Два часа до Старой бани

                Моей маме Коретти

Старую баню
Ветром топили,
Решетом соломенным
Воду носили...
народная потешка
«Ряд научных наблюдений последних лет позволяет утверждать, что аутизм не является психи-ческим расстройством, а представляет собой некую форму защиты индивидуума от
окружающей среды; возможно, это особый способ выживания человека в современном мире»
проф. Реджиналд Э.Грей


Он, этот запах, возник в прохладном полумраке тбилисской гостиной тетуш-ки Этери внезапно, нарушив гармонию старинного особняка, сотканную из тяжёлого бархата портьер, золочёных рам картин, мастерски написанных кузиной Тамрико и украшавших собою обитые синим шёлком стены, таинственного мерцания шоколадно-сливочных клавиш мюльбаховского рояля и двух огромных китайских ваз по обе стороны дивана с высокой спинкой. Молодая женщина в белом платье с голубым поясом, юная княжна в алмазном колье на тонкой шее и пожилая дама в трауре смотрели со своих портретов осуждающе, как бы говоря: «Как же вы, дорогая, посмели явиться сюда прямо из коровника, и даже не сняв передника в передней!». «Ерунда какая-то, нужно скорее позвать тётушку и попросить её объяснить этим особам, что я – гостья из Баку, города не менее столичного, и коровник-то видела разве что в раннем детстве, у соседки нен;* тетушки Хадиджи». Правда, это был не совсем коровник, скорее , полуподвал, где жило одинокое животное, и она, городская девчонка, с любопытством заглядывала в таинственную темноту, где так замечательно пахло сеном и навозом и откуда на неё смотрели два огромных печальных глаза. Всякий раз, приезжая на каникулы к нене сюда, в Куб;*…

В Кубу! Она с трудом разомкнула веки, всё еще недоумевая, чем же могла вызвать такое негодование у дам на портретах, и тут реальность наконец-то вспыхнула солнечным светом, зеленью мелькавших за окном автобуса яблонь, родным личиком сына, спящего рядом в неудобной позе. Она с нежностью вгляделась в любимые черты и осторожно, чтобы не разбудить, поправила его руку, неловко свесившуюся с подлокотника. Мальчик долго не мог заснуть на-кануне, возбуждённый предстоящим путешествием, которое было для него на-стоящим приключением – они редко выбирались в такую даль из-за беспокойного поведения малыша. Теперь же он безмятежно спал, утомлённый бессонной ночью и убаюканный мягким покачиванием экспресса. Сама она позволила себе забыться сном всего лишь на какие-то доли секунды, потому что всегда была настороже; тревожное состояние стало для неё привычным, её рука непременно должна была чувствовать его руку, глаза зорко следили за ним, а её взгляд всегда искал его взгляда, и когда он смотрел на неё – лукаво, серьёзно, обиженно или сияя от счастья, - это было высшей наградой за упорный, день за днём, труд, когда, шажок к шажку, выбирались они вдвоём из сумрака равнодушия и безмолвия, в котором вдруг очутился её малыш.

Диагноз, прозвучавший для неё приговором, отнял надежды, которые она связывала с любимым долгожданным существом. Первоначальный шок сменился сильнейшей депрессией. Потом она поняла, что нужно действовать, не теряя времени. Наступил период поиска выхода из мрака, и она ежедневно переваривала кучу информации, которую друзья и знакомые распечатывали для неё из интернета. Однажды, вконец замученная не внушающими оптимизма прогнозами, многочисленными историями с нарочито бодрым или пугающе-безысходным финалом, она очнулась, как от дурного сна, собрала всю эту кипу бумаг и отнесла их на свалку, почувствовав при этом огромное облегчение, как будто чужая боль и негативный опыт, отпечатавшись на бумаге, заполнившей всё свободное пространство в доме, мешали ей найти собственный выход. Окончательно успокоившись, она открыла для себя одну очень простую истину: каждый случай индивидуален, каждый ребенок уникален и относиться к нему нужно, как к неповторимой личности, и уж совсем не стоит примерять к нему чужой опыт. Они будут учиться жить так, как им подсказывает собственная мудрость, её – матери, и его – ребенка. Она будет бороться за него, вместе с ним, ставя перед собой вполне достижимые цели. «Не стремиться к покорению всех вершин разом, а потихонечку преодолевать малюсенькие выступы, но – ежедневно, ежечасно стремиться вверх». Это стало отныне её девизом, и шаг за шагом они начали выбираться из пропасти отчаянья наверх, к свету. И тьма отступила. Поначалу нехотя, но затем чаще и чаще сдавая свои позиции. Сейчас, глядя на спокойно спящего сына, она понимала, что впереди их ждут нелегкие битвы. Но кто сказал, что будет легко?

Она перевела взгляд с сына на уже тяжёлые яблоками деревья, и тут ей вспомнились слова баб;* о том, что когда-то их предки владели целыми садами в окрестностях Кубы;при этом он почему-то всегда понижал голос и лукаво подмигивал в сторону нене, которая никак не могла смириться с этими двумя несчастьями, что не ходят одно без другого – революцией и коллективизацией, и потому всякий раз, красноречиво вздыхая и поджимая губы, закутывалась в чаршаб и отправлялась с видавший виды плетёной корзинкой за город, к сестре Сакине. Только там она отдыхала душой, глядя, как маленькая внучка резвится в огромном саду, где чего только не росло – смородина красная и черная, грецкие орехи, вишня и, конечно же, те самые пресловутые яблоки…

Дед по отцу, баб;, как она его называла, чтобы отличать от деда по матери, просто дедушки, вспоминался ей часто, хоть и знала она его мало – он рано ушёл из жизни, но успел остаться в её памяти весёлым и жизнерадостным… Много лет спустя отец рассказал ей, через что пришлось пройти его отцу, со-хранившему вопреки всему чистоту души и оптимизм. Ветер перемен не обошёл стороной их дом, и баба какое-то время даже работал в местном отделении НКВД, но природная честность и бескомпромиссность привела его однажды к большому зданию с колоннами, один вид которого внушал людям страх. Показав удостоверение козырнувшему ему часовому и поднявшись по мраморной лестнице на второй этаж, он неторопливо прошёл по красной ковровой дорожке прямо к дубовой двери, негромко сказав что-то кинувшемуся было наперерез офицеру, и вошёл в распахнувшуюся навстречу ему дверь так, как будто делал это много раз в своей жизни. Глядя хозяину кабинета прямо в глаза, вопросительно сверкнувшие стёклами очков, негромко сказал:

- Прости, Джафар*, я очень ценю твоё доверие, но это дело не по мне. Не хочу навлечь на свою семью людской гнев. Отпусти меня подобру-поздорову, пока не поздно.

Повисшая в кабинете тяжёлая тишина прерывалась лишь телефонными звонками. Молоденький адъютант испуганно шептал что-то в трубку и осторожно возвращал её на рычаг, боясь поднять глаза на хозяина кабинета и его необычного гостя. Казалось, прошла вечность, прежде чем человек в очках заговорил. Голос его был неожиданно тихим и усталым, а вовсе не таким зычным, как представлялось по многочисленным портретам, украшавшим учреждения и первые полосы местных газет. И то, что он говорил, тоже было не совсем привычным для этих стен.
 
- Не скрою, ты огорчил меня, дайыоглу*. А я-то надеялся, что ты поможешь мне по-родственному. Не думай, что я забыл, как твой отец однажды взял меня за руку и впервые привел в школу. Долги нужно возвращать, поэтому я хочу помочь твоей семье, тем более, что вы ждёте прибавления. Так что давай договоримся по-хорошему. Запомни: в Баку ты не приезжал, ко мне не заходил, и разговора этого между нами не было. Ты немедленно вернёшься к своим обязанностям и будешь с честью выполнять свой долг перед партией и народом. Ступай!

Баба последовал совету хозяина кабинета и в тот же день вернулся домой, но на службу не пошел. Дни напролёт проводил он в заботах о доме и семье, горько сожалея лишь о том, что раньше не находил времени для самого главного, а теперь счёт шёл не на дни – на часы. Он обнаружил у сына недюжинные способности к музыке, и вынув из недр старого расписного сундука флейту, подаренную некогда его прадеду заезжим то ли французом, то ли немцем, научил мальчика игре на этом волшебном инструменте, и они вдвоём допоздна засиживались в глубине маленького дворика под вишней, посаженной в год рождения мальчугана и уже начавшей плодоносить. Отец рассказывал сыну разные интересные истории – об Ахилле и Геракле, Бабеке* и Кёроглу*. Время тянулось в томительном ожидании, пока однажды не распахнулись ворота и во двор не вошли бывшие подчинённые бывшего начальника оперотряда. Он встретил их приветливо, пригласил к самовару – таков обычай, гостя, кем бы он ни был, непременно полагается угостить хотя бы чаем. Но люди в штатском вежливо отказались и велели собираться, пряча глаза и стараясь не замечать внушительного живота хозяйки дома. С того самого дня в душе мальчика, на глазах у которого уводили, как преступника, ни в чём не повинного отца, поселилось сомнение в том, что партия всегда права. Разве она не знает, что его отец ни в чём не виноват, что никакой он не враг народа, а совсем наоборот – его честность известна всему городу, и даже аксакалы уважительно приветствовали его первыми, прикладывая ладонь к сердцу…Мальчик брал флейту и уединялся с ней под вишнёвым деревом, подолгу о чем-то раздумывая. Конечно, это ошибка, а значит, нужно помочь тому, кто её совершил, всё исправить, пока не поздно. Он знает, что нужно сделать. Он напишет письмо самому товарищу Сталину и попросит его лично во всем разобраться. Сталин мудрый, он поймет, что отец не виноват, как не может быть виновен человек, научивший сына любить свою Родину.

И маленький мальчик написал письмо большому человеку с верой в то, что тот поймет и разделит его боль. К тому времени вовсю шла война – пока ещё далекая, но от этого не менее кровожадная, уже успевшая поглотить дядю, брата матери; мальчик писал о том, что его личный вклад в дело великой По-беды – это отличная учёба, и он очень старается учиться на «пятерки», но вот одна мысль не дает ему покоя: у всех ребят отцы на фронте бьют врага, а его отец лишён права выполнить свой мужской долг – защитить честь родной зем-ли, как это положено в их роду. Он, мальчик, верит, что мудрый и справедли-вый товарищ Сталин не допустит такого бесчестья, ведь он, кавказец, лучше других понимает, что чувствует мужчина, когда враг топчет его землю… В кон-це письма он поздравил Отца народов с днём рождения и с пожеланиями крепкого здоровья и скорейшей Победы попрощался, сделав сбоку приписку: «У нас с Вами один день рождения на двоих».

Сейчас, спустя многие годы людям, пережившим культ личности, репрессии и великое множество разоблачений, незамедлительно последовавших вслед за развенчанием культа (в особенности, в годы так называемой «перестройки», а по сути - преступления против страны и её народа) в это трудно поверить, но маленькому мальчику, для которого честь отца была дороже его жизни, в неблизкий от Кремля город Куба из канцелярии Сталина пришло письмо за его собственным факсимиле. Автор письма тепло поблагодарил мальчика за такое к себе внимание, и в свою очередь тоже поздравил его с днём рождения. Он похвалил мальчугана за то, что тот хорошо учится и пожелал ему и впредь быть таким же прилежным, а главное - верить в то, что наша партия самая справедливая, а наша страна сама лучшая в мире и поэтому её нужно оберегать от всякой нечисти. « Наша Родина, писал он, может гордиться такими сыновьями, которые вместе с отцами куют великую Победу, а она не за горами, и тогда воины вернутся домой и снова станут землепашцами, рабочими, учителями, а все вместе - строителями коммунизма». И подпись: Иосиф Сталин. И ни строчки о его, мальчика, отце.

Сегодня остается только гадать, письмо ли Сталину сыграло решающую роль или хозяин зловещего кабинета счел наказание слишком суровым, но через полгода баба освободили. Ни на какой фронт его, конечно же, не пустили, а после второй попытки уйти добровольцем вызвали по хорошо известному ему адресу и, посоветовав не горячиться, отправили на заготовительную овощебазу. Правда, не рядовым работником, а заведующим. Так у баба возник свой фронт, свои солдаты, а вернее, солдатки, которые души в нем не чаяли, потому что относился он с уважением к ним и к их заботам… Она запомнила его большие добрые руки, которыми он бережно, как драгоценность, поднимал её, свою самую первую внучку, дочь старшего сына, не побоявшегося написать самому Сталину, осторожно прижимался щетинистой щекой к её нежному личику и, закрыв глаза, приговаривал: «Мяним балам, баладжа балам»*. «Нужно будет в первую очередь привести в порядок его могилу», - подумала она. «Как только получу деньги за квартиру, то сразу же…».               

Кажется, она произнесла эти слова вслух, потому что сын беспокойно заше-велился, но не проснулся. Добрый знак. Прежде он не сомкнул бы глаз, причиняя беспокойство окружающим. Её всегда удивляло, как родители, дети которых могли спокойно заснуть в метро под стук колес, не понимают, какое это счастье.

Мысли о детях и метро вернули её к реальности. Чтобы немного отвлечься, она вынула из сумки телефон и, надев наушники, включила радио. На любимой волне всегда звучал джаз. Мелодия, пронизанная морем и солнцем, удивительный португальский, как будто бы созданный лишь для того, чтобы весь мир восхищался таким совершенством, как песни Жобима. «Почему счастье так коротко, а разлука так длинна… Ночь без тебя бесконечна, как это звездное небо». Она вздохнула. «Увижу ли Бразилию до старости моей?» Бедный Киплинг, ему не суждено было попасть в страну своей мечты, да и ей вряд ли удастся. Когда малыш был совсем крошечным, она напевала ему на мотив знаменитой «Ипонемы» незатейливые слова, сами собою сложившиеся в песенку:

«Летний вечер в Бразилии знойной,
Идет девчонка, одетая скромно,   
Идет дорогой привычной, идет не спеша.
Смотрят люди ей вслед восхищенно,
Любуясь открыто фигурою стройной,
И знает девчонка о том, как она хороша.
Пусть нет в ушах бриллиантов,
Пусть на коленках заплатки,
Пусть туфель стерты подошвы,
Но не сыщешь во всей Ипонеме девушки краше, чем эта». 

Мальчику песенка нравилась. Он радостно дрыгал ножками и тянул к матери ручки, а она целовала их, приговаривая: «Вырастешь, станешь большим человеком, может, даже дипломатом, и отправят тебя послом в Бразилию, и ты обязательно побываешь в  Рио, и увидишь Ипонему, и Копакабану, и,конечно, поднимешься на гору Корковаду, где Иисус распахнул миру обьятья. И там, глядя сверху на город мечты твоей мамы (а не только Бендера!), вспомнишь, как она пела тебе эту песенку.

Музыка сменилась новостями и она отключила телефон, чтобы случайным звонком не потревожить сон сынишки. Ей и в самом деле звонили редко, в ос-новном, мать с напоминаниями купить то-то и то-то, и пара очень близких друзей, которые были ей как родные. Порой раздавались странные звонки, пугавшие её непривычным фоном в трубке, как будто где-то очень далеко потрескивал костер, у которого кто-то едва слышно играл на необычном инструменте с низким тембром. Но в остальном ничто не нарушало гармонии, созданной ею для сына в мире, полном хаоса и цинизма, в мире, где отныне гарантом выживания стала правило: «Сам за себя». Формула жизни. Эволюция вида – от вынужденного объединения до осознанного разобщения. Она – мать-волчица, в одиночку растящая свое дитя, ведет борьбу за жизнь с самой жизнью. Каждый последующий день предлагает новую партию, которую она играет с ожесточением и азартом. Задача – сохранить достоинство. Даже если сегодня не удалось выиграть. Бывали дни глубокого отчаянья, когда ей казалось, что тот, кто вёл её за руку своей невидимой рукой, вдруг куда-то исчезал, и тогда она бунтовала против него, дерзко отрицая его существование, что было само по себе несправедливо. Ведь он любил ее по-настоящему и ласково гладя густые длинные волосы, в которых уже начали появляться то тут, то там серебряные нити, усмехался: «Да ладно тебе, будет, я же все-таки мужик, а где ты видела, чтобы мужик налево не сходил». И она прощала его измены, частое невнимание, когда он притворялся, что не видит в этом никакой проблемы, а то и вовсе махала на него рукой – что с него, старика, взять, видно, силы уже не те. Но он-то знал, что все ее обиды – лишь женская ревность, что он давно нашел прочное место в её душе и что будут они вместе до самого конца, а когда он, этот конец, наступит – одному ему и известно.

***

Вместо дневника.

Нынче днём вспомнил о ней, позвонил на мобильный - телефон недоступен. Видно, опять отключила, чтобы не беспокоить сына. Пока искал её номер, об-наружил кучу контактов, которые давно бы следовало удалить. Раньше доверял эту неблагодарную работу своей канцелярии, но, вернувшись однажды раньше обычного, увидел, как Джаба* и Эзра* режутся в покер прямо на моём столе, а на кону – население одной большой страны. Ну, отстранил я их на неделю от дел, и пришлось мне самому рассматривать все просьбы и обращения, выслушивать каждую молитву и лично вознаграждать выполнивших обет, данный моей матушке. Конечно, я не отрицаю, что это – моя обязанность, но к чему тогда такой огромный штат, на содержание которого нужно где-то добывать средства. И вот тогда-то я и придумываю экономический кризис сразу в нескольких благополучных точках планеты Земля, что в Солнечной системе, галактика Млечный путь…

Да что я все о меркантильном. Сегодня же воскресенье - мой праздник, хотел вот голос её услышать; если честно, поначалу я её не очень-то замечал, ну, росла себе девочка, красивая, правда, но там и было в кого – по женской ли-нии у них в роду все необычайно женственны и привлекательны (одну из тетушек её матери весь Тбилиси знавал как «красавицу Нину»). Скорее старательная, чем одарённая, однако не лишённая некоторых способностей, она ничем особенным не выделялась из толпы подобных ей девочек, ну, золотая медаль, ну, престижный ВУЗ, ну, Кортасар на излёте детства… Я почти позабыл о ней, да она и сама не беспокоила. Только вдруг однажды, увидев глаза её, обращенные ко мне, в которых огоньки свечей расплывались в огромные радужные шары и стекали по щекам солёными каплями на округлившийся живот, я понял, что ей очень нужна моя помощь. Что уж там у неё стряслось - не знаю, да и в канцелярии толком ничего не нарыли. Велел им пробить по базе – закрыта она. Да это не так важно, главное – я вовремя подхватил её на руки, не дав упасть.

А когда родился малыш, прямо в канун моего дня рождения – ну не чудо ли?! – я тихонько, на цыпочках, чтобы не разбудить, подошёл к теплому крошечному комочку и поцеловал его в обе макушки.

***

Солнце здесь уже не светило так ярко, как в начале пути, а спряталось за облака, и всё кругом внезапно приобрело оттенки детства, пробудив в ней знакомые ощущения. Казалось они дремлют под многолетними наслоениями более поздних впечатлений, но вдруг повеет откуда-то свежескошенной травой, и сознание вспыхивает вязанкой дров, которыми нене запасалась для растопки тендира*. В нем она пекла хлеб.

День, когда в переулке между Старой баней и рядом низкорослых домов с внутренними двориками появлялась машина, груженая лесом, был праздником для здешних ребятишек. Брёвна, опрокинутые с грохотом, тут же становились полем боя для мальчишек, немедленно затевавших игру в войну, причем немцы и «наши» все время менялись, потому что никто не хотел надолго оставаться в фашистах. Итог войне миролюбиво подводила бензопила с символическим названием «Дружба», которая визжала с раннего утра до позднего вечера, прерываясь лишь единожды в день на обед. Когда последнее бревно выстреливало прощальным салютом опилок, наступала очередь здоровенного детины с иссиня-черной щетиной, махавшего остро наточенным топором дни напролет. Вот тогда-то и царил в округе этот ни с чем не сравнимый запах, щекочущий ноздри и кружащий голову, запах, с подобием которого она иногда встречалась в городе на свежевыстриженных газонах, но это было все равно как если бы вы вдохнули «Воздух времени»*, а спустя какое-то время ловкач-продавец из стеклянной будочки в метро пытался бы впарить вам едкую жидкость неизвестного происхождения, нагло выдаваемую им за французские духи…

…Когда дрова наконец были наколоты и с восторженным визгом растащены детьми по своим дворам и там сложены в аккуратные поленницы, вот тогда наступало время великого таинства: женщины начинали печь хлеб.

Её нене пекла лучший в мире тендир-чурек и она многое бы отдала, чтобы ещё раз ощутить его запах и вкус, испытать неповторимый миг счастья, наблюдая за тем, как нене легко снимает поджаренные лепёшки с глиняных стен тендира и складывает их на чистую холщовую тряпицу, а они, дымясь, источают такой запах, что невозможно удержаться, и ты хватаешь это чудесное творение рук человеческих, отламываешь кусочек, еще горячим отправляешь в рот и, обжигаясь, чувствуешь, как по всему телу разливается тепло. Благодать заполняет всё твоё существо, и ты становишься на колени, благодаря Творца за то, что он позволил тебе быть свидетелем рождения этого чуда из чудес, веками дарящего людям жизнь. Счастье не бывает перманентным, оно складывается из мгновений абсолютного восторга. Своего рода пазл, - у кого-то огромный, а у кого-то совсем крошечный, - который никогда не соберётся в одну-единственную картину; это фрагменты воспоминаний, вызываемых из глубин памяти запахами прошлого, у неё таких немного, и почти все - из детства. Влюбившись однажды в запах хны, от которой волосы делались шелковистыми и ароматными, она никогда не пользовалась ею во взрослой жизни – боялась, что исчезнет чудо.

Оно начиналось с того момента, когда нене доставала старинную медную посудину, в которой обычно заваривала драгоценную кашицу, и девчушка с восторгом предвкушения аромата, что вот-вот возникнет и заполнит собой всё вокруг и сделает её легкой и невесомой от счастья, подпрыгивала рядом в нетерпеливом ожидании. И вот наступал долгожданный миг блаженства. Почти горячую (так, чтобы терпела голова) душистую массу нене тщательно втирала себе в волосы, потом обёртывала их куском полиэтилена, а затем - вафельным полотенцем, оставляя хну священнодействовать несколько томительных часов. После этой процедуры одновременного окрашивания волос и СПА-массажа кожи головы, волосы сверкали таким драгоценным блеском и пахли так, что их обладательницы веками сводили с ума повелителей и рабов, купцов и полководцев. Однако ей, маленькой девочке, были невдомёк секреты женского обольщения: она дожидалась своего часа, когда нене остатками хны рисовала на её ладошках два ярких круга, напоминающих солнце, две половинки её имени: египетский бог солнца и грузинское солнышко. В профиль она и впрямь походила на сфинкса, и отец как-то даже пошутил, что в их роду, возможно, были копты - потомки древних египтян. Позже она поделилась этим шутливым предположением с тбилисской тётушкой, которая тоже заметила её сходство с молчаливым хранителем фараоновых сокровищ.

Та, подумав немного, сказала: «Моя фамилия, вероятно, наводит на мысль, что мы находимся в родстве с английскими лордами, но я сойду с ума, если уз-наю, что в моих жилах течет разбавленная кровь. Я рождена грузинкой и хочу умереть, как грузинка».

На её похоронах был весь цвет Тбилиси, её знали и почитали, как достойную дочь Грузии, верную её обычаям и традициям. Проститься с ней приехали бывшие студенты из Ленинграда и Риги, и даже известный академик из Москвы, друг её покойного мужа, отдал последний долг соотечественнице, выкроив пару дней из своего жёсткого графика операций, симпозиумов, консультаций и международных конгрессов. Большинство из тех, кто пришёл почтить память усопшей, хорошо знали друг друга, находясь либо в родственных отношениях, либо просто часто встречались на премьерах, вернисажах, свадьбах и вот, как сейчас, на похоронах. Лишь только молодой человек с копной соломенных волос, одетый несколько нетрадиционно для столь печального случая, был не знаком никому из присутствующих. Он почтительно отстоял службу в храме, где проходило отпевание, в скорбном молчании прошёл весь путь до кладбища, склонил голову в последнем прощании и, когда охапки цветов покрыли выросший из свежей земли холмик, подошёл к дочери покойной и вложил ей в руку конверт, произнеся несколько приличествующих моменту слов по-английски. Она, не видя и не слыша ничего из-за усталости последних дней, машинально ответила на его рукопожатие и так же машинально положила конверт в карман траурного платья. Только поздним вечером вспомнила она о том, чт; мешало ей во время поминок, устроенных по грузинскому обычаю с обильной закуской и вином, и вынула из кармана конверт, в котором обнаружила письмо, написанное по-английски, из которого она поняла, что какие-то незнакомые люди, о существовании которых она никогда ранее не слышала, приносят ей свои соболезнования, разделяют её скорбь и приглашают её посетить их усадьбу Кипани-Хилл в окрестностях Норфолка в любое удобное для неё время. Они будут счастливы принять у себя наследницу знатной ветви их старинного рода, пустившей корни в далекой Джорджии, и просят её оказать им честь, ну, и так далее…               
   
Она оторопело уставилась на кремовый лист бумаги с водяными знаками, увенчанный изящным золочёным вензелем, и ей захотелось, чтобы весь этот тяжёлый день оказался сном, только нужно сделать небольшое усилие - и она проснется. Память услужливо подсказала ей слова матери, сказанные как-то бакинской гостье с наполовину грузинским именем и египетским профилем о том, что она сойдет с ума, если вдруг однажды узнает… Перед глазами возник-ло лицо молодого человека, которое она вспомнила во всех его подробностях, и поняв, наконец, где могла прежде видеть эти черты – глаза цвета выцветшего неба, чуть крупноватый нос с горбинкой, узкие губы над решительным подбородком - она перевела взгляд на портрет деда, написанный ею в ранней юности. Сходство было хоть и отдалённым, но весьма отчетливым. И рыжеволосая веснушчатая Тамрико, вконец обессиленная, рухнула на колени перед образом святой Нины и впервые за последние три дня зарыдала в голос, по-настоящему, с причитаниями, перемешивая слёзы тоски по матери со слезами детской обиды, больше не заботясь о том, что нужно выглядеть достойно со стороны и не дать эмоциям овладеть разумом.

Память воскрешала картины их с матерью жизни в этом старинном особняке, когда-то целиком принадлежавшем её прапрадеду. Вот утро, накануне приехали погостить бакинские родственники и хлебосольная мать подаёт великолепный завтрак из нежнейшего сливочного сулугуни, деревенского масла и тонкого лаваши, розовых помидоров, разрезанных на четвертинки и вспотевших сахарными капельками на мясистых срезах, затем – непременный хачапури с сыром и зеленью, и конечно же, вино, терпкое и душистое, без которого не обходилось ни одно утро в доме. «У вас в Баку на завтрак пьют сладкий чай, а у нас – бокал вина, поэтому грузины полны оптимизма и радуются жизни, как дети». После завтрака стол не убирался, а напротив - из кухни приносились и расставлялись новые блюда, полные разной снеди: копчёная курятина, бастурма из телятины, которую нужно было приправлять ткемали, и непременно собственного приготовления. Затем в центр стола торжественно водружался молочный поросёнок с торчащим изо рта лимоном, запечённый в духовке до хрустящей корочки, и к нему в крошечных соусниках подавался хрен – белый и красный. Затем шли всевозможные блюда из баклажанов - жареные «язычки» посыпались чесноком, укропом и сбрызгивались винным уксусом. Ломтики пошире смазывались майонезом, начинялись толчёными грецкими орехами, смешан-ными с мелко нарубленной зеленью петрушки и давленым чесноком, а затем сворачивались в рулетики, которые можно было съесть бессчетное количество. А всевозможные соленья из тех же баклажанов, маринованные слива и тёрн, и красный мясистый перец, запеченный в духовке и начинённый смесью всевозможной зелени с овечьим сыром! И, конечно же, всё это живописное изобилие изрядно орошалось добрым вином, его разливали из глиняных кувшинов по маленьким стаканчикам, которые мгновенно запотевали - таким оно было холодным, и хозяйка зорко следила за тем, чтобы стаканчики, опустев, немедленно вновь наполнялись живительной влагой. Запасы вина в доме регулярно пополнялись десятилитровыми бутылями тёмного стекла в плетёных корзинах, которые присылал из Кахетии бывший аспирант, а ныне руководитель районного масштаба, успешно осуществляющий на практике принципы диалектического материализма, которые так доходчиво разъясняла в своих лекциях уважаемая госпожа профессор. Но даже и не вино было в центре застолья - главным являлось общение. Мать великолепно владела искусством находить путь к сердцу каждого, кто входил в этот гостеприимный дом. Приятная беседа плавно переходила в музицирование, и кто-нибудь из гостей непременно садился за рояль. Гостиная озарялась волшебным светом музыки Бетховена, Чайковского и Шопена, звучали романсы и баллады, но все знали, что в конце концов наступит время знаменитого грузинского многоголосья, когда к мужским голосам, звучащим торжественно и гордо, присоединятся чуть печальные женские, и всё это великолепие вознесётся к ночным небесам, к звёздам, к Тому, кто бережёт эту землю.         

***

Вместо дневника

Меня разбудила тупая боль справа, в низу живота, совсем некстати, ведь неделя наказания ещё не закончилась. Видно, устал я от чёрной работы, оттого и тошнит, что приходится с трудом уравновешивать полюса добра и зла. У меня ведь по этой части Эзра профи, стоит мне только подумать, а он уж мою мысль и претворяет в… ну, не в жизнь, разумеется. Сколько раз я просил его не торопиться, мало ли о чём я могу думать, порой такое лезет в голову… А иной раз приснится кошмар, наутро начнёшь перебирать в памяти подробности и со страхом ждёшь последствий, и они не заставляют себя долго ждать. Один такой случай мне никогда не забыть: во сне я увидел метро, прохладный мрамор стен, белоснежные колонны и пол, усеянный раздавленными змеями и ещё какими-то животными, точно не помню, но вот змеи запомнились отчётливо. Считается, что увидеть во сне змею - ко встрече с мудрецом… ну, в общем, произошло то, чего я так боялся. Покорёженный метал, кровь на белом мраморе колонн и человек, так нелепо оказавшийся здесь в этот миг. Я смотрел в его глаза, обычно светящиеся умом и добротой, а сейчас полные невыносимой боли, и корил себя за слабость, не в силах повернуть время вспять и изменить тот проклятый сон.

И только недавно я понял, что гармония, которой служил тот мудрец с глазами ребёнка, невероятным образом позволила осуществиться другой жизни. От трепещущего огонька свечи, так внезапно угасшей, зажглась другая, слабо затеплившаяся надеждой на то, что маятник качнулся, часы запущены и уже начал свой путь к свету мальчуган с двумя макушками.

***

Два разбегающихся от центра кружочка на макушке её сына, два ярких круга на детских ладошках. Когда они с подружками носились друг за другом по переулку у Старой бани, обычно хмурое небо прояснялось, освещаясь десятками пар оранжевых солнышек с детских ладошек. Этими солнышками отогревалась земля, дающая жизнь знаменитым яблокам, самой сладкой в мире белой черешне и ещё – землянике, крошечной нежной ягоде, таящей в себе огромную силу пробуждать любовь в сердце того, кто хоть раз в жизни её попробовал, и тоску, заставляющую тщетно искать её неповторимый вкус в других плодах. Лишь однажды ей посчастливилось ещё раз встретиться с этой королевой ароматов, когда случай привел её на окраину города, где из только что подъехавшего автобуса вынесли коробку, доверху наполненную букетиками, усыпанными крошечными алыми пятнышками. Она купила их все, и пока везла домой, всё боялась, что красота эта погибнет прежде, чем она успеет обзвонить друзей и просто близких знакомых. Однако друзья и знакомые, в недоумении побросав свои дела – что еще за срочность! – всё же не подвели, пришли-таки вовремя, в душе, впрочем, коря себя за излишнее любопытство и легкомыслие. Но когда на столе вдруг возникла картонная коробка с дырочками по бокам, все, затаив дыхание, с удивлением, сменившимся восторгом, залюбовались чуть затуманенной лесной ягодой, невесть откуда появившейся в этом душном, лишенном кислорода мегаполисе. А потом осторожно, чтобы не спугнуть это чудо, вынимали хрупкие букетики и любовно, одними губами, прикасались к ним в лёгком поцелуе, и нежность наполняла души, алый сок окрашивал губы и согревал сердца, и не было в этот вечер людей ближе и дороже друг другу в целом свете... Она обязательно купит для сына целую корзину земляники, они удобно устроятся на бабушкиной веранде и будут угощать друг друга нежной ягодой, наслаждаясь её ароматом и пачкая друг друга сладким соком. А потом он уснет, свернувшись калачиком у неё на коленях, убаюканный колыбельной дождя, - ведь там вечерами часто идет дождь, – и она прижмётся щекой к его стриженой головке с двумя макушками, охраняя его сон и боясь пошевелиться, а со стены на них будет смотреть так и не узнанная «Неизвестная» Крамского.

***

Чем дальше от дома, который пока ещё оставался её домом, уезжал автобус, тем сильнее крепла в ней уверенность, что она по крайней мере не обманыва-ется в одном: там её больше ничего не держит. Работа, которая стала в тягость и давно уже не обеспечивала прожиточный минимум, друзья, на которых почти совсем не оставалось времени, но главное – главное, что выталкивало, вытесняло из своих недр, - это город, некогда родной, горячо любимый, тёплый, который вдруг сделался надменно-равнодушным, словно девушка из небогатой семьи со скромным достатком, приглянувшаяся некоему олигарху и похоронившая свои принципы и самобытность под грузом брендовых шмоток и украшений. Этот город стремительно отчуждался, он перестал быть городом её детства, оставаясь прежним лишь в воспоминаниях её мамы, для которой он был и лучшим другом, и матерью, так рано ушедшей, и источником душевных сил. Самыми счастливыми и беззаботными были первые годы маминой жизни, проведенные под сенью Девичьей башни* и овеянные материнской любовью. Маленькой маме нравилось засыпать на балкончике, сквозь узорную чугунную решётку которого виднелось море, под старинные грузинские песни, что пела ей мать своим низким грудным голосом.
Потом началась война, а вместе с ней пришла беда, против которой оказался бессилен даже добрый кудесник «дедушка Гиндес». Старый доктор долго выстукивал и выслушивал, всё больше и больше мрачнея, а потом и вовсе, потемнев лицом, тихо сказал соседке, еле сдерживающей слёзы: «К несчастью, Марии уже ничем не помочь. Боюсь, это конец. Надо увести детей». Так маленькую маму стремительно подхватил и понёс поток событий, по большей части печальных и редко – радостных, одно из которых случилось, когда к ней в детский дом на окраине города неожиданно пришёл отец, исхудавший, в колючей шинели, висевшей на нём мешком. Солдат штрафного батальона, которому полагалось питаться ржавой селёдкой и не полагалось нательное белье, первым встречавший смерть и всякий раз презрительно плевавший в её бесстыжую рожу, когда она косила десятками гибнущих от пуль, голода, холода и тифа его товарищей, а он, несмотря ни на что сохранивший присутствие духа и веру в Сталина, онемел от ужаса, увидев огромные глаза раненной газели на прозрачном лице бестелесного существа, и не почувствовав веса маленьких ручек дочери на своей шее, беззвучно зарыдал. Тоненькие пальчики осторожно утирали слезы, его и свои, а бескровные губы шептали «папочка я хочу домой, забери меня отсюда».
Наутро он пришел не один, а со своей доброй знакомой , и сообщил девочке, что отныне о ней будет заботиться тетя Фаня, а ему пора на фронт – приближать Победу. Вот тогда-то он и вернется, не в отпуск, как сейчас, а насовсем.

Этот день настал, не скоро, правда, а лишь через долгие два года, ставшие для него продолжением ада, а для неё - началом райской жизни. Она запомнила каждый день этих двух лет, начиная с того вечера, когда за ней в детский дом, находившийся за городом, прибежала Сона.

Сона была дочерью Пярзад-ханым, старшей сестры отца, и студенткой медицинского института. В тот день её сильно задержал зачет по детским инфекционным болезням, который она в итоге сдала блестяще. Но уже начинало смеркаться и нужно было поспешить, чтобы успеть за город и вернуться не очень поздно. Сона прибавила шагу, но все же время движется быстрее. Уже в полной темноте, почти бегом добравшись до детского дома, она боялась двух вещей: что ей не отдадут малышку, хотя все бумаги были в порядке, и что они могут опоздать на последнюю электричку. Но беспокойство оказалось напрасным, девочку ей торжественно вручили с добрыми напутствиями, и следовало поторопиться, потому что издалека уже доносился стук колес приближающегося к станции состава. И тогда Сона, поняв, что у ребенка нет сил бежать, взвалила хрупкую драгоценную ношу на спину и побежала на звук электропоезда. Длинные толстые косы Соны развевались от быстрого бега. «И, - рассказывала мама, - я схватилась за них, как за спасательные канаты, чтобы не упасть». Всякий раз при встречах они со смехом, перемешанным со слезами, вспоминали этот вечер: как пытались бежать, взявшись за руки, и как маленькая мама все время спотыкалась и падала. «Потому что была дохлая. И тогда я взяла тебя на руки и посадила вот сюда», - Сона-ханым звучно хлопала себя по спине, показывая, куда именно усадила маму; как почти уже ночью добрались они, наконец, до еврейского квартала, примыкающего к центру прямыми параллельными улицами, и как мама плакала, не понимая, куда её ведут, потому что она хотела к себе домой, на свою любимую Набережную, и Сона, вконец обессилев, взяла её бледное личико в свои большие натруженные руки и, глядя в газельи глаза, негромко, но твердо произнесла: «Ты обязательно вернешься в тот дом, но сейчас нас ждёт Фаня».

И мама сдалась. Конечно, она тосковала по прежней жизни, по матери, которая уже никогда не обнимет и не споёт ей щемящих душу песен на таинственном языке, по своему балкону с видом на море, по лунной дорожке летними ночами. Но Фаня окружила её такой заботой и любовью, что мама оттаяла, повеселела и стала понемногу набирать вес. Предки Фани, спасаясь когда-то от погромов, нашли не только убежище, но воистину землю обетованную в этом городе, где всегда с уважением относились к людям её нации, отдавая должное их уму и предприимчивости. И Фаня платила той же монетой добросердечным соседям-азербайджанцам, которые, каким-то образом прознав о том, что« Фанья-баджи» выхаживает девочку-мусульманку, возвели её в ранг святой. Отныне двери в доме не закрывались. Сюда стекались торговцы свежей рыбой и мёдом, парным молоком и гатыгом*, с которым вкусно всё, от кусочка чёрного хлеба со жмыхом до макарон. А куры и яйца из Амираджан*, которые регулярно привозила Сона! Фаня привела известную в городе портниху, та сняла с девочки мерки, и однажды, проснувшись утром, она обнаружила на спинке кровати, которую из двух стульев соорудила для неё Фаня, парчовое платье, точь-в-точь как у принцессы из спектакля, на который её водила мать в той, довоенной жизни. Чтобы она была уж совсем как настоящая принцесса, ей прокололи ушки и вдели бриллиантовые серьги.

Днем Фаня, как и все, работала для фронта, для Победы, а вечерами читала вслух книжки про какое-то неведомое метро и потерянное время. Часто у них ночевала Сона, которая после занятий помогала в городском госпитале, порой задерживаясь там допоздна, особенно в дни, когда прибывали эшелоны с ранеными и домой в Амираджаны уже было не добраться. Дорога от госпиталя до Фаниного дома была не длинной и не короткой - она была привычной, и Сона как молитву повторяла латинские названия всех костей скелета, чтобы было не так страшно идти одной по выстуженному войной ночному городу.

***

Он исчез этот город, его больше нет, он ушел вместе с Марией, Фаней, Со-ной, бывшими частью его, его плотью и кровью, его любовью. Город, покидает тех, кто не знает, не понимает его души. Он не прощает глупости и пошлости. Город сам перестает любить, потеряв последних влюблённых. Город здесь больше не живет.

***

Однажды её пригласили посмотреть новую пьесу известного драматурга и она долго блуждала по узким улочкам в поисках крошечного здания театра, спрятанного в недрах Старого города. Позабыв о спектакле и пораженная увиденным, она тщетно искала то, что было навеки похоронено под аккуратно уложенными плитами. Не стыдясь своих слёз, до которых, впрочем, не было дела равнодушным чужеземцам, взявшим её Крепость без боя, она подошла к дому, который узнала с трудом и по которому так тосковала еёы мама. Он был надёжно укрыт за высоким забором, увешанным камерами наружного наблюдения, с кодовым замком на массивных воротах и домофоном. Двор, некогда бывший проходным, другой своей стороной выходил на Набережную. Она обошла дом кругом, парадная дверь была наглухо закрыта и защищала от посторонних тем же кодовым замком. Она подняла глаза, ища знакомый с детства балкон с изящно изогнутой чугунной решеткой, но на его месте обнаружила бросивший вызов гармонии пластик. Сквозь щель в заборе она смогла разглядеть часть внутреннего дворика, с которым тоже безжалостно расправились. Исчезла  винтовая лестница, на ступеньках которой так удобно было устроиться с книжкой в руках. «Справа от лестницы, на третьем этаже, жили Рамазановы, а вот тут, этажом ниже, Рахмановы. И моя мама учила французскому языку их дочь».      

Но не только французским и немецким языками в совершенстве владела Мария. Она говорила по-русски без тени грузинского акцента, знала латынь и греческий, прекрасно играла на фортепиано, увлекалась современной философией и литературой и даже сама писала стихи. Долго не раздумывая и не дав опомниться родным, которым пришлось с трудом смириться со странным выбором их старшей дочери, красавицы Нины, и все же дать согласие на её брак с молодым человеком, мягко говоря, не их круга, к тому же большевиком, что, конечно, не оскорбляло их либеральных взглядов, но все же хотелось бы, чтобы жених был, как бы это сказать, более родовит, но что тут поделать, все в руках Божьих, - она, Мария, не раздумывая долго, ответила взаимностью на вспыхнувшую, как спичку в руках высокого красавца в военной форме, любовь.
Он успел влюбиться в неё за те несколько секунд, когда тщетно пытался прикурить папиросу. Спичка гасла в дрожащих пальцах, и тогда он чиркал следующей, и они падали одна за другой на тбилисскую мостовую, по которой шла, - нет, парила, едва касаясь её ногами, обутыми в крошечные туфельки, - лучезарно и чуть лукаво улыбаясь его смятению миниатюрная богиня. Он представился ей, не боясь показаться назойливым и презрев сословные различия, которые были несомненны, судя по горделивой осанке и аристократическим манерам, выдававшим в девушке её происхождение. Однако юная княжна была так мила и дружелюбна, а неожиданно низкий голос её, когда она объясняла, как лучше пройти к фотоателье Чихладзе, звучал так мелодично, что в душе он уже принял окончательное решение.К тому же, совершенно случайно, хозяин ателье оказался её близким родственником и она бы с удовольствием проводила его, а заодно и повидалась с кузинами, но, к сожалению, её ждут неотложные дела. Молодой человек, ах, из Баку, там будто бы нефть течет по улицам, впрочем, она не верит тому, что говорят невежественные люди. Конечно, хотелось бы побывать, ведь она мечтает узнать мир не только из книг и кинематографа, этого молодого искусства, так увлекшего их сестрой, они вдвоем даже снялись вместе с красавицей Натой Вачнадзе в одной фильме у известного режиссера Перестиани, «Три жизни» называется. Лично она уверена, что у кино большое будущее, и совсем скоро оно станет заставлять людей задумываться над тем, для чего они пришли в этот мир, в чём их предназначение и как жить дальше, если былого уже не вернуть, а будущее неясно, и не с кем об этом по-говорить…И как остаться верным дружбе, когда у каждого вдруг возникают собственные интересы и начинает казаться, что близкий друг перестаёт дове-рять тебе, и мучается в одиночку, терзаемый сомнениями, а ты не смеешь вторгаться в его, друга, личное пространство, пока он сам не разберётся в себе и не протянет первым руку.  И бывает ли в жизни так, что дети внезапно становятся старше своих отцов, если им дано понять о жизни что-то такое, о чём отцы и не подозревали. И, наконец, стоит ли идея, даже самая лучшая, самого дорогого в жизни - самой жизни.
Много лет спустя ответы на эти нелегкие вопросы, столь неожиданные для такой девушки, которой привычнее было бы блистать на балах, будет мучи-тельно искать родной племянник Марии, сын красавицы Нины и того молодого партийца, что так напугал князя Утнелова, отставного генерала царской армии, когда, ворвавшись в его покои, с наградным маузером в руке, пригрозил покончить с  собой прямо на глазах у изумленного генерала, если тот не отдаст ему в жены свою дочь, фантастическая красота которой не давала ему покоя с того самого момента, как он увидел ее на экране в кино. Князь замахал на него руками, и, тщетно пытаясь привести в чувство упавшую в обморок жену, поспешно сказал: «Бери, бери её, если она, конечно, согласна». Так, благодаря лояльности генерала к новой власти,- к слову сказать, однажды он отказался расстрелять демонстрацию рабочих в девятьсот пятом году, после чего и последовала отставка, - а может просто житейской мудрости, появился на свет человек, которого нарекли вполне в духе того времени в честь основоположников марксизма-ленинизма. Звучное имя это впоследствии стало известно всему миру, особенно после того, как один не слишком разбиравшийся в искусстве человек подверг критике то, что было ему непонятно, а раз непонятно– значит  преступно. Преступление же молодого человека с гордым профилем состояло в том, что он осмелился слишком рано заговорить о тех проблемах, о которых принято было молчать. Вскоре за ним робко потянулись другие, затем всё смелее и смелее вопрошали и находили ответы на вопросы, а потом уже и вовсе спрашивала не старших, а со старших… А оттепель, сломавшая лёд молчания, началась совсем не с двадцатого съезда, а там, на тихой улочке Бараташвили, где слова юной богини вызвали бурю в душе молодого офицера. Срок его службы в Тбилиси как раз подходил к концу, и тепло попрощавшись со стариком Чихладзе,с которым успел крепко сдружиться и перенять у знаменитого мастера кое-какие секреты искусства фотографии, а заодно и разузнать о полюбившейся ему девушке, о которой прежде знал только то, что зовут ее Мария, что работает она в кино, и самое главное – она непременно будет его женой, молодой человек спешно вернулся в свой родной поселок Амираджаны и сообщил матери и старшей сестре Пярзад-ханым о своем намерении жениться. Мать, благодарно воздев руки к небесам, собралась было немедленно отпра-виться в дом избранницы сына, но тот охладил ее пыл известием о том, что путь предстоит неблизкий.  Желание сына взять в жёны девушку издалека, к тому же иноверку, поначалу встретило сопротивление родни, но молодой человек был непреклонен: либо Мария, либо никто. А что касается веры, то мать, конечно, имеет право совершать намаз пять раз в день, коль уж она к этому привыкла, но они, молодые, живут в советской стране и вера у них одна на всех, неважно, какой ты национальности.

… Тёплым летним днем на пороге старинного дома с кружевным балконом, вы-ходящим на тихую тенистую улицу, носящую имя уважаемого поэта Галактиона, возникли три женские фигуры, с ног до головы завёрнутые в чадру. Генерал, однажды уже имевший опыт нетривиального сватовства, отнёсся к обычаям народа, с которым грузины всегда мирно соседствовали, с уважением и пониманием. Одна из женщин вполне сносно говорила по-русски, и услышав о цели визита почтенных гостей, генерал велел позвать дочь и сообщил ей, что молодой человек по имени Абдул, с которым он не имеет чести быть знакомым и который к тому же проживает в Баку, делает ей предложение через своих ближайших родственниц, как велит обычай его народа, и ждёт немедленного ответа. Конечно, добавил он по-французски, всё это выглядит несколько комично, ведь не думает же она и в самом деле отправиться в пропахший нефтью неведомый город! Какого же было удивление генерала, когда девушка не только ответила согласием, но и добавила, что ей конечно же не хотелось бы покидать родной дом и дорогих ей людей, но ведь они живут в советской стране, которая является родиной для всех, неважно, какой ты национальности…

Генерал в сердцах обругал себя за то, что позволил духу либерализма, ца-рившему в доме, проникнуть в умы обеих дочерей, заразить их широтой взглядов и, в конце концов, испортить им жизнь. Нина жила теперь в Москве, на Арбате, и даже делала некоторые успехи в театре, чего он, впрочем, не одобрял. По слухам, не разделял её увлечения богемой и муж, карьера которого стремительно шла в гору. Дочь писала, что его собираются отправить с дипломатической миссией в одну из соседних стран. Не дано было знать генералу, что опасения его не напрасны и недолгое счастье дочерей в скором времени будет разрушено безжалостной рукой. Одного его зятя спустя несколько лет обвинят в шпионаже в пользу Ирана и ещё нескольких стран, включая древние Атропатену и Урарту, которые он собственноручно укажет в своих показаниях в тщетной надежде на то, что эта бессмыслица отрезвит, наконец, его мучителей. Он будет расстрелян в один год и почти в одно и то же время, с разницей в месяц, с родным братом другого зятя генерала – мужа Марии. Сыновья обоих расстрелянных, названные отцами в честь вождей мирового пролетариата, всю жизнь будут носить в своих сердцах эту боль, которую не вылечит ни лекарь, ни время.

Но сейчас в старинном особняке по улице Табидзе ни о чем таком и не по-дозревавший генерал тяжело вздохнул и, благословив дочь, приказал подать вина и закуски, но высокая женщина, говорившая по-русски, объяснила, что их обычай велит угощать сватов чаем, и если родные девушки дают свое согласие на брак, то следует бросить в стакан кусочек сахара.

И принесли чай, янтарно просвечивающий сквозь чашки тончайшего фарфора, привезенные в дар генералу аж из самого Китая, и генерал лично брал золоченными щипцами кусочки колотого сахара и осторожно опускал их в дымящуюся жидкость. И кусочки эти, медленно растворяясь, камнем ложились на отцовское сердце, и на какой-то миг снова почудилось ему, что недоброе ждёт его любимицу, и голову сжало, как обручем, предчувствие беды.

***

Скорее бежать отсюда, чтобы не видеть угрожающе нависшего над ней чудовища, сожравшего балкон с изящной решеткой, на котором Мария пела своей маленькой дочери старинные песни и куда забралась виноградная лоза, родная сестра той, что обвивала резное кружево тбилисского балкона.

Липким морским ветром обволокло слова любви, сказанные когда-то друг другу Абдулом и Марией, и унесло их все до одного далеко за линию горизон-та. Следы их ног бесследно исчезли вместе с помнившими их камнями, и отныне сама память покидала эти стены, предательски сбрасывающие с себя налет времени. Память всегда уходит последней, обернувшись на прощанье и оглядываясь кругом, проверяя, не забыла ли чего. Тысячу раз прав поэт*, предупреждавший: «Никогда не возвращайся в прежние места… Не найти того, что ищем, ни тебе, ни мне». Именно там, на развалинах прошлого, у неё впервые возникла мысль, показавшаяся вначале дикой. Однако спустя какое-то время она уже не выглядела такой уж и безумной, а с некоторых пор даже стала требовать пристального к себе внимания. На примере многочисленных друзей и родственников, главным образом, печальных, за некоторым исключением, которое только подтверждает правило, она еще и еще раз убеждалась в том, что и так знала той особой мудростью, что накапливается в нас с опытом предыдущих поколений: бегство не приносит ни счастья, ни благополучия.

Оно лишь заглушает на время боль, которая никуда не исчезает, а живёт себе там тихонечко и ждёт своего часа, наблюдая за тем, как ты суетишься, выколачивая из чужого правительства положенные пособия, жильё и все такое прочее, как наматываешь километры на подержанном, но зато собственном автомобиле, на капоте которого непременно нужно сфотографироваться и послать фотку друзьям, оставленным на родине – пусть завидуют! И ездить в соседний штат, округ, кантон или как его там еще на очередную Верку Сердючку, которыми можно пруд прудить. Но это и не важно, что там под густым гримом трясет огромной грудью (все равно ведь ненастоящая), лишь бы пело на понятным языке, до хоть бы и под «фанеру». И раз в неделю ездить в русский магазин затариться там привычной тушенкой и сгущенкой, а кому-то подавай виноградные листочки на долму, которая, как ни старайся, все равно не получится такой же вкусной, как в Баку, потому что нигде в мире нет баранины такого качества, как на Тезе Базаре. И главное, конечно же, гуйруг*, без него фарш не будет таким вкусным и сочным.

А что касается пряностей, то их наверняка полно и в Штатах, и в Израиле, но нет ничего лучше мяты, сорванной на рассвете амираджанской тётушкой и выкупанной ею троекратно в прохладной колодезной воде, разложенной в один слой и высушенной нагретым воздухом непременно в тени, иначе беспощадное солнце обожжёт нежные листочки и они погибнут прежде, чем отдавшись летнему теплу, высохнут в его объятиях, получив взамен неповторимый букет. И там уж точно не найти баклажнов «долмалыг», маленьких крепышей одинаковой величины, которые нужно, отбланшировав и вынув из них семена, обжарить с обеих сторон, заполнить мясным фаршем, пропущенным вместе с репчатым луком и обжаренным на сливочном масле, приправленным щепоткой корицы, сушёным базиликом-рейхан и свежесмолотым черным перцем. А затем, уложив рядком  в глубокую сковороду с толстым дном, потомить с полчасика на медленном огне и подавать горячими, поливая соусом из гатыга и давленного чеснока.. Вместо этого великолепия там можно, в лучшем случае, получить то, что выглядит, как калоши на тарелке – бадымджан долмасы сорокового размера.

Эту ничем не истребимую боль каждый будет пытаться заглушить по-своему. Кто-то, как оголтелый, станет делать деньги из воздуха, некоторые даже сумеют добиться неплохих успехов в бизнесе, а иные найдут утешение в детях и внуках – «его так ценят на фирме, он уже дорос до топ-менеджера, а внучка очень удачно вышла замуж, правда, он намного старше, почти вдвое, но зато настоящий американец, и у них двое прелестных детишек и собственный дом с бассейном, две машины, а отдыхать ездят в Европу…». А потом кто-нибудь из них однажды выскочит на встречную полосу, потому что сердце перестанет справляться с постоянно живущей в нем болью и надорвется от этой тяжести на каком-нибудь 66-м шоссе, а в полицейском протоколе запишут «не справился с управлением».

А кто-то, как один далекий друг, переберёт пол-Израиля, пытаясь избыть тоску по той единственной, с которой у него никогда ничего и не было, мучи-тельно ища в тех, с кем проведет ночь, час, миг черты, хоть чем-то напоми-нающие спокойный профиль со смуглыми губами. И образ этот будет преследовать его до тех пор, пока жгучее желание немедленно исправить эту чудовищную глупость не приведет его туда, где прямые параллельные улицы по-прежнему примыкают к центру, и они встретятся через двадцать лет разлуки и проведут вместе вечер, как старые друзья, потому что он наконец поймет, что никогда не сумеет узнать тайны, хранящейся в этом загадочном облике сфинкса, не посмеет разрушить гармонию, и они расстанутся теперь уж навсегда: дружеский поцелуй на прощанье, какие-то слова, приличествующие моменту, хлопнувшая дверца такси. И только когда машина отъедет на приличное расстояние, он с болью и отчаяньем прокричит ей совсем не те слова, которые душили его долгие годы, и она услышит их, несмотря на всё увеличивающееся между ними расстояние – слова, так не похожие на прощальные, и недоумение сменится усталостью.

Наутро ей придет сообщение  с его израильского номера. С теми самыми словами, которые она услышала сквозь шум отъезжавшего такси. «Тебе не нужно было красить волосы, чтобы скрыть седину». И еще то, чего он никогда не говорил ей прежде. «Сачларына гурбан олум*. Я люблю тебя очень».

Бегство – выбор слабых. А она себя слабой не считала. Просто случилось так, что она вдруг оказалась в эмиграции – в родном городе, ставшем чужим. Вернее, это произошло не вдруг, это уже давно и постепенно подбиралось к ней стаканами домов, стеклом пирамиды, сменившей знакомый с детства вес-тибюль станции метро, исчезнувшими пальмами, с которыми она учила здоро-ваться сынишку, когда они по воскресеньям ездили погулять в парк, сильно  изменившийся со времен маминого и её детства.

Мысль о безвозвратно ушедшем, бесследно исчезнувшем заставила её стра-дать, однако другая мысль, поначалу отгонявшаяся ею, как назойливая муха, стала потихоньку обретать вполне определенные очертания, и, в конце концов, нашла свое вербальное выражение в ночном разговоре с Кубой. Звонила жена покойного ами*, с которой они редко общались; тем неожиданнее было то, что она предлагала, а именно - срочно приехать, чтобы решить судьбу Старого дома. Дочь, жившая с нею и после замужества одной семьей, собирается уехать насовсем в Германию – нашелся тот самый без вести пропавший на войне брат нене, которому сейчас, должно быть, уже под девяносто, и он решился, наконец, написать на знакомый адрес. Сама она об отъезде пока не думала, может, позднее, время покажет, а сейчас она хочет пожить у своего брата, там ведь тоже её дом, отцовский, за ней и комнату сохранили, невестка у неё хорошая, уважительная, и племянники всегда к ней ласковы, да и здесь, в опустевшем доме, ей будет тоскливо одной и, честно говоря, дом-то этот давно уже одно название, совсем развалюха. У неё нет ни сил, ни средств им заняться, денег потребуется немалых, чтобы его восстановить. Так что если она сможет, а главное, если есть желание, пусть приезжает, и вместе они примут решение. Конечно, её согласия на продажу дома не требуется, ведь она не прямая наследница, юридически у неё нет никаких прав даже на часть его. Но ведь это дом её деда, и существует ещё и моральная сторона вопроса…

Когда до неё наконец дошел смысл слов, звучащих в трубке, она почувство-вала, как напряжение последних недель медленно оставляет её, уступая место нарастающему блаженству. Закрыв глаза и вызвав из глубин памяти полузабытые очертания Старой бани она, с трудом сдерживая волнение от мысли, что может не успеть, опоздать, ровным голосом сообщила точную дату приезда. Заглянув в спальню и убедившись, что малыш крепко спит и с ним всё в порядке, она плотно притворила за собой дверь. Щёлкнув замком тумбочки, вынула из обветшавшего бумажного конверта чёрный виниловый диск. Игла, привычно соприкоснувшись с первой бороздкой, горько всхлипнула и обернулась печальной гитарой. Густые влажные звуки заполнили пространство синим бархатом одиночества, рассыпая по нему редкие блёстки надежды. Струны жалобно пели о том, что им не суждено коснуться друг друга, как бы близки они ни были, и только то недолгое время, пока звучит музыка, они наслаждались гармонией, которую творили все вместе.

Мать в беспокойстве заглянула в комнату: «Сделай потише, ребёнок про-снется». «Он только что заснул, сейчас его ничем не разбудишь». Но в сле-дующее мгновение она уже понимала, по повлажневшим глазам и особенному взгляду, что мать уже не слышит слов – так вдруг внезапно зазвучавшая мелодия, почти забытая, стремительно уносит её сейчас прочь от их тесной «хрущевки» туда, где ветер с моря, врываясь в окна, вздымает тонкую длинную тюль и свободно гуляет по дому, хлопая тяжёлыми дверьми, где звуки возносятся под высокий потолок и разбегаются по углам, прячась в старинной мебели, привезенной когда-то из Тифлиса Марией, и где на одной оси с балконом, насмерть сплетенным с виноградной лозой, стоит на рейде тральщик, откуда вечерами легкий бриз приносит маняще-пряные звуки. Одна и та же мелодия, явно восточная, но приправленная иначе, не похоже на привычные уху лады, вызывала в душе неясное волнение; чувства метались и сталкивались друг с другом, высекая искры острой боли, и это невыразимое смятение сплеталось  и расплеталось в узоре из виноградных листьев, лунной дорожки и Девичьей башни, горделиво возвышавшейся над городом. И сердце сжималась от беспричинной тоски, и нечаянные слёзы, набегавшие на газельи глаза, срывались с длинных ресниц, смешиваясь с каплями дождя, нередко заглядывавшего под козырек балкона.

Однажды под сводами Старого универмага мать услышала ту самую мелодию и, отстояв огромную очередь, прочла ее название на синем бумажном кружке, поразившись тому, что оно выражало именно те чувства, которые она испытывала - «Тоска любви». Тоска по любви, тоска без любви…               
Давно отзвучало албанское танго, а они вдвоём всё сидели неподвижно, передумывая  прошлое на пороге неизбежного будущего. Настал тот самый момент истины, что случается в жизни однажды, и неверно принятое сейчас решение может направить судьбу по ложному пути, и  изменить будущее, которое, быть может, кем-то, кто много мудрее нас, уже предрешено. А нам только нужно понять, почувствовать, в какую сторону он указывает. К той жизни возврата нет – значит нужно, обогнув спираль времени, придти в ту же точку, но только витком повыше.

Она уже знала, что сумеет повернуть жизнь лицом к себе, и бережно, словно ребенка, завернув драгоценный диск в мягкую мамину шаль, уложила его в большую дорожную сумку.

Вместо дневника
            
Сегодня я отправил ей свидетельство о своем существовании, чтобы хоть не-много убедить ее в очевидном. Утром, проснувшись, как обычно, около восьми, она привычно потрогала ножки и ручки ребенка и вдруг заметалась в отчаяньи. Вскочила, побежала за термометром, и, трясясь от страха, стала ждать приговора. Через пять минут в нетерпении вынув градусник и уже заранее зная, чт; именно он покажет, увидела, как ртутный столбик уперся в цифру 39. Не желая верить своим глазам, причитая «Боже мой», она подбежала к окну, чтобы получше разглядеть шкалу и ещё раз, безо всякой надежды на чудо, взглянула на прибор. Шкала спокойно блестела изящной серебристой полоской, оканчивающейся на 36,6. Совсем сбитая с толку, она вновь и вновь, осторожно, чтобы не разбудить, трогала сонное тельце и касалась губами лобика, целуя его и обливаясь слезами. Мать строго отчитала её за излишнюю мнительность, переходящую, по её мнению, в манию, велела выпить валерьянки и успокоиться. Не знаю, дошел ли до неё смысл  послания, но весь день она провела в задумчивости, а на ночь положила под подушку мальчика иконку святой Нины, которую её мать получила в подарок от своего кузена Тенгиза во время их паломничества в Сиони. Я сам привел их в этот храм, показав её матери во сне Марию такой, какой бы она стала сейчас, если бы не ушла из жизни так рано. Проснувшись в слезах и рассказав сон во всех подробностях мужу и детям. она решила съездить в Тбилиси, чтобы там, на родине грузинских предков, зажечь свечи матери, которая явилась ей во сне, как живая, и тете Нине, красоты которой не забыл древний город, бабушкам Дарье и Ольге, и их матери княгине Варваре, и деду-генералу, пережившему революцию, тридцать седьмой год, потерю троих сыновей и младшей дочери, но не растерявшему чувства юмора до конца дней.

Кстати, самому мне сегодня намного хуже по сравнению со вчерашним днем, тупая боль в боку сменилась резкой, пульсирующей, и мне захотелось прова-ляться в постели весь день, забросив важные и не очень дела. Но тут явились двое архангелов в белом и стали меня ощупывать тут и там, сгибать и разги-бать правую ногу, причиняя невыносимую боль. Потом они, пошептавшись, ушли, и я забылся тяжелым сном, скорее напоминавшим бред, ибо мне снились черти в райских кущах, поедающие яблоки и кидающиеся друг в друга огрызками плодов познания…

***

В том самом храме, где крестили и отпевали её предков, она впервые почувствовала сопричастность загадочной природе этого народа, в котором сочетаются черты, казалось бы, несовместимые – чрезмерная гордость и детская наивность, качества, не позволяющие грузинам отступить от единожды принятых ими канонов, что значило бы для них потерю самобытности. «Грузины – дети Бога, и он никогда не оставит нас, каких бы ошибок, пусть даже фатальных, мы ни совершили». Быть может, эта истина, открытая однажды каким-то мудрецом из их рода и услышанная ею от тетушки Этери, служила надежным щитом, передаваемым по наследству, отражая сущность взаимоотношений между человеком и властью, человеком и Творцом, не исключая при этом неизбежные в таких случаях потери. Там, в Тбилиси, мать припомнила, что её когда-то, еще в младенчестве, возили в их родовое имение в Гори. Прабабушка княгиня Варвара, урожденная Челидзе, славилась в девичестве красотой и недевичьей мудростью. Как-то раз, уже на склоне лет, в часы послеполуденного отдыха, она, как обычно, удобно устроилась на кушетке с томиком парижского издания Роллана в синем бархате с золотым обрезом. День выдался тёплым и старую княгиню сморил сон, тем более, что за завтраком она позволила себе немного прохладного вина, совсем чуть-чуть, бокал или два… Книгу, выпавшую из ослабевшей руки, подняла вошедшая Саломе, верно служившая этому дому все свои сорок лет, и с нескрываемым волнением спросила, слышала ли госпожа новость, от которой Гори гудит как растревоженный улей... Говорят, что сын батрачки Кеке, которая иногда помогала ей, Саломе, стирать хозяйское бельё, стал царём! Она сама видела, как на базаре люди собирались по трое-четверо и читали про это в газетах. Городские власти обещают выкатить на улицы бочки с вином, чтобы каждый грузин мог выпить за здоровье своего знаменитого земляка.

- Сын Кеке, говоришь? Я хорошо помню его. Это тот мальчик, что приходил вместе с матерью и просила хлеба, и мы отдавали ему все, что у нас было… Только бы этот хлеб не оказался у него на коленях!*

Смысл этой загадочной фразы, оставшейся неясным для Саломе, был слиш-ком понятен амираджанской родне грузинской княгини. Мудрость древнего народа найдёт свое подтверждение в бессмысленных жертвах, которые не заставят себя долго ждать. Один из сыновей Гюлли-ханым, высокой женщины с прямой спиной, которая до самой своей смерти с улыбкой вспоминала, как грузинский генерал предлагал ей выпить с ним вина, в тридцать седьмом году будет расстрелян вместе со своей женой-еврейкой - за преданность партии, за то, что назовет своих сыновей в честь двух вождей - Владимиром и Юсифом*. Спустя ещё десятилетие его брат Абдул, пройдя через ад штрафбата и выйдя из него несломленным, разыщет обоих племянников, выросших не просто в разных детских домах, но в разных городах - чтобы никогда не узнать им подлинных корней своих, и весь поселок Амираджаны выйдет встречать тот поезд, который привезет братьев, уже успевших позабыть друг друга, на их родину. Маленькая станция вмиг почернеет от невиданного доселе числа женщин в чадрах, с влажными глазами, и небритой щетины мужчин, плохо скрывающих волнение. И два молодых человека - один смуглолицый, черноволосый («вылитый Рагим», - ахнет толпа), а другой рыжий, весь в мать, – утонут в объятиях и слезах тетушек и просто односельчан, людей, которые знают одну мудрость: хлеб, упавший с колен, превращается в камень, который рано или поздно непременно свалится на неблагодарную голову.

Сам же Абдул, так и не смирившийся с потерей любимой Марии, нашёл уте-шение в увлечении, которое всегда напоминало ему об их первой встрече, ко-гда он искал известного в Тбилиси фотографа Чихладзе, а она указала ему дорогу.

Каждое воскресенье его высокую статную фигуру, с неизменным фотоаппа-ратом наперевес, можно было встретить то в одном, то в другом конце родного поселка. Он приезжал сюда из города на электричке, а потом пешком обходил всех родных, друзей и просто знакомых – одних фотографировал на память (пожалуй, нет такого дома в Амираджанах, где не хранились бы фотографии его хозяев, снятые и собственноручно отпечатанные щедрым на такие подарки Абдулом), у других выпивал стаканчик-другой чая, и напоследок непременно заходил к сестре Пярзад-ханым, которая слыла отменной хозяйкой и всегда готовила к приходу любимого брата свои фирменные блюда – дюшбара, десяток  которых умещался в столовую ложку, или сулу-хингал, к которому подавался уксус, приправленный чесноком и вызывавший у него воспоминания о Тбилиси. Иногда, встречая его на пороге, она улыбалась своей особо загадочной улыбкой и это означало, что сестра налепила для него амирджан гутабы, которые нигде, кроме как в этом месте, не готовят: размером с ладонь полумесяцы из тонко раскатанного теста с начинкой из рубленой телятины пополам с мясом ягнёнка.
 
Летом, когда зной низко нависал над плоскими крышами домов, сестрица готовила довгу с мелко нарубленной душистой зеленью, или же некрупно нарезала сладкие бакинские огурчики на дограмач-окрошку, заправляя ее гатыгом, купленным поутру у соседки, таким жирным и вкусным, что лучше его не найти во всем Баку и его окрестностях. Иногда на кухне ей помогала Сона, но чаще всего дочь была занята работой – тут же, в доме, открыла свой кабинет. Институт она окончила с отличием и не так давно вернулась из Кубы, где проходила практику в построенной там сразу после войны стоматологической поликлинике. Работы у нее было много, к доктору Соне-баджи*, как уважительно звали её пациенты, приезжали аж из самого центра города, потому что была она честной и знающей свое дело. Да к тому же мужчины могли теперь со спокойным сердцем доверить жен и дочерей единственной в округе девушке-врачу. И Сона с раннего утра до позднего вечера сверлила зубы, ставила пломбы, снимала мерки и отливала коронки из золота, к которому была равнодушна и которое не представляло для неё ровным счетом никакой ценности и служило лишь материалом для работы.

А Абдул-дайы любил засиживаться длинными летними вечерами за столом, накрытым для него прямо в саду, под гранатовым деревом, и в предвкушении кулинарных шедевров сестры посылал кого-нибудь из детей, чаще всего маленького Алекпера, за другом Саттаром, который видел мир глазами Бога. И Саттар немедленно приходил, если, конечно, не был в это время где-нибудь в Кубе, Шуше или на Гёй-Гёле, раскрашивая холсты в невероятные сочетания всевозможных оттенков красного, изумрудного и бирюзового. Друзья могли часами увлечённо беседовать об искусстве, которое было смыслом жизни одного и частью души другого; об одиночестве, на которое обречён художник и которого оба хлебнули с лихвой; о том, что миром правит гармония, и что в поэзии живёт такая музыка, какую порой не найти и в самой музыке. Саттар читал стихи, написанные им на персидском языке, и Абдул, наслаждаясь мелодией слов, нанизанных друг на друга, словно жемчуг, думал о том, что все в мире тленно -ы все, кроме памяти. Из соседнего сада ветер принес густой пьянящий запах чайных роз, и он напомнил ему тот, другой, заключенный в хрустальный флакон на туалетном столике Марии.

Понимая его состояние, Саттар умолкал, прикуривая одну папиросу от дру-гой, и друзья, обратив лица к тёмному бездонному небу, с интересом наблюдали за причудливой игрой, которую затевали звёзды, гоняясь друг за другом. Космическое безмолвие распахивало им свои объятия, и было так хорошо, что не хотелось никуда уходить, и допоздна светилось окно на втором этаже, и Сона за своей работой нет-нет, да и поглядывала на две одинокие фигуры в саду и с улыбкой замечала, как маленький племянник застенчиво прячется под кружевной скатертью, стараясь запомнить каждое услышанное им слово; и отчего-то вспоминался ей тот холодный почерневший город, по ночным улицам которого она шла, стараясь хоть на время забыть о крови, бинтах и перевязках, шла с верой в то, что война скоро закончится и она когда-нибудь откроет свой собственный кабинет, на двери которого непременно будет табличка: «Зубной врач Сона Алиева. Часы приема неограниченны».

***

Мама рассказывала ей, что Сона некоторое время по окончании института работала в Кубе, что именно она познакомила её с папой, который однажды, набравшись смелости, подошел к человеку с глазами Бога, увлечённо рисовавшему маки, и попросил разрешения прочесть посвященные ему стихи. Потом художник читал свои, так они познакомились и Саттар повел папу в гости к своей землячке, которая жила во флигеле для врачей-практикантов; Сона радушно встретила обоих, немедленно приготовив свое фирменное угощение – амирджан гутабы. А потом вдруг без всяких предисловий сказала папе: «Женишься на моей двоюродной сестре - будешь самым  счастливым человеком. Лучшей девушки в целом мире не найти». И папа поверил ей, не мог не поверить, такая она была, эта Сона-баджи, девушка с мужским характером. И отправился в Баку, и нашел там старинный дом с балконом, будто парившим над узенькой улочкой, вымощенной булыжным камнем, и у девушки, открывшей ему дверь, были глаза раненной газели, точь-в-точь такие, как описывала Сона-баджи. Глаза, в которых жила тоска. И он тотчас же дал себе слово изгнать навсегда эту тоску и расцветить жизнь этой девушки яркими красками, как на полотнах Саттара.

Порою жизнь соединяет людей так крепко, что они не расстаются друг с другом и после жизни. Дедушка Абдул, папа и Саттар остались верными дружбе, покоясь недалеко друг от друга на старом амираджанском кладбище. Всякий раз, когда она навещала их здесь, душа её как будто сбрасывала лишний вес; она заметила, что сама природа благоволит ей в такие моменты. Если с утра шел дождь, то к её приходу небо над кладбищем прояснялось. Если же стояла невыносимая жара, то она внезапно сменялась спасительной прохладой. В день рождения отца выпадал снег, но тут же таял, оставляя мокрые капли слёз на голых ветках хурмы, оранжевые плоды которой ёлочными шарами напоминали о скорой смене года.

Она никого не бросает. Она будет приезжать сюда, как и прежде. Просто дорога станет на два часа длиннее.

***

Вместо дневника

Боль сделалась невыносимой, она захватила каждую клетку моего тела и уже посягнула на душу. Мне трудно дышать. Меня томит жажда, и почему-то до безумия хочется мутного мандаринового напитка с густым осадком, что продается в трехлитровых банках. Кто-то склонился надо мной, то ли Эзра, то ли санитар в грязном халате, и я услышал слово «перитонит», а может, «перетонут» - слух и зрение мои слабеют. Боюсь, что парни вновь затеяли какую-то игру, может, наводнение или несчастный случай, но я больше не в силах удерживать равновесие, чувствую, что ухожу. Два вопроса мучают меня: что будет с миром дальше и что будет с нею? Предполагаю серьезные перемены в ее жизни, но думаю, что в конце концов она сумеет победить свои страхи. Придётся  обойтись без прощального звонка, тем более, что телефон куда-то подевался. Но знаю, что сумею подать ей знак, который она, надеюсь, поймёт.

Отчего-то становится так легко, будто тело потеряло вес, а-а, это меня пере-кладывают на носилки, лиц не разобрать, но мне кажется, раньше я их здесь не видел, наверное, они из другого департамента. Впрочем, мне теперь всё равно, я на пороге разгадки величайшей тайны, знание которой ошибочно приписывают мне. А я и сам не ведаю, что там, за порогом жизни и где вообще проходит граница между двумя субстанциями, и как понять, жив ли ты или тебя уже нет, несмотря на привычный подъём по утрам, обязательный завтрак, непременный кофе с молоком и овсяные хлопья. Затем строго расписанный рабочий день, деловые и неформальные встречи, для кого-то ещё и неизбежные обеды у тещи по субботам, компенсируемые ночными оргиями по воскресеньям, а наутро дорогой презент супруге с неизменным изысканно-дежурным букетом, и с той и другой стороны - холодный взгляд, пустое сердце, мёртвая душа. Наверное, что-то пошло не так в самом начале, но теперь уже нет смысла винить себя. Как же нелепо я выгляжу на этом грязном холодном столе, и яркий свет режет глаза даже сквозь закрытые веки, и больно смотреть на себя, распятого вновь. И горько от внезапного осознания того, что так долго ожидаемого блаженства не наступило, а вместо этого впереди снова труд, невыносимое бремя которого мне вечно нести на своих плечах однажды легшим на них тяжелым римским крестом.

***

По возникшему в салоне оживлению стало понятно, что их двухчасовое пу-тешествие близится к концу. Внезапно нахлынувшая волна страха обдала сердце липкой пеной: а что, если и здесь не найдет она того, что оставила ко-гда-то ярким «секретиком», которые они с соседскими девчонками любили придумывать из всякой всячины – разноцветных бусинок, конфетных фанти-ков, красивых камешков, прикрытых прозрачным стеклом и спрятанных друг от друга под тонким слоем земли. Нашедший такой «секретик» считался победителем и имел все права на его содержимое. Всякий раз перед отъездом она закапывала эти нехитрые клады в самых разных местах, и, обнаруживая их нетронутыми год спустя, испытывала ни с чем не сравнимое счастье. И сейчас ей стало страшно при мысли, что вдруг очередной ее «секретик» окажется разорённым и она, как один персонаж повести любимого и почитаемого ею Максуда*, попадёт совсем не в тот город, каким она его помнила.

Сделав над собой усилие, она постаралась взять себя в руки и немного успокоилась, вспомнив слова внука Соны Эльчина, сказанные им накануне по телефону: «В конце концов, тебе есть куда вернуться. Я хочу, чтобы ты знала, что в нашем доме всегда найдется место для тебя, потому что все мы – одна большая семья». Она как раз только приехала из Амираджан, куда отвезла маму – зачем ей лишние волнения, пусть поживёт там несколько дней до её возвращения, ведь ничего ещё не решено окончательно, а одной в городской квартире матери не стоит оставаться, тем более, что сейчас здесь такая жара, а за городом воздух намного чище, да и общение с сестрой пойдёт обеим на пользу. Они смогут, наконец, вдоволь наговориться, вспоминая детство, старый дом да проходной двор, который вечерами превращался в театральные подмостки, где соседский мальчик Талят блистательно изображал слугу в оперетте «Аршин мал алан», им самим же и поставленной, не подозревая, что спустя годы судьба подарит ему удивительную возможность сыграть эту роль в кино.

Сёстры в сотый раз будут перебирать подробности того дня, когда, бегая наперегонки, как обычно, от Девичьей башни до Четвёртой почты, они налетели на высоченного тощего человека во френче, со странной фуражкой на голове и ещё более странным носом, скорее похожим на клюв тропической птицы. Мужчина воскликнул что-то на непонятном языке, вызвавшем, впрочем, у обеих смутные воспоминания о довоенном времени; затем, поцокав языком и дружелюбно погладив стриженные головки, он заглянул в огромные не по-детски печальные глаза и вдруг помрачнел. Порывшись в карманах, он достал и протянул девочкам большую шоколадку, которая на всю жизнь оставила на языке незабываемое ощущение шелковистой горечи с оттенком миндаля. Галантно козырнув («mademoiselles»), он продолжил свой путь в сопровождении свиты из трёх человек, один из которых был в штатском.

Годы спустя на экране телевизора мама узнала человека, угостившего их с сестрой шоколадом в голодном сорок четвертом. Им оказался генерал Де Голль, возглавлявший в те годы движение Сопротивления и приезжавший в Баку, чтобы договориться о поставках нефти для Французской Республики.

…Осторожными поцелуями она разбудила сына, промокнула салфеткой ка-пельки пота, выступившие у него на лбу, и, крепко сжав детскую ладошку в своей руке, сошла по ступенькам на эту землю так же привычно, как и много лет назад, держась за руку нене. Парнишка-таксист, которому она назвала ко-роткий адрес – всего два слова – взглянул на нее удивлённо: конечно же, ему известно, где это, нет такого человека, который не знал бы, где находится Чу-хур-хамам* . Стук бешено колотившегося сердца, казалось, услышал малыш, который вдруг обнял её обеими ручками в желании успокоить, как он делал это всегда, если мама была чем-то взволнована или огорчена. Машина свернула в переулок, где состарившиеся домишки по-прежнему глядели на купола бани, только вот расстояние между ними оказалось намного меньше, чем сорок лет назад. Да это и понятно, ведь расстояние, к сожалению, имеет свойство с годами меняться, теперь оно будет таким, как во времена её детства, уже для маленького сына, который, в свою очередь, передаст его по наследству своим детям. И так было, и так будет всегда, пока существует жизнь на земле.

Потом они пили чай из самовара на обветшавшей веранде. Слушая рассказы дядиной жены о родственниках, многие из которых ей были незнакомы, она привычно следила глазами за сыном, ковырявшим палочкой землю под старой вишней. Вдруг мальчик обернулся и позвал её; видя, что мать медлит, он подбежал, схватил её за руку и потянул в глубину двора. Она в тревоге пошла за ним, и вдруг лицо её засветилось радостью. Там под старым деревом, в неглубокой ямке, прикрытое стеклышком блестело то, что она, когда-то уезжая, спрятала от чужих глаз. Её инициалы, аккуратно выложенные высохшими вишнёвыми косточками на блестящей шоколадной фольге. Малыш, не подозревавший, что нашёл мамин «секретик», восхищённо сказал:

- Мамочка, как красиво! А что это? Это буква «Дэ», да? А это буква «Рэ»?
Она мягко поправила его:
-  Не «рэ», а «эр».
- «Эр», - послушно повторил сын, и спросил:
- А что это значит?
- А это значит «давай решайся!, - засмеялась она и подхватив его на руки, за-кружилась в счастливом танце.
Она сохранит этот дом для сына, а может, и для его сына, если Бог будет милостив. Конечно, придется нелегко, здесь все пришло в запустение, но ведь у неё теперь есть цель, только нужно набраться терпения и беречь силы для долгой и тяжелой работы. Скорее всего, дом придется отстраивать заново, но она сделает это, как сделал когда-то её прадед Абдулхалыг. И построит дом, и вырастит сына, и обязательно посадит здесь гранатовое дерево, которое привезёт с амираджанской земли.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Голосовая запись «Sound – 001.amr»

Уже с самого утра начали собираться гости, наконец-то я смогу делать то, что мне захочется. Мама обещала, что когда дом будет готов, она устроит праздник для всех, кого мы любим и кто любит нас, и в этот день она позволит мне немного свободы, а то всё уроки да уроки, надоело уже. Правда, в последние дни мною почти не занимались, потому что мама и Коретти не отходили от плиты, они столько всего наготовили, что я не знаю, как это можно съесть. Но, правда, и народу сегодня будет немало. Я очень люблю, когда у нас гости, хотелось бы, чтобы они приходили почаще, но мама говорит, что им далеко ехать. Но ничего, к вечеру соберутся все. Пока пришли только Зоечка с Нигулей, потому что они приехали из Баку ещё позавчера и живут недалеко от нас, в доме, где Зоечка родилась и выросла. Зоечку на самом деле зовут Зулейха, она забирала меня из роддома, когда мы с мамой выписывались (Коретти любит говорить не «роддом», а «клиника»; Коретти - это моя бабушка, но я всегда зову её по имени). А Нигулю я провожал в первый класс ещё у мамы в животике. Я люблю, когда она приходит. Мы с ней играем во все игры, какие только есть в доме. Потом приехали дядя Азай с Томусей. Дядя Азай художник и это он нарисовал наш дом, и часто приезжал проверить, правильно ли его строят. Я знаю, что они с мамой дружат целую вечность и он подарил ей несколько своих картин. Томуся мне как родная, когда я был совсем лялечкой, она проводила со мной много времени. Они с мамой любят подолгу говорить по телефону, особенно по ночам, когда мама думает, что я сплю, а я слышу всё, о чем они говорят, в основном о том, что видят по телевизору или читают в толстых журналах. Ого, тетя Сария приехала, со всем семейством! Значит, пора накрывать на стол, она любит во всём порядок. Надеюсь, она не скажет сегодня: «Мой хороший, открой ротик пошире, я посмотрю твоё горлышко». Какая красивая скатерть, я такой раньше у нас не видел, вся ажурная, как бабушкина шаль. Стол поставили как раз между двумя деревьями – старой вишней и гранатом, можно будет незаметно подкрасться и там спрятаться, интересно послушать их разговоры, я знаю, что мама непременно посмотрит на меня своим особенным взглядом ровно в девять, а мне спать скучно, потому что я совсем не вижу снов. Тетя Сария пошла осматривать дом, а я кручусь возле Эльчина, который сразу, как только приехал, отвёл маму в сторону и стал с довольным видом что-то шептать ей на ухо, я только услышал слова «четырнадцать недель», потому что у меня особые отношения с цифрами, как говорит мама. Раньше, когда мы с мамой ездили в Город, то всегда останавливались у Эльчина, но год назад он женился и мама говорит, что молодых нельзя беспокоить. Так смешно говорит, как будто мы с ней старые. Чингиз схватил меня в охапку, он такой большой и мягкий! Тетя Сария с Чингизом однажды спасли мне жизнь, так говорит мама и всегда при этом плачет. А я и не помню, когда и как это было. А мама говорит, что достаточно того, что она этого никогда не забудет.

Тетя Сария хвалит дом. За те годы, что строился её собственный, она стала на-стоящим экспертом. Дяде Азаю нравится, что хвалят его проект и он краснеет от смущения. Он вообще очень стеснительный, хоть и знаменитый. Все прого-лодались с дороги и Коретти дает команду садиться за стол. Она приготовила свою любимую бадымджан-долмасы. А мама – тоюг-плов. И как раз сейчас они с Томусей выкладывают рис на большое блюдо. Зоечка разложила по малень-ким тарелочкам мягкие, как вата, шор-гогалы* или шор;, как их здесь называют, а бабушка зовёт «солеными пышками». Тетя Сария привезла свои знаменитые амирджан гутабы, а Селима (вообще-то она бабушкина сестра, а для меня просто Селима), привезла с собой в кастрюльке пхали из лобио и сациви, потому что думала, что здесь нам не на чем готовить; она мастерица по части сациви, её учила готовить это блюдо сама Этери. Этери – это мама Тамрико, той, что нарисовала когда-то натюрморт для нашей столовой.

Мама говорит, что если бы она не уехала в Англию, то была бы сейчас здесь, с нами, за этим столом. Еще один человек, который должен бы разделить нашу радость – это мой дядя Теймур, который не только носит имя своего баба, но и похож на него лицом и весёлым нравом. Но он не смог прилететь из Питера, потому что собирается сюда на Новый Год, когда выпадет большой снег и можно кататься на лыжах… Куда они всё несут и несут эти тарелки с помидорами и огурцами, черными маслинами, зелёными оливками и красной редиской, ведь на столе уже нет свободного места, а они умудрились ещё поставить туда целых две бутылки с вином, которые привез Эльчин, я прочёл название – «Алазанская долина» и «Старый дворик». Я давно уже поел свою долму с гатыгом и теперь сижу под столом, так интересно, о чём они говорят. Они разговаривают все хором; тетя Сария смеется: «Интересно, продаётся ли где-нибудь поблизости жильё?». А Коретти говорит: «Ты, кажется, уже забыла, как тяжело вам всем пришлось, пока строился ваш дом». И помолчав, добавляет тихо: «Как же ты похожа на Соню…». А тетя Сария говорит: «Ты представляешь, я только недавно узнала, что мать какое-то время работала здесь. Знаешь, как это называется? Зов земли». А потом все начали петь, сначала тихо, а затем все громче и громче, некоторые песни я слышал впервые, например, про виноградную косточку. И еще на азербайджанском - «Губанын аг алмасы»* и «Гарагиля»*. И тут я не выдержал и тоже запел : «Надежда - мой компас земной…», и все рассмеялись, и вытащили меня из-под стола, и допели до конца эту хорошую песню вместе со мной.

А потом мама постелила мне на веранде, потому что я очень люблю там спать. Оттуда видны небо и звёзды, а еще потому что со стены прямо на меня смотрит  красивая неизвестная тётя и мне не страшно засыпать одному. А они там всё говорят, говорят… Дядя Азай привез мне в подарок краски и настоящий мольберт, и завтра я обязательно пойду и нарисую нашу баню… Нужно выключить телефон, чтобы батарейка не разрядилась, а то мама будет ругаться. Вообще-то она добрая, просто не любит, когда я трогаю её вещи, особенно мобильный и ноутбук. Она говорит, что это её хлебное дерево, но разве хлеб растёт на деревьях? Я знаю, хлеб пекут в тендире, у нас во дворе такой, мама не разрешает мне к нему приближаться, говорит, что я могу запросто свалиться туда, но я уже в него заглядывал и ничего не понял, как же он работает и где у него включается газ или там ток. А мама не видела, потому что печатала на своем компьютере. А когда она работает, то ничего вокруг себя не замечает. Она называет это работой, хотя целыми днями сидит дома и пишет свои книги. Я попросил её написать что-нибудь и для меня, а она засмеялась и ответила, что пишет всё это только для того, чтобы я прочёл когда-нибудь, когда вырасту. А я не стал ждать так долго и заглянул ей через плечо и ничего не понял. Где же там Муми-тролль, Маленький принц или хотя бы Ёжик с Медвежонком? Да, я еще не сказал, что нам настроили старое мамино пианино, и теперь она будет учить меня музыке, потому что у меня, как она говорит, абсолютный слух, и это правда - я слышу, как растёт трава, как шуршат облака на небе и как вздыхает по ночам Старая баня, которой снится огромная каменная статуя, обнимающая мир с вершины далекой горы Корковаду.   

июнь-июль 2010 г.
            
 


Рецензии