Здравствуй, груша

Баба Груша появилась в моей жизни довольно рано. Было мне три или четыре года, когда моя родная бабушка Наталья Николаевна, читая мне сказки по детским книжкам, говорила: «Эти сказки хороши, а вот если Груша начнет их рассказывать, так куда интересней и занятней будет.» «Что эта за Груша, - спрашивала я – та, что на дереве растет?» «Нет, - смеялась бабушка, - эта Груша по земле ходит, да еще как быстро бегает. А для тебя бабой Грушей будет называться. Родственница она нам, брата моего покойного Вани жена, мне, стало быть, невестка.
- А где она живет?
- На Курине. В деревне нашей родной.
- А как же я ее увижу?
- Вот приедет к нам в гости на Новый год, тогда и увидишь.
До Нового года было еще далеко. И про этот разговор я вскоре забыла. Но наступила зима. Кончался декабрь. И вот однажды произошло потрясающее событие. Настал густо-черный Ленинградский декабрьский вечер, подсвеченный желтыми уличными фонарями и острым поблескиванием снега на тротуарах и мостовых. В нашей квартире уже стояли две, еще не украшенные игрушками елочки, одна побольше в большой комнате, другая маленькая в малой, в которой спали мы с бабушкой. Елочки уже расправили в тепле свои лапы и издавали чудный смолистый запах, напоминающий о дремучем лесе, где спят в берлогах медведи, и обещающий волшебство. Наш старый питерский дом из сурового камня, комнаты с высокими лепными потолками, все это тоже настраивало на старинный лад и заставляло ждать чего-то необычного в предверии новогодней ночи. И вдруг раздался звонок у входной двери. Бабушка пошла открывать. Я, как обычно, выбежала в переднюю. Дверь распахнулась и за ней я увидела живого медведя. Он стоял на задних лапах, обутых в валенки, слегка нагнувшись вперед. Шкура у него была коричневая, блестящая. Голова вроде серенькая, с торчащими с боков ушами, блестели черные круглые глазки, на передних лапах были рукавицы и держал он перед собой банку с малиновым вареньем.
- Мям, мям, - сказал медведь, - не здесь ли живет девочка, что любит малинку? Я вот привез из своих запасов.
- Мишенька, а разве ты зимой не спишь?
- Да вот слез с печки – то, чтобы с вами повидаться.
Когда медведь зашел в переднюю, оказалось, что за спинкой у него дорожный мешок, а в лапе еще и кошелка с картошкой и трехлитровой банкой деревенского крошева. Затем мишка скинул валенки и свою блестящую шкурку, превратившуюся в плюшевый жакет, а тут и голову свою серенькую скинул и показалась из под всего этого маленькая старушка, с морщинистым, но очень живым лицом и с великолепным, журчащим как речка новгородским говором. «Здравствуйте, родные, Куринские!» - сказала она. А я все никак не могла понять, как же голова у нее была медвежья, а стала человеческая. Оказалось, медвежья голова ловко скручена из шерстяного платка, а глазки черненькие – две пришитые к нему пуговки.
- И как это ты, баба Груша, так ухитрилась нарядиться? – Спрашивала я после.
- Да ведь смолоду еще помнятся такие оказии, - отвечала она, - на святки – то ведь мы в деревне всяко выкручивались, и медведем, и волком, а то и чертом могли.
- А сказки ты правда умеешь рассказывать?
- Правда. Вот хочешь сказку про гуся?
- Хочу.
- Коротенька и вся.
- Ну как это вся? – тянула я обиженно.
- Погоди. Погоди. Это только присказка, сказка чередом пойдет.
Вот жил на Ущиме Ваня – дураня… И началась сказка. Сказок баба Груша знала много. И хоть сюжеты их общеизвестны, рассказывала она их по-особенному. Во-первых, конечно, звучала, как я уже говорила выше, великолепная новгородская речь: плавная, мелодичная, с упором на «о», со множеством всяких местных словечек и выражений, «диалектизмов», как принято называть в филологии. Я очень благодарна судьбе за то, что мне довелось еще в детстве слышать сказки в натуральном виде из уст настоящей деревенской бабушки – рассказчицы. Теперь таких бабушек уж редко когда и сыщешь, а у меня своя была. Все сказочные события применительно к родной округе излагала. Уж ежели герой мужик такой умный да ловкий, что и самого черта вокруг пальца обведет, то это уж непременно Куринский. А ежели дурачок какой или жадный, или лентяй, то, значит, Корповский, или Лобозовский, а то из Гнильника иль Ущима. А уж если колдун или ворожея, то, конечно, Светицкие. Баба Груша сама родом из Светиц была и хотя с пятнадцати лет в Курино жила, толк в Светицком колдовстве знала. Некоторые сказки я кроме как от бабы Груши ни от кого не слыхала. Вероятно, они действительно местного происхождения. Она даже утверждала, что это быль. « Я тебе верно говорю. Правда, правда. » - приговаривала она обычно.
«Вот жил в селе Белом (теперешнее Любытино) один мужик. Мужичонка, надо сказать, худой прехудой, хуже некуда. Что ни день вино пил. Полосу не пахал, хлеба не сеял. Что было то и пропивал. В избе одни лавки вдоль стен остались. Ходил он в лохмотьях, есть ему нечего,  да и пить не на что стало. Хоть по миру иди. Вот, бывало, проходит он под вечер мимо Успенской церкви, что в Бору возле перевоза, вздыхает тяжелехонько и говорит: «Господи, возьми меня живым на небо!». И всякий раз как идет мимо церкви, так это говорит. Услыхал его церковный сторож. А он старичок чудковатый был. Всякие шуточки над людьми-то любил подшучивать. Вот он и решил проучить этого пьяницу. Взял он большую корзину, в которой бабы белье на реку полоскать носят. Взял толстую веревку, привязал ее к корзине, залез на колокольню и там за колонной спрятался. Вот идет под вечер тот пьяница, вздыхает, поднимает голову к колокольне и говорит: « Господи, возьми меня живым на небо!». А сторож сверху кричит ему этаким громовым басом: «Садись, сади-и-ись!» - и опускает корзину на веревке. Мужичонка испугался, побежал даже прочь. А сторож – то сверху кричит: «Куда же ты, раб мой, сади-и-и-сь! »
Остановился пьяница, закрестился, а сам дрожит весь и лепечет: « Господи, не достоин я, грешен я, Господи. Вино я каждый день пью. Работать не  работаю, добро все спустил, в кабак переносил. Грешник я окаянный, Господи». А сторож ему: «Говорят тебе, сади - и – и – сь! Сам, чай, напросился!» Мужику деваться некуда. Сел он в корзину. Сторож приподнял ее над землей сажени на три, да и отпустил веревку. Полетел тот мужичонка вверх тормашками. Шмякнулся изрядно. Поднялся и говорит, почесываясь: «Эво Тебя, Господи! Говорил ведь, что я недостоин, а ты не послушал!» И пошел домой мужик с рычкам.
 - Как это «с рычкам?»
 -  Ну, поревливая, значит. С тех пор тот пьянчужка мимо церкви не ходил и уж взять его живым на небо у Господа не просил. Правда, правда».
С того года стала приезжать к нам баба Груша каждую зиму. Очень я любила январские долгие вечера, когда мы втроем: я и две бабушки, сидели в нашей маленькой комнате возле елочки, стоящей на старинном круглом столике. Люстру мы обычно гасили и зажигали небольшую настольную лампочку. Баба Груша и бабушка всегда что-нибудь делали. Бабушка шила, а баба Груша сучила шерсть или вязала носки. Она всегда, приезжая, навязывала нам носков на всю семью. В такое время воспоминания текли рекой. Я слушала, затаив дыхание, и запоминала.
 - А помнишь, Наташа, как я в Курино-то к вам в первый раз пришла?
- Как же? Как сейчас все это вижу. Зимой дело было. У нас до того Поля жила. Маме по хозяйству помогала. А тут исполнилось ей уж девятнадцать лет, и жених какой-то ей сыскался. От нас она ушла. Надо было маме новую помощницу.
- Да, да. Это я помню. Мой отец мне в ту пору сказал: « Большая ты девка, Груша, выросла. Надо бы тебя куда в люди определить. Все полегче нам будет». Детей – то в семье много было, а все девчонки, что с них проку? А мне пятнадцать годков стукнуло. Отдать-то в работницы в богатую семью и в Светицах у нас можно бы было, да тятя не хотел, чтоб меня обижали. Хотел хорошую семью найти, добрую. Вот однажды в праздник ходил он в Белое. Там в трактире одного мужика Куринского знакомого встретил. Разговорился с ним про то, про се и о том деле помянул, что дочку, мол, Грушу, хотел бы к какому-ни есть делу приставить, в хорошую семью бы в помощницы отдать. Тот мужик – то ему и скажи: «Вон у нас в Курине от Погодиных недавно девчонка Полька ушла. Возьми да отдай туда свою Грушу. Погодина-то, чай, знаешь Николай Семеныча?» «Как не знать, - отец отвечает, - справный хозяин и мужик вполне положительный. Вина не пьет, работает, детей своих в земской школе учит.» « Ну, коли хочешь, так я ему скажу» .  «Скажи, сделай милость.» А через несколько дней тятя с Николай Семенычем встретились случайно на дороге. Тятя из Белого шел, а Погодин, видать в Белое ехал. Остановил он лошадь и говорит: «Здорово, Иван Абрамыч! А что, правда, что ты свою дочку в помощницы отдать хочешь?» «Правда. Коли возьмешь, буду рад». «Отчего ж не взять, коли она проворная. Привози.» На том и порешили. Как объявил мне тятя, что повезет меня на Курино к Погодиным в помощницы определяться, у меня и сердце захолонуло. Погодиных я, слышь-ко знавала. А лучше всех Ваню, среднего из сыновей. На гулянии мы с ним видались, то в Белом, то в Бору. Годом всего он был меня старше, а уж заправским гармонистом считался. Не раз под его гармонику мы с подружками плясывали.
 - Да, да. – Кивала головой моя бабушка. – Талант у него был музыкальный. Любую мелодию, какую не услышит, придет домой, сядет и играет по слуху. Все, что угодно сыграть мог, хоть вальс, хоть марш, хоть арию из оперы, а уж деревенскую-то плясовую и подавно.
- Чернявый он был, черноглазый. Приметный парень. В то время он в Бельском ремесленном училище учился на кузнеца. Кузнецы, они гордые. Он на меня еще и не глядел. А мне-то он очень глянулся, хоть сама я к нему никогда не подходила. А тут, на тебе, тятя говорит: «Пойдешь жить к Погодиным. Тетеньке Наталье Ивановне по дому помогать». Видно судьба моя такая была.
- Помню приехали вы на дровенках. Вошла ты в избу. В платке по самые глаза, в валенках, с узелком в руках. Стала в уголок. А тут мама вышла. Ты ей: «Здравствуйте, тётенька».
А она тебе: «Здравствуй Грушенька. Раздевайся-ка да садись к самовару. С дороги-то чайку».
- Так оно и пошло. Сразу мне как-то тепло да весело в вашем доме стало. Наталья Ивановна разницы между мной и своими детьми не делала. Со всеми за стол сажала, если надо ругала, если надо хвалила. В праздники вместе веселились, а в будни уйдут все, кто куда, кто по делам, кто в школу, а мы с нею по хозяйству: тесто месим, печку топим, за скотиной ходим, избу прибираем. И все у нас ладно да дружно. А на Ваню я только искоса поглядывала.
- А мама это замечала. Как прожила ты у нас полгода, она однажды сказала: «Вы смотрите, Грушку мне не обижайте. Девка хорошая, работящая. И нравом мы с ней сошлись. Ей наш Ванька нравиться. Замуж за него хочет. Оно и хорошо бы. В старости мне с ней легче будет. Вы все выучитесь, разъедитесь, а она у нас останется». А ты тогда такая ладненькая была, росту небольшого, а стройная, глаза бойкие и коса рыжая большая.
- И с тобой, мы скоро сошлись. Мне очень занятно было, что ты в книжках читала. Я сама – то едва по слогам разбирать умела. В школу всего полтора года ходила. А ты всегда книжки читала толстые. Мне страсть как хотелось узнать, про что в них написано? Я тебя как-то спросила, а ты говоришь: «Хочешь, почитаю тебе?» С тех пор часто по вечерам мы с тобой уйдем в уголок, лампочку керосиновую зажжем, ты мне и читаешь Тургенева, Гоголя, Пушкина…
- Ты памятливая была. А белыми – то ночами, помнишь? Мы с тобой пальтушку какую – нибудь на себя накинем и ходим вдоль Курина от одной изгороды до другой, а я тебе читаю, читаю.
Надо сказать, что баба Груша знала много стихов наизусть. Однажды она меня просто поразила. Мы с моей бабушкой тоже любили дома читать вслух, особенно стихи. И вот как-то в присутствии бабы Груши, я декламировала Пушкинское стихотворение, посвященное Тригорской барышне Алине «Я вас люблю, хоть и бешусь». Баба Груша продолжала вязать носок и вдруг перестала, подняла голову и прочитала наизусть с того места, на котором я остановилась, чтобы перевести дух.
                «Когда я слышу из гостиной
                Ваш легкий шаг иль платья шум,
                Иль голос девственно невинный
                Я вдруг теряю весь свой ум.
                Когда за пяльцами прилежно
                Сидите вы, склоняясь небрежно,
                Глаза и кудри опустя,
                Я в умиленье долго, нежно
                Любуюсь вами как дитя…»
И так до самого конца.
- Откуда ты это знаешь? – Удивилась я. Ведь это стихотворение не такое известное, как «Я вас любил» или «Я помню чудное мгновенье».
- Знаю. Мне Наташенька читала еще на Курине. Мне оно очень нравиться.
«А с Ваней, - рассказывала баба Груша, - так вышло. Помниться года два аль поболе я уж у Погодиных прожила. Ваня все ко мне относился как к своим сестрам. Когда чего поможет, когда и за косу дернет, когда и подшутит, но не злобливо. А тут был второй или третий день после Пасхи. Весна. Стали мы вместе в пятнашки играть. Молодых-то тогда на Курине много было. Бегаем, смеемся. Ваня за мной и погнался. Забежала я за избу на бережок пруда. У Погодиных в огороде прудок был выкопан, утки там плавали. Тут он меня и догнал. Охватил да поцеловал в щеку. Я взвизгнула, вырвалась и дальше побежала в сад. У Николай Семеныча в саду яблоньки росли и вишни. В цвету уж все стояло. Там он опять меня настиг. Взял за руку, так сильно сжал и говорит: «А что, Груша, выйдешь ты за меня замуж!» Я смутилась, покраснела,  голову опустила и ответила: «Выйду». Однако свадьбу еще не скоро сыграли. Тут вскоре война началась, потом революция. Жизнь сделалась тяжелая. Ваня в Колпино уехал на Ижорский завод кузнецом работать. Я так у Погодиных и жила. Только в начале двадцатых годов мы поженились». До сих пор звучит в моих ушах сочный истинно народный новгородский говорок бабы Груши. Хоть уж восемнадцатый год пошел как ее нет в живых. Образ маленькой бойкой старушки, проворно работающей спицами, и голос ее тотчас возникает в воображении при одном только упоминании о ней. Когда я стала постарше, любила слушать рассказы бабы Груши про старую деревенскую жизнь да про всякие интересные случаи.
- Вот, - начинала она в очередной раз, - как росла я в Светицах, была у меня там подружка. Панькой Ломтевой ее звали. И такая это девчонка удалая да находчивая оказывалась, что страсть одно слово – проходимка. Всеми ребятишками командовала, мальчики, и те ее слушались. Чего только она не выдумывала! Однако и ей иногда попадало. Мы с нею обе своих младших сестренок нянчили. Вот, бывало, закрутим их в тряпки, выйдем на улицу, на лавочке сядем и разговариваем. Тут к нам и другие девочки притянуться. Кто со своими братишками и сестренками, а кто и из тех, что в няньках у чужих людей жили и тоже, значит, с детишками на руках-то. Сидим так, рассказываем всякие побасенки, кто что слыхал. Эта Панька раз и говорит: «А знаете, вы, бабыньки, (Это мы нарочно друг дружку так называли, как большие, а самим тогда лет по одиннадцати было) что тот глухонемой мужик, который в Сухаревском конце живет и который шкапы и комоды делает – колдун? И жена у него ведьма.
- Это тот, которого «мамой»- то все зовут?
- Тот самый.
- А почему его «мамой» называют?
- Да потому, что он кроме «мама» ничего сказать не может. Говорят же вам – глухонемой.
- А почему ты знаешь, что он колдун?
- А вот почему. Мамки моей брата жена тетка Агафья на той неделе к нему ходила отворотный наговор на рыбу делать. И такие страсти про него говорила, что ох!
- Ну-ка расскажи.
- Ну слушайте, да не перебивайте. У тетки Агафьи сын есть. Уже большой, двадцать годов, а может и поболе. Гришкой звать. Вот этот Гришка в девку одну влюбился с Погорелки али с Боровщины. А девка та из семьи-то побогаче, чем Гришкина. Ее за него и не отдали. За другого кого-то вышла. А он все по ней сохнет и сохнет. С лица спавши стал. Тетка уж не знала, чего и придумать. Вот ей и посоветовали к колдуну «маме» сходить. Она пошла. А он-то глухой. Так вместо него с женой говорить пришлось. Эта жена сама видать ведьма. На тетку так взглянула исподлобья, у нее и душа в пятки ушла. Однако, чего ей надобно, тетка сказала.
- Принеси рыбу, пойманную в сети. – Буркнула ведьма. – На нее я тебе наговор сделаю, а муж своих дружков через нее попрыгать заставит. Дашь этой рыбы поесть твоему сыну и он забудет ту девку. Присуха отмочится.
Пошла тетка домой. Купила у рыбаков пойманного в сети леща и принесла его «маме». Женка «мамина» на него пошептала, пошептала, а потом сам «мама» вышел, взял этого леща, положил его на пол посреди избы, открыл лаз в подполье и стал туда чего-то мычать. А женка его тетке говорит: «Ты, чего увидишь, не пугайся и не крестись, и не говори ничего, не то все понапрасну пройдет. А ежели спужаешься, глаза закрой и сиди тихо». Тетка спрашивает: «А что это он делает-то?» «А это он дружков своих подзывает». « Каких дружков?» «Известно каких, Рогатых». Тетка тут и язык проглотила. Сидит, трясется, а сама молчит. Помнит, что велено не креститься и ничего не говорить. Тут заглянула «мамина» женка в подполье и знаком мужу показывает, что подполье, мол, уже полно, хватит. А сама громким голосом спрашивает: «Все ли они здесь: озерные, речные, болотные, лесные, полевые, запечные, банные, подпольные, хмельные?» А ей из подполья-то как сто человек враз отвечают: «Здесь, здесь, здесь!» Тетка со страху глаза закрыла и слышит: по избе уж скачут, копытцами стучат. Тук, тук, тук. Тук, тук, тук. Ей хоть и жутко, а взглянуть охота. Она один глаз-то и приоткрыла. Батюшки! Полна изба чертей! Иные с человека ростом, иные со свинью, иные и вовсе маленькие, как кошки. А цветом-то все разные: зеленые, красные, желтые, полосатые даже и в крапинку. И все они вокруг того леща, что на полу-то лежит, пляшут и через него прыгают. Тут тетку такой страх взял, что память потеряла. Ничего дальше не помнит. Помнит только будто она уже на улице за воротами «маминого» двора стоит и жена его леща ей в руки сует и приговаривает: «Ну бери же, бери. Да помни: Пока до дому идешь не крестись, молитв никаких не вспоминай. Рыбу в тесте запеки и сыну дай». Вот так-то, бабыньки. Страшно.
- Ну и что? Забыл Гришка девку?
- Еще не знаю. Тетки Агафьи с тех пор не видала как она про «маму» рассказывала. А еще она видала будто в избе у «мамы» и на печке, и на лавках, и по полу все время маленькие человечки бегают, прыгают, через головку кувыркаются. Ростом они в человеческий палец. И все черненькие. И руки и ноги, и волосики, и лицо – все у них черненькое… Только зубки беленькие. А глаза блестят как у мышат. Много, много их там бегает.
- Что же это за чудо такое?
- Да это верно колдуновы слуги. – Вступила другая девчонка, Глашка. – Мне бабушка рассказывала, что у колдунов есть такие слуги. Десяток, а у иного и больше. Чем больше этих слуг, тем сильнее колдун. Только он всегда их чем-то занимать должен. А то они ему самому покоя не дадут. Щекотать да щипать его будут.
- Как же он их занимает?
- По-разному бывает. Когда веник распустит по прутику, раскидает по всей деревне и велит им собирать, когда мешок пшена по огороду рассыплет, когда песок по избе, а когда и пух из перины по реке распустит.
- А они нечто и по воде бегать могут?
- Могут, они по воде, как посуху.
- Какая ж это сила? Чистая или нечистая?
- Знамо нечистая. Как, не дай Бог, колдун на кого рассердиться, напустит на того своих слуг. Они и давай над человеком измываться.  У него от них жар, лихорадка, бред всякий. Пока Святое Писание над ними читать не начнут да святой водой не опрыскают, все и мучается. А то и помереть может.
- Эх, интересно бы все-таки поглядеть на человечков-то, вздохнула Панька. – Я бы хоть сейчас пошла да поглядела.
- Страшно поди-ка.
- А чего там страшного? К «маме» все время народ приходит шкапы заказывать или стулья, или комоды да скамьи всякие. Можно с кем-нибудь невзначай зайти, взглянуть только и убежать быстрехонько. У него и ворота завсегда днем открыты, потому что народ ходит.
- Оно бы, конечно можно. А все-таки боязно.
Тут Паньку ее всегдашняя удаль подхватила.
- А я вот не боюсь. Пойду да погляжу. Хоть сейчас пойду. Кто со мной?
- А ребятишек куда денем?
- Кто-нибудь один с ними останется.
- А кто?
- А вот хоть Федоска.
Федоска одна из наших подружек была. Этакая немного простоватая. Бывает, рот откроет, да и сидит, молчит. Так, если кому из нянек, куда сбегать надо, так всех ребятишек ей оставляли. Так и теперь. Поклали их сердешных на траву вокруг Федоски и побежали, человек пять аль шесть.
Прибегаем к дому «мамы». Ворота и впрямь отворены. Постояли мы за углом, подождали, подождали, чтобы кто вошел. Никто не идет. Вдруг видим, «мамина» женка из ворот вышла и по улице побрела. «Ну вот. Ведьма ушла». – Панька шепчет. – «Давайте на минуточку заглянем и убежим. «Мама» глухой. Он не услышит». «Ладно, - отвечаем, только ты, чур, первая иди». Она и пошла. Заходим во двор. Никого. Дверь открыта. Вошли в первую половину избы,  где у «мамы» мастерская была. Там шкапы стоят, столы, скамьи. Мы на них глядим. Нету нигде никаких человечков. Панька даже на четвереньки опустилась. Никого не увидала. Вдруг дверь из второй половины открывается и на пороге стоит «мама». Смотрит на нас вопросительно и жестом показывает, что мол, вам надо? Мы все обалдели. Молчим. А Панька за словом в карман не лезет. «Меня, - говорит, - дяденька, мамынька к вам  прислала шкап заказать». Он опять жестом спрашивает, какой, мол? Она и показала на первый попавшийся. «Вот, вокурат такой, дяденька». Он головой кивнул, мы бежать скорее.
Прошло недели две аль три. Мы про «маму» и про его черненьких человечков уж думать забыли. Однажды вечерком я у Пани Ломтевой в избе сидела. Из каких-то лоскутков мы с ней кукле сарафанчик сшить старались. И кукла – то была самодельная из старого чулка, куделей набита. Вдруг слышим, под окно на лошади кто-то подъехал. Панька взглянула и ахнула: «Ой, Грушка! «Мама» - то шкап привез!» А «мама» шкап с телеги сгрузил и заходит в избу. Мать Панькина на него во все глаза глядит, а он руками показывает – деньги дававай. Та ничего понять не может. Отмахивается: «Не надо нам! Не просили мы!» А он на Паньку пальцем кажет. Вот, мол, дочка заказывала. Мать к Паньке приступила: «Что все это значит? Ты шкап заказывала?» Ну той деваться некуда, глаза опустила и говорит: «Это я тятеньке на именины». Пришлось матери платочек с деньгами из потайного местечка достать и «маме» за шкап заплатить. Тут я сразу домой убежала. А Панькина мать взяла старые вожжи, Паньке подол задрала да и нахлестала. Полезла Панька с рычкам на печку.
А шкап тот у них опосля долго стоял. Я помню уж лет сорок спустя к Пане в гости заходила, когда в родную деревню потянет, так тот шкап так у нее и был. Затейливый узор на нем вырезан. Будто по краю дворец да по верху все цветочки, листочки, а между ними вроде как маленькие человечки пляшут. Я такого узора больше нигде не видала.
- Так «мама» и его жена вправду колдовать умели?
- А как же. Вправду. Я уже замужем была. Жили мы на хуторе возле Курина на берегу Мсты. Случилось один раз такое странное дело. Лошадь у нас пропала. Отпустил ее папаша, свекор Николай Семеныч, в ухожу пастись возле нашего же двора. Стреножил, как положено. А она возьми и пропади. И, главное, все люди, что мимо хутора идут или едут ее видят, а из нашей семьи никто не видит. Пойдут искать и нет ее. Люди говорят: «Да вот же, вот здесь сейчас ходила!» А мы не видим. Вот мы с папашей и поехали тогда в Светицы к этой самой «мамихе». «Мамы» - то уже в живых не было. Только мы на порог «мамихиной» избы ступили, она от печки повернулась и говорит: «Знаю с чем пришли. Лошадь вашу сглазил недобрый человек, который хутору вашему завидует и потому зла вам желает. Глаза вам от лошади отведены. Потому чужие ее видят, а вы нет. Вот возьмите-ка эти крестики, поставьте их по обочинам дороги, что идет от вашего двора в ту ухожу, где лошадь паслась». И подает нам крестики, сделанные из щепочек. Приехали мы домой. Сделали все как «мамиха» велела. Повернулся папаша лицом к ухоже и видит: лошадь там и пасется, стреноженная, как была. А ведь мы ее там четыре дня искали и не видали. Вот ведь как.
Про жизнь бабы Груши замужем бабушка моя рассказывала. Как поженились они с Ваней, через год сынок у них народился Витенька. Да несчастье случилось. Несколько месяцев ему было, когда простудился он, заболел и умер. Еще через год дочка Галя появилась. Эта, слава Богу, жива здорова. В 24 году все Погодины на хутор выехали. Недалеко от Курина на берегу Мсты. Вот уж там-то мы все поработали! Братья, сестры мои уже выучились и уехали из дому, а на лето все приезжали отцу помогать. И было у нас процветающее хозяйство. А зимою оставались на хуторе дедка с бабкой да Груша с малыми ребятами. Ваня все в Колпино работал, домой по праздникам приезжал, но еще двое ребятишек у них появилось Аля и Коля. Ваню на заводе уважали. Хороший был кузнец, золотые руки. Ну, всегда-то все хорошо не бывает. Прошел как-то слух, что  в Колпино он выпивать начал с компанией мужиков – земляков и что-де у него сударушка завелась. Груша, как узнала, сама не своя стала. По дому ходит – ничего не видит, ничего не слышит. Посуда из рук у нее валится. Один раз (она это потом рассказывала) стала посреди кухни, ничего ей не мило. И надумала «Парижской зеленью» отравиться. Это вещество такое раньше было, чтобы тараканов травить. В это время младший сынок ее Коленька в люльке заплакал. Она и одумалась. Одумалась и решила: «Поеду к Ивану в Колпино. Если нужны мы ему, вернется домой, а нет… Заберу детей и уйду в Светицы к своему отцу. Работать буду. Не пропадем». Так и объявила свекру со свекровью. А те говорят: «Что ты, Груша! Ты от нас не уходи. Пусть он как хочет, а тебя и внучат от себя не отпустим. Ну, а съездить съезди». Так она и сделала. Приехала в Колпино. Зашла в ту комнату в бараке, где Ваня жил. А он там и сидит и эта сударушка с ним, штопает что – то у стола. Толстая такая бабеха. А Груша заходит – стройненькая ладная. «Здравствуй, - говорит, - Иван Николаевич. Коли нужны тебе я и дети, сделай так, чтобы мы все вместе были, а коли нет… Прощай!» Повернулась, дверь закрыла и прямо на поезд. Так и уехала.
Через день после ее возвращения Иван на хутор приехал. Как ни в чем не бывало. Детям гостинцы привез, Груше платок. Сели обедать. За столом он говорит между прочим: «У нас на заводе желающих записывали ехать работать в Свердловск на Уралмаш вместе с семьями. Так я записался на три года. Поедем, что ли, Груша?» Она отвечает: «Поедем если зовешь». А после, как вдвоем остались, опустил глаза в пол и вымолвил: «Ты уж прости, Груша, за Колпино». «Хорошо, - отвечает, - но если еще раз – не стерплю». Так вот и уехала они Свердловск в 36 году.
Дальнейший поворот событий могу представить себе тоже по воспоминаниям обеих бабушек. В 39 году, к моменту возвращения семьи бабы Груши из Свердловска, жизнь на хуторах была запрещена советской властью. Дедушка Николай Семеныч умер. Бабушке Наталье Ивановне пришлось переехать в поселок Любытино (бывшее Белое). Семья молодых Погодиных перебралась в Курино на старое место. Там они зажили помаленьку. В колхозе работали. Да тут началась война. Война всем жизнь перевернула и их не миновала. Ивана Николаевича в армию призвали. Груша со свекровью и детьми в Свердловск уехала. Боялись они в оккупацию попасть. Старшие сыновья Натальи Ивановны были один офицером в Красной армии, другой партийным работником в Боровичах. Вот «добрые» соседи и нашептывали: «Придут немцы всех вас повесят». Кабы знали, что немцев в Любытино не будет, остались бы, имущество бы сохранили. Ну, вещи растащили, а дома – то, слава Богу, выстояли и Любытинский, и Куринский. Когда Груша с детьми и старушкой в 45 году приехали, жизнь, худо-бедно, но наладилась. А вот Иван Николаевич пропал. Ничего о нем не знали. Жив ли, нет ли. Будто и на свете такого человека не было. Писем от него с войны не получали. Похоронки тоже. Пытались разузнать – безрезультатно. Только уже несколько лет спустя после войны встретила Груша в Ленинграде, куда она погостить к родным ездила, одного человека, что в сорок первом году в военкомате работал. Ивана Николаевича он и до войны знавал по Ижорскому заводу и в начале войны раз встретил. Этот человек Груше и объяснил. Погодин-де воевал на Волховском фронте. И попал на вторую ударную армию, которую сформировали для того, чтобы не дать немцам замкнуть кольцо вокруг Ленинграда. Но поставленной задачи армия не выполнила, попала в окружение под Новгородом у деревни Мясной Бор. Большая часть ее там и погибла, очень немного людей вырвалось из смертельного котла и пришло к своим. А генерал Власов, командовавший армией, сдался в плен фашистам. «Все могло быть, - говорил тот человек. – Может быть, ваш муж погиб под Мясным Бором, что вероятнее всего. Может он и был среди вышедших из окружения, но для него было бы еще хуже, потому, что все вышедшие оттуда посажены в тюрьму, а позднее осуждены и разосланы по лагерям, в связи с изменой Власова. Всех, кто числился в его армии, сочли предателями Родины. Оттого я не советую вам узнавать о вашем муже через социальные органы. Это может быть небезопасно для вашей семьи».
Что было делать Груше, простой колхознице, матери троих подросших детей, которым нужно учиться, занимать свое место в жизни? Она смирилась. Стала жить в Курино, работать в колхозе. Еще одна утрата опечалила ее. В 48 году умерла ее любимая свекровь Наталья Ивановна, с которой они друг без друга всегда скучали и, что ни день, одна другую проведывали. Моя бабушка вспоминала: «Как увидятся, так и воскликнут от радости:
- Мамаша!
- Грушка! – и все про счастливую жизнь в Курино до революции да на хуторе до войны вспоминают».
Теперь Груша совсем одна осталась. Сына Колю в армию забрали. Дочка Аля в Ленинград учиться уехала в Педагогический институт. Галя работала в другом районе Новгородской области. Смириться-то Груша смирилась, а в душе у той потихоньку надежда жила. Частенько дома у икон, оставшихся от Погодиных старших, ставила она свечку не за упокой, а за здравие раба Божьего Ивана и просила Пресвятую Богородицу о том, чтобы узнать о нем хоть что-нибудь. Ходила бы и церковь да церковь в Любытино давно уж была закрыта. И попадала Груша в храм Божий, когда в Ленинграде гостила у золовки своей Наташи. А дома в печке чугунок щей горячих или картошки завсегда держала, а в буфете маленькую на всякий случай. Сама она еще тогда нестара да сильна была. Бывало и мужички к ней в дверь стучались с предложением: «Давай, Груша, с тобой будем жить вместе. Выходи за меня замуж». Только она всем одинаково отвечала. Как сама она рассказывала: «Встану, дверь из избы открою и скажу: «Нет уж, не обессудь, Алексей Петрович или Кузьма Филипыч. Я своего мужа так любила, что мне и после него никого не надо». И выпровожу» При словах «никого не надо» баба Груша всегда делала резкий отрицательный жест правой рукой от груди к полу. Это означало, что всякие разговоры о новом замужестве должны быть прекращены. Помню, я была еще совсем маленькой девочкой, но, слушая эти рассказы, невольно проникалась большим уважением к сухонькой старушке, видя в ней в такие минуты еще довольно молодую, сильную русскую женщину, сильную своим духом, верностью, любовью и верой.
Годы шли. Тяжелая колхозная жизнь текла своим чередом. Так наступил 53 год, год смерти «великого вождя». Однажды, уж дело к осени шло, стояла Груша у печки. Вдруг слышит, поднимается кто-то по крылечку. Мало ли кто может зайти? А сердце почему – то замерло. Входит мужчина. Груша боком к нему стояла, не видала лица. Видала только, что в ватник одет да сапоги, а шапку в руках держит. А сразу поняла кто это. Душой почуяла. Повернулась к нему и видит – он это, Иван Николаевич, хоть и постарел он очень. На войну провожала, еще соколом глядел, а здесь старик стоит. Волосом еще чернявый, а лицо все в морщинах. Сколько раз она себе этот миг воображала, а тут и сказать ничего не смогла. Как сама вспоминала: «Горло мне перехватило, не вдохнуть, не выдохнуть. А он-то мне и говорит, нерешительно так: «Здравствуй, Груша.» А я молча ведра с лавки схватила и побежала на колодец. Бегу, а сама будто не понимаю, что я делаю. Достала воды. Несу в избу на коромысле. Захожу, а он и стоит, где стоял, шапку в руках держит. Тут я маленько продохнула. «Что ж ты стоишь-то Иван Николаевич, - говорю. – Чай, домой пришел. Раздевайся. Я сейчас баньку истоплю. Щи горячие для тебя в чугуне который год приготовлены. Маленькая-то в буфете стоит. Помнишь, поди, в котором месте?» Тут он на лавку сел и заплакал. «А я ведь, Груша, думал, что ты меня уже не любишь». «Господи, Боже» Да кого же я люблю – то! Один у меня муж был» Один и останется, хоть живой, хоть мертвый!» Пожили мы с ним, но недолго».
В последние годы много писали и говорили о трагедии второй ударной армии и о причинах и обстоятельствах, побудивших генерала Власова с небольшим количеством близких к нему офицеров сдаться противнику. Не вдаваясь в подробности этого дела, хочу только напомнить читателю, что подавляющее большинство бойцов Второй ударной честно сложило головы осенью и зимой 1941 – 42 годов на Новгородских болотах, находясь в окружении врага. Под одной только деревней Мясной Бор погибло около ста тысяч солдат, кости которых плотным слоем усеяли эти места и продолжают лежать там до сих пор в большом количестве, несмотря на многолетние усилия добровольцев – энтузиастов, собиравших и предававших погребению останки русских людей, вынужденных погибнуть в результате недальновидности, а может быть и умысла  военачальников. Военачальников, воевавших не умением, а числом. Только очень незначительному количеству членов Второй ударной удалось выйти из окружения.
Среди этих вышедших оказался и Иван Николаевич Погодин по чистой случайности. Впрочем по счастливой ли? Тот человек из военкомата был прав. Остаться в живых в этой ситуации оказалось гораздо хуже, чем умереть. По традиции тех времен, после перехода Власова на сторону противника, все служащие во второй ударной армии были названы одним словом «власовцы», то есть предатели, изменники Родины. Независимо от того, погибли ли они в болотах Мясного Бора, вырвались ли израненные из окружения, видали ли своими глазами командира Власова или нет. Мертвых приказано было забыть. Живых арестовали и приговорили, кого к расстрелу, кого к разным, но большим срокам заключения. Иван Николаевич пробыл в тюрьмах и лагерях с 42 по 53 год, не имея права даже сообщить семье, что он жив.
Вспоминать обо всем этом он не любил. Говорил только, что спасло его от расстрела, наверное, то обстоятельство, что на всех допросах и дознаниях он отвечал всегда одно и то же: «Я был рядовым солдатом. Честно выполнял приказы своих командиров. Власова своими глазами никогда не видал. Ничего про него не знал и не слышал, кроме того, что он приехал командовать армией вместо заболевшего Клыкова к концу зимы 42 года». А вообще, когда речь обо всех этих делах заходила, (и говорили-то про них шепотом), он предпочитал молча выпить.
«Здоровье-то его стало совсем слабым. – Вспоминала баба Груша. – Дело шло уже к пенсии, но в колхозе он еще подрабатывал. Летом мы с ним подряжались колхозное стадо пасти. Председатель тогда был худой. Оно ведь тоже от человека многое зависит. Были у нас и хорошие председатели, а этот горазд вредный попался. Обещал нам одну сумму за пастьбу-то платить, а дал меньше половины. Ваня к нему пошел, а он и говорит: «Хватит тебе и так. Ты вообще к казенным харчам привычный». Ну, Ване что ответить? Повернулся, да ушел домой. А я, как узнала, не стерпела такой обиды. Пришла к этому председателю в правление, стала против стола и крикнула: «Ах ты Берия колхозный! Если б ты меня обсчитал да обидел – смолчала бы. А за Ваню, за человека итак зря обиженного, не спущу!» Взяла и плюнула ему в рожу-то. Да и ушла. Пришла в Курино, все людям рассказала. Колхозники говорят: «Ой! Груша! Посадить ведь тебя могут». Однако ничего. Сошло. Не те, знать, уж времена были как в тридцатые – то годы. А председатель даже хоть и не все, но деньги отдал.
Была  у нас одна радость -  внучок Генушка, дочки Гали сынок. Он у нас на Курине и рос. В дедушку уродился чернявенький и ухо имел музыкальное. Дедо ему гармошечку купил. Так они, бывало, сядут в избе, дедо с баяном, а Гена с гармошкой и играют песни и другую всякую музыку. Гена и пел хорошо. В 56 году в Любытинской районной газете его фотография была напечатана. Сидит на ней дед Иван с баяном, рядом я, а на руках у меня внучок с гармошечко й, ему всего-то годика четыре. И написано было под фотографией: «Сыграем, Гена».
    Дедо, однако ж, выпивал частенько. Я понимала: такую жизнь прожив, поневоле выпивать станешь. Но, все же для порядка ворчала. Придет он под хмельком, а я в печке чугунами ворочаю и ворчу: «Какой был, такой и остался». Он ничего, молчит. Вот раз пришел так-то, а Генушка взял свою гармошечку, заиграл и запел песню из кино:  «Каким ты был, таким ты и остался, орел степной, казак лихой…» Дедо смеется, говорит: «Это ты научила!» А я и не думала учить-то.»
Пожили Иван Николаевич с Аграфеной Ивановной тихой жизнью, да недолго. Однажды осенью простудился Иван Николаевич, заболел и вскорости умер. Организм был ослаблен. Бороться с болезнью не мог. Так сказали врачи. Всего – то четыре года спокойствия им судьба отпустила. На бабу Грушу беды так и сыпались одна за другой. Дочка Аля - молодая учительница, поехала после института работать в Белоруссию. На первом же году попала в автокатастрофу и погибла. Сын Коля, отслужив в армии, остался там сверхсрочником, женился, двоих детей имел. Да служить ему выпало на ядерном полигоне в Семипалатинске в Казахстане. Получил он смертельную дозу радиации и от этого скончался тридцати семи лет от роду. Любимая страна и его жизнь забрала, не спросив и не сморгнув.
Баба Груша на восьмом десятке ее жизни, пережившая много трагедий, но все еще бойкая, скорая на выдумку, удалая на работу, маленькая, шустрая навсегда осталась такой в моей памяти. Навсегда осталась в ушах ее певучая плавная новгородская речь. До самой смерти осталась она верна родной избушке в Курине, где с пятнадцати лет жила, горе и радость видала. В семидесятых годах оставалось их всего три старушки зиму зимовать. Бабка Груша, бабка Ольга да бабка Таня. «Как же вам не скучно зимой в снегу-то сидеть?» - спрашивали иные. «Нет. Нам весело. – отвечала баба Груша. – Мы, как стемнеет, собираемся в одну избу. Самовар поставим и книжку вслух читаем. Одна читает, другие слушают и обязательно что-нибудь делаем как девки на поседке. Вяжем, прядем, а, иной раз, кросны поставим половики ткать. Раз в две недели в районную библиотеку ходим. Книги берем. Мне, гляди-ка, на колхозном собрании премию вручили – пять рублев, как лучшей читательнице среди пенсионеров.
А то еще со мной аказия такая была. В Новый год у нас в Любытино в клубе карнавал устраивали. Велели тем, кто хочет в костюмы нарядиться. Я взяла, белую рубаху себе из простыни смастерила. На руки из марли и папирусной бумаги крылья белые сделала. На голову белый колпак, в виде птичьей головки с клювиком, с глазками. На груди надпись приладила: «Миру мир!» И стала я «Голубем мира». Пришла в клуб, хожу среди людей, на других смотрю, себя показываю. Концерт начался. Я села в первом ряду. Сижу. Вдруг громким голосом говорят: «Погодина! Выходи на сцену!» Я не поднимаюсь и соседкам шепчу: «Ой, бабыньки, да никак меня посадят?» Они меня подталкивают: «Иди Груша, иди. Это они тебя наградить хотят». И верно. Вышла на сцену, объявляют: «Погодина Аграфена Ивановна! Первое место за костюм «Голубь мира»!» И приз дали – тридцать рублев».
        Помню, когда мы всей семьей приезжали в гости на Курино, баба Груша ни одной минуты на месте не сидела. Все вокруг нее кипело. Корову держала. Козочки в загородке бегали. На дворе куры кудахтали. Огород в полном порядке. «Я дома и не болею никогда», - часто баба Груша повторяла. Курино деревня лесная. Мы за день из лесу грибов, ягод наносим. Глядишь, уж у нее все нажарено, наварено, пирогов напечено. Садитесь кушать. Вечерами перед сном, любила она, забравшись на печку рассказывать нам из Евангелия. Писание она хорошо знала. Сама читала. А передавала его в интересной народной  интерпретации. Иногда даже современные слова и выражения употребляла. Однажды так рассказывала она о Гефсиманском саде и о том, как пришли рабы и войны, чтобы схватить Иисуса Христа. «И пришла за ним милиция – вещала баба Груша с печи, - и арестовали Его. И взяли под белы рученьки, и повели в суд к старейшинам. А те велели вести его к Понтию Пилату…» «Ой, Господи, бормотал мой отец спросонок, - к Понтию Пилату. Оказывается речь об Иисусе Христе. А я думал, это в Любытино что-то случилось». И снова начинал похрапывать.
Уезжать на зиму к дочке Гале в поселок Бронницу баба Груша начала лишь перевалив далеко за семьдесят. Поначалу ездила с коровой на грузовике. Потом с козой на местном самолете – этажерочке летала. Потом уж с одними курами. И только за восемьдесят перестала животину держать. А уж к Новому Году и Рождеству мы всегда ее к себе в Ленинград ожидали.
- Смотри, баба Груша, приезжай. А то без тебя и праздник не праздник.
- Как же, как же. Приеду. Ведь золовка Наташенька у меня лучше сестры. С детства мы с ней вместе. Увидимся, как всю жизнь заново проживем.
Умерла баба Груша, когда мне было двадцать лет. Хоронили ее в начале июня на сельском кладбище в Броннице, где живет дочь ее Галина Ивановна и внук Гена. Для меня смерть ее означала прощание с детством, с его лучшей сказочной частью, существовавшей благодаря бабе Груше почти наяву. Только много позже я осознала, что баба Груша на самом деле была одним из столпов, на которых держалась русская деревня и которые срублены почти начисто в наше время. Простые, неприметные люди, наши бабушки и дедушки. Их было так много и осталось так мало. Что же будет, когда они уйдут все до последнего? Неужели пустыня? Неужели частица их живой души, зароненная в нас, не воскреснет, не даст ростков? Кто кропотливым трудом, жизнелюбивым нравом будет удерживать Россию на ногах?
Все эти вопросы не дают мне покоя. И только тогда я успокаиваюсь, когда вижу, как мой маленький сын бегает по родной земле, истоптанной его прадедами, потому что в нем я вижу надежду.


Рецензии