Господин Грусть

  У него была смешная фамилия Грусть. Еще в детстве, в среднеобразовательной школе №11, все дети заходились смехом, когда его вызывали к доске.

 – Грусть, прочти нам стихотворение! Но так, чтобы с выражением!

  И Грусть – круглый, неуклюжий, тупой – выходил под глухое хихикание, смущенно улыбался и читал. У него хорошо получалось. И он никогда не вдумывался в то, что читал. Никогда не пытался связать все эти слова,  так легко укладывающиеся в голове,  в единое осмысленное целое. Ему просто нравилось, как складно льются они у него изо рта перед всем классом, как хитро на него смотрит Леночка с последней парты – задиристая двоечница и хулиганка, обожаемая и чуть ли не обожествляемая Грустью. Он смотрел каждый день в зеркало и не видел, как толсты его руки, как уродливы растяжки на боках и у подмышек, не видел и сальных волос цвета речной жижи, тучных бедер, белых гнойничков у крыльев сильно сплюснутого носа. Сознание отказывалось принимать тот факт, что был он уродлив, и в отражении своем он видел исключительно большие, грустные глаза и поэтичную фамилию. Когда Леночка уверенным жестом квадратной, крепкой ладони попросила у него ручку, он был впервые по-настоящему счастлив. Он смущенно, но с горячей готовностью отдал ей свою – покусанную – и весь оставшийся день писал в тетради зеленым карандашом, за что ему потом влетело от всех учителей.

  Леночка росла складной, крепкой девочкой. Все ее тело дышало жизнью – жесткие руки, короткие мускулистые ноги, плоский живот, высокая грудь и овальное хитрое личико на недлинной, но выразительной шее. Лисий разрез глаз, темные короткие волосы, собранные в низкий хвостик. А Грусть с возрастом все разрастался, все расползался в стороны, и родители только успевали покупать ему уродливые пиджаки не совсем по размеру, в которые он заковывал свои тучные телеса. С четвертого по шестой классы они были исключительно черного и темно-синего цветов, а после – болотного, коричневого, цвета охры, кораллового и темно-красного. Старая глупая кошка оставляла чуть ли не половину своей шкуры на этих пиджаках, так что Леночка часто, заходясь в почти мужском хохоте, снимала с него волоски и шерстинки короткими твердыми пальцами. Грусть так и не стал умным – хотя что есть ум? – но он знал бесконечное множество стихов и даже научился вставлять цитаты из того или другого в разговоре, отчего все одноклассники негласно провозгласили его «интеллектуалом».

  Грусть не задумывался над тем, почему все вокруг считают его умным. Ему это просто нравилось, и он считал, что чем больше стихов выучит, тем больше вероятность, что Леночка даст ему поцеловать ее на выпускном. По крайней мере, такие фантазии у него были в седьмом-восьмом классах. Потом, после того, как он познал интернет, фантазии стали куда более смелыми, подкрепленные опытом множества безвкусных американских комедий, в которых прямо в объятия кудрявых задротов кидались глупенькие длинноногие клоны Перис Хилтон, восхищенно хлопавшие накладными ресницами. У Леночки не было ни длинных ног, ни накладных ресниц, что в глазах Грусти значительно облегчало его задачу. Он считал, что в свое время они точно будут вместе, и с презрительным удовольствием читал пасту о том, как важно сначала быть другом для девушки.

  Прозрение произошло в десятом классе. Придя первого сентября в класс и обнаружив, что все его одноклассники стали загорелыми широкоплечими хохотунами с ровным рядом белоснежных зубов, Грусть по-новому взглянул на собственное отражение. Он вдруг с пугающей ясностью осознал, что вот она – реальность, в которой все, кроме него, красивы и амбициозны, и что внешний вид теперь – визитная карточка, которой у него не было и не предвидится, судя по тем ста пятнадцати килограммам, которые он тщательно запер за двумя рядами отвратительно блестящих пуговиц. Запах собственного тела теперь перестал казаться естественным, растяжки – незаметными. Друзья, с незапамятных времен звавшие его «жирным», теперь не вызывали снисхождения, только жгучую обиду и боль. Он приходил домой, наблюдал за тем, как аппетитно дымится картошка и мясо, которое ему приготовила не менее круглая мамаша, хотел остановиться и говорил себе, что «начинает за собой следить», однако руки сами тянулись к вилке, а рот все поглощал, поглощал и поглощал против его воли. Леночка перестала с ним общаться, но это было уже не так важно на фоне его собственной ненависти к самому себе. Точнее, важного уже совсем не было, не было планов на будущее, не было светлых воспоминаний, радостного настоящего – не было ничего. Он купался и плавал в собственном отвращении ко всей своей жизни.

  Ответ – самый простой и быстрый – маячил перед глазами уже давно. Но Грусть рос, полнел, учился, особо не напрягаясь, работал, общался, но так и не решался даже сформулировать его. Убить себя – что за глупость? Кому от этого станет легче? Вообще, страшное это словосочетание «убить себя». Лучше ни о чем таком не думать. Лучше вообще ни о чем не думать, а то настроение портится. Он скомкал свою проблему, свернул в комок грязной туалетной бумаги и, вместо того, чтобы выбросить, засунул глубоко в карман подсознания, не обращая внимания на вонь и дискомфорт. Он садился за стол и превращался в ребенка, который закрыл глаза, зажал уши и не слышит, не желает слышать голоса, возражающие ему. Чувство вины сдавливала тяжелая рука прожорливого монстра и – он ел. Ел много, жадно, ел вызывающе. Однако всем вокруг было все равно, и единственными, кто хоть как-то реагировал на его поведение, были кассиры в Сбарро, удивленно принимающие деньги за три целых пиццы и ищущие глазами еще людей, которые будут это все пережевывать.

  И был один день – очень странный день – когда он встретил ее. Шел из офиса, где выполнял в основном мелкие поручения, а остальное время притворялся, что работает, запихивал бумажонки в сумку, неуклюже шевеля округлыми предплечьями. А она смотрела в телефон, потом на неоновую вывеску кафе, зачем-то мигающую посреди бела дня, потом на собственные сандали на тонких ремешках, снова на телефон, на людей, улыбаясь собственным мыслям, пританцовывала на месте, садилась на лавочку, вскакивала, прогуливалась туда-сюда, снова смотрела на телефон. Он узнал ее, она его не заметила. Просто встал посреди улицы, вглядываясь в ее лицо, готовый выронить сумку из пухлых ладошек. Ветер шутливо вскинул прядь его волос, и он стал похож на плотненького купидончика – малиновый полуоткрытый ротик с припухшими губами и блестящими капельками слюны в уголках, по-прежнему, как в далеком детстве, ясные и печальные глаза, обрамленные темными длинными ресницами, узкий затылок, маленькая головка, плавно и почти незаметно перетекающая в шею, узкие, хилые плечи под толстым покровом жира, словно груша расширяющееся в районе живота и бедер тулово, мокрая рубашка в подмышках и на спине, рельефные, бугристые пальчики с розовыми, словно лепестки, ноготками, смешно растопыренные в разные стороны коленки и носки черных потрепанных башмаков.

  Сорвалось. Вся платина медленно, шумно рухнула и беспощадный напор грязи, жижи, отврата хлынул наружу. Бумаги разлетелись по всей улице, их таскает ветром по городским улицам и по сей день, быть может, но самого Грусти уже нет. Он трусливо бежал, заперся в своей квартире, заслонил входную дверь сначала шкафом, потом тумбочкой, столом, навалил стульев, полностью отрезав себе выход в коридор. Попасть на улицу теперь можно было лишь одним способом – через окно. Но ему это было не нужно. Он отдышался, поправил съехавший галстук, отряхнул брюки, заправил рубашку, сел на диван, включил телевизор. Закрыл глаза.

  Темечко треснуло. Грусть сжал губы от боли, но не двинулся с места. Щелка, пока еще безобидная и маленькая, поползла вдоль раскосого пробора. Мягкий, теплый, красный мармелад потек по голове, облизнул уши, начал капать на белоснежную рубашку. Трещина разрасталась. Он ощутил ее вдоль шеи, вниз, вниз по позвоночнику. Жижа набухала, но не лилась, топталась у самого выхода, вытесняемая собственным нетерпением. Грусть не издал ни звука. Было слышно, как расходится кожа на спине. Полилось на пол с ужасающе веселым плеском.

– Что вы можете сказать в свое оправдание?
– Я не убивал! Я невиновен! Вы поймали не того!
– Хорошо, вы твердите это уже шестой день, предположим, я вам верю. Но кто тогда мог, если не вы?
– Вы шутите? Это ваша работа – выяснить, кто!
– Но если бы вы нам помогли хотя бы предположениями, я думаю, вы сильно облегчили бы свою участь и нашу задачу.
– Черт, не могу же я просто взять – и обвинить кого-то в убийстве собственной жены!
– Это и подозрительно. Видите ли, обычно убитые горем супруги обвиняют всех и вся вокруг, но вы – вы человек другого сорта, мистер Джеймс.
– Вам обязательно при этом пускать сигаретный дым мне в лицо, детектив?

  Она залила пол. Еще горячая, сладкая, вязкая. Вторая трещина пошла вдоль жирного бока слева, третья – справа, четвертая разделила бесформенное пузо надвое. Грусть кричал, вопил, но не двигался. Словно громадный огненный цветок он начал раскрываться. Жир, кровь и мармелад лились и лились, и особенно вязкие сгустки шлепались на пол с комичной поспешностью. Когда кончики лепестков отошли от макушки в разные стороны, он вспомнил, как любил читать стихи. Попытался припомнить и сами слова, но неописуемая боль не позволяла забежать слишком глубоко в свое подсознание. Раскрывался под дикий, нечеловеческий визг. Перед глазами, которые он не мог боле закрыть, потому что кожа отделилась от глазных яблок, всплыла картина, увиденная когда-то давно во сне: жирная, отвратительная свинья, опутанная тончайшей прочной леской. Кто-то потянул за концы – и вот леска превратила обезумевшее животное в кучу несвязанных между собой кусков мяса. Лепестки почти полностью растопырились. Без них Грусть оказался близок к нормальному человеку – пропорции, кости, мышцы, сухожилия, однако кожи – кожи больше не было. Не было и жира.

  Когда лепестки шлепнулись об паркет, он замолчал.

  Мышцы, словно вермишель, стремительно поползли вниз. Извиваясь со склизким звуком, легли у ног.

  Органы еще работали, словно сумасшедшая машина. Грусть усмехнулся. Он уже мертв. Желудок напоминал полиэтиленовый пакет с конфетами, легкие – груду очисток от мандаринов. Кишки – точь в точь тянучка.

  Последний вздох.
  Кости распались на сахарные песчинки.
  Прощай, господин Грусть, прощай.


Рецензии