григорьевиче Котченко, единоличном руководителе демократизированного района. Дела его известны, а результаты у всех на глазах. Был в его деятельности кадровый кульбит, в результате которого освободилось место председателя районного совета тогда еще народных депутатов.
Узнав об этом, пустились радетели к Ивану Григорьевичу на фазенду, пали ему в ноги, немытые сапоги руками оттирают и просят в три голоса: "Возвращайся на круги своя, время нынче тяжкое, будь председателем, и вместе с Котченкой, как две райкомовские лошадки, трудитесь во благо!". Ну, прямо как в летописи: "Прииди и володей нами!"
Иван Григорьевич, застигнутый за работой, оперся на большую лопату, на сомкнутые руки подбородок положил, сплюнул перед собой и сказал в переводе на нормативный язык примерно следующее: "Чешите, ребята, туда, откуда приехали, а я с фазенды не тронусь. Разваливали партию и государство и все прочее без меня,(?!) без меня и расхлебывайте."
Мы эту сцену вспомнили исключительно для того, чтобы подчеркнуть, как менялось отношение героя к власти в зависимости от силы самой власти. Вот если бы в тот момент жажда деятельности во благо района взвозгудала в нашем герое с такой же силой, как это проявилось в 2002 году, бросил бы он лопату, запрыгнул в машину, и прямо в этих сапогах пришел в райсовет: "Избирайте!" – цена его шибко бы возросла. Страница была бы в его биографии.
Вернемся же к Сергею Григорьевичу. Он "вел" район, как говорили раньше, восемь лет и привел. Но, милостивые государи, мы считаться не будем, мы же не мелочные людишки, да и не на базаре, не на Сорочинской ярмарке. Когда вся страна в разрухе, что значат отдельные издержки отдельно профуканного района?
Так вот, одной из заметных заслуг заслуженного работника сельского хозяйства Котченко является то, что именно он взял с фаэенды Ивана Григорьевича, отмыл его, отчистил, оболок в райкомовскнй строгий костюм, галстук ему нацепил и сделал своим заместителем. Район ахнул. Вы не слышали?
А разве, милостивые государи, вы не знаете, как умеет ахать русский народ не только районом – всей страной? Вроде и ахнул, а со стороны почти  и не  заметно...
Вооружившись партийными методами (иных он и не знал), Горбачев стал курировать культуру, образование, всю социальную сферу. Золотая у него голова и серебряный характер! Найдите в районе хоть одного человека, кому он отказал, кого обозвал плохим словом. Да ни в жисть! Даже если уж совсем нечего ответить, он анекдотец выдаст, все не просто так поболтали... А если кто, совести не имея, дожимать начнет с претензиями, Иван Григорьевич ответят: "Не надо ля-ля, дорогой, я тебе ничего не обещал". Вот такой он веселый и жизнерадостный, не говоря о прочих достоинствах.
В 1998 году главу администрации Котченко перевели в Тюмень. Бывший в резерве на эту должность председатель колхоза имени Калинина Сергей Иванович Демидов садиться в кресло главы решительно отказался, второй резервист тоже, и вот тогда уж началось. Поперли добровольцы. Да простится им эта дерзость: многие тогда значительно себя переоценили, чем крепко повеселили народ. Единственный серьезный претендент Николай Владимирович Теньковский рассмотрен не был. И не через девять ли месяцев временного исполнения обязанностей, видимо, дожидаясь дозревания, губернатор назначил главою все того же Ивана Григорьевича Горбачева.
То-то был праздник! Ах, как возрадовались черти в аду (чтоб гореть им синим пламенем!)! И как плакал Ангел на небесах, хранящий последние души бердюжских граждан!
Милостивые государи, вы никогда не задумывались, чем отличается руководитель от просто чиновника? Чиновник обычно суетлив, деловит, бумаги пишет. А бумаги такие, какие приказал начальник. Это он принимает решение и через своих подчиненных организует его исполнение. А чтобы принять решение, надо его продумать, просчитать, обосновать...Следовательно, суть работы руководителя – принимать правильные решения.
Что же касается нашего героя, то, к моменту назначения главой района, он за всю жизнь не принял ни одного самостоятельного решения, никогда никем и ничем не руководил и искренне верил, что крокодилы летают, если так считает Хозяин.
Станем ли мы копаться в том, как мы жили под руководством Ивана Григорьевича? Да не станем! Просто скажем, что в районе нет работы, а работающим платят смешную зарплату. Что жируют только несколько вороватых предпринимателей, а рядом с властями существуют странные люди, во многом определяющие ее решения. Что треть пашни потеряна, а в общественном секторе дорезают последних коров. Что в самом озерном крае свою рыбу видим только на областных выставках и в гербе родного района, из которого разбежались все врачи, еще могущие убежать. Что аварийный дом культуры обнесен красными флажками, оставшимися еще после больших губернаторских охот. Самое печальное, что глава все три года был весел, полон оптимизма и несостоятельных надежд. Он очень любил посмеяться на людях... В доме, где уже почти покойник...
С таким прекрасным настроением отправился Иван Григорьевич на первые выборы главы района 14 января 2002 года. Главным ему соперником судьба определила Николая Владимировича Теньковского. Коренной бердюжанин, молод, образован, воспитан. Солидный опыт руководящей работы, последний год – глава Бердюжской сельской администрации, где успел о себе заявить серьезно. Как только это дошло до сознания Ивана Григорьевича, с сознанием стало плохо: ведь даже уборщицы коридоров власти предрекали победу Теньковского.
Знаток аппаратных интриг, Иван Григорьевич делает неожиданный шаг: он идёт к Теньковскому и просит его... не выдвигать свою кандидатуру. Вот это номер! Послушаем же, чем мотивировал Иван Григорьевич свою просьбу. Может быть, он сказал, что смена руководителя задержит поступательный процесс восстановления района, что нарушатся наработанные связи и отношения, что могут быть сорваны такие-то программы, что людям в результате труднее станет жить? Как мелко вы мыслите, милостивые государи! Аргумент Ивана Григорьевича был много сильнее. Он сказал: "Дай мне доработать до пенсии".
Немые сцены всех МХАТов меркнут перед режиссурой Ивана Григорьевича. Мужчина в расцвете лет, сил и возможностей (так, по крайней мере, он сам считал), просит ещё даже не соперника, а только возможного кандидата в соперники, о снисхождении. Должны усомниться, что это даже не мотив, а диагноз.

Власти назначили действующим главой Сергея Ивановича Демидова, того самого, что три года назад очень решительно отказался. Демидов и Теньковский до последнего времени были друзьями, но наслышаны мы, что некто в образе чёрной кошки всё-таки между ними пробежал. Пикантная, милостивые государи, складывается ситуация, как в писанин: " И брат пойдет на брата, и друг на друга".
Едва ли кто взялся бы предрекать исход выборов между Демидовым и Теньковским: оба бердюжане, молодые и красивые, замечательные отцы, опытные хозяйственники и при прочих достоинствах. Но мы забыли о Горбачёве, а ведь он опять тут. Неискушённый в аппаратных интригах, Демидов назначает его... своим заместителем. Демидов ещё не понимает, что, приняв такое решение, он сразу потерял тысячи голосов. Теперь, где бы он ни появился и что бы ни говорил,  уши Ивана Григорьевича торчали у него за спиной. Это назначение повязало Демидова с Горбачёвым и мазало его грязью.  Оно свидетельствует о зависимости  Демидова от каких-то обстоятельств, которые избирателям неизвестны, и потому опасны.  Оно подтверждает,  что зло,  низложенное  и   опозоренное  ценой  огромного  напряжения общественного мнения, может быть восстановлено волей одного-двух чиновников.
Милостивые государи! Хватит ли нам сил уйти от сиюминутных обострений, подняться над Бердюжьем и окончательно обозреть всё это с высот? Для чего пишем мы сей памфлет? Отнюдь не из желания помочь или помешать кому-то на этих выборах. Мы уделили в нём достаточное внимание человеку, играющему самую зловещую роль в судьбе Бердюжья последнего времени, и хотели, чтобы народ понял нас. Мы хотим показать действующим и будущим руководителям местного масштаба, что, кроме мнения Кое-Кого, кто изредка приезжает из губернии, есть просто суждения человеческие. Что начальнику, каким бы большим он ни был, нельзя делать всё, что он считает возможным. Что если крокодилы и подлётывают, то это случается в краях, весьма далёких от Бердюжья.

Так мы оценивали ситуацию в то время, вот с таким оптимизмом, любезные читатели, шли бердюжане к выбору между Сергеем Ивановичем и Николаем Владимировичем. Отношения между ними успели разладиться, да оно и понятно, ибо с давних времен должностные портфели еще никого не объединяли. Но больше всего разлад случился в стане избирателей, потому что оба парня хороши по всем статьям, и межевая грань пролегла не только по селу или по улице, но, в иных семьях аж по супружеским опочивальням, где после соперничества предвыборных позиций жена говорила мужу: "Раз ты не с нами – ты против нас, потому ложись лицом к стенке и о ласках позабудь до подведения итогов в нашу пользу".

Далее была череда судебных процессов,в результате которых кандидатура Теньковского была снята с выборов, остались Демидов и Кустов, шедший в связке с Теньковским. И события развернулись самым неожиданным образом.


Слышали ли вы, господа, русскую мудрость о том, что не следует кричать "гоп!", пока не перескочил яму? Явно забывшие об этом члены горбачевской команды уже вознамерились, как и полагается, откупорить шампанское, благо до открытия избирательных участков менее 10 часов, и уже ничто не может произойти. Мы не очень хорошо запомнили пословицу, потому не ручаемся за точность, что на всякую хитрую гайку всегда найдется болт с резьбой.
Кто бы мог подумать, милостивые государи, что за полтора часа отпущенного законом срока, когда уже отходили ко сну ничего не подозревавшие избиратели, в райизбирком пришли люди с заявлениями: только что прибывший с судебного заседания кандидат в главы Кустов дает им сумасшедшие деньги за голоса в его пользу.
Что там театр, господа! Что там ничтожны драматурги, выдавливающие из себя никуда не годные сцены! Умрите, союзы писателей и журналистов, лучше все равно не написать!   Напрасно возопил Иван Григорьевич, перекрывая трансляцию концерта Витаса, что это подстава, уловка, липа. Избирательная комиссия большинством голосов сняла кандидатуру Кустова. Ситуация повторилась, только теперь в неловком положении оказался Демидов, вся вина которого состояла лишь в том, что он допустил ряд тактических и кадровых ошибок, пошел на поводу у авантюристов всех мастей и рангов, и в итоге проиграл стратегически.
Нет, что ни говорите, а не поиссякла совесть в нашем народе, есть люди достойные, способные у самой последней черты одуматься и спросить себя: "Что же я делаю? Как можно! Ну, и вляпался же я, не осмотревшись, в такую кучу говна!". И, подобно герою любимого нами автора, воскликнет: "Карету мне! Карету!" – и ускачет в родные пенаты.
Демидов на другой день принципиально отказался от должности, не желая больше участвовать в том, что мягко называется избирательной кампанией. Это сразу вернуло его в лоно уважения и доброжелательности народа, что выразилось в избрании вновь на пост председателя колхоза, с которого уходил в административное плавание.
Председатель территориальной избирательной комиссии Сергей Шумилин, имеющий огромный опыт проведения всякого рода выборов еще с советских времен, но обнаруживший наличие собственных суждений не по рангу, под благовидным предлогом был выведен из состава комиссии.
Народ наш, которому не дали выбрать между двумя земляками и патриотами, получил, как и ожидалось, резервный вариант: в апреле 2002 года главой района был назначен некто Мухин.

До последнего времени у нас не было желания присматриваться к личности Мухина, потому что много других, более достойных дел. Став эаконноизбранным, господин Мухин собрал партийно–хозяйственный бомонд Бердюжья и его окрестностей на торжественный ритуал вступления в должность, пышно-непонятно называемый инаугурацией. Все прошло в лучшем виде на фоне безрадостно-безнадежного существования избирательской массы. Сказывают, что на главу надели цепь с гербом и достойно одарили. Это стало уже интересно. Финансовая сторона мероприятия нас не интересует, возможно, есть более любознательные. Нам показалось по меньшей мере странным начинать трудовое поприще в сложнейшем в социально–экономическом плане районе под заимствованные у соседей фанфары и оплаченный скудным бюджетом чеканный шаг солдат ближайшего гарнизона. Как-то плохо это вяжется с желанием просто работать. Этак завтра устроят коронование главы сельской администрации, а потом троекратно будут обносить вокруг водонапорной башни вновь избранных деревенских старост, потому что на более затратные церемонии в бюджете нет денег.
2002 год.

Осенью 2004 года  редактор моей газеты «Сибирская околица» Виталий Снисаренко приехал в Бердюжье и подготовил материал о стиле работы главы района Мухина. Материал получился скандальный, я специально поехал в Тюмень почитать его до печати, впечатление было сильное: после таких публикаций герой должен застрелиться, по крайней мере, подать заявление об отставке, пока не успели снять. Но события развернулись неожиданной стороной. Почти месяц не было никаких новостей, хотя район бурлил: сняли, снимут, уберут; потом приехал вице–губернатор Якушев, было объявлено о его встрече с общественностью в два часа. Я собирался на встрече выступить, но утром позвонил редактор и сказал:
– Мы свою работу сделали, пусть разбираются. На встрече засунь язык… ну, ты понял, куда. Ты там не частное лицо, а собкор газеты. Я тебе запрещаю вмешиваться. Все. Привет!
В два тридцать нам объявляют, что Якушев с главой объезжает хозяйственные объекты. В три уточняют, что будут через двадцать минут. Они появляются в четыре, без объяснения причин задержки Мухин начинает… подведение итогов «социально–экономического развития» района за девять месяцев. Выступают клерки, звучат потрясающие цифры процентов роста, и только в конце названа ключевая: бюджет района обеспечен собственными средствами на 13 процентов. Все. Остальное вообще не должно интересовать. Дальше начались вопросы вице–губернатору. Чувствовалась умелая рука опытного аппаратчика, готовившего всю эту шелупонь, интересующуюся, например, когда у нас в области будет своя хоккейная команда высшей или даже супер–лиги, я так и не уловил, потому что хохотал: да, нет у нас в Бердюжье других проблем, кроме хоккея! Неожиданно интересные предложения высказал руководитель коммунальной службы Муравьев, я заметил, что Якушев впервые взял ручку, что-то записал. На том все и закончилось. О статье в газете даже не вспоминали. 

Васяня издалека узнал мою машину и вышел на середину улицы, широко расставил руки и заставил остановиться. Я принял вправо и открыл дверцу.
– Максимыч, здорово, брат, тысячу лет тебя не видел.
– Здорово, Васяня.  Гуляешь?
– Еще нет. Только что встал, вышел до магазина, иду куда-нибудь в тенек. Пошли со мной?
– Васяня!
– Знаю, что не принимаешь, но хоть посиди рядом, я хочу поговорить с хорошим человеком.
Я понял, что Васяня просто будет обижен отказом, и нехотя согласился. Сели на скамеечку в тени придорожных акаций и сирени, Васяня достал из кармана бутылку водки, пошарил правой рукой где-то за лавкой и привычно вынул стакан.
– Тебе не предлагаю, но за твое здоровье выпью, не запретишь, потому как уважаю. – Он мелкими глотками, словно нехотя, принял водку, недолго посидел, уткнувшись лицом в огромный кулак, потом удовлетворенно подытожил: Пошла!
– Давно загулял?
– Вторая неделя только.
– Бросать не думал?
– Да ты что, Максимыч, я только раскумариваться начал. Погуляем.
– Один пьешь?
– Зачем? Вчера Джигит приходил.
Джигитом в селе зовут Володю Андронова, молодого мужичка лет сорока, маленького ростичком и неуклюжего до крайности. В деревне прозвища чаще всего дают «от обратного», и никудышний Володя на всю жизнь приобрел кличку Джигит.
– Он опять в загуле?
– Максимыч, ты меня обижаешь. Какой это загул? Ты видел, как он пьет? Это же позор! Встанет, сотку накинет и опять упал. Скучно с ними. Да вчера у меня еще закуску сожрал.
Васяня вытащил сигарету, затянулся в предвкушении интересного рассказа. Он знал, что я люблю  забавные случаи.
– Я ему плеснул, когда он пришел, он тяпнул. Показываю на конфетку, длинную такую карамельку в бумажку завернутую, закуси, мол. А он ее схватил и сожрал.
Я представил эту сцену и засмеялся.
– Нет, Максимыч, я этой конфетой неделю занюхивал, один конец бумажкой обернул, а другой лизну, если что. А он слопал. Я заорал, он понять ничего не может, испугался. Потом сразу уснул.
Минут за десять разговоров Васяня трижды выпил по стакану и отбросил пустую бутылку. Я присмотрелся: он почти не изменился, только говорил четче и уверенней.
–  Вася, тебе бутылки мало?
– Зачем мало, очень даже хорошо, разогрев пошел. У меня еще одна есть, пойду к Бабеку, тот со мной посидит. Ну, давай?
Мы пожали друг другу руки и разошлись. Я уже перестал удивляться  Васькиным способностям. Он пил по несколько месяцев кряду, всякий раз выходя из запоя только через реанимацию. Правда, попадал он туда не всегда по своей воле, чаще по заявлению жены или после попадания в милицию.
Прошлой зимой Васяня пил особенно сильно, я часто видел его со своим соседом Зубарем, который в лучшие времена жил с семьей в благоустроенной квартире, но, когда запивал, уходил от жены и детей и переселялся в маленький домик по соседству с моим. Как-то я в открытом гараже прогревал машину, собираясь ехать по делам. Васяня вышел от Зубаря, поздоровался.
– Максимыч, помоги мне телек от Зубарика увезти, скучно в хате без ящика.
– Давай, только быстро, я тороплюсь.
– Я подъехал к воротам, вместе вынесли тяжелый аппарат, поставили на заднее сиденье, так же тяжело и неловко внесли телевизор в домишко Васяни.
Дня через три в мою калитку постучал милиционер, я вышел на крыльцо.
– Хочу спросить, вы случайно не видели, как из этого дома телевизор унесли?
Я откровенно смутился, даже покраснел:
– Не видел. А когда?
– Точно не известно, хозяин пил эти дни, а сегодня обнаружил, что нет телевизора. Ну, извините.
Я побежал к  Васяне, тот лежал в почти нетопленой  комнате утлого пятистенка и смотрел злосчастный телевизор. Два волосатых мужика в галстуках лениво переговаривались, обсуждая, очевидно, экономические трудности завоеванной ими России.  Васяню, казалось, сильно интересовал этот разговор, он внимательно слушал, рядом с диваном стояла бутылка со стаканом, на столе одиноко сиротела посаженная в фантик традиционная карамелька.
– Васяня, по нас с тобой нары плачут, телик-то в розыске.
– Да ну, Максимыч, ты чего-то гонишь. Никто же не заявит.
– Зубарь заявил.
– Нет. Зубарь мне его в карты проиграл.
– Господи, Васяня! Какие карты, он заявление написал!
– Обожди,  Максимыч, ты про заяву серьезно?
– У меня милиция была.
– Нехорошо, за это надо бы морду набить. А что делать будем?
– Надо телевизор обратно увезти, пока Зубарика дома нет.
– А появится – морду начищу, – охотно согласился Васяня.
Мы обратным путем отгрузили тяжелый ящик, я не стал дожидаться Васяню и уехал. Ситуация, кажется, разрешилась сама собой.
Еще через неделю я зашел к нему проверить, как дела. Вася, как всегда, лежал на диване в нетопленом доме и сосредоточенно о чем-то думал. Даже мой приход его не отвлек от размышлений. Я нарочно громко еще раз хлопнул дверью и поздоровался.
– А, Максимыч, здорово. Соображаю, что за гости у меня вчера были.
– Поди, опять Джигит?
– Что ты! Какой Джигит! Десятка два маленьких мужичков, не больше валенка, крепенькие такие, как груздочки.
– Васька!
– Точно, Максимыч, и шустрые, лезут везде, к бутылке подбираются. Встану, прикрикну – попрячутся, кто за печь, кто под столом. Только лягу, они опять фулиганить. Да матерятся!
– Мишка, у тебя крыша не едет?
– Возможно, уже в пути, чего же ты хочешь, ведь я перед новым годом начал, а тут сплю на диване, открыл глаза, а в окошке сирень распустилась. Я сам испугался: весна, листочки зеленые, мать ты моя… Выполз на улицу, точно, лето почти. Вот и завязываю.
– Ты бы не напрягался, вызвал скорую, а то сердчишко стуканет.
– Это не страшно. Самое  хреновое, если трахнет, и будешь потом всю жизнь ходить по деревне в калошах и воробьям кукишки показывать. А с Курлаевым я договорился, мы тут с ним два дня пировали у меня, он мне в случае чего, если, как он говорил, слетаю исходом, в диагнозе напишет спид или сифилис.
– Тебе-то потом какая разница?
– Не скажи, дружок. Мне, может, и все равно, а сыновья пусть гордятся, что отец их был мужиком, а не засранцем.
Курлаев – это местный патологоанатом, единственный врач, который все может и все знает, и диагнозы у него самые точные и бесспорные.

– Максимыч, ты мне объясни, сегодня по ящику показывали одного еврея–политкаторжанина, он в сталинских лагерях 25 лет отбахал, теперь ему девяносто, костерит Сталина. А мои друзья после первой ходки почти все тубики, Тольку зарыли, Владя на наркоте сгорел. И отсидели-то по трешке! Я вот смотрю и думаю: что за зона такая у Сталина была, что после нее этот хмырь еще полста лет протянул, и вроде зубы все, только картавит сильно, все-таки сказалось…

В средине дня заехал к Васяне, потому что он уже давно пил, нигде не появлялся, и ребята запоговаривали, жив ли? Хозяин, как всегда, лежал на продавленном и зассаном диване, лениво повернул голову в сторону отворившейся двери и страдальчески улыбнулся:
– Максимыч, проходи.
Он не был пьян, но морщился и передергивал лицо, скрывая боль.
– Что у тебя опять? – спросил я, помятуя, что в прошлом году у Васяни печень вывалилась величиной с подушку средних размеров, потом клинило сердце и ехала крыша. Когда крышей его упрекнула не особенно деликатная соседка, Васяня  ответил, что ее чердак уже давно в дороге, но он же об этом никому ни слова.
– Максимыч, сил нет.
– Сердце?
– Хуже.
– Куда еще хуже.
– Да, у меня яйцо.
Не сразу сообразив, я смотрел на Васяню и созревал.
– Ну, яйцо, что с ним?
– Максимыч, ты смеяться будешь.
– Я что, яйца не видел. Снимай штаны.
Василий с трудом привстал, опустил трусы до колен и отвернулся. На первом плане, затмевая все другие детали интерьера, красовалось темно–синее яичко величиной с хорошую банку из-под майонеза. Вася с болезненной гримасой на лице терпеливо переносил минуту позора, пока я, испуганный и смущенный, не закричал:
– Какого хрена ты лежишь! Поехали в больницу!
– Ты что, Максимыч, да ни в жисть! Пойду там трясти этим приобретением.
– Застудил, наверно?
– Ночи три не помню, где спал.
Зная, что в больницу Васяня сам ни за что не поедет, я подрулил к скорой, зашел в диспетчерскую, женщины в белых халатах обедали за столом. Я кивнул Светлане, которую хорошо знал, мол, буду ждать. Она быстро вышла.
– Опять давление?
– Нет. Ты, Светка, когда-нибудь синие яйца видела?
– Чьи?
– Господи! Мужские!
– Как тебе сказать? В темноте все кошки черные.
– Поедем, посмотри у Васяни. Страшная картина.
В дом мы вошли вместе, Васяня аж привстал, когда увидел Светлану. Та сразу пошла в атаку:
– Какого хрена разлегся? Снимай штаны!
– Ты что, Светка, с ума сошла? Да ни за что!
– Ой, Вася, ты за меня не переживай, я за десять лет такого насмотрелась, мне твои голубенькие кокышки до лампочки. Снимай!
Однако, когда Вася опустил трусы, она не сразу заговорила.
– Поднимай занавес, спектакль закончен. Поедешь со мной.
Мы вместе вышли во двор, пока он собирался. Светлана успокоила:
– Ничего страшного, доктор посмотрит, прокапают, через неделю все хозяйство пойдет по прямому назначению. И пусть тебе спасибо скажет, гангрена могла быть. Ну, бывай!
 

Когда мы приехали в Бердюжье и стали искать квартиру, нам посоветовали маленький домик на Чапаевке, после смерти старушки домик был свободен. Мы договорились с наследниками и переехали. В соседях оказалась замечательная старушка баба Маша Торопова. Мы ей сразу приглянулись. Бабулька приглашала в гости, мы подолгу разговаривали, жену мою иначе, чем Людочкой она не звала. Бабушка Маша и посоветовала обратиться к соседям слева, которые направляют в дом престарелых свою родственницу, а ее домик продают. То, что я увидел, не столько поразило, сколько удивило. Старый домик был увешен металлическими щитами и походил на поношенный броненосец, с которого не успели содрать всю обшивку. Но это уже был свой угол. В домике прожили два года. В нем побывал в гостях директор Всероссийского дома народного творчества Георгий Ефимович Мушинский, направленный мне на помощь в составлении комплексной программы развития культуры. Надо сказать, что документ такой был принят, как водится, выполнен не до конца, но положительную роль сыграл. Я не приглашал Мушинского домой, тем более, что обедали мы в малом зальчике столовой, а жил он в гостинице. Но он сам напросился, отказывать было нельзя. В тесных сенях, открыв дверь избы, я пропустил гостя вперед, он поздоровался с Людмилой, распрямился и ударился о потолок: Мушинский был слишком высоким для нашей хаты. Посидели в «горнице», попили чай. Георгий Ефимович облюбовал так называемую «опасную бритву», лежащую на комоде, и попросил подарить. Я быстро нашел футляр. Гость положил на стол рублевую бумажку. На мое недоумение ответил, что так положено, острые предметы нельзя принимать без символической оплаты.
Позже узнал, что Мушинский был у меня в гостях по просьбе министра культуры Юрия Серафимовича Мелентьева. Наверное, тому начальник управления сказал, что Ольков не может получить квартиру в Бердюжье и придется его переводить в другой район, такие варианты есть. Вскоре после этого мы получили однокомнатную полублагоустроенную квартирку.
В один из приездов в свой избирательный округ Мелентьев целый день пробыл у нас в районе. Я был приглашен, рассказал о проводимой тогда централизации клубных учреждений, показал дом культуры, убеждал, что нужно строить новый. За обедом в столовой предложил изменить схему финансирования культуры, отдать в отдел фонд зарплаты, а мы сами определим, чья работа что стоит. Были и другие смелые предложения. Министр внимательно на меня посмотрел:
– Коля, ты заведующий районным отделом, вот будешь министром, тогда и реформируй, как тебе угодно.
По дороге в Ишим заехали в Пеганово, посмотрели местный краеведческий музей, который создавала учительница Алесандра Флягина при всесторонней поддержке директора совхоза Виктора Гейна. Министр похвалил эту работу и обещал поддержку.
На десять часов следующего дня в Ишимском районном доме культуры было назначено совещание. Мы подъехали за пятнадцать минут до начала. На крыльце меня встретили два заместителя начальника областного управления культуры Герман Казанцев и Владимир Волчек:
– Коля, министр сказал, чтобы ты выступал сразу после его доклада.
– Да я не готовился, и о чем говорить?
– Юрий Серафимович намекнул, что ты знаешь, о чем надо сказать.
Я понял, что надо озвучить сделанные вчера предложения. Быстро набросал план выступления и пошел на трибуну. Говорил я, как всегда, взволнованно, от души, язык не подводил, дело знал, слов хватало. Зал меня хорошо поддержал. Потом Герман Казанцев рассказывал, что во время моего выступления заместитель председателя облисполкома Зинаида Богданович наклонилась к министру:
– И этот парень у нас в Бердюжье!
Наверное, министр что-то ей подсказал, потому что вскоре я получил несколько лестных предложений о переводе, но родившаяся дочь спутала все карты.

Нашей соседкой по тому дому была Таня Аверьянова, бойкущая женщина, работящая и любительница до собственной бражки. Баба Таня отличалась чрезмерной говорливостью и постоянной готовностью согласиться с каждым, кто оспаривал ее мнение. Жили мы дружно, друг к другу летом ходили прямо по огородам, которые не были разгорожены. Однажды баба Таня позвала:
– Людочка, иди сюда, посмотри, что это у меня прет на гряде?
Баба Таня со своим сожителем дядей Федей держали корову, подростка, теленка, так что навоза было много, и к весне на задах бабкиного пригона, на самом солнцепеке, вырастала солидная навозная гряда. Честно говоря, толку с нее было мало, Таня сеяла всякую нечисть, огурцы вырастали как поленья, желтели и поедались свиньями.
Когда Люда сделала ревизию бабкиных посадок, она не могла сдержать смех: на навозной гряде, опережая все мыслимые овощи, нежились тыквы. Видимо, после веселого застолья наша агрономша перепутала семена.
Вскоре нам дали однокомнатную квартиру в доме, где были тепло и вода. Я продолжал строить домик на месте разваленного бабкиного броненосца. Когда родилась Маша, мне предложили трехкомнатную квартиру с отдельным входом в четырехквартирном доме. Вот тут меня и взяла забота. Заманчиво перейти в квартиру, но тут ни кола, ни двора. Ясно, что того домика придется лишаться, было такое понятие: отчуждение. А лишаться жалко, потому что место хорошее, огород, дом почти достроен.
Как-то с этими сомнениями я и явился к бабе Тане:
– Не знаю, что делать. Вроде собственный домик лучше.
– Конечно, лучше. Улица у нас чистая, соседи хорошие, домик достроишь, тут тебе и грядки, тут тебе и поросеночек.
– А с другой стороны – благоустроенная квартира – это такая благодать!
– Правильно, Коленька, на хер оно тебе сдалось, гавно ворочать. Продай этот дом к чертовой матери и живи спокойно. Вода под боком, туалет под задницей, лег на диван и газету читай хоть весь день.
Я всегда вспоминаю эти разговоры с бабушкой Татьяной Аверьяновой, своеобразным, добрым и хитрым человеком.
В селе Гагарье, которое получило это название из-за обилия в этих местах гагар, птиц шумных и бестолковых, и еще задолго до легендарного полета космонавта Гагарина, председатель местного колхоза Петр Михайлович Зварыгин работал довольно долго. Жил он в Казанке и каждый день ездил на работу за десяток километров, что давало возможность его недоброжелателям критиковать председателя на собраниях. Это был единственный в районе колхоз с шестидесятых годов, состоящий из одной деревни. Прежнего названия я не помню, но в связи с двадцатилетием Победы колхозу присвоили имя погибшего земляка, Героя Советского Союза Якова Черемнова. Я встречался с сестрой героя, но тогда совсем не умел спрашивать, и интервью получилось неинтересное.
Петр Михайлович много строил, урожаи на гагарьевских увалах получал рекордные, молока и мяса продавал больше плана. В 1974 году колхоз получил Памятный знак центральных властей «50 лет СССР», которых к очередному юбилею было учреждено немного, чуть ли не тысяча по стране. Помню, принимая награду, Зварыгин сказал, что работаем, стараемся, вот и Москва про нас не забывает.
В начале семидесятых годов колхоз построил хороший клуб, как раз в это время в области проходили Дни советской музыки, и один из почетных гостей Василий Павлович Соловьев–Седой со своей бригадой приехал в Гагарье. Наш первый секретарь Кныш взял меня с собой для освещения этого большого события. После продолжительного общения композитора с залом, когда перепели все известные, ставшие народными, песни, на сцену вышла высокая и красивая певица Майя Липянская. Я с фотоаппаратом сидел в первом ряду. На певице было светлое приталенное платье до самого пола, что вызвало одобрительные шепотки старушек за моей спиной: вот, мол, из большого города, а какая скромная. Маяй спела одну песню, зал ударил в ладоши, она низко поклонилась, и две половинки платья разошлись, едва не обнаружив сиреневые плавочки. Мои старухи так и поперхнулись.
Потом я прошел в гримерку, Василий Павлович сидел в кресле и пил газировку прямо из горлышка бутылки. Я поднял аппарат и нажал спуск. Все засмеялись, а Соловьев–Седой попросил прислать снимок:
– Коля, это будет сенсация, никто же не знает, что в бутылке газвода! После высунутого языка Эйнштейна это будет второй снимок.
К сожалению, ни одного снимка я так и не сделал. В эти дни тяжело заболела моя дочь Таня, а после всего я не мог найти пленку в лаборатории нашего не очень аккуратного фотографа. Но память осталась.
Зварыгин пригласил меня после концерта в столовую «на банкет», уточнил, что с Кнышем согласовано. После третьей рюмки я спросил разрешения у композитора спеть свою любимую песню. Видел, как напрягся Кныш. Соловьев добродушно кивнул, и я старательно стал выводить «Прощай, любимый город». Василий Павлович подхватил, и уже весь стол демонстрировал автору знание текста и местами мелодии, вытеснив на задний план смелого инициатора маленького гражданского подвига.

О том, что все преходяще и все способно к очень скорому изменению, мне внушили не философы, а молоденькая парикмахерша. Когда я сел в кресло, она робко вышла из-за занавески, спросила упавшим голосом:
– Как будем стричь?
– Хорошо будем стричь, – гордо ответил я, хотя из того, что даже в молодые годы росло на моей голове, довольно сложно было изобразить прическу в приличном смысле. Девушка пострекотала машинкой, пощелкала ножницами, убрала с моих плеч простынку, которую набрасывали еще во время освоения целинных и залежных земель, и обреченно сказала:
– С вас тридцать копеек.
Я глянул на свое отражение и, видимо, изменился в лице.
– Вы знаете, – призналась девушка, – ваша голова первая, которую я самостоятельно постригла. Если что-то не так, то теперь уже ничего не изменишь, но вы не отчаивайтесь: через полмесяца волосы отрастут, и будет значительно красивее.
С тех пор и руководствуюсь этим соображением: ничего, что плохо, могло быть хуже, а время пройдет, «волосы отрастут», и все будет как надо.

Никогда не встречался со Щербиной лично, видел его в президиумах журналистских конференций и идеологических активов, видел и у нас в Казанке, когда труднейшей весной 1971 года он прилетел на вертолете, сел прямо на площади у райкома, вышел из машины в хромовых сапогах, бриджах и темносинем плаще. Их тогда все начальство носило, они были практичны, с них легко оттиралась грязь, а подклад в красную клетку долго держался чистым. Кажется, это были китайские плащи. Что касается сапог и бриджей, то они остались руководящей униформой и после отъезда Щербины из области.
От вертолета, на ходу поздоровавшись с Кнышем, он прошел прямо в зал заседаний, где собрались все хозяйственники. Весенний сев был под угрозой, затяжные дожди не пускали в поле, а сроки уходили. Щербина выслушал всех знакомых руководителей, не повышал голоса, не грозил. Говорил о том, что, если через трое суток дожди не прекратятся, пшеницу придется сеять дедовским методом, из лукошка. Я не услышал в зале ни одного смешка. Сказал, что в область в срочном порядке на элеваторы завозятся семена серых, позднеспелых культур.
Я слышал потом мнения многих старых хозяйственников. Яков Арсентьевич Пономарев, председатель Селезневского колхоза имени Ленина, делегат ХХ партийного съезда, восхищенно говорил о высочайшем такте первого секретаря обкома:
– Ты знаешь, как на него Москва жмет? Ты посмотри, спал он сегодня хоть час? А зачем к нам прилетел? Поддержать! Он-то знает, каково сейчас мужику.
К счастью, дожди прекратились, но та весна запомнилась многим.
В районе всем известен был вечный руководящий шофер Михаил Иванович Козлов, он всю жизнь возил только первых руководителей, то секретаря райкома, то председателя райисполкома. Когда вышел на пенсию, я несколько раз приглашал заменить уезжавшего на сессию редакционного водителя Толю Бессонова. Михаил Иванович никак не мог привыкнуть к тому, что на машине ездит не начальник, а все, кому не лень. Объяснил, он смирился. Второе. Он упорно звал меня Семеновичем. Сколько ни поправлял, ничего не добился, так и был Семеновичем.
Он возил в свое время первого секретаря Казанского райкома Федора Яковлевича Стрекалева. Дело тоже было весной. В район приехал Щербина, и вместе со Стрекалевым и председателем райисполкома они поехали по району. Останавливались часто, смотрели ранние посевы, проверяли почву на созревание. Будучи человеком очень аккуратным, Борис Евдокимович выходил с поля и тщательно очищал свои сапоги прошлогодней травой на обочине. То же делали и сопровождающие его руководители района. Закончив, Щербина садился на переднее сиденье, и Козлов запускал мотор. Однажды гость сказал:
– Михаил Иванович, а так первого секретаря обкома не возят!
Козлов, поняв, что у шефа хорошее настроение, в тон ему спросил:
– А как же возят первого секретаря обкома, Борис Евдокимович?
– А вот учись. Ты видишь, что я направился к машине – мотор должен уже работать. Я открываю дверцу – ты включаешь скорость. Я опускаюсь на сиденье – ты трогаешься.
– Все понял, Борис Евдокимович, сделаем в лучшем виде!
Случай не заставил себя ждать, через полчаса опять осматривали поле, и Щербина долго возился с грязью на сапогах. Оба местных начальника уже сели на свои места. Наконец, Щербина последний раз вытер сапоги пучком сухой травы и пошел к машине. Мотор загудел. Борис Евдокимович открыл дверцу и поставил ногу на подножку. В это время Козлов отпустил муфту и рванул вперед. Щербину развернуло, он захлопнул дверцу и, не удержав равновесия, упал. Козлов затормозил, оба хозяина выскочили из машины, но гость уже стоял посреди лужи, вытирая травой полы грязного плаща. Стояла гнетущая тишина. Михаил Иванович уже простился с жизнью. Районные руководители не знали, как себя вести. Щербина немного прибрался, сел в машину. Окаменевший Козлов кое-как тронулся с места, и еще несколько минут машина шла в гробовой тишине. Наконец, Щербина повернулся в сторону Козлова:
– Ну и так не возят первого секретаря обкома, растуды твою мать!
Михаил Иванович облегченно вздохнул.
Рассказывая позже этот случай, он все время подчеркивал, что Щербина запросто мог его посадить, а еще веселее – покушение припаять. А что? Очень похоже! Рассказывал еще, что в Тюмени выскочивший из переулка грузовик ударил «бобик» первого прямо в правый бок, со стороны пассажира. Щербина выбрался из машины, запрыгнул на подножку грузовика. По нолям на номере водитель понял, что это конец. Щербина спросил:
– Вчера спиртное принимал?
– Нет.
– А если милиция проверит?
– Не пил, с праздника во рту не бывало.
– Семья есть?
– Сын и дочь.
– Поезжай! – Щербина соскочил с подножки и остановил проходящее такси.
Его водитель подошел к шоферу грузовика:
– Поезжай, раз он сказал, а я своим ходом до гаража доберусь. Ты хоть знаешь, кто это был?
– Вижу, что большой начальник, а кто – не знаю.
– Это первый секретарь обкома партии Щербина.
Зря он это сказал, парень за рулем так и обмяк.
Наш земляк писатель Иван Ермаков долгое время, уже будучи известным, жил на частных квартирах или в общежитиях. Никак не получалось добиться хорошему писателю нормальной жилплощади. Говорят, что Щербина хорошо относился к Ермакову и ценил его талант. Однажды Иван Михайлович напросился на прием к первому секретарю.
– Борис Евдокимович, за область стыдно, сибирский писатель – и без жилья!
– Иван Михайлович, ты брось пить, мне дать тебе квартиру – раз плюнуть!
Ермаков встал во весь свой внушительный размер:
– Так плюньте же, плюньте, Борис Евдокимович!
– Тьфу! – громко выругался секретарь и позвонил в горисполком:
– Что первое на очереди сдается?
– Дом на Республике.
– Забронируйте за писателем Ермаковым трехкомнатную квартиру.
Так Иван Михайлович поселился в знаменитом доме над «Родничком», в котором и прожил всю свою несправедливо короткую жизнь.

Все знали, что Щербина неприхотлив в еде и никогда не приветствует изысканных столов во время рабочих поездок по районам. Но принимающая сторона всегда определяла, где устраивать итоговый ужин. Было так, что Щербина с водителем ночевал в простенькой гостинице, а то и на диване в кабинете, а утром уезжал в другой район. Кныш говорил мне, и это описано в книге «Гражданин района», что Щербина мог позволить одну рюмку коньяка с устатку, да и то не в каждом районе. Потому ужин чаще всего был прост и становился продолжением дневных деловых разговоров.
В одном районе Борису Евдокимовичу предложили поужинать в колхозной столовой, только что построенной. Он согласился. К назначенному часу гость в сопровождении первых лиц района вошел в столовую. Действительно, все было чисто и очень уютно. В умывальнике была теплая вода, женщины подали свежие полотенца. Вытирая лицо и руки, Щербина обратил внимание на накрытый стол и увидел, что перед каждым участником ужина стоит солидная жаровня с молочными поросятами (умели раньше готовить ососков, трехнедельных поросят, это было особое блюдо, не только по вкусу, но и по демонстрации уважения к гостю).
Щербина посмотрел на председателя колхоза и без особого нажима пожурил его:
– Как же так, Василий Петрович, план по мясу не выполняешь, а полдюжины поросят уложил в один вечер. Это же пуды мяса через год!
Председатель решил защищаться, чем Бог послал. Он сказал:
– Борис Евдокимович, чего этих поросят жалеть? Они же ренитные, э-э-э, – и лицо поразительно точно скривил, как уродует скотину эта ужасная болезнь.
Ни слова не говоря, Щербина повесил на спинку стула полотенце, дал знак водителю и вышел. Через мгновение его «бобик» уже пылил в сторону райцентра.
Первый секретарь чуть за грудки не взял незадачливого хозяина, но плюнул и тоже вышел. Председатель выскочил на новое столовское крыльцо:
– А с поросятами мне что делать?
– Жри их сам! – пробормотал секретарь, который ума не мог приложить, как загладить эту нелепую ситуацию. Правда, обошлось без оргвыводов.

Кныш во время подготовки книги рассказал такой случай. Он работал секретарем первые годы, опыта маловато, но наслышался от добрых людей, что надо бы сеять попозднее. Съездил в Шадринский район Курганской области к знаменитому Терентию Семеновичу Мальцеву, академику и крестьянину, тот укрепил его убеждения. А официальная установка была такова: сеять как можно раньше. В то время, видимо, следуя ленинскому указанию «Социализм – это прежде всего учет», была введена строгая отчетность низов перед верхами в самые ранние часы утра. Скажем, придя на работу, первый секретарь обкома уже имел перед собой сводку, которая являла полную картину положения дел. Щербина заметил, что за последние дни Казанский район почти не прибавил. Звонит Кнышу:
– Почему не сеешь?
На что ссылаться секретарю райкома? Конечно, только на погоду:
– Дожди не дают, Борис Евдокимович.
– Интересно у тебя дожди располагаются: все соседи сеют, а тебя дожди не пускают. Так тебя надо понимать?
Что делать?
– Только так, Борис Евдокимович.
– Хорошо. – И трубку положил.
Кныш вспоминал:
– На следующее утро прихожу на работу в пять утра, погода прекрасная, вчера поля посмотрел: подошло время, сегодня после обеда будем начинать сеять. Поговорил с Пономаревым из Селезнево, с Долгушиным из Ильинки. Настроение отличное. Часов в восемь звонок: Щербина.
– Ну, как погода?
– Да немножко вроде мочит, но, думаю, с обеда будем начинать.
– Это правильное решение. Я тебе из Селезнево, от Пономарева звоню.
Кныш говорил, что у него язык отнялся в тот момент. Так обманывать первого секретаря обкома партии и так мелко пролететь. Но скоро взял себя в руки.
– Мы не время тянули, мы ждали, когда прогреется почва и прорастет наш злейший враг овсюг. На огромных площадях мы достигли хороших результатов. Но как объяснить это Щербине? Ну, думаю, будь что будет, вся ответственность на мне, мне и отвечать.
– Конечно, а кто же будет отвечать за Казанский район, если он в результате твоего эксперимента хлеб не получит? – Борис Евдокимович не давил, не пугал. – Знаю о твоих визитах к Мальцеву в Курган, в Казахстанские области. Лучшее надо перенимать. Но не получишь хлеб – головой ответишь.
И больше, до самой уборки, к этой теме не возвращались. Казанка тогда засыпалась зерном, но одна из главных причин успеха так и осталась маленьким секретом между двумя руководителями – района и области.

Мы, русские, признали того Бога, которого евреи отвергли, казнили и забыли. Принять их сейчас – значит предать веру своих предков, сотен поколений, неужели непонятно, что это невозможно и никогда добровольно не будет сделано?

Неужто миром действительно правит месть? Ленин отомстил царю за гибель брата, перевернув Россию. Ельцын отомстил советской власти за раскулаченного деда, изломав весь русский народ. А мы тут при чем?
На партконференции я один не награжден . с синиловым сидели

По какому-то странному обмену путевками в дома отдыха и санатории я, журналист,  оказался в доме творчества имени Коровина Союза художников. Впрочем, статус учреждения интересовал меня меньше, чем питание и возможность работать. Сосед по комнате, ветхий ровесник Троцкого, к творчеству в его присутствии явно не располагал. Я нашел на плоской кровле коровинского домика несколько старых кресел и стульев, что вполне позволяло писать, откинувшись, или, напротив, присев к стульчику.
Только что прочел роман о Григории Распутине, где поминутно старец пил мадеру. В то время в районных магазинах Сибири знали только белое (водка) и красное (вино), причем, марка не имела никакого значения, внимание обращали только на крепость, потому что торгаши однажды подсунули столовое вино, по запаху близкую к ароматам привокзального туалета в соседнем городе Ишиме. Я прошел несколько прибрежных киосков, и в одном дама, очевидно, признавшая в молодом человеке тонкого знатока и ценителя, порекомендовала подняться в город и в продовольственном магазине спросить Шмуля Нёневича.
Через полчаса я едва волок портфель, до отказа забитый мадерой. Когда уходил, пара бутылок мадеры от Шмуля Нёневича еще стояла в глотке, в ушах жужжал его голос: «Если мы всем черноморским побережьем не напоим досыта мадерой выдающегося советского журналиста, который, оказывается, лично знаком с Яном Галиным, Леонтием Шишко и Ильей Лазовским, евреям можно самостоятельно собирать свой скромный скарб и переезжать в Сибирь».
Перечисленных здесь лиц я действительно имел честь лично знать во время их гастролей по городам и весям Сибири в средине 1960-х годов. Композитор Лазовский ловко подыгрывал поэтам, хорошо исполнявшим модные тогда эстрадные монологи про загнивающий капитализм и ненавистную тещу. Хороший монолог Шишко «И опять о войне» я взял в свой репертуар и стал с ним большой местной знаменитостью, читал лет тридцать. Галин читал любопытное стихотворение о нашей способности всех низвергать. Царя свергли, потом Сталина вынесли из мавзолея, «и тогда узнали мы всю правду про него», Никиту развенчали, при котором «пахали целину, пихали на Луну и достигли сияющих вершин». Конечно, более всего забавляла концовка:
Жизнь понемногу все же движется вперед,
И если кто из нас случайно и умрет –
На то она история, история, которая
Ни столько, ни пол столько не соврет.
А еще эта троица написала песню о Казанке. Мы вспомнили о ней только в 1970 году, когда с режиссером Борисом Тимофеевичем Калиниковым готовили агитбригадное представление. Слова нашли в районной газете, а музыку Саша Колмогоров, по-моему, сам приводил в нужное состояние. Поскольку сменились поколения, и многие даже не знают, что есть такая песня, я приведу здесь ее слова:

Казанок очень много в этом мире:
Казань, Казанск, Казанка , Казанок,
Но главная Казанка – что в Сибири,
В краю Тюменском скромный уголок.
И если вы в Казанке не бывали,
Скорее побывайте хоть разок,
В других краях услышите едва ли
Особенный казанский говорок:

«Знашь, читашь, повсегда,
Чо и сколь и айда,
Шоркать, рушать да ишо» –
Ну, что ни слово – хорошо!

Вы елку здесь проищете без толку,
Сосна одна в лесу у нас растет.
На праздник новогодний вместо елки
Сосна под украшение идет.
И под сосной мы рады бесконечно
Делить с друзьями праздничный пирог.
Гостей своих встречаем мы сердечно,
И в этом не помеха говорок:
Припев.

Думаю, использование уникальной песни о своем районе помогло нам занять тогда первое место в областном конкурсе и получить путевку для обслуживания строителей Всесоюзной ударной комсомольской стройки, в числе которых были ребята из знаменитой бригады Героя Социалистического Труда Виктора Молозина. Нам дали купированный, плохо отапливаемый вагончик, и перетаскивали его от объекта к объекту. Мы испростыли, пропили все деньги, домой вернулись, худые и грязные, как с принудиловки, но впечатления от встреч остались на всю жизнь.
На крыше коровинского дома творчества я писал повесть о жизни хорошо мне знакомого села Ильинки, о его директоре Вениамине Долгушине, а потом Юрии Шустове, вечном парторге капитане Головаче, как звал Владимира Тихоновича Головачева мой любимый человек и писатель Иван Михайлович Ермаков.

Вечером он выпил мадеры и пошел на танцы в ближайший санаторий Центросоюза, там у торгашей была хорошая музыка и ведущий, неутомимый, как нынешний Якубович. Он  стоял у ограждения, поглядывая на танцующие пары. Так и не научившийся танцевать, он, тем не менее, танцы посещал, потому что это была верная возможность познакомиться с женщиной. Объявили дамский вальс, и к нему подплыла шикарно одетая невысокого роста очень симпатичная дама. Она пригласила по всем правилам этикета, изящно присев и сделав другие приличествующие моменту движения. Он просто вынужден был принять ее руку, но извинился и сказал, что не умеет танцевать.
– Мы не будем кружиться, – успокоила дама.
 – Я отдавлю вам ноги.
– Ничего, переживем. Пойдемте, а то музыка скоро кончится.
– Вы не из этого санатория?
– Да, я из Коровинского дома.
– Вы художник?
– Нет, журналист.
– А, ваш брат не дает мне спокойной жизни.
– Торговля?
– Да. У меня лучший гастроном в городе. Я увольняю работника сразу, если есть жалоба. У меня не обвешивают и не обсчитывают. Да, потому что государство уже предусмотрело наш интерес в процентах усушки и утруски. Если с умом работать, то списанного на законных основаниях хватит всему коллективу для безбедной жизни.
–  А я уж было подумал, что у вас на выходе покупателей целуют.
Она засмеялась:
– Не всех. Вот вас бы я поцеловала.
– Для этого мне придется поехать в ваш славный город…
– Воронеж
– И купить килограмм ливерной колбасы?
– Для этого вам надо перестать пыжиться и обнять озябшую женщину. Неделю живу среди стада мужиков, и нет ни одного достойного.
– У вас завышенные требования.
– Нет, правда, заезд неудачный. Ладно, хоть художники с композиторами подбросили. Надеюсь, вы не откажетесь провести со мной оставшиеся восемнадцать суток?
– Дней, вы хотели сказать.
– А ночи? Нет, правда, я вас не устраиваю? Да, напориста, но у меня времени на разговоры нет, потом, вы мне нравитесь, я тоже, думаю, вам приятна, мы можем шикарно провести время.
– Вообще-то, я хотел писать.
– Писать будете до обеда, после обеда со мной. Объедем все рестораны, шашлычные, я хочу отдохнуть, как молодая, но одинокая женщина. Да, чтобы вас не смущало: мы не обмениваемся адресами и телефонами, эта встреча первая и последняя, такой мой принцип. За все плачу я, потому что семейный мужчина вашей профессии уже в первый день откладывает деньги на обратный билет.
Да, так оно и было.
– А чтобы вас это не смущало, деньги вы заранее положите в свой карман, и будете рассчитываться сами.
– Нет, это будет меня унижать.
– Бросьте, это такие пустяковые условности по сравнению с тем, что я хочу вместе с тобой  мой номер.
Эти восемнадцать дней и ночей, наверное, забылись бы со временем, если бы не этот разговор. Она приняла душ и, стоя перед шикарным зеркалом, вытирала свое красивое тело. Неожиданно спросила:
– Извини, ты же знаешь, что вопрос без подвоха. У тебя в семье, с женой полный порядок в отношениях?
Он замялся, потом признал:
– Да нет, куда-то все пропало.
– Потому что твоя жена – дура. Ну, по-женски, конечно. Ты относишься к такой породе мужиков, на которых можно воду возить, и они еще будут счастливы оттого, что на них воду возят. А она этого не видит. Тебя хвалить надо и гладить, вдоль шерстки.
С тех пор прошло много лет. Он расстался с несколькими женщинами, и часто вспоминал урок заведующей продовольственным магазином. Несколько раз порывался найти ее, зная место работы и имя, сделать это очень просто, но он дал слово не напоминать о себе, и держал его.

Эти слова и о них тоже, хотя написаны по другому случаю. Работая над историей бердюжского колхоза имени Калинина, я написал очерк о его нынешнем руководителе, где сделал эти обобщения.

Труды их не пропали, их усилиями создавались  коллективные хозяйства и воспитывались те люди, которые ценою собствен¬ного недоедания прокормили воюющую с фашистами армию и рабочий класс у станков, ценою отрешения от будущего оплачивали государственные займы  на восстановление разрушенной промышленности, играли с государством в безвыигрышные лотереи нескольких пятилеток, сдавали все до зернышка и при том умудрялись следующей весной сеять. Это они, вынужденные помимо оплаченной «палочками» колхозный работы вести какое-никакое хозяйство, чтобы не сдохнуть с голода, да еще сдавать Родине все: мясо, молоко, яйца, и «полторы овчины с овцы» — мера, обязывающая получить приплод, если хочешь сохранить свою шкуру.
Богатый опыт руководства колхозами, тонкое умение провести реше¬ние через все рогатки командно-административной системы и выдать-таки колхознику зерно и прочую натуроплату, при этом сохранить благо¬расположение к себе и, следовательно, к колхозу, вышестоящих товари¬щей, не уронить собственного достоинства и не навредить хозяйству; знание конкретных условий каждого поля, особенностей климата, пова¬док каждого бригадира и уловок каждого механизатора, умение взять что нужно из рекомендаций заезжего ученого и советов безграмотного, но толкового колхозного старожила; ювелирная способность лавировать на стыке морального и уголовного кодексов, умение пройти по лезвию брит¬вы и не порезаться, быть у воды и не замочить ног, ворочать миллионами и остаться бессребреником - все это вобрало в себя понятие «председа¬тельский корпус», объединившее всех руководителей колхозов в 60-70 годы теперь уже прошлого в конце прошлого века.

Делает столяр свою работу, ошибся чуть, сразу исправил, смот¬ришь - готов стол либо табурет. Так же токарь точит деталь, писа¬тель создает свои книги: чуть что не понравилось - переточил, пе¬речеркнул, то есть, по-другому железку изготовил, другое слово подобрал.
У крестьянина не так. Природа отвела ему зиму для размышле¬ний, сомнений и решений; весну для выбора, как тоньше культиватор наладить, на какой разлет ему лапки-крылышки настроить, как боро¬ны прицепить, чтобы зигзаг получился настоящий, на какую глубину зерно положить, чтобы и росток сумел проклюнуться, и влага под боком была, да еще время выбрать, когда положить. Тут столько со¬мнений, что советы ученых отдают глупостью, а каждый словоохотли¬вый старик мнится Терентием Мальцевым. Лето дано крестьянину для мучительных переживаний: то много дождя, то сухо, то солнце палит, то положительных температур не хватает. Переживает мужик, а изме¬нить ничего не может: не переточишь, не перечеркнешь^ Осенью тоже надо гибкость проявить, на цыпочки встать, чтобы увидеть, что там будет завтра или через неделю, и решить, валить хлеб в валки, а мо¬жет напрямую убрать, потому что скорее. А семенные участки особовыпасают-высматривают, пока дождешься восковой спелости, сам не раз свечкой сгоришь.

Две тонны зерен, привезенных от ученых людей, рассевают кол¬хозники на самом добром участке, все лето агроном с председателем сюда как на свидания ездят, новые фазы развития растений ждут как собственных именин, а комбайн к молотьбе готовят, словно невесту к венцу: весь его осмотрят, все подтянут, проверят, зубной щеткой ре-шета прочистят, пинцетом из металлических складок чужие зерна выщиплют.
На другой год уже солидное поле засеют, из собранного зерна воробышку клюнуть не дадут, и только на третий год получат товар¬ный семенной материал. Весь этот конвейер забот, тревог, сомнений, разочарований, восторгов, гнева, радости не прекращается ни на ми¬нуту. Потому что поле ошибки не прощает. Потому что в земледелии нельзя ничего подправить. Потому что производить и продавать семена
 
 

Обмануть легче всего честного человека. Всякий подлец видит рядом с собой такого же, потому его просто так не возьмешь. Честный человек очень доверчив, потому что он тоже старается мерить людей по себе. А коли доверчив – очень легко поддастся на обман.
Думаю, ни с каким другим народом невозможно было бы провернуть все, что сумели сделать в нашей стране с собственностью. У нас никогда не почитали бумажки, и в возможность получить часть общенародной собственности почти никто не верил, хотя руководители нагло врали о грядущем счастье. Я свои так называемые приватизационные чеки никуда не вкладывал и не продал, они и сейчас лежат в дальнем углу стола, как материальная память о подлецах и их атрибутах.

Когда смену власти и вообще государственного устройства оправдывают небывалым количеством появившихся свобод, вспоминаю признание певички Пугачевой, которая в телевизионном интервью еще в конце того страшного века заявила, что ее всегдашней мечтой было сказать со сцены одно заветное слово, и слово это – жопа. «Теперь моя мечта исполнилась!» – радостно сообщила народная артистка. Если это предел мечтаний творческой интеллигенции, тогда убогость перемен становится понятной.

Только что показали по телевидению вручение премии «Россиянин года». Грустно. Вручал Гусман, но не тот Гусман, а другой, вроде брат его или даже сын. Среди лауреатов все свои, но русских нет или почти нет. Спиваков, Рошаль, Газзаев. Россияне года. Грустно…

Бездарность основной массы так называемой творческой интеллигенции очевидна. За время абсолютной свободы они так и не пошли дальше создания грубых, пошлых и грязных произведений из жизни уголовного мира. На обложках книг кровь, рваное мясо, силиконовые сиськи, ножи и пистолеты. На экранах тоже самое, только в динамике. Звуковой ряд ужасен. В порядке вещей слова, которые прежде считались неприличными. В так называемых детективах нет и малой доли от глубины и энергии фильмов этого жанра, снятых в советское время.

Телевидение успешно выполняет роль психопата, убеждающего окружающих, что весь мир – большой дурдом. Новости: взрыв, теракт, пожар, эпидемия, скандал в Госдуме или на правительстве. Нет ничего положительного («позитивного»). Потом шоу: «твоя жена – ****ь»,  «мой муж – гомосек», «ваши дети – наркоманы». Далее – историческое исследование: Ленин водил шуры–муры с Арманд, Сталин знался с нечистой силой, Киров перед смертью успел заволочь в боковую комнату секретаршу, и на его кальсонах через семь десятилетий бдительные демократы обнаружили следы греха. Кино – важнейшее из искусств, убивающих все человеческое. Они утверждают, что искусство не должно воспитывать, хотя воспитательное его воздействие на умы и инстинкты, особенно молодежи, невозможно отрицать. Они не уточняют, что их искусство не будет воспитывать доброту, это противоречит их обязательствам.    

Сначала Александр Анохин, глава Сладковского района, поддержал мое предложение начать издание книг серии «Почетные граждане района». Я написал о Владимире Малышеве, историке и краеведе, о Николае Холодкове, одном из рядовых аграрного директорского корпуса, о Лидии Мусиюк, враче, заведующей родильным домом. Все они люди замечательные, и работал я с искренним интересом.
А потом возмутился глава Голышмановского района Александр Желтоухов: почетное звание присвоено легендарному Юрию Загородных, надо делать книжку. Издали большой очерк о нем. Район устроил презентацию книги, на которой я оказался заметным гостем. Мне дали слово. Привожу выступление полностью, потому что в нем и о герое, и о времени.

Дорогие товарищи!
Когда через десятки лет наши потомки будут всматриваться в историю родного района, в мешанину имен, дат и событий, они непременно найдут первую книжку серии «Почетные граждане Голышмановского района». А к тому времени, если Россия сумеет от постоянного реформирования перейти к каждодневному производству, на полках библиотек и ценителей истории будут стоять солидные комплекты книг этой серии. И мы с вами можем гордиться, что имели отношение к рождению первой из этих книг.
Мне выпало собирать воедино частички биографии первого почетного гражданина, сопоставлять мнения о нем и о времени его активной работы. Я делал это с истинным удовольствием, потому что с уважением отношусь прежде всего к своему герою, далее к Голышмановскому району и, наконец, к его руководителям.
У меня есть привычка заново перечитывать изданные книжками свои работы. После написания проходит много времени, и текст воспринимается тобой уже не как автором, а как читателем, ты видишь недостатки, но находишь и открываешь для себя заново то, что легло на бумагу из глубины души, от чистого сердца, а не от холодного рассудка литератора.
В повести «Я живу на земле доброй» герой видится в трех ипостасях, в трех измерениях, да простится мне столь примитивный геометрический подход. Я поделюсь с вами своими ощущениями и наблюдениями именно в этом плане.
Мы все, и герой наш тоже, воспитывались в обществе, отвергнувшем православие, и в том нет нашей вины. Не мне судить, насколько уместно в книге появление образа Богоматери, небесной покровительницы России, могу согласиться с теми, кто утверждает, что в жизни этого не было, но уточню, что я писал не милицейский протокол, который требует особой точности, а документальную повесть. Одним из принципов этого жанра является такая позиция: да, этого не было, но это вполне могло быть в логике характера героя и описываемых событий.
Впервые Богородица возникает в разговоре отправляющегося на фронт Юрия и его мамы. Помнит ли он эту икону в Суертской церкви? Нет, не помнит, они с ребятами ходили в церковь на попа посмотреть. Вспомни, сынок, она тебя будет хранить.
Далее: этот лик появляется на лобовом стекле самолета, когда во время тренировочного полета у курсанта Загородных случился сбой в машине, и он мог закончиться катастрофой. Нет, все обошлось. Он вспомнит потом слова мамы.
Наконец, районный дворец культуры, 2004 год, наш герой только что получил из рук главы района все регалии почетного гражданина. На него смотрит и ему аплодирует весь зал. В глаза бьют мощные прожекторы, и в ореоле огня он вновь видит этот образ, который является ему в самые высокие мгновения жизни.
Я думаю, что эти картинки дают более полное представление о душе нашего героя, чем перечисление всех его добродетелей.
Вторая ипостась. Скажем честно, не многих мужчин судьба одаривает таким счастьем любить одну и ту же девочку, девушку и женщину, мать твоих детей. Ира, Ирина, а потом Ираида Ивановна занимает большое, но я убежден, законное место в повести. Мне бы очень хотелось верить, что бережный, осторожный, осмотрительный рассказ о сердечных чувствах героя поможет читателям, особенно молодым, приблизиться к пониманию любви именно как чувства, а не как некоего физического действия.
Наконец, третье измерение – бытие, собственно жизнь нашего героя. Биография Юрия Николаевича сложна, многогранна, но интересна и содержательна, в том числе и по результатам. Это крупный хозяйственник, прошедший многотрудную школу колхозного председателя, директора совхоза, начальника райсельхозуправления, но все качества руководителя наиболее полно проявились на посту генерального директора агрофирмы «Руно».
К этому проекту в районе до сих пор отношение неоднозначное. Для жителей 16 сел и деревень, входивших в фирму, это было время надежной занятости, стабильной зарплаты, время новоселий, ковров и автомобилей, время веры в светлое будущее. Но есть мнение, что создание фирмы «Руно» было большой хозяйственной авантюрой. Сегодня не об этом речь.
Наш герой к идее создания фирмы никакого отношения не имел, его, как коммуниста и руководителя, пригласили и сказали, что надо возглавить новый важный участок. Он пошел и возглавил. Он делал все возможное, а иногда даже и сверх того, чтобы производство работало, чтобы люди жили лучше. Никто другой не смог бы сделать в фирме больше. В книжке первый секретарь Голышмановского райкома партии тех лет Б. В. Прокопчук говорит: единственное, что его устраивало в этом проекте, это личность генерального директора.
Да, производство шерсти было планово убыточным. Необходимо уточнить, что это происходило в системе социалистического хозяйствования, когда единственным собственником всех средств производства было государство. Давайте проследим цепочку экономических связей. Убыточная шерсть от Загородных шла на омскую очистительную фабрику, потом на прядильное предприятие, потом на ткацкий комбинат, потом на швейное производство, и вот уже в ГУМах и ЦУМах,  раймагах и сельмагах появлялись костюмы чистой шерсти по цене, с лихвой покрывающей все убытки агрофирмы «Руно».
При социализме это было возможно. Сегодня иная система, она полностью исключает существование убыточных производств, потому нет шерсти, стоят прядильные станки, уволены ткачихи и швеи, нет в магазинах костюмов из тонкой шерсти, которые могли бы заменить безобразный китайский ширпотреб.
Я, как автор первой книги серии «Почетные граждане Голышмановского района», выражаю искреннюю благодарность главе района А. В. Желтоухову. Проект стоит некоторых денег, и это могло бы смутить, но он пошел на такие затраты, хотя это не посев зерновых и не откормочная площадка. Он сделал инвестиции не в материальную сферу, а в то, что всегда называлось идеологией, хотя наша новая власть стыдливо избегает  такого термина. Эти средства окупятся не сегодня, но непременно окупятся, если России суждено жить.
Моя товарищеская признательность управляющей делами администрации района Г. В. Черкасовой, которая сделала всю самую черновую работу по реализации этого проекта.
Хочу прилюдно поблагодарить бывшего первого секретаря Голышмановского райкома партии Б. В. Прокопчука за поддержку и помощь в работе над книгой.
Низкий поклон и сыновняя благодарность Юрию Николаевичу и Нине Сергеевне за доверительные разговоры, за возможность прикоснуться к сложной и интересной биографии первого почетного гражданина района.   

Мне неприятно вспоминать годы, безнадежно потраченные на второстепенные дела, хотя всегда казалось, что в настоящее время занят настоящим делом. Увы, это не так. Сейчас на моей полке около двух десятков книг, среди них только один сборник повестей и рассказов, все остальное публицистика. Не хочу сказать, что это работа второго сорта, но писать свое просто нет времени, все оно пожирается исполнением заказов, пусть интересных, творческих, но это не повесть и не роман, которые так хочется сделать.
Из последних работ отмечаю книгу очерков об интересных людях Ишимского района, тружениках, организаторах сельскохозяйственного производства прошлых и нынешних времен. У нее приличное оформление и удачный заголовок: «Созвездие Приишимья». Глава района Владимир Анатольевич Ковин создал мне самые комфортные условия для работы. В конце 2005 года, как раз, когда привезли книгу из издательства, Ковина назначили заместителем губернатора области, директором департамента агропромышленного комплекса.
Сейчас самой главной работой остается издание этой книги. Ее окончание пришло само собой, как кончается день, как приходит весна.
Очень хочется жить и работать, так много еще надо сказать и сделать. Часто в одиночестве обращаюсь к лику Богородицы, которой посвятил церковь, главную книгу моей жизни. Прошу прощения и поддержки. На земле мало осталось из того, что способно поддержать.


Рецензии