Глава 64. Эдгар Аллан По

(1809—1849)

Знаменитые слова шекспировского Ромео «Судьба играет мной!» как никому подходят величайшему писателю Америки Эдгару Аллану По. Человек, преследуемый роком, — вот, пожалуй, самое точное определение его жизненного пути. Порой кажется, что самые болезненные, самые трагические образы в романах Достоевского, который не раз признавался, что в писательстве находился под сильнейшим влиянием По, создавались на основании жизненных коллизий американского писателя.

С другой стороны, невозможно преувеличить силу воздействия творчества По на всю мировую литературу XIX—XX веков. Обычно в первую очередь вспоминают о том, что именно он является основоположником жанра детектива, и часто забывают, что начиная с Теннисона под прямым влиянием поэзии По находилась вся блистательная европейская поэзия, а поэты-символисты называли его и своим предтечей, и крестным отцом, и прямым родителем.

Элизабет Арнольд (1787—1811) происходила из потомственной семьи актёров, а потому сама с десяти лет выступала на сцене. Первым мужем её был некий комик Чарльз Д. Хопкинс (? — 1805), но он рано умер. Как раз вскоре после его смерти в труппе появился молодой слабенький актёр, в недавнем прошлом студент-юрист Дэвид По Младший (1784 — ок. 1811). Молодые люди полюбили друг друга и поженились.

Вскоре у них родился первенец. Его назвали Уильямом (1807—1831) и быстренько спровадили к родителям Дэвида. Второй сын родился у четы По 19 января 1809 года, когда они работали на подмостках Бостона. Его назвали Эдгаром.

А в конце 1810 года Дэвид неожиданно исчез. Биографы поэта по сей день спорят: бросил ли отец семью или где-то скоропостижно умер от чахотки — фамильной болезни семьи По*.

* Согласно последним публикациям исследователей, Дэвид По Младший действительно оставил семью, но по причине болезни. Он умер 11 декабря 1811 года, через три дня после смерти Элизабет.

Как бы там ни было, беременная и больная чахоткой актриса Элизабет По осталась одна с трёхлетним Эдгаром на руках. Чтобы хоть как-то выживать, она до последнего дня не оставляла сцену. 20 декабря 1810 года в Норфолке женщина разрешилась дочерью Розалией (1810—1876).

К открытию сезона 1811 года женщина приехала в Ричмонд, где её всегда хорошо принимали зрители. Маленького Эдгара мать вынуждена была всегда брать с собой на работу. Каждый раз по дороге они проходили мимо дома на Четырнадцатой улице, где проживала семья мистера Джона Аллана (1779—1834), младшего компаньона в богатой фирме «Эллис и Аллан, оптовая и розничная торговля». Супруга мистера Аллена, миссис Фрэнсис Киллинг (1784—1829), по причине болезни не могла иметь детей и очень тосковала от этого. Когда в 1812 году умерла Элизабет По, женщина приняла в судьбе её детей самое непосредственное участие и забрала Эдгара в свой дом.

Розалию удочерила семья Макензи, которые на всю жизнь стали близкими друзьями поэта. К сожалению, у многих женщин семейства По оказалась наследственная болезнь — остановка в умственном развитии. У Розалии она произошла в двенадцать лет, дурочка значительно пережила своего несчастного брата и до конца дней своих находилась под присмотром добрых Макензи.

Эдгар же стал любимцем Фрэнсис Киллинг. А вот хозяин дома Джон Аллан принял мальчика настороженно, усыновлять отказался, но со временем тоже стал воспринимать Эдгара как своего сына. С этого времени у будущего поэта появилась вторая фамилия — Аллан.

Детство и юность, проведённые в семье Алланов, полученное там воспитание и образование, его отношения с опекунами определили дальнейшую судьбу По.

Как и ко многим другим детям из зажиточных виргинских семей, к мальчику была приставлена нянька-негритянка, которая оставалась в доме вплоть до отъезда Алланов в Англию в 1815 году. Большая любительница страшных историй, она почти каждый вечер таскала малыша на посиделки рабов, где обязательно рассказывали длинные жуткие истории про мертвецов. Бурная детская фантазия запечатлела эти ужасы в памяти Эдгара навсегда.

Ещё одним источником для фантазий впечатлительного мальчика были нескончаемые истории о морских путешествиях, которые рассказывали часто бывавшие у Алланов капитаны, торговцы и искатели приключений.

В 1815 году Джон Аллан решил предпринять вместе с семьёй путешествие в Англию и Шотландию, где проживала его многочисленная родня. Поскольку задержались в Англии на целых пять лет, Эдгар был отдан в элитную частную школу английского Ричмонда, где получил классическое образование и начал сочинять стихи.

В августе 1820 года Алланы вернулись домой в Америку. Опекун сразу же определил Эдгара в «Английскую классическую школу». Там поэтический талант мальчика развернулся в полную силу.

В Ричмонде у Эдгара было много друзей. Однажды маленький Робин Стенард (1814—1857), исполнявший при По роль оруженосца и очень гордившийся этим, позвал старшего друга к себе домой. В гостях Эдгар неожиданно страстно влюбился в мать Робина — миссис Джейн Стенард (1793—1824). Так к поэту впервые пришла настоящая любовь. В стихах По женщина представлена под аллегорическим именем Елена. В апреле 1824 года Джейн Стенард умерла в возрасте тридцати одного года от чахотки. Эдгар был потрясён, долгое время почти каждый день ходил к ней на могилу, страдал…

Весной 1825 года умер дядя Джона Аллана, который оставил племяннику огромное состояние. Аллан стал одним из богатейших людей Виргинии, а Эдгар в глазах окружающих отныне представал наследником одного из крупнейших состояний штата. На самом деле всё обстояло несколько иначе. Аллан очень любил свою жену, но Фрэнсис Киллинг была чрезвычайно болезненной женщиной, а потому её супругу пришлось завести себе любовницу на стороне. У той женщины к концу жизни Аллана родилось три сына — мал мала меньше, младший появился на свет буквально накануне кончины отца, а старшему тогда едва исполнилось пять лет. Так что опекуну было кому оставить своё состояние, обеспечивать ещё и приёмыша он не собирался. Но как порядочный человек, оставлять юношу без поддержки тоже не хотел.

В феврале 1826 года с подачи Аллана Эдгар поступил в Виргинский университет. Там неопытный парень сразу попал в руки жуликов, решивших содрать хорошие деньги с богатенького наследничка. По втянули в карточную игру, он стал постоянным участником пьяных сборищ, наделал огромные долги — более 2 500 долларов, по тем временам это были бешеные деньги. Такой загул продолжался почти год — до декабря, когда приехал сам Аллан и увёз воспитанника в Ричмонд. С университетским образованием было покончено.

К тому времени в одной пьяной стычке Эдгар получил черепно-мозговую травму, после которой у него всю жизнь периодически случались нервные припадки. Дома По разругался с опекуном, и Аллан велел юноше убираться из его дома. На причитания жены он выкрикнул:

— Что ж, пусть узнает, каково голодать!

С этого времени Эдгар стал для опекуна чужим человекам, но сам воспринимал себя кем-то вроде любимого блудного сына. Он уехал в Бостон, Алланам же сообщил, что отправился в Европу, в Санкт-Петербург. Для Фрэнсис Киллинг потеря её дорого мальчика стала смертельным ударом, после этого прожила она не долго.

Тем временем в Бостоне По познакомился с молодым неопытным владельцем типографии Кельвином Томасом, и тот на свои деньги отпечатал небольшой тираж первой книги поэта «Тамерлан и другие стихотворения». Торговать Томас не умел, сборник остался нераспроданным. В наши дни каждая книга «Тамерлана…» — редчайший раритет и стоит целое состояние.

В дни выхода сборника Эдгар впервые в жизни оказался без средств к существованию. Чтобы выжить, он решил завербоваться на пять лет в армию, что и сделал под именем Эдгар. А. Пери из Бостона. Но армейские будни оказались такими нудными и беспросветными, что молодой человек забил тревогу и взмолился к опекуну, чтобы тот вытащил его на свободу. Джон Аллан долго отнекивался, но 28 февраля 1829 года умерла Фрэнсис Киллинг, перед смертью взявшая с мужа клятву, что он никогда не оставит Эдгара без поддержки.

На похоронах приёмной матери молодой человек пообещал Аллану, что непременно поступит в военную академию. И опекун выкупил его, заплатив за наём на место По другого военнослужащего.

Начались мытарства поэта с поступлением в Вест-Пойнтскую военную академию. Зачисление состоялось в 1830 году, но в самом начале 1831 года молодой человек добился отчисления. Этим он окончательно расстроил отношения с Алланом.

Вырвавшись на свободу, поэт уехал в Балтимор, где впервые встретился со своими родственниками по отцовской линии. Он поселился у родной тётки Мари Клемм (1790—1871), которая с этого дня стала самым близким для Эдгара человеком на всю оставшуюся жизнь. В доме тётки ещё жили её дети — дочь Вирджиния (1822—1847) и сын Генри (1818 — ?), а также старая миссис Элизабет Кайрнес По (бабка Эдгара) (1756—1835) и старший брат поэта Уильям Генри Леонард По. Бабка была парализованная, Уильям болел чахоткой*, Генри оказался горьким пьяницей**, а маленькая Вирджиния с годами унаследовала семейную болезнь — в возрасте двенадцати лет у неё началась задержка в умственном развитии, к тому же она уже была больна туберкулёзом. Жили не просто скудно, а в предельной нищете. Часто Мари Клемм ходила с корзиной по знакомым и собирала, кто что подаст на пропитание.

* Уильям скончался 1 августа 1831 года; весь июнь и июль Эдгар заботливо ухаживал за умиравшим братом.
** Вскоре после переезда Эдгара По в дом Клемм Генри бесследно исчез.

Трудно было привыкшему к роскоши Эдгару жить в доме тётки. А тут он узнал, что Джон Аллан менее чем через год после смерти жены вновь вступил в брак. Молодой человек примчался в казалось бы родной домой, закатил скандал и был выставлен за порог. Отныне богатый мир Алланов стали для него чужим.

Соседкой Мари Клемм была некая девица Мэри Девро (настоящее её имя Мэри Старр, но биографы часто называют женщину просто: Мэри из Балтимора). Со временем она стала любовницей поэта, по крайней мере, единственной известной биографам.

Эдгар несколько раз делал неудачные попытки помириться с Джоном Алланом в расчёте получить хоть какое-то наследство. Последняя их встреча произошла в феврале 1834 года. Поэту сообщили, что бывший опекун умирает от водянки (Джону шёл пятьдесят пятый год, умер он относительно молодым). Поэт приехал в Ричмонд, проник в комнату к больному, но едва увидев бывшего приёмыша, Аллан страшно закричал, стал махать на него палкой. Прибежали слуги и с позором выкинули По вон. Джон Аллан умер 28 марта 1834 года, даже словом не упомянув Эдгара в завещании. Иллюзорные надежды на достойное состояние лопнули безвозвратно.

Однако По уже искал иные пути к обеспечению семьи. В июле 1833 года балтиморская еженедельная газета «Субботний гость» объявила конкурс на лучшие рассказ и стихотворение, назначив за них премии соответственно в 50 и 25 долларов*. Эдгар представил на конкурс несколько новелл и получил первую премию за новеллу «Рукопись, найденная в бутылке». Вдобавок к нему пришла известность, его стали издавать, приглашать на литературные встречи в салоны.

* Если учесть, что в те времена годовой доход в 300 долларов считался очень хорошим, то премию следует признать солидной.

Именно тогда у Эдгара и Мари Клемм возникла идея женить По на Вирджинии. Девочке шёл тринадцатый год, но в те времена на столь ранние браки в Америке смотрели сквозь пальцы.

Семья изнемогала от безденежья. С помощью друзей поэт устроился на работу редактором в ричмондский журнал «Южный литературный вестник», где стал публиковать содержательные и зачастую едкие статьи, рецензии и рассказы о причудливом и ужасном. Когда По пришёл в журнал, тираж его был 700 экземпляров, ко времени его ухода тираж достиг 3 500 экземпляров. Но успех скверно подействовал на поэта. Он запил. Потом бросил журнал, уехал в Балтимор и 22 сентября 1835 года тайно женился на Вирджинии. А затем По попросил прощения у издателя «Вестника», обещал не пить и вернулся в Ричмонд, но уже с семьёй.

Правда, спокойная жизнь у По не получилась. К концу 1836 года он вновь крепко запил, вследствие чего здоровье его резко ухудшилось. С ростом литературной известности в Эдгаре проявилась мало чем обоснованная заносчивость, которая всё более раздражала даже его друзья. Главный редактор «Вестника» был терпелив, но и ему досаждало далеко не примерное поведение сотрудника. В конце концов, поэт предпочёл уехать из Ричмонда. В последующие годы он много ездил, успел пожить в Нью-Йорке и в Филадельфии.

Начало 1840-х годов стало счастливейшим временем в жизни Эдгара Аллана По. Именно тогда им был создан первый в истории мировой литературы детективный рассказ — «Убийство на улице Морг». Биограф так описал жизнь По в те светлые дни: «Пока в соседней комнате Вирджиния играла со своей кошечкой, а миссис Клемм ощипывала цыплёнка к обеду, рождённая воображением По кровожадная обезьяна сдирала скальпы со своих жертв».

Эта идиллия неожиданно закончилась в конце января 1842 года. Однажды вечером в доме По собралось небольшое общество. В камине пылал огонь, Вирджиния пела гостям… Вдруг она схватилась руками за горло, и грудь её обагрилась хлынувшей изо рта кровью. Казалось, что женщина умирает. Но это было только начало агонии, затянувшейся на несколько лет.

По снова запил. Порою создавалось впечатление, что поэт сходит с ума. Часто он просто бродил по улицам, охваченный не то безумием, не то меланхолией, и его не могли найти по нескольку дней. В дом вновь постучалась нищета.

Неожиданно на Эдгара нахлынуло великое поэтическое вдохновение. В период 1844—1849 годов им были созданы такие гениальные произведения, как «Страна сновидений», поэма «Ворон», «Улялюм», «Звон», «Аннабель Ли».

Главную ставку в своей дальнейшей карьере По сделал на поэму «Ворон» и не просчитался. 29 января 1845 года первой опубликовало поэму «Американское ревю». Никогда ещё на долю написанного американцем поэтического произведения не выпадало столь стремительного и широкого успеха. В течение недели «Ворона» перепечатали (без выплаты гонорара) почти все крупнейшие издания страны.

Аллан По мгновенно прославился, превратился в вызывающую всеобщее любопытство странную, романтическую, роковую и трагическую фигуру, какою с тех пор и остаётся по сей день. И самое потрясающее во всей этой истории то, что нищета ни на шаг не отступила от поэта и его семьи.

Одна из знакомых По, посетив его дом, так описала умиравшую Вирджинию: «Она лежала у себя в спальне. Во всём были заметны такая безупречная чистота и порядок и одновременно такая нищета и убожество, что вид несчастной страдалицы вызвал во мне ту щемящую жалость, какую способны испытывать лишь бедняки к беднякам.
На соломенном матраце не было чехла — только белоснежное покрывало и простыни. Погода стояла холодная, и больную сотрясал страшный озноб, которым обычно сопровождается чахоточная лихорадка. Она лежала, укутавшись в пальто мужа и прижав к груди большую пёструю кошку. Чудное животное, казалось, понимало, какую приносит пользу. Пальто и кошка только и давали тепло бедняжке, если не считать того, что муж согревал в ладонях её руки, а мать — ноги».

Вирджиния По умерла в январе 1847 года.

После кончины жены Эдгар долго болел. Он лишился сна, боялся один оставаться в темноте, в бреду к нему являлась женщина в белом. Осенью поэт попытался покончить жизнь самоубийством: он принял большую дозу опиума. Однако яд не убил его. Эдгар долго лежал без сознания, но благодаря заботам пришедших на помощь друзей постепенно поправился.

Невзирая на беды, вдохновение не оставило поэта. В 1848—1849 годах им были созданы «Колокола», стансы «Анни», стихотворение «Анабель Ли» и героическое по духу «Эльдорадо». Была опубликована прозо-поэма «Эврика».

Через год после кончины Вирджинии Эдгар решил жениться второй раз. Он недолго был помолвлен с поэтессой Сарой Хелен Уитмен (1803—1878). Но когда невеста узнала, что По продолжает тайно пьянствовать, она ему отказала.

Тогда в июне 1849 года в Ричмонде По посватался к очень богатой вдове Саре Эльмире Ройстер Шелтон (1810—1888), в которую был влюблён в юности и которой, предположительно, посвящена поэма «Ворон». Женщина дала согласие, хотя взрослые сыновья её были категорически против такого брака.

Дела требовали поездки поэта в Балтимор. По наиболее правдоподобной версии, дальнейшие события развивались следующим образом.

«В те дни в Балтиморе проходили выборы в конгресс и законодательное собрание штата. Город, печально прославившийся политической коррупцией, терроризировали шайки “охотников за голосами”, чьи услуги оплачивались из партийных касс. Избирателей не регистрировали, и всякий, кто желал или мог поднять руку в присутствии поверщика выборов и ответить на несколько немудреных вопросов, получал право принять участие в голосовании. Выборы, таким образом, выигрывала та партия, которой удалось привести к урнам наибольшее число “сторонников”. Бедняг, которые, поддавшись на посулы и угрозы, попадали в лапы политических разбойников, за два—три дня до голосования сгоняли в специальные места — “курятники”, — где держали, одурманенных спиртным и наркотиками, до начала выборов. Затем каждого заставляли голосовать по несколько раз.

Выборы должны были состояться 3 октября 1849 года. Эдгар По приехал за пять дней до назначенного срока и, следовательно, находился в Балтиморе всё то время, пока шла охота за голосами. Поэтому предположение, что он, уже в беспомощном состоянии, был силой отведён в один из “курятников”, не только возможно, но и наиболее правдоподобно. В его пользу говорит и следующий факт. На Хай-стрит, в западной части старого паровозного депо, находился принадлежащий партии вигов “курятник”, печально известный под названием “Клуб четвёртого округа”. Рассказывают, что во время выборов 1849 года туда заточили около 140 “избирателей”. В день выборов По был обнаружен всего в двух кварталах от “Клуба”, в таверне “Кут энд Сарджент” на Ломбард-стрит».

Друзья сразу же отправили Эдгара в частную клинику, но состояние больного было уже безнадёжным. Умирал По очень тяжело. В страшном бреду к нему являлись демоны и волокли в ад. Приходя в себя, поэт всё время спрашивал:

— Есть ли у такого пропащего человека, как я, надежда в ином мире?

Последние слова его были:

— Господи, спаси мою бедную душу!

Эдгар Аллан По умер 7 октября 1849 года в Балтиморе и был похоронен там же на кладбище Westminster Hall and Burying Ground, радом с могилой деда Джона По Старшего. В 1875 году останки поэта с великим почетом перезахоронили возле церкви. Через десять лет рядом с могилой Эдгара были подзахоронены останки Вирджинии По и тётушки Мари Клемм.

На русский язык поэзию Эдгара Аллана По перевели Константин Бальмонт, Валерий Брюсов, Корней Чуковский, Михаил Зенкевич и другие.


К Елене

Елена! Красота твоя —
Никейский челн дней отдалённых,
Что мчал меж зыбей благовонных
Бродяг, блужданьем утомлённых,
     В родимые края

В морях Скорбей я был томим,
Но гиацинтовые пряди
Над бледным обликом твоим,
Твой голос, свойственный Наяде,
Меня вернули к снам родным:
К прекрасной навсегда Элладе
И к твоему величью, Рим!

В окне, что светит в мрак ночной,
Как статуя, ты предо мной
Вздымаешь лампу из агата.
Психея! Край твой был когда—то
Обетованною страной.

Перевод Валерия Брюсова


Тамерлан

(поэма)

Заката сладкая услада!
Отец! я не могу признать,
Чтоб власть земная — разрешать
Могла от правой казни ада.
Куда пойду за гордость я,
Что спорить нам: слова пустые!
Но, что надежда для тебя
То мне — желаний агония!
Надежды? Да, я знаю их,
Но их огонь — огня прекрасней,
Святей, чем все о рае басни...
Ты не поймёшь надежд моих!

Узнай, как жажда славных дел
Доводит до позора. С детства
(О, горе! Страшное наследство!)
Я славу получил в удел.
Пусть пышно ею был украшен
Венец на голове моей,
Но было столько муки в ней,
Что ад мне более не страшен.
Но сердце плачет о весне,
Когда цветы сияли мне;
И юности рог отдалённый
В моей душе, невозвратим,
Поёт, как чара: над твоим
Небытием — звон похоронный!

Я не таким был прежде. Та
Корона, что виски мне сжала,
Мной с бою, в знак побед, взята.
Одно и то же право дало
Рим — Цезарю, а мне — венец:
Сознанья мощного награда,
Что с целым миром спорить радо
И торжествует наконец!

На горных кручах я возрос.
Там, по ночам, туман Таглея
Кропил ребёнка влагой рос;
Там взрывы ветра, гулы гроз,
В крылатых схватках бурно рея,
Гнездились в детский шёлк волос.

Те росы помню я! Не спал
Я, грезя под напев ненастья,
Вкушая адское причастье;
А молний свет был в полночь ал;
И тучи рвал, и их знамёна,
Как символ власти вековой,
Теснились в высоте; но вой
Военных труб, но буря стона
Кричали в переменной мгле
О буйных битвах на земле.
И я, ребёнок, — о, безумный! —
Пьянея под стогласный бред,
Свой бранный клич, свой клич побед,
Вливал свой голос в хаос шумный.

Когда мне вихри выли в слух
И били в грудь дождём суровым,
Я был безумен, слеп и глух;
И мне казалось: лавром новым
Меня венчать пришёл народ.
В громах лавины, в рёве вод
Я слышал, — рушатся державы,
Теснятся пред царём рабы;
Я слышал — пленников мольбы,
Льстецов у трона хор лукавый.

Лишь с той поры жестокой страстью
Я болен стал, — упиться властью,
А люди думали, она,
Та страсть, тирану врождена.
Но некто был, кто, не обманут
Мной, знал тогда, когда я был
Так юн, так полон страстных сил
(Ведь с юностью и страсти вянут),
Что сердце, твёрдое как медь,
Способно таять и слабеть.

Нет речи у меня, — такой,
Чтоб выразить всю прелесть милой;
С её волшебной красотой
Слова померятся ли силой?
Её черты в моих мечтах —
Что тень на зыблемых листах!
Так замереть над книгой знанья
Запретного мне раз пришлось;
Глаз жадно пил строк очертанья...
Но буквы, — смысл их, — все слилось
В фантазиях... — без содержанья.

Она была любви достойна;
Моя любовь была светла;
К ней зависть — ангелов могла
Ожечь в их ясности спокойной.
Её душа была — что храм,
Мои надежды — фимиам
Невинный и по-детски чистый,
Как и сама она... К чему
Я, бросив этот свет лучистый,
К иным огням пошёл во тьму!

В любовь мы верили, вдвоём
Бродя в лесах и по пустыням;
Ей грудь моя была щитом;
Когда же солнце в небе синем
Смеялось нам, я — небеса
Встречал, глядя в её глаза.
Любовь нас учит верить в чувство.
Как часто, вольно, без искусства,
При смехе солнца, весь в мечтах,
Смеясь девической причуде,
Я вдруг склонялся к нежной груди
И душу изливал в слезах.
И были речи бесполезны;
Не упрекая, не кляня,
Она сводила на меня
Свой взгляд прощающий и звездный.

Но в сердце, больше чем достойном
Любви, страстей рождался спор,
Чуть Слава, кличем беспокойным,
Звала меня с уступов гор.
Я жил любовью. Всё, что в мире
Есть, — на земле, — в волнах морей, —
И в воздухе, — в безгранной шири, —
Все радости, — припев скорбей
(Что тоже радость), — идеальность, —
И суета ночной мечты, —
И, суета сует, реальность
(Свет, в коем больше темноты), —
Все исчезало в лёгком дыме,
Чтоб стать, мечтой озарено,
Лишь лик её, — и имя! — имя! —
Две разных вещи, — но одно!

Я был честолюбив. Ты знал ли,
Старик, такую страсть? О, нет!
Мужик, потом не воздвигал ли
Я трон полмира? Мне весь свет
Дивился, — я роптал в ответ!
Но, как туманы пред рассветом,
Так таяли мои мечты
В лучах чудесной красоты, —
Пусть длиться было ей (что в этом!)
Миг, — час, — иль день! Сильней, чем страсть,
Гнела её двойная власть.

Раз мы взошли с ней до вершины
Горы, чьи кручи и стремнины
Вставали из волнистой тьмы,
Как башни; созерцали мы
В провалах — низкие холмы
И, словно сеть, ручьи долины.
Я ей о гордости и власти
Там говорил, — но так, чтоб всё
Одним лишь из моих пристрастий
Казалось. — И в глазах её
Читал я, может быть невольный,
Ответ — живой, хоть безглагольный!
Румянец на её щеках
Сказал: она достойна трона!
И я решил, что ей корона
Цветы заменит на висках.

То было — мысли обольщенье!
В те годы, — вспомни, мой отец, —
Лишь в молодом воображеньи
Носил я призрачный венец.
Но там, где люди в толпы сжаты,
Лев честолюбия — в цепях,
Над ним с бичом закон—вожатый;
Иное — между гор, в степях.
Где дикость, мрачность и громадность
В нём только разжигают жадность.

Взгляни на Самарканд. Ведь он —
Царь всей земли. Он вознесён
Над городами; как солому,
Рукой он держит судьбы их;
Что было славой дней былых,
Он разметал подобно грому.
Ему подножьем — сотни стран,
Ступени к трону мировому;
И кто на троне? — Тамерлан!
Все царства, трепетны и немы,
Ждут, что их сломит великан, —
Разбойник в блеске диадемы!

Ты, о Любовь, ты, чей бальзам
Таит целенье неземное,
Спадающая в душу нам,
Как дождь на луг, иссохший в зное!
Ты, мимо пронося свой дар,
Спаляющая как пожар!
Ты, полнящая все святыни
Напевами столь странных лир
И дикой прелестью! — отныне
Прощай: я покорил весь мир.

Когда надежд орёл парящий
Постиг, что выше нет вершин,
Он лёт сдержал и взор горящий
Вперил в своё гнездо у льдин.
Был свет вечерний. В час заката
Печаль находит на сердца:
Мы жаждем пышностью богатой
Дня насладиться до конца.
Душе ужасен мрак тумана,
Порой столь сладостный; она
Внимает песню тьмы (и странно
Та песнь звучит, кому слышна!).
В кошмаре, так на жизнь похожем,
Бежать хотим мы и не можем.

Пусть эта белая луна
На всё кругом льёт обольщенье;
Её улыбка — холодна;
(Всё замерло, всё без движенья);
И, в этот час тоски, она —
Посмертное изображенье!
Что наша юность? — Солнце лета.
Как горестен её закат!
Уж нет вопросов без ответа,
Уж не прийти мечтам назад;
Жизнь вянет, как цветок, — бескровней,
Бескрасочней от зноя... Что в ней!

Я в дом родной вернулся, — но
Чужим, пустым он стал давно.
Вошёл я тихо в сени дома
Дверь мшистую толкнув, поник
У входа, — и во тьме возник
Там голос, прежде столь знакомый!
О, я клянусь тебе, старик!
В аду, в огне и вечной ночи,
Нет, нет отчаянья жесточе!

Я вижу в грёзах осиянных, —
Нет! знаю, ибо смерть за мной
Идя из области избранных,
Где быть не может снов обманных,
Раскрыла двери в мир иной,
И истины лучи (незримой
Тебе) мне ярки нестерпимо, —
Я знаю, что Иблис в тени
Поставил людям западни.
Иначе как же, в рощах нежных
Любви, той, чей так светел взгляд,
Той, что на перья крыльев снежных
Льет каждодневно аромат
Людских молитв, дар душ мятежных, —
В тех рощах, где лучи снуют
Сквозь ветви блеском столь богатым,
Что даже мошки, даже атом
От глаз Любви не ускользнут, —
Как мог, скажи мне, там разлиться
Яд честолюбия в крови,
Столь дерзко, чтоб с насмешкой впиться
В святые волосы Любви!

Перевод Валерия Брюсова


                Ворон

                Погружённый в скорбь немую
                и усталый, в ночь глухую,
                Раз, когда поник в дремоте
                я над книгой одного
                Из забытых миром знаний,
                книгой полной обаяний, —
                Стук донесся, стук нежданный
                в двери дома моего:
                «Это путник постучался
                в двери дома моего,
                Только путник —
                больше ничего».

                В декабре — я помню — было
                это полночью унылой.
                В очаге под пеплом угли
                разгорались иногда.
                Груды книг не утоляли
                ни на миг моей печали —
                Об утраченной Леноре,
                той, чьё имя навсегда —
                В сонме ангелов — Ленора,
                той, чьё имя навсегда
                В этом мире стёрлось —
                без следа.

                От дыханья ночи бурной
                занавески шёлк пурпурный
                Шелестел, и непонятный
                страх рождался от всего.
                Думал, сердце успокою,
                всё ещё твердил порою:
                «Это гость стучится робко
                в двери дома моего,
                Запоздалый гость стучится
                в двери дома моего,
                Только гость —
                и больше ничего!»

                И когда преодолело
                сердце страх, я молвил смело:
                «Вы простите мне, обидеть
                не хотел я никого;
                Я на миг уснул тревожно:
                слишком тихо, осторожно, —
                Слишком тихо вы стучались
                в двери дома моего...»
                И открыл тогда я настежь
                двери дома моего —
                Мрак ночной, —
                и больше ничего.

                Всё, что дух мой волновало,
                всё, что снилось и смущало,
                До сих пор не посещало
                в этом мире никого.
                И ни голоса, ни знака —
                из таинственного мрака...
                Вдруг «Ленора!» прозвучало
                близ жилища моего...
                Сам шепнул я это имя,
                и проснулось от него
                Только эхо —
                больше ничего.

                Но душа моя горела,
                притворил я дверь несмело.
                Стук опять раздался громче;
                я подумал: «Ничего,
                Это стук в окне случайный,
                никакой здесь нету тайны:
                Посмотрю и успокою
                трепет сердца моего,
                Успокою на мгновенье
                трепет сердца моего.
                Это ветер, —
                больше ничего».

                Я открыл окно, и странный
                гость полночный, гость нежданный,
                Ворон царственный влетает;
                я привета от него
                Не дождался. Но отважно, —
                как хозяин, гордо, важно
                Полетел он прямо к двери,
                к двери дома моего,
                И вспорхнул на бюст Паллады,
                сел так тихо на него,
                Тихо сел, —
                и больше ничего.

                Как ни грустно, как ни больно, —
                улыбнулся я невольно
                И сказал: «Твоё коварство
                победим мы без труда,
                Но тебя, мой гость зловещий,
                Ворон древний. Ворон вещий,
                К нам с пределов вечной Ночи
                прилетающий сюда,
                Как зовут в стране, откуда
                прилетаешь ты сюда?»
                И ответил Ворон:
                «Никогда».

                Говорит так ясно птица,
                не могу я надивиться.
                Но казалось, что надежда
                ей навек была чужда.
                Тот не жди себе отрады,
                в чьём дому на бюст Паллады
                Сядет Ворон над дверями;
                от несчастья никуда, —
                Тот, кто Ворона увидел, —
                не спасётся никуда,
                Ворона, чьё имя:
                «Никогда».

                Говорил он это слово
                так печально, так сурово,
                Что, казалось, в нём всю душу
                изливал; и вот, когда
                Недвижим на изваяньи
                он сидел в немом молчаньи,
                Я шепнул: «Как счастье, дружба
                улетели навсегда,
                Улетит и эта птица
                завтра утром навсегда».
                И ответил Ворон:
                «Никогда».

                И сказал я, вздрогнув снова:
                «Верно молвить это слово
                Научил его хозяин
                в дни тяжёлые, когда
                Он преследуем был Роком,
                и в несчастье одиноком,
                Вместо песни лебединой,
                в эти долгие года
                Для него был стон единый
                в эти грустные года —
                Никогда, — уж больше
                никогда!»

                Так я думал и невольно
                улыбнулся, как ни больно.
                Повернул тихонько кресло
                к бюсту бледному, туда,
                Где был Ворон, погрузился
                в бархат кресел и забылся...
                «Страшный Ворон, мой ужасный
                гость, — подумал я тогда —
                Страшный, древний Ворон, горе
                возвещающий всегда,
                Что же значит крик твой:
                «Никогда»?

                Угадать стараюсь тщетно;
                смотрит Ворон безответно.
                Свой горящий взор мне в сердце
                заронил он навсегда.
                И в раздумьи над загадкой,
                я поник в дремоте сладкой
                Головой на бархат, лампой
                озарённый. Никогда
                На лиловый бархат кресел,
                как в счастливые года,
                Ей уж не склоняться —
                никогда!

                И казалось мне: струило
                дым незримое кадило,
                Прилетели Серафимы,
                шелестели иногда
                Их шаги, как дуновенье:
                «Это Бог мне шлёт забвенье!
                Пей же сладкое забвенье,
                пей, чтоб в сердце навсегда
                Об утраченной Леноре
                стерлась память — навсегда!..
                И сказал мне Ворон:
                «Никогда».

                «Я молю, пророк зловещий,
                птица ты иль демон вещий,
                Злой ли Дух тебя из Ночи,
                или вихрь занёс сюда
                Из пустыни мёртвой, вечной,
                безнадежной, бесконечной, —
                Будет ли, молю, скажи мне,
                будет ли хоть там, куда
                Снизойдём мы после смерти, —
                сердцу отдых навсегда?»
                И ответил Ворон:
                «Никогда».

                «Я молю, пророк зловещий,
                птица ты иль демон вещий,
                Заклинаю небом. Богом,
                отвечай, в тот день, когда
                Я Эдем увижу дальней,
                обниму ль душой печальной
                Душу светлую Леноры,
                той, чьё имя навсегда
                В сонме ангелов — Ленора,
                лучезарной навсегда?»
                И ответил Ворон:
                «Никогда».

                «Прочь! — воскликнул я, вставая,
                демон ты иль птица злая.
                Прочь! — вернись в пределы Ночи,
                чтобы больше никогда
                Ни одно из перьев чёрных,
                не напомнило позорных,
                Лживых слов твоих! Оставь же
                бюст Паллады навсегда,
                Из души моей твой образ
                я исторгну навсегда!»
                И ответил Ворон:
                «Никогда».

                И сидит, сидит с тех пор он
                там, над дверью чёрный Ворон,
                С бюста бледного Паллады
                не исчезнет никуда.
                У него такие очи,
                как у Злого Духа ночи,
                Сном объятого; и лампа
                тень бросает. Навсегда
                К этой тени чёрной птицы
                пригвождённый навсегда, —
                Не воспрянет дух мой —
                никогда!

                (1890)

                Перевод Дмитрия Мережковского


                Ворон

          Как-то в полночь, в час угрюмый, полный тягостною думой,
          Над старинными томами я склонялся в полусне,
          Грёзам странным отдавался, — вдруг неясный звук раздался,
          Будто кто-то постучался — постучался в дверь ко мне.
          «Это, верно, — прошептал я, — гость в полночной тишине,
                Гость стучится в дверь ко мне».

          Ясно помню... Ожиданье... Поздней осени рыданья...
          И в камине очертанья тускло тлеющих углей...
          О, как жаждал я рассвета, как я тщетно ждал ответа
          На страданье без привета, на вопрос о ней, о ней —
          О Леноре, что блистала ярче всех земных огней, —
                О светиле прежних дней.

          И завес пурпурных трепет издавал как будто лепет,
          Трепет, лепет, наполнявший тёмным чувством сердце мне.
          Непонятный страх смиряя, встал я с места, повторяя:
          «Это только гость, блуждая, постучался в дверь ко мне,
          Поздний гость приюта просит в полуночной тишине —
                Гость стучится в дверь ко мне».

          Подавив свои сомненья, победивши спасенья,
          Я сказал:  «Не осудите замедленья моего!
          Этой полночью ненастной я вздремнул, — и стук неясный
          Слишком тих был, стук неясный, — и не слышал я его,
          Я не слышал...» Тут раскрыл я дверь жилища моего:
                Тьма — и больше ничего.

          Взор застыл, во тьме стеснённый, и стоял я изумлённый,
          Снам отдавшись, недоступным на земле ни для кого;
          Но как прежде ночь молчала, тьма душе не отвечала,
          Лишь — «Ленора!» — прозвучало имя солнца моего, —
          Это я шепнул, и эхо повторило вновь его,  —
                Эхо — больше ничего.

          Вновь я в комнату вернулся — обернулся — содрогнулся, —
          Стук раздался, но слышнее, чем звучал он до того.
          «Верно, что-нибудь сломилось, что-нибудь пошевелилось,
          Там, за ставнями, забилось у окошка моего,
          Это — ветер, — усмирю я трепет сердца моего, —
                Ветер — больше ничего».

          Я толкнул окно с решёткой, — тотчас важною походкой
          Из-за ставней вышел Ворон, гордый Ворон старых дней,
          Не склонился он учтиво, но, как лорд, вошел спесиво
          И, взмахнув крылом лениво, в пышной важности своей
          Он взлетел на бюст Паллады, что над дверью был моей,
                Он взлетел — и сел над ней.

          От печали я очнулся и невольно усмехнулся,
          Видя важность этой птицы, жившей долгие года.
          «Твой хохол ощипан славно, и глядишь ты презабавно, —
          Я промолвил, — но скажи мне: в царстве тьмы, где ночь всегда,
          Как ты звался, гордый Ворон, там, где ночь царит всегда?»
                Молвил Ворон: «Никогда».

          Птица ясно отвечала, и хоть смысла было мало.
          Подивился я всем сердцем на ответ её тогда.
          Да и кто не подивится, кто с такой мечтой сроднится,
          Кто поверить согласится,  чтобы где-нибудь, когда —
          Сел над дверью говорящий без запинки, без труда
                Ворон с кличкой: «Никогда».

          И взирая так сурово, лишь одно твердил он слово,
          Точно всю он душу вылил в этом слове «Никогда»,
          И крылами не взмахнул он, и пером не шевельнул он,  —
          Я шепнул: «Друзья сокрылись вот уж многие года,
          Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда».
                Ворон молвил: «Никогда».

          Услыхав ответ удачный, вздрогнул я в тревоге  мрачной.
          «Верно, был он, — я подумал, — у того, чья жизнь — Беда,
          У страдальца, чьи мученья возрастали, как теченье
          Рек весной, чьё отреченье от Надежды навсегда
          В песне вылилось о счастьи, что, погибнув навсегда,
                Вновь не вспыхнет никогда».

          Но, от скорби отдыхая, улыбаясь и вздыхая,
          Кресло я своё придвинул против Ворона тогда,
          И, склонясь на бархат нежный, я фантазии безбрежной
          Отдался душой мятежной:  «Это — Ворон, Ворон, да.
          Но о чем твердит зловещий этим черным «Никогда»,
                Страшным криком: «Никогда».

          Я сидел, догадок полный и задумчиво—безмолвный,
          Взоры птицы жгли мне сердце, как огнистая звезда,
          И с печалью запоздалой головой своей усталой
          Я прильнул к подушке алой, и подумал я тогда:
          Я — один, на бархат алый — та, кого любил всегда,
                Не прильнёт уж никогда.

          Но постой: вокруг темнеет, и как будто кто-то веет, —
          То с кадильницей небесной Серафим пришел сюда?
          В миг неясный упоенья я вскричал: «Прости, мученье,
          Это Бог послал забвенье о Леноре навсегда, —
          Пей, о, пей скорей забвенье о Леноре навсегда!»
                Каркнул Ворон: «Никогда».

          И вскричал я в скорби страстной: «Птица ты — иль дух ужасный,
          Искусителем ли послан, иль грозой прибит сюда, —
          Ты пророк неустрашимый! В край печальный, нелюдимый,
          В край, Тоскою одержимый, ты пришёл ко мне сюда!
          О, скажи, найду ль забвенье, — я молю, скажи, когда?»
                Каркнул Ворон: «Никогда».

          «Ты пророк, — вскричал я, — вещий! Птица ты — иль дух зловещий,
          Этим небом, что над нами, — Богом, скрытым навсегда, —
          Заклинаю, умоляя, мне сказать — в пределах Рая
          Мне откроется ль святая, что средь ангелов всегда,
          Та, которую Ленорой в небесах зовут всегда?»
                Каркнул Ворон: «Никогда».

          И воскликнул я, вставая: «Прочь отсюда, птица злая!
          Ты из царства тьмы и бури, — уходи опять туда,
          Не хочу я лжи позорной, лжи, как эти перья, чёрной,
          Удались же, дух упорный! Быть хочу — один всегда!
          Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь — всегда!»
                Каркнул Ворон: «Никогда».

          И сидит, сидит зловещий Ворон чёрный, Ворон вещий,
          С бюста бледного Паллады не умчится никуда.
          Он глядит, уединённый, точно Демон полусонный,
          Свет струится, тень ложится, — на полу дрожит всегда.
          И душа моя из тени, что волнуется всегда.
                Не восстанет — никогда!

          Перевод Константина Бальмонта


                Ворон

          Как-то в полночь, в час угрюмый, утомившись от раздумий,
          Задремал я над страницей фолианта одного,
          И очнулся вдруг от звука, будто кто-то вдруг застукал,
          Будто глухо так застукал в двери дома моего.
          «Гость, — сказал я, — там стучится в двери дома моего,
                Гость — и больше ничего».

          Ах, я вспоминаю ясно, был тогда декабрь ненастный,
          И от каждой вспышки красной тень скользила на ковёр.
          Ждал я дня из мрачной дали, тщетно ждал, чтоб книги дали
          Облегченье от печали по утраченной Линор,
          По святой, что там, в Эдеме, ангелы зовут Линор, —
                Безыменной здесь с тех пор.

          Шёлковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах
          Полонил, наполнил смутным ужасом меня всего,
          И, чтоб сердцу легче стало, встав, я повторил устало:
          «Это гость лишь запоздалый у порога моего,
          Гость какой-то запоздалый у порога моего,
                Гость — и больше ничего».

          И, оправясь от испуга, гостя встретил я, как друга.
          «Извините, сэр иль леди, — я приветствовал его, —
          Задремал я здесь от скуки, и так тихи были звуки,
          Так неслышны ваши стуки в двери дома моего,
          Что я вас едва услышал», — дверь открыл я: никого,
                Тьма — и больше ничего.

          Тьмой полночной окружённый, так стоял я, погружённый
          В грёзы, что ещё не снились никому до этих пор;
          Тщетно ждал я так, однако тьма мне не давала знака,
          Слово лишь одно из мрака донеслось ко мне: «Линор!»
          Это я шепнул, и эхо прошептало мне: «Линор!»
                Прошептало, как укор.

          В скорби жгучей о потере я захлопнул плотно двери
          И услышал стук такой же, но отчётливей того.
          «Это тот же стук недавний, — я сказал, — в окно за ставней,
          Ветер воет неспроста в ней у окошка моего,
          Это ветер стукнул ставней у окошка моего, —
                Ветер — больше ничего».

          Только приоткрыл я ставни — вышел Ворон стародавний,
          Шумно оправляя траур оперенья своего;
          Без поклона, важно, гордо, выступил он чинно, твердо;
          С видом леди или лорда у порога моего,
          Над дверьми на бюст Паллады у порога моего
                Сел — и больше ничего.

          И, очнувшись от печали, улыбнулся я вначале,
          Видя важность чёрной птицы, чопорный её задор,
          Я сказал: «Твой вид задорен, твой хохол облезлый чёрен,
          О зловещий древний Ворон, там, где мрак Плутон простёр,
          Как ты гордо назывался там, где мрак Плутон простёр?»
                Каркнул Ворон: «Nevermore».

          Выкрик птицы неуклюжей на меня повеял стужей,
          Хоть ответ её без смысла, невпопад, был явный вздор;
          Ведь должны все согласиться, вряд ли может так случиться,
          Чтобы в полночь села птица, вылетевши из-за штор,
          Вдруг на бюст над дверью села, вылетевши из-за штор,
                Птица с кличкой «Nevermore».

          Ворон же сидел на бюсте, словно этим словом грусти
          Душу всю свою излил он навсегда в ночной простор.
          Он сидел, свой клюв сомкнувши, ни пером не шелохнувши,
          И шептал я, вдруг вздохнувши: «Как друзья с недавних пор,
          Завтра он меня покинет, как надежды с этих пор».
                Каркнул Ворон: «Nevermore».

          При ответе столь удачном вздрогнул я в затишьи мрачном,
          И сказал я: «Несомненно, затвердил он с давних пор,
          Перенял он это слово от хозяина такого,
          Кто под гнётом рока злого слышал, словно приговор,
          Похоронный звон надежды и свой смертный приговор
                Слышал в этом «Nevermore».

          И с улыбкой, как вначале, я, очнувшись от печали,
          Кресло к Ворону подвинул, глядя на него в упор,
          Сел на бархате лиловом в размышлении суровом,
          Что хотел сказать тем словом Ворон, вещий с давних пор,
          Что пророчил мне угрюмо Ворон, вещий с давних пор,
                Хриплым карком: «Nevermore».

          Так, в полудремоте краткой, размышляя над загадкой,
          Чувствуя, как Ворон в сердце мне вонзал горящий взор,
          Тусклой люстрой освещённый, головою утомлённой
          Я хотел склониться, сонный, на подушку на узор,
          Ах, она здесь не склонится на подушку на узор
                Никогда, о nevermore!

          Мне казалось, что незримо заструились клубы дыма
          И ступили серафимы в фимиаме на ковёр.
          Я воскликнул: «О несчастный, это Бог от муки страстной
          Шлёт непентес — исцеленье от любви твоей к Линор!
          Пей непентес, пей забвенье и забудь свою Линор!»
                Каркнул Ворон: «Nevermore!»

          Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!
          Дьявол ли тебя направил, буря ль из подземных нор
          Занесла тебя под крышу, где я древний Ужас слышу,
          Мне скажи, дано ль мне свыше там, у Галаадских гор,
          Обрести бальзам от муки, там, у Галаадских гор?»
                Каркнул Ворон: «Nevermore!»

          Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!
          Если только Бог над нами свод небесный распростер,
          Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несёт со всеми,
          Там обнимет ли, в Эдеме, лучезарную Линор —
          Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?»
                Каркнул Ворон: «Nevermore!»

          «Это знак, чтоб ты оставил дом мой, птица или дьявол! —
          Я, вскочив, воскликнул: — С бурей уносись в ночной простор,
          Не оставив здесь, однако, чёрного пера, как знака
          Лжи, что ты принёс из мрака! С бюста траурный убор
          Скинь и клюв твой вынь из сердца! Прочь лети в ночной простор!»
                Каркнул Ворон: «Nevermore!»

          И сидит, сидит над дверью Ворон, оправляя перья,
          С бюста бледного Паллады не слетает с этих пор;
          Он глядит в недвижном взлете, словно демон тьмы в дремоте,
          И под люстрой, в позолоте, на полу, он тень простёр,
          И душой из этой тени не взлечу я с этих пор.
                Никогда, о, nevermore!

          Перевод Михаила Зенкевича


УЛЯЛЮМ
Небеса были пепельно-пенны,
Листья были осенние стылы,
Листья были усталые стылы,
И октябрь в этот год отреченный
Наступил бесконечно унылый.
Было смутно; темны и смятенны
Стали чащи, озера, могилы. —
Путь в Уировой чаще священной
Вёл к Оберовым духам могилы.

Мрачно брёл я в тени великанов —
Кипарисов с душою моей.
Мрачно брёл я с Психеей моей,
Были дни, когда Горе, нагрянув,
Залило меня лавой своей,
Ледовитою лавой своей.
Были взрывы промёрзших вулканов,
Было пламя в глубинах морей —
Нарастающий грохот вулканов,
Пробужденье промёрзших морей.

Пепел слов угасал постепенно,
Мысли были осенние стылы,
Наша память усталая стыла.
Мы забыли, что год — отреченный,
Мы забыли, что месяц — унылый
(Что за ночь — Ночь Ночей! — наступила,
Мы забыли, — темны и смятенны
Стали чащи, озера, могилы),
Мы забыли о чаще священной,
Не заметили духов могилы.

И когда эта ночь понемногу
Пригасила огни в небесах, —
Огоньки и огни в небесах, —
Озарил странным светом дорогу
Серп о двух исполинских рогах.
Серп навис в тёмном небе двурого, —
Дивный призрак, развеявший страх, —
Серп Астарты, сияя двурого,
Прогоняя сомненья и страх.

И сказал я: «Светлей, чем Селена,
Милосердней Астарта встаёт,
В царстве вздохов Астарта цветёт
И слезам, как Сезам сокровенный,
Отворяет врата,— не сотрёт
Их и червь. — О, Астарта, блаженно
Не на землю меня поведёт —
Сквозь созвездие Льва поведёт,
В те пределы, где пепельно-пенна,
Лета — вечным забвеньем — течёт,
Сквозь созвездие Льва вдохновенно,
Милосердно меня поведёт!»

Но перстом погрозила Психея:
«Я не верю огню в небесах!
Нет, не верю огню в небесах!
Он все ближе. Беги же скорее!»
Одолели сомненья и страх.
Побледнела душа, и за нею
Крылья скорбно поникли во прах,
Ужаснулась, и крылья за нею
Безнадёжно упали во прах, —
Тихо-тихо упали во прах.

Я ответил: «Тревога напрасна!
В небесах — ослепительный свет!
Окунёмся в спасительный свет!
Прорицанье Сивиллы пристрастно,
И прекрасен Астарты рассвет!
Полный новой Надежды рассвет!
Он сверкает раздольно и властно,
Он не призрак летучий, о нет!
Он дарует раздольно и властно
Свет Надежды. Не бойся! О нет,
Это благословенный рассвет!»

Так сказал я, проникнуть не смея
В невесёлую даль её дум
И догадок, догадок и дум.
Но тропа прервалась и, темнея,
Склеп возник. Я и вещий мой ум,
Я (не веря) и вещий мой ум —
Мы воскликнули разом: «Психея!
Кто тут спит?!» — Я и вещий мой ум...
«Улялюм, — подсказала Психея, —
Улялюм! Ты забыл Улялюм!»

Сердце в пепел упало и пену
И, как листья, устало застыло,
Как осенние листья, застыло.
Год назад год пошёл отреченный!
В октябре бесконечно уныло
Я стоял здесь у края могилы!
Я кричал здесь у края могилы!
Ночь Ночей над землёй наступила —
Ах! зачем — и забыв — не забыл я:
Тою ночью темны, вдохновенны
Стали чащи, озёра, могилы
И звучали над чащей священной
Завывания духов могилы!

Мы, стеная, — она, я — вскричали:
«Ах, возможно ль, что духи могил —
Милосердные духи могил —
Отвлеченьем от нашей печали
И несчастья, что склеп затаил, —
Страшной тайны, что склеп затаил, —
К нам на небо Астарту призвали
Из созвездия адских светил —
Из греховной, губительной дали,
С небосвода подземных светил?»

Перевод Виктора Топорова


Рецензии