Яблоки падают, повесть 1-5 главы

Юрий Марахтанов

Яблоки падают

повесть

-1-

Я не ощутил до конца, что это навсегда, но уже знал, что умер.
Влажный осенний ветер над моим лежащим навзничь телом, гнул верхние ветви яблонь, а особенно слив и вишен; трогал, теряющие зелёную силу листья, срывал начинавшие желтеть. Они, спускаясь, причудливо кружились в воздухе, планировали беззвучно, стремясь приземлиться в открытый уголок моего сада. Посредине сада, рядом с высоким в три  этажа домом, и лежало в форме креста моё нужное близким, но никому другому — тело.


Впрочем, видеть это разноцветное падание листьев я не мог, разве только чувствовать. Мои веки сомкнулись сами собой, будто шторкой отгородив внутреннюю боль от безмятежного - к закату — осеннего вечера: тихого и моросящего сейчас мне в лицо мелкой дождевой сыпью.

И страдание уже отошло. Истекло из меня в землю, на которой я лежал, только глаза теперь не открывались. На опущенных веках скапливалась влага, спускалась на ресницы, с них медленно перемещалась вниз, по вискам, на уши, через которые пока и воспринималась окружавшая меня, и остающаяся теперь без меня — жизнь.

И эта способность — пока слышать — хотя и не делала меня безучастнее к уходящему человеческому обществу, но позволяла оставлять интерес к нему таким, каким он бывал в детстве перед начинающемся сеансом фильма... Когда только-только погасли в зале лампы и не исчезла в теле дрожь перед непознанным пока кино. Или: когда я, забыв про варежки, нёс из библиотеки в озябших руках толстую, завёрнутую в газету книгу, ещё незнакомую, но уже предвкушаемую через предстоящий шелест читаемых по ночам страниц.

То ширился и шумел, то шелестел и шептал ветер надо мной. Я впитывал шорохи последней моей осени. Мои ладони прикасались сейчас не к планете, в которой я постепенно исчезну, но трогали в последний раз её материю: почву и дождь, зависший по траве и делающий её мокрой на ощупь.
Теперь мне далеко за шестьдесят, но в последнее время я часто думал о том, что могу однажды лечь, положив, как раньше отец, ноги с короткой кушетки на приставную табуретку, лечь — и не проснуться. Не от изысканной жалости к себе или в назидание детям думал я так, а от осознанной постепенно простоты жизни и обязательности перехода её в другое состояние.

Но сейчас жизнь оставалась рядом. И в таком физическом самочуствии и расположении духа, какое и бывает: когда распахнуты навстречу багряному солнцу окна, в которых воздушные занавески пузырятся от лёгкого ветра, открывая столы, где стоят красные (как лицо девушки, вышедшей из бани) «пепен-шафраны" Когда, высохший за лето репейник царапает стену под окном. А стога в поле хорошо смётаны и увиты. И рощицы за полем оснизаны плотным осенним дождём. То есть, когда смерть рядом не предполагается, а предстоящее утро должно умыть ненадёжной росой дороги, по которым пойдут люди.
...Которых я и слышал сейчас.



2-

-Сосед-то ваш лежит. Выпил поди, отдыхает теперь.
-Садись, Нюш.
-Да я постою. Стоя-то больше пробуду: всё, вроде, только пришла. И чего уж в вине хорошего? Напьются, да пристают: «Что посмотрела плохо, да не так сготовила». И чего уж смотреть-то? Так  бы глаза и выбила. А не кажется вам, наверное, в деревне-то?
-Это почему, Нюш?
-Дак тёмно здесь, не то что в городе. Городски-то, вон каки светлы бегают: «Где это ты купила? Ой, я и не сходила...»
-Кажется...

-3-

И вновь стало тихо. Лишь иногда ветер, прекращая совокупность явлений происходящих в живых организмах, сдёргивал с яблони плод, а тот, обозначаясь глухим стуком, падал где-то рядом в мягкую траву. Будто ставил знак времени.

Этот промежуток моего существования, не оценённой мною длительности, измеряемой теперь минутами, в котором совершалась моя прежняя жизнь, - странным образом пытался возвратиться теперь хотя бы отрывками, эпизодами или картинками, пусть даже и звуковыми.
Писатель (я его почти знаю, но зачем оно теперь — его имя?) в день моего рождения, второго августа 1949 года, записал в своём дневнике: «Погода самая осенняя. Моросит мелкий дождь. Холодно. Под крышей сиротливо висит паутина, а хозяина нет...»
Наверное, мы с ним теперь уже встретимся...

И я расскажу, что в недостроенном моём доме-мечте, подбитом ветром, в углах многочисленных комнат, беззвучно шевелится паутина... а с балкона дома далеко видно...
Там: за желтеющими тополями, красными клёнами, тёмно-зелёными пирамидами елей, почти  в белизну, берёзками, - блестит и синеет пусть рукотворное, но настоящее море. А с белых теплоходов, живущих своей размеренной  жизнью в такт гомеровскому гекзаметру, ищет твою душу голос Джо Дассена: «A toi...» И прорвавшийся сквозь грузную ленивую тучу одинокий солнечный луч, наверное, выхватывает, высвечивает, но ты ещё не воспарил подобно московскому поэту и не можешь увидеть себя, одиноко лежащего. «Над огородами пролетали мы, уроды делались идеальными».
Даже если твои глаза были бы открыты, этот луч уже не помешает тебе, не ослепит, не взорвёт малахитовые зрачки яркой вспышкой. Уже ни слезы, ни ненависти не высветит он.

-4-

-О, какой у тебя откровенный взгляд, - поёжился мой командир взвода, которого все называли Стендаль, потому что он красное пил по-чёрному.
Но сейчас он разливал спирт. Его рука дрожала, и горловина фляжки выстукивала мелкую дробь о край моей кружки.  Перед атакой так было всегда.
-Скоро атака? - всё-таки уточнил я.
-На Кандагар пойдём.

На утро ехали на броне. Если мина, лучше слететь, а не сгореть в БТРе заживо. Степь в Афгане такая же, как в России, только жёстче и не пахнет полынью. Мы сидели навьюченные: сколько взял, столько и продержишься.
-Сан якши адам бол, «служи хорошо, будь человеком», - переводил мне свой «узбекский» сосед по броне, рядовой Валижон.
«Кечер ака», - шептал он уже для себя, и его грустные блестящие глаза-маслины смотрели на меня долго и вызывали заботливое отношение к нему.
Его «прости, старший брат» заставляло меня замолкать в удивлении. Валижон когда-то съел втихаря магиз — сердцевину арбуза,  и теперь всё никак не мог простить себе этого.

Я не ко времени объяснял ему о поправках в горах на прицельную дальность летящей пули, про изворотливость, как у ста шайтанов, одного «духа» - не смотри, что в шароварах и калошах на босу ногу, - но Валижон только улыбался и в свою очередь учил меня.
-Аш — плов, чой — чай, кичи коль — маленькое озеро, ал дама — не ври.

Взяв на себя груз памяти своих дедов и отцов, мы с каждым днём уже нашей войны становились рослее и заметнее, хотя героями не были, потому что эта война установила свои взгляды и законы на доблесть. Но целиться в нас, наверное, стало легче.

Валижон умирал под своим любимым деревом чинаром. Он был вынужден отбиваться один. Сидел, прислонившись к стволу дерева, продырявленный, прошедшей через ствол калибром 7,62 миллиметра, пулей, и смотрел запотевшими маслинами-глазами в даль. Сказал только:
-Нима учун куп пё чухолиб кетдиг, сержант, - потом мне перевели: «Как долго тебя не было, сержант».

А Стендаля мы хоронили в Украине. Сколько красных яблок лежало в тамошних садах на уже перекопанном чернозёме! Их никто не собирал. Привезли в село гроб. Его отец вынес банку самогона, чтоб после похорон помянули с сельчанами. Гугнивый хохол участковый подошёл и разбил банку, потому что перестройка и сухой закон. Мы стаскивали участкового с вил, на которые его насадил отец взводного, и нам не было его жалко.
В суете существования привыкаешь даже к смерти близких, а тут — участковый.

-5-

Я попытался перекреститься, осенить своё неподвижное тело-крест хотя бы подобием, живым движением, но руки, словно их пригвоздили — не слушались меня. И я лежал неприкаянным, каким и жил: не преклонившимся ни на Запад, с верой в Христа распятого; ни на Восток — с Христом воскресшим и надеждой на его второе пришествие.

Откуда-то сверху, голосом прабабушки, сказали за меня простое:
«Господи, царю небесный, утешителю, душе истины, приди и вселися в ны, и очисти ны от всякой скверны, и спаси блаже душе наша. Очисти от скверны славы людской, обуревающей меня».

Христос или Иуда? В излучении ровного несильного света, исполненный любви и верности; или во мраке, даже тьме египетской — коварный и готовый изменнически выдать? Может, и того хуже: посредственный, ничем не примечательный, заражённый «паучьим ядом серости»? Ангелы небесные и щебетание птиц райских ждут тебя там или салотоп ухмыляется в ожидании уготованных мук адских?

Закаиваешься, но слова промолвить уже не можешь, да хотя бы помнишь ли?..

(продолжение в главах  6-17)


Рецензии
«Яблоки падают»... я знала, чувствовала, читая Ваше другое, -
что-то очень и очень как... значимое... как дорогое...
всё мечталось мне, и казалось, что осенняя нежность упадёт
в ладони... - "Яблоки падают"... А открыла... - исповедь...
падающую старым садом прямо в самое сердце... моё -
так умеющее чувствовать... удары сердца распластанного крестом
человека - символично - крестом - человека... нежнее и горчее
умирающей боли не пилось... и слова эти все - не о том... как?
и чем? можно кликнуться на распластанность жизни - крестом...
и падающими яблоками... и горящей свечой - под Кандагаром...

Как это? - передать состояние... чтобы чьё-то упало сердце...
старым садом... крестом...

Как это? - передать, чтобы слёзы не смели падать...

Галина Харкевич   23.12.2017 08:52     Заявить о нарушении
Как это? Знаю, только передать не могу.

Юрий Марахтанов   23.12.2017 08:53   Заявить о нарушении
Так уже передали...

Галина Харкевич   23.12.2017 21:11   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.