Раз-два

слайд-фильм


Из цикла "Подробности"

От автора.
Я начинал писать этот цикл - "Подробности",- о том, чему свидетелем был сам, лично.
Сейчас разбираюсь в архиве, готовлю книгу к публикации.
Наиболее интересное отберу для книги.
Что-то опубликую здесь.





В самом конце шестидесятых годов в Москве распространилось новое модное увлечение: слайды. Их снимали, показывали в гостях, на них звали, ими мучили и ими восторгались. Обсуждали, какая пленка лучше - ORWO CHROM или ORWO COLOR. Это был некий прообраз домашнего видео - будем смотреть то, что хотим, а не то, что показывают. Это, может быть, было прообразом некоторого бунта, еще чего-то... Нам стала несколько более доступна собственная жизнь – и в ее проведении, и в ее восприятии.
В нашей жизни не было цветных фотографий: напечатать цветную фотографию стоило ужасно дорого, к тому же на этих фотографиях все цвета получались чересчур ядовитыми и анилиновыми. Цветные фотографии - это свадьбы, это спортивные и музыкальные чешские журналы, это случайно залетевшие к нам вместе с выездными командированными иностранные журналы мод и реклам. Все остальное существовало только в черно-белом варианте. И вдруг - достаточно позволительная и осуществимая фиксация собственной жизни в цвете!
У меня хранились где-то (и, наверное, еще не выброшены) мои слайды, где мне удалось заснять радугу, отраженную в стеклах дождливого Калининского проспекта; летящие в воздухе санки с мальчуганом - санки в одну сторону, сам он - в другую, а снежные брызги в третью... Были слайды, являвшиеся предметом моей гордости: лунная дорожка на море - без луны, она оставалась вне кадра; дерущиеся птицы на ветке; цветные следы-полозья от проезжающих машин, белые от идущих мне навстречу и красные от убегающих вдаль...


Кононенко учил меня заваривать чай - так, как это делают китайцы. Ставишь горячий и сухой чайник с насыпанной в него заваркой в глубокую тарелку и медленно льешь кипяток сверху - на крышечку. Какая-то часть воды попадает через дырочку внутрь чайника, а остальная вода медленно стекает по чайнику, согревая его снаружи.
“Только так чай по-настоящему заваривается. Иначе пойло получается, пить противно...”
Как там у китайцев на самом деле, не знаю,- я был потом в Китае, ничего такого не видел, но и не спрашивал: для меня это был рецепт Кононенко.


Он сильно заикался - как и положено, при большом волнении. Волновался он почти всегда - кроме тех минут и часов, когда работал. Мне не однажды довелось видеть, как он работает. Где-то, закрыто ото всех, наверное, происходило то, что беллетристика любит называть таинством творчества. Я же видел работу - работу изнуряющую и честную.
Пустая комната - это обязательно (“чтобы не отвлекало ничего!”). Белые стены - и такой же белый потолок, заклеенные обоями наизнанку. Огромная черная доска-мольберт, лежащая на пустом столе. И - он сам в синем сатиновом халате с засученными рукавами, напоминающий более забредшего в комнату электрика или маляра.
- Эт-то всё бред, к-когда художник что-то с-смотрит, п-потом отходит, п-прищуривается з-зачем-то...  Ерунда!..

“Что покрасить и как - это из листа мне подсказка идет, направляет, не дает обидеть, обойти. Так, так - добрей будь, Юрка, добрей. Не происходит - фон, фон закрась, пошоркай, почеши его. Глазом не очень таращь, прищурься: ласково, ласково. Руки приложи теплые. Вот, вот. Работа-вещь начинает меня лечить. От чего? От терзаний прожитого дня, от виденного и услышанного”.

Его работы не могли нравиться или не нравиться. Они просто были, - а вы могли себя вести, как вам было угодно. Но и дальше вы шли по жизни, вспоминая о том, что они есть, они живут. А вы можете с ними встретиться, если захотите. И если сможете - его картины нигде не выставлялись.


Известие о его смерти было столь же неожиданным, сколь и неправдоподобным. Он не имел права умирать - он только-только начал находить себя, его только-только увидели зрители. Этого нельзя было допустить!..
О нем почти всегда все забывали, - он был той необходимейшей деталью нашей жизни, которую не чувствуешь, пока она есть.

У Кононенко есть одна картина - парень на коньках, голова повернута назад. Порой кажется, что он на одном только коньке. И - много синего вокруг.
Я вообще не помню картин Кононенко - по отдельности. Я помню их все вместе, - как одно огромное поле, как один цветущий альпийский луг, если такие могут цвести где-то под Новосибирском.
Это - провинция нашей жизни. Обочина. Конечно, это спорно, очень спорно, но когда я слышу слово “провинция”, если оно не несет в себе оскорбления, перед глазами тут же встают лики и женщины, мужики и пацаны с его картин.


Кононенко был театральным художником. Это - и по названию, и по правде. Только эта правда понималась по-разному. Его живопись сама была театром, дополнительных подспорий не требующим. Когда смотришь его эскизы к тем или иным спектаклям, то подкрадывается крамольная мысль - а зачем тут еще что-то играть, если и так - почти вся судьба на ладони?..
Если бы это было так, то Кононенко мог считаться плохим театральным художником. Как когда-то Мейерхольд, хваля Всеволода Вишневского, в качестве одного из главных аргументов в его защиту выдвинул такой: “Он понимает, что между его двумя репликами что-то происходит на сцене! Он не пытается все это описать словами, он оставляет это нам, и поэтому он - гениальный драматург!..”
 В лучших спектаклях Кононенко (для этого, конечно, требовались не менее великие режиссеры) созданное им дополнялось великолепным и тонким зрелищем. Вспомните, если видели, многие спектакли Погребничко. Или хотя бы “Три сестры” на Таганке.
Эти “Три сестры” Кононенко не очень любил: “Юрий П-петрович там перем-мудрил много. А с другой стороны - всё как-то в лоб сделал...” Но о других своих спектаклях Кононенко даже отказывался говорить: “Я не понимаю, что они там накрутили. И зачем?..”


Если бы не было театра - театра, как ежедневного труда, нищенски, но все же оплачиваемого государством, - я не знаю, на что бы жил Кононенко. Выставок его не проводили, в какие-то Товарищества художников его не принимали, - денег не было. Настолько обычная ситуация для Родины, что даже скучно говорить.
Я предлагал ему сделать спектакль. Увлекал и соблазнял. Интересный - ему понравилось, я это видел.
- П-понимаешь, только т-ты пойми меня, - разговор наш происходил в метро, мы ехали от его мастерской на Курском домой: я на “Сокол”, он на “Динамо”. - Я уже н-не молод, я уже н-наигрался в т-театр. М-может быть, эт-то плохо звучит, н-но я х-хочу работать з-за д-д-деньги...
Я искал деньги, но нашел не там, где ожидал.


Он делал слайд-фильмы, он так их сам называл. В моей памяти сохранилось их восемь или девять. Он сам снимал слайды, записывал на магнитофон свой текст - и так показывал его нам. Включался магнитофон, у Юры на листочке были записаны реплики, на которые надо менять слайды, что он и делал. На слайдах были его работы, часто повторяясь - или перемешиваясь в одному ему ведомом порядке, какие-то картины жизни, пейзажи или жанровые сценки, пойманные его объективом на улице.
Часто текст начинался словами: “Надпись на работе”.
Он любил надписывать свои работы. Он любил их комментировать и пояснять, хотя и без этих комментариев они были вполне завершенными.
Его желание комментировать или дополнять, что точнее, свои работы, я отношу, скорее, к объему его таланта: ему было тесно на поверхности листа, которую он освоил.

“...Правильно, Модильяни. И шею так же рисую. Но веду линию шеи и замечаю, человек-то мой стоит на одной ноге. Ему неловко. Помогу ему: варежку на одну руку, конек на вторую ногу. Постой, укрепись, сзади фоном подопру. Тяни, тяни свою лямку, кореш. А на нежные плечики Модильяни фуфаечку, телогреечку, бычок в заначку - смотри не спи, вата тлеть будет. Вот и равновесие есть. Всё.”


Первый его слайд-фильм я увидел в его мастерской, куда в тот вечер привел своих друзей, они - своих, - всего человек двенадцать. “Пусть торт захватят, потом будем чай пить” - это было вместо приглашения.
Таинство происходило на наших глазах: с магнитофона звучал абсолютно не заикающийся голос хозяина, перед нами вставали его работы и словно подсмотренные из детства кадры - я так и думал: как ему удалось вернуться туда и все заснять?
Вспоминаю, как удивительный человек Лера Новодворская, она была в тот вечер в мастерской, мы никто ее еще не знали, начала после фильма говорить Кононенко, что он сам не знает, какой он гений и великий человек. Мы смущались, хотя и чувствовали нечто похожее. Но мы тогда не умели хвалить, не умели и стеснялись говорить, что любим, что это прекрасно, что мы рады, что мы без кого-то жить не можем, - нас слишком долго держали за забором запрета на сильные искренние чувства.


“Я в детстве сильно заикался, практически не мог говорить с чужими людьми. А их было много чужих, случайных. Мать дает деньги - иди за хлебом. Понимал - без хлеба домой возвращаться нельзя. Я же продавцу не могу ничего сказать, ни слова...
На что это меня толкало? Уметь всё: чинить, строгать, клеить, сочинять машины, ремонтировать плитки, пробки, звонки, утюги, вставлять замки, точить ключи, коньки, делать бомбы, ножи, кастеты, пистолеты, рыть тайники, вышивать крестом и гладью, отливать из гипса профиль Сталина, рисовать в стенную газету Иосифа Броз Тито с громадным топором, делать подводную лодку, нырялку, воровать патоку с кондитерской фабрики, бегать за школу на лыжах, наряжать друзьям елки к Новому году, катать ватные игрушки, фотографировать друзей и вставлять железные обручи в кепки. Всё делать быстро. Надо товарищу помочь сразу, хорошо, давай помогу, режь, паяй, завинчивай - пойдем, сходим за хлебом...”


Потом, в театре, Кононенко был назначен художником какого-то детского спектакля, который ставил мой приятель, очень умный, талантливый и добрый человек, но бездарный режиссер. На Художественном Совете он докладывал “общую концепцию” спектакля. Волнуясь, но привычно для себя рассуждая, он показывал всем макет оформления, выполненный Кононенко, и излагал будущий образ спектакля:
- Квинтэссенция перманентных метаморфоз, изначально присущих детскому сознанию, требует постоянной податливости среды к трансформациям...
Юре, как и многим остальным, надоело это блюдо, и он перебил режиссера:
- Т-тут п-пенёк б-будет. Н-на р-раз-два! П-потом захотим - еще что-нибудь. Т-тут всё можно сделать - н-на р-раз-два!
“На раз-два” - было его любимой присказкой. Означало это - чего говорить, тут делать надо.
Он любил работать. Он любил, когда из-под его рук, не после какого-то вдохновения, а после работы, после пота и испачканных мелками рук, после рези в глазах и боли в спине, - являлся ему лик, ожидаемый, но совершенно неожиданный.


...Как я впервые попал к нему в мастерскую, я уже не помню. Наверное, кто-то привел. Кто, когда - не помню. Так ли это важно? Помню квартирку его на Верхней Масловке, коммунальную, с фарфоровым чайником и не прижившимися в хрущобе ликами и обнаженными фигурами, его любимыми “ню”, которых мы называли “нюшками”, - с совершенно нездешними красками, среди которых преобладали темно-синие и зеленоватые, даже яркие красные или желтые выглядели потемневшими, но от этого излучая не менее света.

“Не сама “ню”. Баба и есть баба. Чё с неё? Она живая. Лист должен жить. Тон и линия. Вещь стала немного говорить мне: “Сделай так, чтобы никто не знал, не понимал, как это сделано”. Тайна появления: как, чем, что сначала, потом? Чем? Кистью, тряпочкой, руками, щепочкой, чем? Непонятность, но руками. “


И тогда мы придумали, как найти деньги. Мы устроили в своей театральной Студии... спектакль Кононенко. У нас в репертуаре значился спектакль “Эксперимент”, текст которого можно было не литовать. Было тогда такое понятие - “залитовать”. Это означало пройти цензуру очень напуганных и глупых людей, которые должны были разрешить этот текст произносить со сцены. А тут - просто “самостоятельные работы Студии”. Конечно, мы не имели права продавать билеты. И, конечно же, мы их продавали.
Кононенко показывал свой первый слайд-фильм. Это было великолепное зрелище: посреди зрительного зала, в центральном проходе, стоял помост, на котором за обычной партой сидел человек в синем рабочем халате около слайд-проектора. Из динамиков шла запись его текста, а он спокойно (но волнение скрывал, это было видно) переводил слайды.
- К-кому эт-то б-будет интерес-с-с-но? - заикаясь больше, чем обычно, спрашивал Кононенко перед началом действа. - Я п-привык эт-то показывать т-только знак-комым, а т-тут столько н-н-народу...
Результат был ошеломительным. Мы смогли показать еще четыре или пять его фильмов, пока нас  не прикрыли всех - со всеми нашими спектаклями и подобными “Экспериментами”.


Потом была его первая персональная выставка - в несгоревшем еще тогда здании ВТО на Пушкинской. На четвертом этаже - целое огромное фойе. Он готовил выставку, очень нервничал, готовил репродукции для малюсенького каталога. Написал для него статью “Работаю и разговариваю с работой”, фрагменты из которой я и цитирую здесь.
А на самой выставке - ходил в костюме, нарядный и обалдевший, но и там вел себя совершенно “неправильно”. Вместо лобызания всех официальных дам, пропавших резолюциями “не пущать!” и арабскими духами, что могло бы дать ему надежду на продолжение “карьеры”, он разговаривал с такими же непризнанными художниками и литераторами, словно извиняясь, что он получил эту выставку, а не они...


“Вот этот синтетический пес у стола. Вот нос у него плоский. Мы сидим, беседуем. Он же рядом, но молчит. Одно плохо, он думает: “Вы сидите, я вас слушаю, ответить не могу. Вот если бы мог”. Я обязан за него ответить на листе. Пес, ты не волнуйся, я за тебя сделаю, на листе нарисую. Раз бог тебя сделал синтетическим, я за тебя отвечу, отвечу, всё нарисую. Я тебя где-то помещу на листе так, что еще миг, и ты скажешь: “Пошли вы все...”


Был период царства публицистики. Художники, как и все остальные, ошалели от счастья и возможности говорить вслух все, что думалось. Казалось, что сама по себе правда уже является художественной ценностью. Театр “Эрмитаж” поставил спектакль “Примеры из жизни”, составленный из реальных житейских историй, нанизанных на принцип всеобщей некомпетентности, называемый в миру “Принципом Питера”.
Один из “примеров из жизни” состоял в том, что молодая очаровательная завуч какой-то новостроенной школы позвала оформлять стены и коридоры молодых талантливых и непризнанных художников. Дети были в восторге! А завуч наутро, увидев результат, заставила маляров все закрасить зеленой краской. В общем, та же история с “бульдозерами” и “пидирасами”, только в исполнении молодой, очаровательной и образованной.
Роль “молодых и талантливых” исполнял Кононенко: на авансцене стоял мольберт, он работал - весь первый акт спектакля. Он успевал сделать две или три работы!
Потом “завуч” срывала его последнюю картину, расшвыривала его папку, рвала рисунки и заставляла это делать своих “учителей”. Мы придумывали, как сделать так, чтобы зритель не увидел подмены - рвать рисунки Кононенко было не под силу никому. Наверное, зритель тоже понимал, что рвут не оригиналы, но вздох зала в этой сцене я помню хорошо.
А весь первый акт зрители с намного большим удовольствием следили за работой Художника, чем за разыгранными “примерами из жизни”, и это было закономерно: это было настоящее зрелище - работа Кононенко над листом бумаги.


Мы встречались после выставки только на бегу - так бывает, жизнь куда-то тащит, масса неотложных дел, а потом оказывается, что человек прошел мимо.
Говорят, что ему помогли власти Норвегии (почему Норвегии?), выделили то ли дом, то ли квартиру-студию, где он работал. Говорят, год или два он там провел.
Говорят, что в этой самой Норвегии ему подарили видеокамеру. Разговор о ней я еще помню: “Наверное, это намного интереснее, использовать вместо слайдов движущуюся картинку...” Чем закончились эти опыты, не знаю.


Я часто пытаюсь вспомнить какой-то фильм, о котором Кононенко много рассказывал. Ничего не могу вспомнить!.. Он несколько раз рассказывал мне о нем, восторгаясь и распаляясь, что с ним бывало редко, но я ничего не могу вспомнить...
Помню малюсенький отрывочек - его глазами. Какая-то железнодорожная станция, среди Альп. Старый и заброшенный вокзальчик. То ли начальник станции, то ли полицейский (помню мундир на нем), в промежутках между поездами начинает подниматься в горы. Идет-идет-идет, тяжело и отдуваясь потом. Вокруг - луга, цветы, небо, еще что-то. Все выше и выше, - долго-долго это происходит, так мне вспоминается.
Сверху видна станция, совсем маленькая, откуда-то из детских игр. Видно, как подходит поезд, тихо и бесшумно. Наш герой подходит к огромному валуну (казалось, что он ему знаком), отдыхает, а потом пытается поднять или хотя бы сдвинуть камень. Камень был тяжелый, и отвалить его хоть немного было очень трудно. Но, наконец, камень поддавался, и под ним копошились какие-то жучки-червячки, еще кто-то...
И, кажется, только тут появлялись звуки - все это гудение и щебетание. И тогда становилось понятным, что до этого была полная тишина, и поезд шел в тишине, и герой наш сопел и потел бесшумно...
Что было дальше в этом фильме, я не помню... Не могу вспомнить. Да и не надо, наверное…


Рецензии