Петрович

Мы познакомились с ним больше двадцати лет назад, в тот самый период, когда всё вокруг преображалось, а прямо и попросту говоря – разваливалось, обещая при этом скорое, «вот-вот наступит», благо. На селе, чему непосредственными свидетелями были мы оба, распускались колхозы и приватизировались совхозы, на их месте возникали фермерские хозяйства, хозяевами которых становились вчерашние управленцы и идеологические вожди. В руках аграриев-нуворишей оказалась вся «справедливо распределённая» сельхозтехника, им же в аренду и насовсем, за бесценок, свои земельные паи сдавали рядовые члены бывших коллективных предприятий, потому что на всех тракторов и агрегатов не достало.

Экзотической особенностью тех времен было то, что они вернули сельское население к основам деревенской жизни, к практически натуральному хозяйствованию. Погружение в эту идиллию было вынужденным: зарплаты не выдавались по полгода и более, бюджетникам:  учителям и врачам – так называемой, сельской интеллигенции – настоятельно рекомендовали осваивать крестьянство. Иначе было просто не выжить. Вот и обзавелись все коровами, вспомнили про косы-литовки, расширили огороды, на личных подворьях вновь появились, забытые было, кони.

На лошадях мы и сошлись с Петровичем: обрезка копыт, ремонт упряжи, всё время ломающиеся оглобли… И у него, и у меня были жеребцы, правдами и неправдами выбракованные в хозяйствах и многажды менянные-переменянные. И у него, и у меня – самой распространенной рыжей масти. Что говорить: какое-то время, лет пять – точно,  кони здорово выручали. Лошадников нанимали даже, чтобы в райцентр съездить по делам, по магазинам. А уж что касается весенней и осенней картофельной страды – вообще нарасхват был гужевой транспорт в одну лошадиную силу.

Петрович в то время – одинокий мужчина под пятьдесят, ослабленный недавно перенесённой болезнью, но по-прежнему гордый и независимый, подвизался на лёгком труде на соседнем отделении выживающего из последних сил колхоза: управлялся на конюшне, по субботам топил общественную баню, был порученцем у управляющего. Когда за нерентабельностью закрыли баню, распродали, разменяли на запчасти к комбайнам колхозный табун, он по взаимной договорённости стал батрачить в личном хозяйстве приятеля-управляющего, которое сильно разрослось и оказалось неподъёмным для Самого и членов его семьи. 

Охотник, с двенадцати лет на «ты» с ружьём, гончатник, имевший собственную свору в лучшие времена (свора – громко сказано, но две-три собаки держал), он теперь ограничивался постановкой капканов, в которые – нет-нет – а и попадалась рыжая. 
– А были времена, – любил вспоминать Петрович за стопкой самогона, реже – магазинной водки, когда мы с ним после похода в баню (ещё функционировала общественная) располагались с домашней закуской для задушевных бесед о высоком.
– Были времена, когда я всю свою обширную тогда родню свою дичатинкой баловал. Дядьёв своих, и друзей их. Настоящие мужики были, фронтовики! Искалеченные все на войне.
– Вот, расскажу, – ставил Петрович стопку.
– Мой дядька по отцу, Виктор Николаевич, без ноги с фронта пришёл. На протезе ходил. А протез какой?  – чурка выструганная! Видел ведь? Ремнями к культе прицепляли и вперёд. Натрёт обрубок, потом он ноет неделю. По дому-то не носил, так прыгал.
– Так вот, он на протезе – на одной ноге! – за десять верст за водкой в поселок бегал как на двух! Ага! Они тогда на хуторе жили. Вот, фронтовик! Ох, любил я их…
– Бывало, выпьют: Минька! Спляши, Минька! И я пляшу им! Ноги свои длинные по сторонам выкидываю, а они смотрят, хлопают. Пьют, закусывают, мне подадут. А как?!  Уважал.
– Так вот. Мне маменька говорит: «Мишенька, на вот тебе на бутылочку, сынок, отдохни маленько». А я как уйду на охоту – на двое-трое суток… Далеко уходил.

Его маменька, мудрая религиозная старушка подносит нам нарезанного сала, лука с огорода, свежие огурчики. Её обязательно приглашают читать Евангелие на отпевании покойных. И из других, дальних деревень приезжают. «Расслабьтесь, мужички, – говорит она, любовно глядя на сына. – Ничего, редкий раз можно, поста сейчас нет». 

– Ну вот,  – продолжает Петрович, подождав, когда мать уйдёт по своим делам, – дает она мне на бутылку, я беру и – к дядьке Гавриле. Он уже здесь жил. Выпьем мы с ним, значит, за сарайкой, чтоб бабка его не шумела, – мало. Он к тетке моей, своей старухе: «Дай пятерку».  Та: «Нету!» И дальше, слушай, (он уже тонко хихикает), продолжение:
«Иди отсюда, ирод проклятый, всю душу вытянул…» Дядька: «Давай десятку». – «Нету у меня. Всё попропивал, пьяница окаянный!» – «Давай пятнадцать!» – «На-на-на! А то двадцать пять запросишь!»…
– Во, мужики были! – смеется Петрович, обнажая неровные, как переломанные скалы, зубы. (Он их лечит сам, соляной кислотой.)
– Я их любил, фронтовиков, – вдруг делается он серьёзным. – Как начнут дядьки рассказывать, что они пережили… 
– А батька мой ничего не рассказывал. Пришел в сорок третьем по контузии – и вот, меня состряпал. Но всё же: ничего пожил, покалеченный-то. До семидесяти протянул. Ты застал его?

С Петровичем интересно беседовать. Имея восемь классов, он очень начитанный. Отрывки из Чехова, Гоголя наизусть цитирует. Любит вспоминать армию, а также годы, когда он с револьвером в кобуре объездил, облетал весь Советский Союз, сопровождая спецгрузы.

***

С тех пор много воды утекло – Петрович давно похоронил любимую маменьку, сам уже восемь лет, как на пенсии. Сегодня у него людно. В маленькой кухоньке накурено, хоть, как говорится, топор вешай. Курит и сам хозяин, хотя опять зарекался. Да мало ли про что мы зарекаемся. Он и пить зарекался. «Чтоб я, – говорит – ещё эту гадость в рот взял!» Нет, правда: вот не пил прошлый раз тридцать два дня – так и ноги перестали болеть. А то по три раза за ночь вскакиваешь.
Но забыл. Забыл, как каких-то две недели назад на пятый уже «сухой» день стоял босиком у окна, выглядывал из-за нераздвинутой занавески на улицу и, переступая с пяток на носки, чтобы прогнать судороги, вслух выговаривал себе: «Нет, надо перебираться к дочери и зятю с внуками. Там хоть сдерживать будут». Забыл, Петрович? Да не забыл – обстоятельства.

– Так ты, Санёк, так и не завел себе старуху? Всё один ночуешь?
Санёк отмахнулся, не отрывая кружку с пивом ото рта.
– А почто!? – вскричал Петрович как на допросе, схмурив брови и весь подавшись вперед. Глаза его гневно сверлили собеседника, а далеко в глубине прыгали веселые рыжие чертики. – Нет достойных?!
Гость опять отмахнулся, улыбаясь в кружку.
– О! Яков идёт! – перебил Петрович себя, увидев в окно ещё одного гостя.
– Прапорщик Советской армии, мать его… – хмыкнул он добродушно. – Давай сейчас про Саньку.

Петрович заранее захихикал, предвкушая предстоящее удовольствие от прикола. Смеялся он, действительно, тонко хихикая, что совсем не вязалось с суровой и мрачной наружностью верзилы. Ну да такое бывает.
Хлопнула дверь веранды, затем последовал интеллигентный стук в тяжелую, обитую дерматином входную дверь.
– Да-а! – громко пробасил Петрович, выпрямившись на табурете.
С открытой широкой улыбкой показался на пороге Яков Тимофеич Деригора.
– Здравствуйте, – чуть глуховатым голосом, сменив улыбку на выражение чем-то крайне озабоченного человека, проговорил он и поздоровался со всеми за руку, из-за размеров помещения почти не сходя с места.
– Бери табуретку, садись, – как будто с недовольством, что перебили его мысль, но с теми же, спрятавшимися в глубине глаз чёртиками махнул рукой Петрович.
– Пей. Пиво или что хочешь – всё есть.
Яков Тимофеевич тоже пенсионер. Последние годы в умирающем совхозе дорабатывал, охраняя пустые коровники и гумна. Обанкротившееся хозяйство выплачивало таким сторожам какие-то копейки, а материальные ценности всё равно разбирались по брёвнышку, по кирпичику и растаскивались по дворам селян.
– А я проходил, слышь, до обеда. У тебя, слышь, замок был, слышь. («Слышь» у Деригоры вставлялось чуть не через слово). За дровами ездил?
– Да, Яков Тимофеевич. Ты погоди… – опять с наигранной раздраженностью перебил Петрович, как будто тот своим приходом отвлек всех от очень важного разговора.
– Так я тебе говорю: у нас в поселке только один прапорщик есть, Сашка Янкович. Ну, который сын соседки моей, Эльзы Ивановны. «Ушатый» его в школе звали. Вот он – настоящий прапорщик был! Он сверхсрочную служил прапорщиком. Больше никого нет в поселке!
Петрович искоса поглядывал на заёрзавшего Тимофеевича.
– А может и во всём районе… Сержантов, даже старшин, – этих много. Прапорщиков – нет больше, кроме него!
– Так. Слышь… – пытался вставить Тимофеич.
– Погоди ты! – отстранял его рукой Петрович, поднимая всё выше тон.
– Я тоже прапорщиком служил, слышь, – вставил Тимофеич, сбивая на затылок фуражку.
От подступившего волнения он, как всегда, стремительно начал потеть.
– Да погоди ты! – уже не в силах сдерживать смех, пытался продолжать Петрович.
– Ты был прапорщик? – как бы теперь только услышав, перебил он себя.
– Да.
Тимофеич  засмеялся, поглядывая на всех, то снимая, то натягивая на затылок фуражку.
– Я, эт самое, слышь, в МВД служил. На Украине. Прапорщиком был.
Он снова засмеялся тем смехом, который ещё называют нервным.
– Ты был прапорщиком?
Петрович сделал недоумённое лицо.
– Да. Да я тебе говорил, слышь. Забыл что ли?
Мужики держались за животы, еле сдерживая хохот.
– А-а, – протянул Тимофеич, догадавшись, и взял со стола бокал с пивом.
Петрович, пряча в усах улыбку и победно поглядывая на товарищей, тоже сделал несколько глотков.

Вообще-то Петрович действительно планировал завязать и уже неделю не пил даже пива. Но сегодня сорвалось. Сегодня он, как обычно, чуть за полдень возвратился со своих дровяных заготовок, провёл велосипед  через заднюю калитку и поставил под навес, освободив багажник от старой лучковой пилы и сняв с руля большую черную сумку из кирзы. Зайдя домой и сняв рабочую одежду, он не спеша принялся за готовку обеда. Отобедав яичницей из четырёх покупных яиц с салом (тоже с магазина), Петрович смахнул со стола, прошел в маленькую дальнюю комнатку, где он спал, и с книжкой в руках улёгся на койку поверх зеленого суконного одеяла отдохнуть.
Повалявшись часика полтора, он встал, переоделся, тщательно перед зеркалом расчесал большую кучерявящуюся, седую – аж белую – бороду, густые, без всякого намёка на облысение прямые жёсткие волосы на голове, взял пакет с прочитанными книгами и журналами и отправился в сельскую библиотеку, которая размещалась в здании клуба.
Высокий и прямой – в чистой рубахе навыпуск, брюки заправлены в голенища начищенных хромовых сапог – не спеша, он шествовал степенной твердой поступью по улицам поселка, бася всем встречным «здравствуйте» и делая дамам джентльменский лёгкий поклон.
Пробыл там Петрович минут двадцать. А на обратном пути, когда проходил мимо магазина, его ухо уловило знакомый голос старого приятеля, который, вообще-то, жил в райцентре. И поэтому Петрович не сразу поверил слабеющему и уже не раз подводившему его собственному слуху. Однако, ошибки не было.  Приятель, с двумя местными мужиками, пил пиво прямо из бутылки. Проскочить незаметно не удалось. Подойдя на окрик, Петрович сначала отнекивался, потом пригубил. Потом они отправились к нему домой – друг всё-таки. Специально прикатил на велосипеде аж за 10 км.
– А я к тебе – тебя нет, – радовался Санёк. – Вот, водку привёз.

– Всё нормально, Санёк,  – Петрович положил на плечо приятеля свою длинную крепкую руку.
– Верно, Яков Тимофеич?
– Да. Нет. Погоди, слышь. Сейчас уже не та армия. Вот ты служил, Мишань. Десантник.
– Парашютист, – поправил Петрович. – Тогда парашютистами называли.
– И я служил, слышь. Как тогда было? А сейчас, слышь: не успеют уйти – и домой уже.
– Ээ, милый. "Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот это новое; но это было уже в веках, бывших прежде нас", – цитирует Петрович на память Экклезиаст.
Яков весь монолог молчал, не дыша. Потом хватанул ртом воздух и захихикал.
– Во как! – как будто сам только что выдал эту заумность, подытожил Яков Тимофеич и посмотрел на Санька и Виктора. Последний всё время молчал, пил пиво и крутил головой, переводя взгляд с одного говорящего на другого. Он тоже на пенсии по выслуге лет – в «пожарке» служил.
– Так-то, брат, – с театральной серьёзностью сказал Петрович.
– Витёк, на, сходи ещё за пивом. А мы – пошли, на крыльцо, покурим, пока Витек ходит. Тут уж дышать нечем, – и Петрович первым поднялся.


– Поленницу-то какую выставил, – замечает Санёк, прикуривая. Санёк из них самый старший, лет на пять старше Петровича будет. Самый младший – Витёк, что пошёл за пивом.
– А как же, – Петрович делает взгляд многозначительным и разглаживает ладонью усы и бороду. – Зима – она не спросит.
– Так пересушишь! Жара какая стоит, – смеется Тимофеич, вспомнив старую шутку.
– Да, прибирать пора. Под навес возить начну завтра.
– Ты знаешь, – вскидывается он, начиная спектакль, – одно лето пересушил! Приходилось отмачивать зимой каждый раз, как топить. Измучился прямо. Всю зиму мучился.
Он толкает ногой Саньку и, склонив низко голову, сверлящим лукавым глазом указывает на оживившуюся Хохлушку, сидящую напротив, метрах в восьми, за редким штакетным забором.
Хохлушка – горластая и ещё крепкая старуха. Её крылечко смотрит прямо на крыльцо Михаила Петровича, поэтому, когда они вместе оказываются на улице и вступают в привычную перепалку, слушать их и не смеяться – нет мочи.
Хохлушка тоже живет одна. Периодически к ней приезжают дочь с зятем из райцентра, прибираются и подготавливают всё на очередную неделю одиночества. Обезноженная, она дальше крыльца не выходит. Ноги не хотят больше носить грузное тело.
Когда Петрович, как накануне, решает на время прекратить объятия с Бахусом и исчезает из деревни на своем велосипеде, друзья-товарищи, проходя мимо калитки и наблюдающие на двери намеренно оттопыренный большой замок, принуждены слышать приветствие бабки Нади (так на самом деле зовут Хохлушку):
– Проходь-проходь!  – с выраженным украинским акцентом встречает она каждого.
– Не пьёт он. Уехал! – долго ещё потом кричит старуха вдогонку, что-то ещё бормоча себе под нос.
Сейчас она, конечно же, никак не могла не оказаться на своем крылечке.
– Брешешь! – выкрикивает Хохлушка, переложив палку в другую руку, но не поворачивая головы.
– Чего брешешь?! – Петрович вскакивает на ноги и демонстрирует крайнюю обиду. – Да Вам, Надежда Петровна, не докажешь, – машет он рукой и садится.
– И как ты отмачивал? – спрашивает Тимофеич, сдерживая смех. Они не впервой уже разыгрывают этот диалог.
– Вот, – вновь оживляется Петрович, – Дров занесу – я много заношу сразу – и заношу, значит, ведро с водой. И туда поленья. С вечера, как затоплю, ставлю вымачивать для утренней топки. Утром снова загружаю, чтобы успели до вечера. А то… – что ты! Как порох! Не успевает печь прогреться – дров нет уже.
– Брешешь, – чуть громче через паузу отпускает внимательно прислушивавшаяся Хохлушка.
– Тьфу ты, Господи! – рисовано чертыхается Петрович.


***
В густых уже сумерках, когда все разошлись, кроме Саньки – он спит на диване в большой комнате с двумя остекленными, до отказа набитыми книгами шкафами, – Петрович в одиночестве сидит на крылечке и распевает любимые песни: про «Хазбулата молодого», про «По долинам и по взгорьям», «Бродягу».
Старому выпивохе вдруг стало плохо.  Сначала он не придал значения возникшим неприятным ощущениям. Рядом с ним стоял бокал и початая бутыль пива. Петрович плеснул себе немного, отпил и продолжил песню, вслушиваясь, тем не менее, в то, что происходило внутри его организма.
Напротив, на своем крыльце, опять сидела Хохлушка. Она что-то ворчала неразборчивое, осуждая очередной «вывих» непутевого своего соседа.
– Ни одна женщина не переступала порога этого дома за последние десять лет! – сурово прокричал Петрович в ответ, перебивая свою песню.
– Бреши.
Брешет, конечно. Жена у Петровича померла лет уже двадцать тому, а развелись они с ней ещё раньше. Однако на женское невнимание старый ловелас никогда не жаловался, и кто, как не соседка, про это лучше знает. Между прочим, видела она среди пассий непутёвого соседа не одних только пенсионерок, а и девиц более юного возраста.
С женой, руководителем хорового пения по образованию – институт культуры окончила – недопонимания были. У кого не бывает? Но ушла она после того, как обнаружилось, что муж-бродяжка где-то подхватил чахотку. Не туберкулёз, он настаивает, а именно чахотку, как его любимый Чехов Антон Павлович.
Его уложили в тубдиспансер, где он провалялся томительных и, по его мнению, бесполезных целых три месяца. Разуверившись в официальной медицине, никогда вообще не любивший больниц, Петрович удрал из стационара и начал лечится сам. Став настоящим отшельником, целое лето он ловил сусликов и питался только их свежее сваренным мясом. С тех пор прошло уже больше двадцати лет, и болезнь – тьфу-тьфу – не возвращалась.

– Двадцать лет нога женщины не переступала этого порога! – кричит снова Петрович.
– Вру – тридцать лет уже будет!
– Бреши-бреши, – повышает в ответ голос соседка. – Брехун!
Петрович весело смеется и хочет продолжить песню, но вдруг внутри что-то уж очень глубоко кольнуло, и он непроизвольно застонал.

***
Петрович подошёл к окну, приоткрыл форточку и закурил сигарету из припрятанных запасов. «Санька, Санька...» – проговаривал про себя Петрович.
Оказывается, умер Санька уже как три месяца. Узнал от общего знакомого, приехавшего с тех краёв. На третий или четвёртый день только обнаружили, кинувшись, что не видать давно старика, соседи. Хоронить было некому – никого из своих.
«Вот: ни закури, ни выпей по настроению», – мысленно ворчал Петрович, глядя через полуоткрытую занавеску на так и не ставшую родной улицу. Дочь с зятем ушли на работу, внучка в школе, младшенький, Павел, – в детском садике. Он один в пустом доме.
Вспомнилась соседка. Тоже лет пять, как умерла хохлушка баба Надя. При нём ещё. В её квартиру молодая семья потом заселилась. Это она, обезноженная Хохлушка, в тот вечер вызвала по телефону «скорую». Да и ничего бы не случилось, – снова с недовольством на себя подумал он. Укол приехавший фельдшер, правда, поставил, и на другой день приезжал ещё.
 
Уже второй год, как старик живет у дочери с зятем. Поначалу вроде как толк был – за младшеньким смотрел. А теперь тот в садик ходит. Зачем отдали? Деньги только палить.
Он вспомнил, как уже давно разговаривал с тогда ещё совсем маленькой внучкой – та гостила у деда на летних каникулах. Она во второй класс перешла только, а он в то время ещё в полной «могуте» (его слово) был. Петрович больше в шутку спросил её: «Внученька, возьми меня к себе. А то деду трудно одному жить. Мы будем там с тобой по вечерам в карты играть».
Тогда маленькая Иришка ненадолго задумалась, но решительно отшила любимого деда. «Нет, дед, – сказала. – У нас тесно».
«Мешаю я им, наверное», – не в первый раз думал Петрович, хотя недавно (уже при нём) дочь с зятем купили новую, просторную квартиру. Щурясь от сигаретного дыма и глядя в окно, через оконное стекло он видел не оживленную со снующими автомобилями улицу, а тот тихий тенистый проулочек маленького отдаленного отсюда поселка, где населения осталось совсем ничего, да и то сплошь пенсионеры. Чем бы он сейчас занимался? Наверное, часа в четыре утра зарядил бы уже свой старенький, но крепкий и надёжный велосипед (теперь таких не выпускают) – и отправился заготавливать клёны на дрова. На багажнике принайтованы верная лучковая пила и топор; в кирзовой сумке на руле хлеб, пара помидоров, огурчик да луковица, да ещё пластиковая бутылка с водой. А может, на рыбалку бы уехал. На речку, под мост. Он там всё время окуньков с чебачками добывал. 
Ну да ладно, – затушил он сигарету. Будем здесь жить – век доживать. Дочка вроде понимает. Хотя и пришлось – первые полгода когда ещё жил – на место поставить. Пришёл, значит, как-то немного припозднившись, выпивши маленько… Так она давай, было, воспитывать! Собрался молчком, и ушёл ночевать к шуряку, брату зятя старшему. Утром прощения просила, на коленки стать порывалась. Ты вон мужиком своим командуй, если он дозволяет! А я повернусь, да обратно. Не привыкать варить самому себе да обстирываться. Пенсию я не вижу – по карточке всё сполна сама получает. Но правда, что надо – всё сама для меня берёт, я даже и не заикаюсь. Да и годы уже не те – всё же, семьдесят осенью стукнет. Она и квартира-то уже продана та.
– Чего, старый, надо-то ещё? – повысил Петрович голос, вдруг заметив, что говорит вслух сам с собой. – Как Санька доживать хочешь?
 Хотя, это сколь он протянул, один-то? А что – дай Бог каждому…


Рецензии