И жить торопится, и чувствовать спешит

Я в Болдине. От дома и всей усадьбы веет запустением. Мы с Михеем сочли дедовский кабинет с  большим диваном самым подходящим для меня местом. Сейчас он собирает туда со всего дома  кресло, чтобы не качалось, и проч., и проч.
Сегодня отправил в уездный суд просьбу о разрешении вступить во владение двумя сотнями крепостных - отец к свадьбе подарил. Но настроение у меня самое мрачное - свадьбе-то, кажется, не бывать:  не сладил я с тещей. Она устроила мне самую нелепую сцену, какую только можно себе представить, наговорила вещей, которых я по чести не мог стерпеть. Не знаю еще, расстроилась ли моя женитьба, но повод для этого налицо, и я оставил дверь открытой настежь... Написал Наталье Николаевне, что возвращаю ей слово, она свободна.
Пока ехал сюда, все время вспоминался стих:

Но полно, разорву оковы я любви...

Надо работать. Как можно скорее надо записать  новые повести. Все пять  теснятся в сознании, вспоминаются то одна, то другая. Жалко, если забудется что-нибудь, записей же я никаких не делал.
Собственно, ради них я остановил работу над арапом Петра - это вещь большая и - главное - на историческую тему. А я сейчас собираюсь написать повести о современной жизни, по своей сути противоположные салонной литературе, которая все заполонила у нас. Конечно, хочу, чтобы моя проза была созвучна всем возможностям нашего языка.
Пока у меня в прозе ничего не было законченного - теперь будет.

На конюшне каким-то чудом сохранилась одна лошадь, годная под седло. Разок уже выехал, просто чтобы оглядеться. Село - как все наши села, кругом довольно пустынно. Соседей, сказали, поблизости нет - это хорошо. Буду ездить верхом, думать, отдыхать. А хорошо в степи! Сильный ветер создает ощущение простора...

В сенях я остановился и просил у нее разрешения поцеловать её.   Дуня согласилась и протянула мне свежие розовые губки. Много  могу я насчитать поцелуев,

«С тех пор, как этим занимаюсь»,

но ни один не оставил столь долгого сладостного воспоминания. И теперь,
кажется, вижу ее томные глаза, ее вдруг исчезнувшую улыбку, кажется,
чувствую теплоту ее дыхания и свежее напечатление губок. Читатель
ведает, что есть несколько родов любви: любовь чувственная, любовь
платоническая, любовь из тщеславия, любовь 15-летнего  сердца и проч.

Но в повести этого не будет: я требую от прозы краткости, отсутствия длиннот. Моя проза может показаться нагой - пусть кажется.
Поворачиваю домой. А Дуня хороша, даже писать о ней приятно. Еще вернусь к ней.
С неприятным чувством миную ворота усадьбы: на них мой дед повесил учителя-француза.   
Дом старый, но стены толстые, на потолках кое-где видны балки, как в средневековом замке. Ветхости еще нет, но многолетнее небрежение уже сказывается. Надеюсь, пробуду здесь недолго.

Кстати  о средних веках. Шекспир и Вальтер Скотт, оба представили своих гробокопателей людьми шутливыми и философствующими. А я в повести "Гробовщик" покажу героя человеком угрюмым и мрачным.
Почему из всего сословия ремесленников я выбрал гробовщика? В Москве на Никитской  есть  лавка похоронных дел, она всегда бросалась в глаза, когда  ехал к Гончаровым. (А неужели все кончено, и больше мне незачем туда ездить? Не верится).
И еще. Я придумал "страшное и ужасное" не прямо изображать, а представить всего лишь как сон - вот тут и понадобился гробовщик, который спьяну пригласит в гости тех, кого он хоронил. И они явятся к нему - во сне.
Сапожника, булочника, вообще ремесленников надо показать без тошнотворного умиления. Ведь как еще недавно писали: у кого-то извозчик говорит: "Видишь, барин, что я ем, то и лошадь моя. Она помогает мне в работе, а я делюсь с ней тем, что заработаю," - ужас что такое!  У меня и гробовщик, и кухарка, и все они будут не сверхдобродетельны и не порочны, а такие, какие они на самом деле. Гробовщик думает о дочках: "Уж не ходят ли любовники к моим дурам? Чего доброго!" - вот его живая речь.

Надо скорее писать, кое-что уже забывается. В разговоре сапожника с гробовщиком  была такая подходящая пословица, сейчас едва помню.

Живой и без сапог живет, а мертвый без сапог не обойдется.
Нет, нет: без гроба!            
Живой и без гроба живет, а мертвый без сапог не обойдется.
Ведь ерунда какая-то?
Живой и без сапог обойдется, а  мертвый без гроба не живет.
Тьфу, черт возьми! В трех соснах заблудился.
Живой и без сапог живет, а мертвый без гроба не обойдется -

вот, наконец! Может, это и не пословица, но мне нужно, чтобы так было  сказано.

Проснулся рано, - хорошо. В доме стоит какой-то запах, может быть, надо проветривать? Сказать Михею.  Листаю тетрадь и вижу, сколько же начато и брошено...

Перестрелка за холмами,
Смотрит лагерь их и  наш,
Молодцом пред казаками
Вьется красный Делибаш.
Эй, джигит, не суйся к лаве,
Пожалей  свое житье,
Вмиг конец лихой забаве,
Попадешься на копье.

Написал это еще в прошлом году на Кавказе. Делибаш  -  по-турецки:  удалец, смельчак. Допишу сейчас. Так, все.  А вот "Аквилон" начал  еще в Михайловском в 24-ом  году.

Зачем ты, грозный аквилон,
Тростник прибрежный долу клонишь?

Дописываю.
- Кофе? Спасибо, Михей, хорошо. Да, потом еще принеси.

Мчатся тучи, вьются тучи.
Невидимкою луна
Освещает снег летучий -

это "Бесы". Здесь надо только перебелить черновик, выбирая нужные строчки, а их здесь - как листьев в ноябре. И некоторые жалко бросать:

Вот уж волк далече скачет,
В тьме глаза его горят.

Год назад не дописал, сейчас завершаю: "1830  7 сентября Болдино" - и на обороте нарисовал луну в тучах.

После обеда и прогулки - за прозу и в первую очередь за "Гробовщика". Как хорошо писать, когда тихо и никто не мешает.
"Гробовщик" написан 9-го. И - о, радость! - письмо от  Natalie - не смел надеяться, но ждал, ждал! Сразу все во мне переменилось: я опять полон любви и счастливых надежд, она зовет в Москву, обещает выйти за меня и без приданого!
Моя дорогая, моя милая Наталья Николаевна! Я у Ваших ног, чтобы поблагодарить и просить Вас о прощении за беспокойство, которое я Вам  причинил. Ваше письмо прелестно и вполне меня успокоило.

(Я уже знаю, что поблизости холера, но пока об этом решил умолчать).
Написал  в Петербург Плетневу:
"Теперь мрачные мысли мои порассеялись, я в деревне и отдыхаю. Тут у нас степь да степь, соседей ни души, езди верхом, сколько душе угодно, пиши дома, сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы, и стихов".

Так вот, в повести у меня  целая толпа мертвецов (кажется, что уж страшнее?) - и никакого ужаса в духе Жуковского. А все герои показаны просто и без идеализации: дочери не "бедные, но трудолюбивые девицы" (чего требует неписаное правило нашей прозы) - нет, у меня они без дела глазеют в окно. Думаю, я и дальше буду вышивать по старой канве новые узоры, то есть обманывать ожидания читателя, который воспитан на наших повестях.

В "Станционном смотрителе" Дуню увозит гусар. Читатель  ждет, что обольститель  бросит соблазненную девицу, а добродетельный старик-отец  раскроет ей объятия. Все иначе:  Дуня сама, по своей воле уезжает с Минским, она плачет, покидая отца, но она полюбила - и уезжает. Это истина страстей,  необходимая часть новой прозы. Гусар ее не злодей,  он просто повеса и женится на Дуне. А главное лицо в этой повести  - старый смотритель. Он побывал в столице, увидел свою Дуню последний раз и вернулся доживать век в горьком одиночестве.
Чтобы достичь простоты повести  надо обойтись без искусственной приподнятости, без излишней морализации. Сначала старик в негодовании бросает деньги, которые сунул ему Минский,  и - вот естественная смена чувств! - тотчас  возвращается подобрать их...

Еще додумываю и дописываю "Смотрителя" и одновременно начал две сказки:  Балду и сказку о медведихе. В сказке о Балде отказался от множества вариантов:

Попенок зовет его папой,
Даже пес ласкается к нему хвостом и лапой.

13-го  кончил "Сказку о попе  и работнике его Балде" и нарисовал:  поп-толоконный лоб и рядом - маленький чертенок. 14-го закончил  "Станционного смотрителя". Давно я так славно не работал!  В письме  к  Дельвигу похвастался:
"Скажи Плетневу, что он расцеловал бы меня, видя  мое  осеннее прилежание".

Как ни странно, немножко скучно без людей. Познакомился с семейством Новосильцевых, образованные люди, очень благожелательные. Изредка буду ездить к ним. Барышни знают наизусть "Онегина" и просили  написать "счастливый конец" для Онегина и Татьяны. Я отрезал: "Ну, нет, он Татьяны не стоил," - огорчил барышень. Недавно ехал к ним на праздничный обед и - опоздал: дорогу заяц перебежал. Это важная и плохая примета в моем понимании.

В четверг, 18 сентября, дописал Странствие (или Путешествие?) Онегина, правда, пока  черновой вариант:

И берег Сороти отлогий,
И полосатые холмы,
И в роще скрытые  дороги,
И дом, где пировали мы, -
Приют, сияньем муз одетый,
Младым Языковым воспетый ...               
Но там и я свой след оставил:
Там, ветру в дар, на темну ель
Повесил я мою свирель.

(Лучше: "Повесил звонкую свирель").

"Барышню-крестьянку" я задумал еще зимой, сейчас нашел в тетради рисунки: барышня на прогулке и  два женских профиля, соединенные вместе, наподобие двуликого Януса, на одном - венок из цветов. Эта повесть тоже узнаваема: переодевание героини, барышня исполняет роль крестьянки - французистая вещица, обо всем говорится легко, счастливый конец. Ничего натянутого, театрального в чувствах героев. Ведь как раньше писали: "Лиза! Клянись вечно быть моею! - Я и так, барин, Вам принадлежу!" или  это: "Ибо и крестьянки любить умеют!" - так живые люди не думают и не говорят.
Помню, Николай Раевский писал,что я утверждаю у нас тот простой и естественный язык, который наша публика еще плохо понимает, "несмотря на такие превосходные образцы его, как "Цыгане" и "Братья-разбойники". И еще: "Вы окончательно сводите поэзию с ходулей". А вот этими повестями я сведу с ходулей и прозу. 

Погода день ото дня хуже, дела мои сделались не лучше погоды: из-за карантинов мне нельзя покинуть Болдино. Холера вокруг и, что хуже, уже в Москве. Надеюсь, Гончаровы успели выехать. Знаю, что холера не опаснее турецкой перестрелки, да отдаленность, да неизвестность - вот, что мучительно.

Должно быть от скуки, у меня образовалась новая привязанность: девушка из дворовых по имени Феврония. Такая живая и умная, что, разговаривая с нею, я все время вспоминал свою повесть и готов был подозревать в ней переодетую барышню. Я заметил ее еще в доме, но познакомились мы в лесу, я гулял, а она собирала грибы и пела. Когда я подошел, смутилась, потупилась, платок надвинула на глаза. Я сказал, чтоб не пугалась, от меня ничего, кроме хорошего, не будет. Мы разговорились, она скоро освоилась. Хорошо, свободно держится, пригласила меня  к себе, у них большой пчельник, обещала угостить медом. Как-нибудь схожу.  После нескольких встреч мы уже разговариваем  обо всем. Я рассказал о  невесте и о ссоре с тещей, и отношение Февронии совпало с моим: "Вашей-то приданого не нужно, она красавица. Приданого желает ее мать". Хотел расцеловать ее за эти слова - куда там! Для сохранения дружбы  пришлось отказаться от этой мысли.
Что есть такой поэт Пушкин, знает от дяди, который жил с барином в Питере. "Черную шаль" знает наизусть - прочла (без последней строфы) и спросила: "Хорошо?"               

Какие стихи, какая проза, если все время мысли о холере и о невозможности покинуть  проклятое Болдино!  А моя женитьба все удаляется. Пишу  Natalie письма, ответов не получаю. Какое неслыханное испытание для влюбленных - при этом почти театральное, сам Шекспир бы не отказался - холера! Карантины! 
"Я каждый день готов сесть в экипаж и ехать в Москву, но как миновать пять или семь карантинов и на каждом провести две недели? Будь проклят тот день, когда я решился оставить Вас. Наша свадьба убегает от меня. Мой Ангел, только одна Ваша любовь препятствует мне повеситься на воротах моего печального замка. Сохраните мне эту любовь и верьте, что в этом все мое счастье. Позвольте Вас обнять? - Это нисколько не зазорно на расстоянии 500 верст и сквозь пять или семь карантинов.Болдино имеет вид острова, окруженного скалами. Ни соседей, ни книг. Погода ужасная. Я провожу время в том, что мараю бумагу и злюсь.  Целую кончики Ваших крыльев, как говорил Вольтер людям, которые не стоили Вас".

В несносные часы карантинного заключения, не имея с собой ни книг, ни товарища, я вздумал - для препровождения времени - писать опровержение на все критики, которые только вспомню, и собственные замечания на собственные же сочинения. Я знаю, что нельзя, подчиняясь обстоятельствам,  останавливать работу - от этого слабеют наши умственные возможности.

На поприще ума нельзя нам отступать.
Сильно отвлекся от своих повестей, но, конечно, скоро вернусь в ним.  Много езжу верхом, бываю на пчельнике. Пишу то опровержения на критики, то письма, то стихи. Беловик 9-ой песни  "Онегина" переписал в маленькую тетрадочку (нашел  в дедовом письменном столе) и начал эпиграфом из Байрона: "Fare thee well, and if for ever Still for ever fare thee well ( Прощай и если навсегда, то навсегда прощай). Болдино, 25 сентября 1830 года, 3 часа с четвертью."

Итак, я завершил "Онегина" (писал 7 лет, 4 месяца и 17 дней! ).

Труд

Миг вожделенный настал: Окончен мой труд многолетний,
Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
Плату принявший свою, чуждый работе другой?
Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,
Друга Авроры златой, друга пенатов святых?

Эпиграфом к роману возьму чудесный стих Вяземского: "И жить торопится, и чувствовать спешит". 

Вот уже конец сентября, то есть я в Болдине целый месяц. Скоро ли освобождение? Невеста моя ревнива: упрекает меня за общение с княгиней Голициной. Да просто имение Голициной недалеко от большой дороги, и княгиня по моей просьбе разузнавала, как мне добраться до Москвы. И узнала: холера в Москве, въезд и выезд из города закрыт. Ужасно...
Письмо от Вяземского. Вот что пишет ему Хитрово:

"Как отпускаете Вы Пушкина среди всех этих болезней? А невеста его сумасшедшая, что отпускает его ехать одного. Если уж надо, чтобы он женился, я бы хотела, чтобы жена, мать и сестра - все это думало лишь о том, чтобы за ним ухаживать... Знаете, если бы они были под властью его очарования, как я, они не знали бы покоя ни ночью, ни днем".

Спасибо, дорогая Елизавета Михайловна, издали приятна Ваша забота, именно  издали (хоть Вы и любимая дочь самого Кутузова).

Мало мне неприятностей, так еще как здешний помещик я получил предписание наблюдать за карантинами вблизи Болдина. Черт бы всех вас побрал вместе с холерой и вашими карантинами! Единственное, что поддерживает, это  заповедь:

На поприще ума нельзя нам отступать.

Почистил и перебелил "Кавказ":

Достиг я священной Кавказа вершины,
Стою над снегами один в вышине,
Орел с преисподней  поднявшись долины,
Парит неподвижно со мной наравне.

Нет,  что-то вяло. Лучше вот так:

Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины.
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.

Подправил "Монастырь на Казбеке".  Видел этот монастырь на обратном пути с Кавказа.
Перевел из  Barry Cornwall:
 
Пью за здравие Мэри,
Милой Мэри моей.
Тихо запер я двери
И один, без гостей,
Пью за здравие Мэри.

Меня  занимают  и  развлекают  отношения с Февронией. Я рассказал ей  "Барышню-крестьянку" и что готов был подозревать в ней переодетую барышню.  Как она веселилась, заливалась звонким смехом!  Такой живой чертенок. И откуда мне такой подарок в этой глуши? Я подарил ей рукопись "Кавказского пленника", и  в следующий раз она уже читала мне наизусть отдельные стихи, то, что смогла прочесть в рукописи.
Погода не позволяет встречаться в лесу, и Феврония часто бывает у меня. Михей, опытный малый, говорит: "Умная девка. Как такой за мужика идти? Задаром пропадет". Ей очень нравится слушать про Кавказ - какой там Терек, как он разливается по камням, какой высокий Казбек. Высокие горы представляет себе плохо - здесь таких нет. "А зачем Вы на Кавказ ездили? Наверное, тоже из-за невесты?"      

Я погрузился в античность :
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила - это о  статуе в Царском Селе.      
И второе - пока писал, знал, что зачеркну, да так,  чтобы прочесть было невозможно:

На перевод "Илиады"
Крив был Гнедич поэт, переводчик слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод.

Грешно смеяться над Гнедичем, да что поделаешь, если смешно? Но зачеркнул намертво.

Сидя в Болдине, изредка читаю только "Московские Ведомости", из них узнал, что государь приезжал в холерную Москву. Написал стихотворение "Герой" - хвалю государя и побуждаю к благородным поступкам. Лучшее, что он мог бы сейчас сделать,- это простить наших каторжников.

Однако, прозу-то свою, которой так доволен, я, кажется, забросил? Нет. Где-то в толпе мыслей, смиренно держась на заднем плане, ждут своей очереди "Выстрел" и "Метель" - названия, скорее всего, такими и останутся.
Решил не печатать повести под своим именем. Придумал  историю короткой жизни некоего Ивана Петровича Белкина - любителя литературы, который  описывал случаи, услышанные от знакомых. Если же  спросят, кто такой этот Белкин, буду отвечать: кто бы он ни был, а писать надо вот этак - просто, коротко и ясно.

" Вперед, вперед, моя исторья!" Сейчас об истине страстей, правдоподобии чувств.

Успехи его в полку и в обществе женщин приводили меня в
совершенное отчаяние. Я стал искать с ним ссоры.  Наконец,
однажды на балу у польского помещика, видя его предметом
внимания всех дам и особенно  самой хозяйки, бывшей со мной
в связи, я сказал ему на ухо какую-то плоскую грубость. Он
вспыхнул и дал мне пощечину. Мы бросились к саблям, дамы
попадали  в обморок, нас растащили, и в ту же ночь поехали
мы драться.               
Это было на рассвете. Я увидел его издали. Он шел пешком,
с мундиром на сабле, сопровождаемый одним секундантом.
Мы пошли к нему навстречу. Он приближился, держа фуражку,   
наполненную черешнями. Жизнь его была, наконец, в моих руках.         

 Это было давно, в молодости. (Потому что раз уж мне минуло 30 лет, молодость - в прошлом).  Я стрелялся. С кем? - Неважно.  Помню, пришел на условленное место вот так же, держа фуражку, наполненную черешнями. И стоял под пистолетом, ждал выстрела и выплевывал косточки.             

Злобная мысль мелькнула в уме моем. Я опустил пистолет.
Вам, кажется, теперь не до смерти. Вы изволите завтракать.

В этой повести можно обнажить все оттенки, все изгибы чувств, которые испытывает страстный человек, исчерпать его душу до самого дна.

Сильвио встал и стал ходить взад и вперед по комнате,
как тигр по своей клетке.  - Еду в Москву. Посмотрим,
так ли равнодушно примет он смерть перед своей свадьбой,
как некогда ждал ее за черешнями...
-Ты не узнал меня, граф? - сказал он дрожащим голосом.
- Сильвио! - закричал я и, признаюсь, почувствовал, как   волоса
стали вдруг на мне дыбом... 
-Я доволен: я видел твое смятение, твою робость. Я заставил
тебя выстрелить по мне, с меня довольно. Будешь  меня помнить.
Предаю тебя твоей совести.

От зарождения чувства досады, зависти, уязвленного самолюбия - до жажды отмщения и, наконец, самой мести - все, как по нотам, будет расписано. Здесь мне был нужен человек страстный, то есть способный глубоко и сильно чувствовать. К счастью, на юге я знал полковника  Липранди, его рассказы живы в моей памяти. Очень и очень надеюсь, что эти  повести откроют новые пути нашим писателям.

Недавно была странная ночь. На меня, наконец, подействовала особая обстановка давно пустующего дома: то ли аромат прошлого, то ли тонкий запах гниющих бревен, и эти тихие непрекращающиеся звуки - какое-то  потрескивание, поскрипывание...  И я написал  "Стихи, сочиненные во время бессонницы" ("Мне не спится, нет огня..."), пока только черновик,  потом доработаю.

Плохо, что в этом медвежьем углу не играют в карты. Как тут живут?  Ведь скучно же  без карт! Я предпочел бы умереть, чем не играть.
Захожу в гости на пчельник. Феврония все больше ко мне привыкает, и мне с ней интересно. У них  умеют хорошо варить мед. Всякий раз, как я прихожу к ним, она подает мне питье по церемонному обряду: с поклонами и словами, сохранившимися  от старых времен. Так когда-то принимали почетных гостей. А мед, сваренный по старинным рецептам, - что-то волшебное.

Они веселье в сердце лили,
Шипела пена по краям,
Их важно чашники носили
И низко кланялись гостям.

Феврония  хорошо поет и знает много песен. В их семье все поют. Она очень умна, у нее есть юмор, и часто мы оба хохочем. Говорит, что в их доме я веду себя "не как барин, а как хороший знакомый". Я спросил, что в семье думают о моем отношении к ней, она ответила с усмешкой:
"Что я Ваша симпатия, " - и покраснела. Глаз не оторвать, как была мила в эту минуту.

В воскресенье, 5-го октября начал писать, а 9-го, в четверг, закончил поэму октавами - "Домик в Коломне". Нарисовал Маврушку и приписал: "Болдино 1830  9 окт.  5 3/4 вечера".
И в тот же день:

Я здесь, Инезилья,
Стою под окном,
Объята Севилья
И мраком, и сном...

Подписал:  9 октября  1830  Болдино               
10  октября сочинил "Рифму" ("Эхо, бессонная нимфа, скиталась по брегу Пенея...")  и
 
Отрок

Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря,
Мальчик отцу помогал. Мальчик, оставь рыбака!
Мрежи  иные тебя ожидают, иные заботы:
Будешь умы уловлять, будешь помощник царям. 

Всякий догадается,о ком это.
14-го октября дописал конец "Выстрела".   Уверен:  что этими повестями я двинул вперед самую форму русской прозы.

Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.

Давно я так не писал! Но бывают дни, когда тоска сжимает сердце.Тогда вот это:

Когда порой воспоминанье
Грызет мне сердце в тишине,
И отдаленное страданье, (или: И душно     в свете мне)
Как тень, опять бежит ко мне,
Стремлюсь привычною мечтою
К студеным северным волнам,
Меж белоглавой их толпою               
Печальный остров вижу там...

- это о них, о тех пятерых, чье место тайного захоронения я знаю, о ком никогда не забываю, чье отсутствие так горестно сказывается на нашей общественной жизни...

"Метель"- вот уж  про что можно сказать -"новые  узоры по старой канве" - все персонажи и события знакомы читателю: отчаянное решение влюбленных тайно венчаться, бегство невесты из дома, метель и проч. Но и в этой повести читатель встретит  много  неожиданного.

Метель не утихала, небо не прояснялось. Лошадь
начинала уставать, а с Владимира пот катился градом,
несмотря на то, что он поминутно был по пояс в снегу...
"До Жадрина верст с десяток будет", - при сем ответе
Владимир схватился за волосы, как человек,
приговоренный к смерти...
"Который час?" - спросил Владимир. "Да уж скоро
рассвенет", - отвечал мужик. Владимир уже не говорил ни слова.

Меня особенно кажется удачным одно место: утро  у родителей Маши, которая вчера бежала из дома, чтобы венчаться с Владимиром.

Что-то у них делается?   
А ничего.

Никаких длиннот, ненужных объяснений. Читатель и так поймет отчаяние опоздавшего в церковь  жениха и беспечное спокойствие ничего не ведающих стариков. То есть обо всем рассказано по возможности коротко и ясно.

17 октября написал "Заклинание" (" О, если правда, что в ночи, Когда покоятся живые..."). В этот же день доработал  "Стамбул гяуры ныне славят" - черновик был написан в прошлом году на Кавказе.
Все-таки, впереди  - свадьба. А значит, будет  честно проститься со старой любовью. Честно, но как это не легко...

В последний раз твой образ милый
Дерзаю мысленно ласкать,
Будить мечту сердечной силой
И с негой робкой и унылой
Твою любовь воспоминать...            

В воскресенье, 19-го октября, в день Лицейской годовщины, я уничтожил, сжег  10-ую песнь "Онегина". Все строфы, где упоминаются  деятели последнего возмущения, зашифровал. Как? А вот как. Допустим, передо мной раскрытая тетрадь, обе страницы, и левая, и правая, исписаны стихами.
Беру первый стих  правой страницы, к нему присоединяю семнадцатый стих той же страницы; затем  беру первый стих левой страницы и присоединяю семнадцатый стих левой же страницы - и так далее в том же порядке.
То есть потомки (я так  привык на них надеяться!) увидят сначала на левой странице:

Нечаянно пригретый славой
Орла двуглавого щипали
Остервенение народа
Мы очутилися в Париже 

Потом на правой:

Властитель слабый и лукавый
Его мы очень смирным знали
Гроза двенадцатого года
Но бог помог - стал ропот ниже

Подбирая стихи, согласно  принятому  мной порядку, они прочтут:

Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда

Не хочу вновь повторять всю десятую песнь, на это и так ушло  много времени. На рукописи "Метели", на последней странице, пометил:

19 окт. сожж. 10 песнь

Начал маленькую трагедию "Скупой," может, "Скупой рыцарь". Задумал их несколько - драматические сцены, опыты драматического изучения страстей человеческих. Окончил "Скупого" 23 октября. А 26-го уже окончил "Зависть"(или "Моцарт и Сальери"?), эта трагедия давно, несколько лет, как была задумана.

В письме  к  Natalie говорю: 

Как Вам не стыдно было оставаться на Никитской  во время эпидемии? Так мог поступить ваш 
сосед,  Адриян, который обделывает выгодные дела.

В моем "Гробовщике" герой носит имя их соседа - тоже Адриан, но   Natalie об этом еще не знает.      
Работа над драматическими сценами идет быстро. 8 ноября окончил "Пир во время чумы", подзаголовок: "Отрывок из Вильсоновой трагедии "The city of the plague". Феврония объясняет мои успехи по-своему:
- Это от нашего меда, он Вам силу дает. Человек от него даже летать может, старые люди говорили.
Любопытно: здешние крестьяне величают господ титлом  "Ваше Здоровье".

А 9 ноября я выехал из Болдина. 
Пересек всю Нижегородскую губернию, въехал во Владимирскую - здесь меня, как миленького, остановили на первом же карантине и отправили восвояси. Никто не знал, что проезд по большой дороге воспрещен - такой здесь во всем порядок!  Проехать 420 верст, чтобы снова оказаться в Болдине...

Получил от  Natalie письмо с ревнивыми подозрениями: где я? Почему не еду в Москву?

Приехал ко мне сосед, брат Новосильцевой, у которой я бываю, попросил вписать что-нибудь в альбом. Я и вписал то, что в этот момент было в голове, - четверостишие Державина:

Река времен в своем теченьи
Уносит все дела людей
И топит  в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.

И поставил:   "1830. Ноября 26. Болдино."  Он очень благодарил, не знаю, понял ли.

Отвечал  Верстовскому  на письмо и просил передать Нащокину, чтобы он  непременно был жив, во-первых, потому что мне должен, во-вторых, потому что я надеюсь быть ему должен, и в-третьих, если он умрет, не с кем мне будет в Москве молвить слова живого, то есть умного и дружеского.
Написал  Хитрово (надо ж ее порадовать). Мы с ней страстно интересуемся политикой, и европейской, и нашей.

"1830 год - печальный год для нас. Россия нуждается в покое. Я только
что проехал по ней. Народ подавлен и раздражен. Если бы  Вы могли
представить, сколько беспорядков произвели эти карантины..."

Чувствую, кончается мое Болдинское сидение. Из Опекунского совета  за заложенное имение получил 40 тысяч и, наконец, могу осуществить свое намерение: кое-что сделать для Февронии. Ее отношение ко мне нельзя назвать иначе, как самым дружеским. Наши постоянные встречи не просто скрасили мое пребывание здесь, - они успокаивали меня, отвлекали от грустных мыслей.
Признаюсь, я очень и очень понимаю героя своей повести, который готов был жениться на крестьянке.
Пока я подарил ей шелковое платье, она в нем очень хороша. С помощью Михея узнал, кто из помещиков поблизости продает землю. Съездил к соседу Беклемишеву и сговорился купить участок в 40 десятин. Выкупил Февронию из крепостной зависимости и оформил покупку земли на ее имя. Еще она собирается купить дом в Арзамасе.
Так все хорошо сложилось, все счастливы, я - больше всех:  я спокоен за ее будущее. Собираюсь ей писать. 
               
29 ноября, наконец, выезжаю. Благодаря единству места (Болдино) и времени  (3 месяца) мое здешнее пребывание превратилось в нечто художественно целое, скажем, Болдинскую  осень.  А хлопоты  и  беспокойства - все пустое по сравнению с тем, сколько  я  здесь написал. Так что все хорошо. Еду в Москву.


Рецензии