Химера Борея. Глава XXI

                ЖАЛКИЙ КОНЕЦ ВЕЛИКОГО ЧЕЛОВЕКА



   У Кэро был несомненный литературный дар. Если бы она не была так увлечена помощью мужу, кто знает, может быть, из нее вырос талантливый писатель.
«28.08.1973
  Дневники я пробовала вести много раз, но ничего путного из этого еще ни разу не вышло, - писала Кэро, - Может быть, потому, что я никогда в жизни не была по-настоящему одинока. Теперь, когда за окном метель, а я сижу в опустевшей комнате брата и пишу, мне кажется, будто у меня выбили опору из-под ног. Отчаяние перешло в крайнюю стадию – бесчувствие. Говорят, при переломах через некоторое время боль уходит и наступает онемение. С моей душой происходит сейчас то же самое.
     Сегодня мой брат Эдмунд сбежал из дома. Недавно ему исполнилось восемнадцать, он никогда и нигде не работал, никогда не обеспечивал себя. Я не представляю, как Эд справится с реальной жизнью. На прощание он оставил записку: «Увидимся, когда мое лицо появится на афишах кинотеатров». Наивно, и в духе Эдмунда.
  Он не первый, кто бросил нас с отцом – мама оставила нас, когда мне было десять. Я хорошо помню тот день. Был ноябрь, и только-только выпал первый снег. Вересковые пустоши звенели под напором ветра, и было слишком холодно, чтобы вылезать из постели. Я читала «Губительную высоту» Кэтрин Бренуэлл, горел огонь в камине, а брат спал, прижавший ко мне. Эд боялся темноты и особенно – старого Ника, как в наших краях прозвали черта, и часто приходил ко мне.
   Мы с папой в шутку прозвали брата «ледяные ступни» - из-за проблем с сосудами у него были до ужаса холодные ноги. Он любил залезать ко мне под одеяло, и я грела его ноги, переплетя их со своими. Мы лежали рядом, плечо к плечу, щека к щеке, и ноги наши, точно корни вековых деревьев, переплетались где-то в темноте пододеяльной бездны. В такие минуты я чувствовала себя счастливой.
   В то утро брат, по старой привычке, пришел ко мне и задремал подле. А я читала и наслаждалась тишиной. Странной, непривычной тишиной. Обычно по утрам мама включала романсы – она обожала старинные романсы и специально для этого купила граммофон. Она выучилась петь, и, когда у нее было хорошее настроение, мы вместе исполняли ее любимые вещицы. Мама была дочерью русских эмигрантов  и неплохо владела русским языком. Она говорила, что русский – язык романсов. И пела их только на русском. Особенно мама любила Вертинского и часто повторяла, что он очаровательно картавит. Она была приятным собеседником, если пребывала в хорошем расположении духа.
    Но это бывало очень редко.  Обычно мама запиралась в своей мастерской и курила, думая над картиной. Она ходила по холодному полу босая, а по всей комнате были разбросаны эскизы. Мама работала на тончайшей бумаге, так вкусно пахнущей, что мы с Эдом долго думали, что листы съедобны и выпечены из особого теста. И как-то раз даже попробовали на вкус один из набросков – мы были еще совсем маленькие. Мама была в бешенстве и еще долго держалась с нами подчеркнуто холодно.
  Она была сама эксцентрика и оригинальность. Внешне мама была похожа на Вирджинию Вулф. Она курила терпкие сигареты, неизменно пользуясь тонким мундштуком с перламутровыми вставками. В хорошие дни мама усаживала нас с братом возле себя, брала купленный когда-то в Каире мундштук и каждый раз рассказывала новую легенду его происхождения: то он принадлежал сыну султана, то индийскому князю, то возлюбленной поэта…Жаль, что практически все мамины рассказы выветрились из наших голов.
   Тем утром мама не включала романсы, не расхаживала по комнате и не выясняла отношений с отцом. Тем утром все было тихо. Почти так же, как сегодня. Когда часы пробили 10, я потихоньку вылезла из постели, стараясь не потревожить брата, и пошла на разведку.
    Материнская мастерская была пуста. Ни эскизов, ни работ, ни красок с кистями – и вокруг стерильная чистота. Я кинулась в мамину спальню (после рождения Эдмунда она настояла на отдельной спальне) – но и там царила та же картина. Та же нечеловечески идеальная чистота.
   Внизу, в столовой, за столом сидел отец, уронив голову на руки. Он поднял на меня мутные глаза и постарался улыбнуться.
- Сейчас будем завтракать. Разбуди Эда, - только и сказал он. Все во мне охватило ледяное бесчувствие. Мне вдруг стало безразлично и Рождество, и игры, и все наши детские забавы и шалости. Я почувствовала себя старой, настолько старой, словно весь мир уже умер для меня. Одна только мысль билась в моей голове: мы больше никогда не увидим маму. Она ушла. Она оставила нас. Мы не нужны ей.
   Я разбудила Эда. За завтраком он все узнал. Помню, как вилка выпала из его пальцев и со звоном упала на тарелку. Несколько секунд Эд просидел, застывшим взглядом упершись в стенку, как несчастная Лотова жена, превращенная в соляной столб. Потом он скандалил и требовал мать, орал на отца – ему было всего четыре, но характер  у него уже тогда был ужасно вспыльчивый.
   Следующие несколько дней брат провел в непрерывных рыданиях и в конце концов страшно заболел. Когда мы думали, что уже потеряли его, Эд пошел на поправку. Я бы не перенесла, если бы он покинул нас вслед за мамой.
   И вот теперь Эда нет рядом. Он ушел, как ушла мать. Не прошло и суток после его побега, а я уже начинаю привыкать к его отсутствию. Что это? Черствость или зрелость? Или и то, и другое?
   Отец сказал, что никому не даст переделать комнаты брата. Он хочет, чтобы все осталось так, словно Эд еще с нами. Я не возражала ему. И все-таки я знаю Эда лучше. Он не вернется. Осиротевшие комнаты будут выглядеть запущеннее и запущеннее с каждым годом, и однажды отец сам предложит сделать в них ремонт. И я вновь не скажу ему ни слова. Я чувствую себя старше его. Как бы глупо это ни звучало.
   После ухода матери, я стала чувствовать странную двойственность своей натуры. Я была еще ребенком, но часть меня уже была взрослой. Во мне жили и жена, и дочь – так я ощущала свое новое место в доме. И отец то советовался со мной, как с супругой, то журил, как маленькую девочку. Я пыталась рассказать о своих чувствах пастору, однако он не понял меня. Зато я хорошо осознала, что бесполезно делиться своими переживаниями с другими – никто не поймет тебя, кроме тебя самого. Жалуясь и требуя сочувствия, ты ставишь людей в тупик – они просто не знают, что говорить тебе и как утешить. Они хотят понять, но не могут. И от их растерянного бессилия легче не становится.
   Собственно, поэтому я и отстранила от себя всех прежних друзей. Одиночество было моим осознанным выбором. Мне полюбились долгие прогулки по вересковым пустошам наедине с диким йоркширским ветром. Отцовская библиотека стала моим пристанищем. И все это с лихвой компенсировало недостаток общения.
   Эдмунд же выбрал иной путь – не от людей, а к людям. Он любил проводить много времени в Виндворте, со своими друзьями, дрался, влюбился впервые в четырнадцать и уже в шестнадцать гулял с той, с кем думал связать себя навсегда. Подростковое «навсегда», как это часто бывает, закончилось через несколько месяцев.
   Перебирая факты прошлого в памяти, я понимаю умом, что Эдмунд и не мог иначе. Он все равно бы покинул нас. Но где-то в глубине души я чувствую себя…преданной.
    Интересно, как будет вести себя Эдмунд, когда мы вновь встретимся? Я верю, что увижу его. У меня хорошая интуиция. Когда ушла мать, я твердо знала, что мы расстались навсегда. Но с уходом Эдмунда в моей груди поселилась надежда на скорую встречу. Я не противоречу себе – брат никогда не вернется в Топ Уизенс. Но я знаю – он вернется ко мне.
   Завтра я уезжаю в Оксфорд. Мне удалось поступить на факультет английской словесности. Отец счастлив. А я…а я страшно тоскую, уже сейчас – тоскую по своему дому и вересковым пустошам. Я не знаю, как смогу выносить общение с людьми каждый день, где и как найду желанное уединение.
  После побега Эдмунда я решила было никуда не уезжать. Однако отец настоял на моем отъезде. Он сказал, что не переживет, если я из-за него откажусь от Оксфорда. Мы как те двое чудаков из «Даров волхвов» у О.Генри: желая счастья друг другу, отказываем в нем себе. Глупо все это.»
     Чезаре отложил дневник и подошел к окну, покрытому нежным бархатом инея. Шел снег, и тысячи тысяч снежинок медленно кружились над бездыханно распростершимися пустошами.
      Глядя на снегопад, Чезаре думал об Эдмунде Саммерсе. Кажется, теперь Топ Уизенс приобрел еще одного призрака. Много лет назад Эдмунд сбежал из дому, чтобы превратиться из одинокого мальчика в звезду Голливуда Ральфа Гордона. И рухнуть с алтаря славы прямиком в прах забвения.
    Голову Чезаре переполняло множество мыслей , и он никак не мог собрать воедино их разрозненный рой. Бессилие, злость, усталость – и все демоны одиночества накинулись на него все разом, терзая и без того измученную душу.
    Время, друзья и возлюбленные бессильны излечить нас. Исцеляет только одна непобедимая сила привычки. Чезаре привык тосковать по матери. Привык вести изощренную игру с Алексом. И привык обижаться на отца.
   И вдруг Ральф открылся Чезаре  с другой стороны. Чезаре увидел в далекой отцовской фигуре живого человека, достойного сочувствия и уважения.  И брошенного ребенка, такого же, каким был сам Чезаре относительно недавно.  Это лишало Чезаре право на обиду. Но не обижаться было уже чертовски сложно. Ведь обида на отца была рычагом, заставившим Чезаре заниматься самообразованием, достигать высот в профессиональной сфере.
   Его так и подмывало выбросить дневник, сжечь его, как сжег Гринвуд фанатский экземпляр «Бессмертия грез». Однако проклятая журналистская привычка исследовать материал до конца железной хваткой держала его.
    Неожиданно для самого Чезаре его мысли приняли другое направление. Если Эдмунд носил фамилию Саммерс, значит, прежний хозяин Топ Уизенс, мистер Саммерс, - его отец, дедушка Чезаре. И ферма когда-то принадлежала Эдмунду. 
    Гринвуд выкупил Топ Уизенс, но не у отца Эдмунда, а у него самого. Гринвуд фактически лишил его пристанища – имущество в Америке Ральф или продал, - или выставил на улицу. Чезаре не мог доказать, что это правда, не имел никаких объективных оснований верить в это, но зная беспечный характер своего отца и мизантропию Гринвуда, он вполне допускал такой сценарий. Это объясняет и непонятную лояльность Гринвуда к Чезаре. Старик просто чувствует себя виноватым.
   Чезаре прикрыл глаза. Ему казалось, что душа его – выжженное поле, и, кроме непобедимой нежности к Габриэль, в ней не осталось ничего живого, сострадающего, человеческого. Ничего хорошего.
    Сам вид спальни стал Чезаре невыносим. И он спустился вниз, в столовую. Сидя за обеденным столом, Ричард возился с миниатюрными каминными часами. Кроме него, никого не было. Перед ним поблескивали инструменты, и стояла отрытая бутылка с шотландским виски.
 Взглянув на Чезаре, он дружески улыбнулся:
- А я уж думал, и не увижу вас больше. Вы такую сцену закатили – лондонский драматический кусал локти от зависти.
  Чезаре натужно рассмеялся:
- Нет, я теперь не скоро уеду отсюда.
- Оно и хорошо. С вами веселее. Зимой особенно, - кивнул Ричард. Помолчав, он вдруг добавил, - Не спорьте с этим жалким стариком. С Гринвудом. Он того не стоит. 
- Странно. Очень странно, - протянул Чезаре, - Вы работаете на Гринвуда. И называете его «жалким стариком».
  Ричард рассмеялся надтреснутым смехом и приложился к початой бутылке виски. Сделав несколько жадных глотков, он утер губы рукавом и сказал:
- Он платит мне за работу. Но он не покупал моего уважения и моей любви. Так-то. Вы, американцы, все сводите к купле-продаже?
- Я американец только наполовину, - с улыбкой покачал головой Чезаре. Помедлив, он спросил неожиданно для себя:
- Вы давно служите Гринвуду?
- Довольно давно, - уклончиво ответил Ричард. Помедлив, Чезаре спросил глухо:
- Скажите, вы знали Эдмунда Саммерса?
   Он почувствовал, что ему просто необходимо поговорить с кем-нибудь об отце. Нахмурившись, Ричард покачал головой:
- И да, и нет. Он был странным пареньком. С амбициями Наполеона и тщеславием ничтожества. Вы знали, что перфекционизм – прямое следствие комплекса неполноценности?
   Чезаре улыбнулся дрожащими губами:
- Пожалуй…А где Эдмунд Саммерс сейчас, вы не знаете?
- Понятия не имею. Кажется, он спился и замерз насмерть в какой-то подворотне, - равнодушно пожал плечами Ричард и вернулся к починке часов. Чезаре встал из-за стола.
- Всего доброго,  - сказал он и поднялся к себе. Голова кружилась от всего пережитого за день. Чезаре вдруг увидел Топ Уизенс в новом свете. Он разглядывал старинную мебель, часы, стрельчатые окна и скрипучие ставни и думал, что то же самое видел его отец. Здесь он рос, здесь мечтал о Голливуде, отсюда сбежал к страшной и закономерной гибели…
   Чезаре виделась лондонская подворотня, пропахшая грязным снегом и машинным маслом, и отец, лежащий на земле пьяный и жалкий, не имеющий сил подняться и хрипло просящий о помощи случайных прохожих. Прохожие шли по своим делам, спешили на работу и в школу, а он все так же звал их, пока его голос не смолк и смерть не забрала его.
   Его отца, скорее всего, больше нет. Впрочем, для Чезаре не было никакого «скорее всего». Что-то подсказывало ему, что отец мертв. И Чезаре не знал, отчего больнее – от его нелепой гибели или от невозможности его вернуть.


Рецензии