Двойная жизнь. Глава 18

   Евграф Иринархович запахивается в заношенный домашний халат, говоря:
   – Не ожидал, друг, тебя увидеть... Пойду, переоденусь. – И он выходит из залы.
   – Я тоже, пожалуй, пойду, – говорю, ни к кому не обращаясь. – Трубочку выкурить, – прибавляю, увидев, как встрепенулась Елизавета, – изрядно по табаку соскучился.
   Идя из залы, размышляю: «И для приятеля мой визит оказался неожиданным. Но это уже не представляется невесть какой странностью...»
   – Я с вами! – слышу за спиною голос Елизаветы.
   Ну уж нет! Хватит с меня волнений! Этак и до апоплексического удара недалеко!
   – Предпочитаю курить трубку в одиночестве, – отвечаю Елизавете. Однако она не желает и слушать. Лишь мои слова о волосах, которые будут крепко пахнуть табачным дымом, остуживают её рвение.
   Выйдя на террасу, набиваю трубку, закуриваю. Первый глоток дыма немедля и сокрушительно туманит голову. Шатнувшись, прижимаюсь плечом к балясине.
   Маша права: в моём возрасте увлекаться девушками уже ни к чему.
   Второй глоток дыма немного проясняет сознание.
   «После ужина потребую лошадей. И, пока Маша и Елизавета изволят гащивать, к приятелю – ни ногой», – думаю про себя, и через мгновение вспоминаю, что к этому же  простому и разумному решению пришёл ещё по дороге сюда, в Золотые Сосны. Было предчувствие, тогда уже было! Что ж, тем лучше...
   Немного успокоившись, попыхиваю трубкой, стараясь думать об отвлечённом.
   Вот, к примеру, ежели кучером снова окажется Агафон, так, пожалуй, воспротивлюсь, попрошу заменить другим... Верста – слово – это скучно очень!..
   Нет, не о том думаю...
   А ведь в недавнем сне я тоже говорил с какою-то тридцатилетнею девушкою, похожей на Машу. Помнится, ещё глаза у неё были размалёваны чёрным и синим, как у актёрок губернского театра. Ну, актёрки – ладно, а той зачем уродоваться, непонятно... Да, ещё ногти её запомнились: длинные, фиолетово-чёрные, ведьмачьи... Эх, зря Маше об этой жутковатой прелестнице не рассказал! Впрочем, она всё равно бы мне не поверила.
   Чу! вроде бубенцы слышатся? Они. И приближаются с быстротою и заливчатостью бубенцов фельдъегерских, а не абы каких дребезжащих почтовых.
   Вот тройка уже во двор усадьбы внеслась... Ах, какие рысаки! Каждый тысяч в десять серебром обошёлся, не меньше! Фыркают, зубы скалят, глазами пыль жгут, – ах, так за гривы бы их и потрепал, так в морды бы их и расцеловал! Чаю, и сам Единороссовский, губернатор нынешний, не удержится на эдакой тройке фертом подкатить хоть к какому крыльцу или подъезду, даже и Зимнего дворца!
   Но какой же сиятельный счастливец ставит таких красавцев в свою конюшню? Ежели у кучера полюбопытствовать, так на это ещё и осмелиться надо: одёжа на нём (престранная помесь казакина с ливреей) новёхонькая, а сам, осанистый да меднорожий, из-под медвежьей шапки за троих ревизоров угрюмится, – фу ты, и не подойди!
   Из экипажа вытаращивается сапог со шпорою. Генерал? Спрашивается, какая же надобность неволит генерала, пусть даже и от инфантерии, визитировать отставному поручику?
   Вот и обладатель сапога изъявляет наружность...
   Аксельбант-Адъютантовский!
   Рот сам собою разевается; едва успеваю подхватить выпадающую трубку... Так вот они какие, исправничьи рысаки! Изобильно, однако, вознаграждается полицейское служение Отечеству!
   Выбравшись из экипажа, Онуфрий Пафнутьевич вышагивает к крыльцу. Любопытно: он снова один, без Альбы в юбке. Впрочем, её присутствие сходствовало бы с нелицеприятным нажимом, что совершенно недопустимо, поэтому предвыборные турусы на колёсах будут сходны с ездою по уездным дорогам, то бишь со словесными загибами то влево, то вправо и никогда прямо. Ну, да мне до его разговоров нет дела: я даже рад его приезду: он отвлечёт на себя внимание приятеля и его дочерей.
   – Онуфрий Пафнутьевич! – раскланиваюсь дружелюбно.
   – Михаил Евгеньевич! – отвечает тот, размазывая двойной подбородок по воротнику мундира и сверля меня взглядом. – Не ожидал увидеть! А! что это я, – ведь здесь же барышни на выданье! Понимаю вас, ох, как понимаю!
   – Нет, я здесь не за этим. Заехал, как и вы, можно сказать, случайно, – лгу с истинно архиерейской невозмутимостью и, покосившись на тройку, замечаю: – Славные лошадки. Это те самые, калмыцкие, по сто рублей? И кучера, гляжу, сменили. Что же прежний?
   Исправник багровеет, одёргивает ставший узким мундир (ещё этою весною, помнится, сидел вполне свободно, а сейчас впору пуговицы перешивать), невнятно бормочет «Так вот, да» и тут же прибавляет с сожалеющим вздохом:
   – А Тимошка загулял, вот и пришлось его... того-с...
   Понимающе киваю и зову исправника в дом.
   Нашему появлению радуется лишь Елизавета; Маша утруждается полукниксеном.
Приведя нас в обеденную залу, Елизавета указывает мне моё место за столом, без церемоний усаживается рядом, говорит исправнику:
– А вам, Онуфрий Пафнутьевич, думаю, удобнее будет вот здесь!
   И, взявшись за стоящий рядом с нею стул, придвигает его поближе к стулу, на который готовится опуститься Маша. Та сумрачно взглядывает на сестру и, усевшись, обращается к исправнику:
   – Сестра уступила мне самого дорогого гостя. Польщена!
   – На твоём месте j'aimerais mieux l'or, – сейчас же откликается Елизавета. – Я сказала сестре, что на её месте я бы загордилась, – с кокетливою улыбкою переводит она произнесённую фразу исправнику, ни бельмеса не понимающего по-французски, и тот, несколько оторопело выкатив на сестёр фаянсовые глаза, принимается взбадривать ладонью прусачьи усы. Кажется, ужин будет весёлым!
   Маша, поигрывая ложкою, строго вопрошает:
   – Где папА? – И, увидев в дверях обеденной залы Евграфа Иринарховича, восклицает: – Едва тебя дождались!
   В её голосе слышится упрёк, но приятель будто его не замечает; не удивившись визиту исправника, он здоровается с ним вежливо, но холодно, как с чересчур зачастившим гостем, присаживается к столу.
   У него утомлённый вид: виски запали, седина усеяла их более обыкновенного, усы поникли, брови и те обвисли; кажется, за прошедшие сутки приятель постарел лет на пять. Да что же это с ним? С этим безмолвным вопросом оборачиваюсь к Елизавете, и она, подавшись ко мне, жарко шепчет в самое ухо: «Папенька немного не в себе, с ним это бывает; правда, этим летом что-то особенно часто... Отведайте лучше простоквашу; этакую лакомую в городе не найти... Давайте тарелку, накладу, иначе досидите сиднем, голодным останетесь». Удивительно, отчего это женщина, полюбившая или уверенная, что она любит, едва почувствовав своё влияние на мужчину, норовит заделаться его нянькою! Наверное, это оттого, что первый ребёнок женщины – это всё-таки её муж: на нём она практикуется, прежде чем заиметь второго ребёнка, плоть от плоти собственного. Ежели Елизавета так и думает, то её положение равнозначно положению беглого каторжника, вознамерившегося выбраться из сибирской тайги без ножа, кремня, огнива и сухарей: мне услужливая нянька не надобна; а ежели с детства к ней не привык, так и привыкать незачем. С этой мыслью передаю тарелку Елизавете; она наполняет её простоквашею щедро, вровень с краями; благодарю, принимаю тарелку, зачерпываю ложкою блюдо, каковое, помнится, в последний раз кушал аккурат перед тем, как отправиться в губернскую столицу, учиться в гимназии. Елизавета взглядывает на меня вопросительно; я отправляю ложку в рот, жмурюсь, якобы от несказанного удовольствия, и она расцветает довольною улыбкою: как же, угодила! «Семейное согласие проистекает из двух источников: лицемерия и любви, – думаю, одаривая Елизавету ответною улыбкою, принуждённо глотая тёплое простоквашное месиво. – Любопытно, из которого черпает она сиюминутное вдохновение? Ну, да мне это безразлично...»
   – Представляете, у Михаила Евгеньевича появилась идея: школа для крестьянских детей! – объявляет Елизавета так горячо и громко, что я едва не давлюсь простоквашею, но успеваю заметить, как исправник, прекратив довольно звучно хлебать щи с солониною, нахмуривает чело, взмокшее от едальных усилий. – Сестра участвует в этом благородном начинании, и, полагаю, мы не должны оставаться сторонними наблюдателями!
   – Мне уже прискучила школа, – откликается Маша. – К тому же сама идея видится мне нежизнеспособною.
   Ожидаемый ответ. Предсказуемая Маша – новая, но неувлекательная картина...  
   – И указаний об открытии школы не было, – сейчас же замечает исправник, затем рассудительно добавляет, что школа в головах тех, кто должен работать, а не учить разные вредоносные науки, ниспровергает государственные устои, и это не как ежели бы кто не встал при исполнении «Боже, царя храни!», а гораздо хуже.
   Не так и глуп Онуфрий Пафнутьевич: в самый корень, шельма этакий, зрит!
   – Чем же хуже? – восклицает Елизавета.
   – Помилуйте! – говорит исправник ласково, взглядывая при этом на неё с укоризною, словно на малое дитя. – Крестьяне уже привыкли ставить крест вместо подписи, и ни к чему обучать их писать свои уличные – смешно сказать – фамилии!
   Наклонившись ко мне, Елизавета шепчет: «Вы не намереваетесь возражать?» Отвечаю: «Жду возражений Маши, подлинного автора идеи».
   Отстранившись, взглянув на меня не как на живого человека, а на журнальную иллюстрацию, промолвив «Ага, так я и думала», Елизавета обращается к исправнику:
   – Разъясните – почему?
   – А потому, – изрекает тот уже назидательно, не отводя настороженного взгляда от меня и Елизаветы, – что, когда крестьяне научатся сначала разбирать буквы, а затем и читать, то рано или поздно они пожелают не токмо подписывать официальные бумаги, – купчую на землю, договор купли-продажи и прочее, – но и прямо участвовать в их составлении, понимаете?
   Да-а, надо признать, преловко Онуфрий Пафнутьевич столько лет морочил уездные головы (и мою тоже) своею мнимою глупостью!..
   – Проще говоря, вы боитесь грамотных крестьян.
   В голосе Елизаветы проскальзывают ёрнические нотки. Не понимаю её игривого настроения!
   – Опасаюсь, – уклончиво отвечает исправник, юркая глазками по всем лицам сразу, – потому и озабочен кандидатурою предводителя на предстоящих выборах. Какого вы, Евграф Иринархович, мнения о, скажем, Забугорском?
   Приятель, пошевеливая ложкою в остывших щах, флегматически пожимает плечами:
   – Что ж, пускай предводителем будет Пётр Спиридонович.
   Мы с исправником в полнейшем изумлении уставляемся сначала на него, а потом – друг на друга... Давно ли Евграф Иринархович не упускал случая позлословить над Забугорским, уничижительно именуя его не иначе как Дворянским Конём и Учёною Задницею! А многие иные прозвища, придуманные им в дурном расположении духа или же во хмелю, при дамах даже и припоминать неприлично! 
   – Все они, кандидаты, родом из одной лужи, только и разница, что жизнью расплёсканы в разные посуды, – замечает приятель уже раздражительным голосом. Отодвинув от себя тарелку, взглядывает на исправника, словно желая начать предвыборную баталию, но Маша торопится прервать его политическое поползновение вопросом:
   – А вы, Михаил Евгеньевич, кого из уездных дворян видите предводителем?
   Приятель, вздохнувши, вроде бы безучастно отворачивается к окну. Исправник скашивает глаза в мою сторону; его хрящеватые уши вздыбливаются, как у волка. Лишь сёстры по-прежнему увлекаются содержимым своих тарелок, не обращая внимания на воспарившую над столом настороженную тишину. Ладно, подержу паузу из интереса: вопрос задан Машею из желания оградить отца от неприятного для него разговора или из других побуждений?
   Пауза непомерно затягивается, но, похоже, Маша не дожидается ответа: она предлагает исправнику добавки, и тот, продолжая прислушиваться, коротко кивает головою.
   – Нечего сказать?
   В голосе Маши – откровенно злая насмешка.
   «Сводит счёты как избалованный ребёнок, не получивший посулённую игрушку...» – усмехаюсь про себя и отвечаю, что, мол, совсем было надумал вмешаться в выборы, но потом передумал, потому Забугорский как кандидат в предводители дворянства меня тоже устраивает.
   На сей раз уже приятель с исправником обмениваются оторопелыми взглядами.
   Представляю, какие причины моего отступничества, одна другой невообразимее, измышляются сейчас их головами, какие несуразные гипотезы в них выстраиваются! Ну, да мне всё равно: по окончании ужина – лошадей, – и прочь из этого дома! К чёрту болотному любовь, выборы и вообще всё! Продам имение, не торгуясь, первому же покупателю, уеду в Швейцарию, куплю домик у озера, чай, денег хватит: говорили, тамошняя земля вздорожала чуть ли не вдесятеро. Странно, с чего бы это ей вдруг расти в цене... Давно ли швейцарцы тем и выживали, что в Российской империи лакеями прислуживали, за каждый пожалованный пятачок в пояс кланялись, порядочного обеда не зная, барскими объедками удовлетворялись, о постели не ведая, спать где ни на есть укладывались, вместо одеял худыми шинельками да порванными рогожами накрывались!..

   ...Что это? куда это меня занесло? Нервы! всё они, подлые, шутки шутят...

   – То есть вы, Михаил Евгеньевич, не против Забугорского?
   В голосе исправника сомнение: не ослышался ли? Отлично его понимаю, потому спешу успокоить: конечно же, я не против кандидата, настоятельно рекомендованного губернской канцелярией.
   – Ведь рекомендованного же?
   Исправник конфузится, схватывает ложку, принимается хлебать щи, говоря, что они нравятся ему подстывшими, как сейчас, а не горячими, с плиты. По его лицу блуждает растерянно-счастливая улыбка; видно, как он пытается её урезонивать, но губы неудержимо распяливают свёкольные щёки: надо же, подфортунило, откуда и не ожидалось! на весь уезд двое смутьянов – и оба, благодаря его служебному рвению, повержены!
   «Торжествуй, исправник, торжествуй... – думаю, доедая простоквашу. – Знать, когда на небесах ангелы на сегодня карты раскидывали, все козыри на тебя одного выпали».
   Мои размышления прерывает голос Елизаветы:
   – Скажите, позволительно ли мужчине вот так, запросто, переменивать мнение?
   Она уже не нашёптывает на ухо, – говорит, лишь повернув ко мне голову.
   – Политика – это умение решительно говорить «да», держа в голове «нет», а уже через минуту столь же решительно говорить «нет», держа в голове «да», – растолковываю, чувствуя, как внутри меня злость перемежается смехом. – Понимаете?
   «Вовлекаешь её в учёную болтовню? – справляется голос. – Надеешься, отстанет?»
   «Именно», – отвечаю.
   «Ну-ну...» – ехидничает голос. 
   – Понимаю. Политик, как флюгер, должен держать нос по ветру?
   – Флюгеры разворачиваются ветрами, политики – государственными или собственными интересами. Елизавета Евграфовна, я уже устал от разговоров, потому прошу...
   – Любопытно, кто разворачивает вас? – перебивает она, улыбаясь обольстительною улыбкою. Придвинувшись ближе, шепчет: – Ваша тайная жена?
   Нет, это обретающийся в моей голове голос, несчастие всей моей жизни, распоряжается мною, как ему вздумывается. Голос не верит женщинам абсолютно; они, не зная этого, полагая, что имеют дело с обыкновенным флюгером, тужатся вертеть мною, но, поняв, наконец, напрасность усилий, переходят к другому, податливому; а голосу как ни в чём не бывало. Не однажды меня одолевал соблазн избавиться от негодяя одною пистолетною пулею; не понимаю, что удерживает от рокового шага. Вероятно, понимание: мы с голосом, словно Ашвины, вояжируем из жизни в жизнь и расстаться нам не суждено. Да, так Елизавете и скажу, – пускай удивляется.
   «Она не удивится. Лучше нашепчи, как ты ослеплён её прелестями, как изнемогаешь от безрассудной страсти, – скучно говорит голос. – Она зарумянится, вскрикнет: „Ах! какая, право же, неожиданность!“ – и представит премьеру ветхозаветной постановки „Девица благосклонно выслушивает амурные признания своего ухаживателя“. И ей будет приятно, и мы позабавимся».
   Голос, ты омерзителен!..


Рецензии