Двойная жизнь. Глава 21

   Лёгкие, вальсовые – и раз-два-три! и раз-два-три! – шаги. Крепдешиновый шорох платья; тот же, памятный, аромат духов... Это Маша. Надобно обернуться к гостье, но в меня будто что-то бесовское вбуравилось: не обернусь, и всё тут!
   – Здравствуй, путешественник! Быстро ты воротился!
   Её голос непритворно весел, даже игрив, но от него в груди распространяется когтистый холод... «Держи себя в руках!» – приказываю себе, оборачиваюсь и, силясь, чтобы голос раздавался спокойно, приветливо, говорю:
   – Здравствуйте.
   Она улыбается прежнею улыбкою, но в её прищуренных глазах нет ультрамариновых искорок. И к лучшему: объяснимся накоротке, без театральных репримандов.
   – Ты подумал: записку написала Лиза?
   – Заблуждаетесь: не подумал.
   Она подходит вплотную.
   – Всё-таки Зайчонок обиделся?
   – Мария Евграфовна, я уже говорил вам, – отвечаю, отступая на шаг, – но, вижу, запамятовали, придётся повторить: по непонятной мне самому причине не могу на вас обидеться.
   Она иронически улыбается:
   – Молю тебя, не продолжай! Велеречивое нагромождение слов – это непереносимо скучно! Впрочем, – перебивает она сама себя, глядя на меня уже без улыбки, с абсолютным, и это совершенно очевидно, безразличием, – говорить более не о чем, разве что мне остаётся справиться: «Ах, мне уже уходить?», тебе ответить: «Не смею вас задерживать!» – и мы когда-нибудь, волею прихотливого случая, встретимся на балу или в трактире, и, конечно же, не узнаем друг друга. И ведь подумать только! – прибавляет она, уже поворачиваясь к дверям, и приостановившись в раздумье, уходить или нет, – я предстала пред тобою, как говорят французы, au naturel, а попросту сказать, в довольно-таки неприглядном виде, из-за опрометчивой фразы о расположении желудочных колик... Не могу простить себе этой роковой оплошности! – признаётся она, глядя на меня чуть исподлобья, и вдруг, вся вспыхнув, восклицает: – Почему ты молчишь?! Разве ты не видишь – мне не хочется уходить?
   – Вижу, – откликаюсь холодно-скучно.
   «Молодец! – хвалит голос. – И как это тебе удалось?»
   «Внезапными перепадами её настроения меня уже не удивить. И во время затяжной грозы свыкаются с молниями и раскатами грома». 
   Её верхняя губа вздёргивается усмешкою; зубы взблёскивают влажно, хищно.
   – На тебе с самого рождения поставлена отметина, что-то вроде красного фригийского колпака, воспринимаемая или таинственным третьим глазом, или чем-то ещё; я не имею об этом никакого представления. – Помолчав, она, глядя на меня остановившимися глазами, в выражении которых не осталось ничего от прежней Машеньки, продолжает говорить (почему-то мне кажется, она нисколько не озабочена, слушаю я её или нет): – Колпак раздражает людей, принуждает их относиться к тебе насторожёно. Люди правы: от тебя, словно от потустороннего тролля, истекает давящая волна, особенно когда ты глядишь так странно, что твоему собеседнику поневоле начинает казаться, будто сквозь него, как сквозь стекло, ты глядишь на нечто видимое за его спиною только тебе, и это «нечто» гораздо значительнее, нежели собеседник, ничем, кроме разве что своей возмутительной заурядности, не примечательный. (Она вдруг начинает задыхаться.) Жизнь обыкновенных людей тебе неинтересна; ты научился или же привык жить своею, параллельною, нигде не пересекающейся с их жизнями. Ты особенный, и эта особенность, надо признать, вызывает к тебе интерес. (Она оскаливается сардоническою улыбкою.) Но интерес этот быстропроходящий: ты похож на змею, проглотившую собственный хвост, ведь ты замкнут лишь на самого себя, и потому, как тебя ни поворачивай, с какого ракурса на тебя ни гляди, не найдёшь ни начала, ни середины, ни конца. (Она глядит на меня едва ли не с ненавистью.) Ты полностью соответствуешь своей фамилии. Ты живёшь по ошибке, понимаешь?
   Молча пожимаю плечами, думая про себя: «Да, я всего лишь промах природы; но сей факт мне и без твоих примечаний давным-давно известен».
   – Зачем вы приехали? – спрашиваю без надежды на ответ. Маша, будто не слыша вопроса, мирно улыбаясь, продолжает говорить:
   – Когда я приневолено ехала в отцовскую усадьбу, то решительно не знала, как буду развлекать себя в уездной глуши. Но потом вспомнила о твоём существовании (отец часто о тебе рассказывал), и даже нафантазировала себе портрет деревенского затворника: непременная эспаньолка, пенсне; портрет оказался далёким от оригинала. «Готово развлечение, – подумала я тогда. – Позабавлюсь с этим писакою от души, пока работники ремонтируют квартиру». Кстати, тогда мне и в голову не пришло поинтересоваться, что именно ты пишешь и с каким успехом; сейчас тем более неинтересно. Когда увидела тебя воочию, ты показался мне лёгкою добычею: размазня, и вообще – слюнтяй. Решила не тратить времени на лобзания и прочие пустяки, и сразу же приступить к делу; ожидала от тебя, как и от других мужчин, желания поупражняться на ложе любви...
   В груди пробуждается игольчатый зверь. Медленно, словно нехотя, потягивается туловом величиною в кулак. Поворачивается на другой бок.
   Комната качается, стены растворяются в розово-свинцовом тумане. «Спокойно. Надобно опереться о подоконник, иначе упаду».
   – Но потом... Ты слушаешь? Что это ты весь бледный? Зайчонок, не вздумай при мне преставиться! Когда договорю и уйду – поступай как знаешь. Так вот, потом я вдруг почувствовала, что мне начинает нравиться уморительная восторженность твоих слов, телячье (иначе и не скажешь) обожание, ведь ты глядел на меня, как на прекрасную фею из рождественской сказки, не подозревая, что пред тобою всего лишь её антипод – гарпия. Мне сделалось даже совестно (впервые за четыре, наверное, года), помнится, я даже подумала... впрочем, не так уж и важно, что я подумала. Скоро ты предложил мне выйти за тебя замуж. Уморил! Глупо, едва достигнув семнадцати лет, выходить замуж за влюблённого старика. Да, ты носил бы меня на руках...
   – Так и было бы... – подтверждаю невнятным бормотанием.
   – ...но зачем мне это нужно? – запальчиво договаривает она, то ли не расслышав мои слова, то ли не обратив на них внимания. – И я решила переходить к делу без промедления: прискучило терзать плоть аскезою, да и твоя трепетная влюблённость уже начала меня утомлять. Я была абсолютно уверена в немедленном успехе, но оказалось, что легче соблазнить статую в городском саду, нежели такого старого и робкого зайца, как ты! Да что говорить обо мне, когда у тебя недостаёт смелости обабить собственную горничную!
   Не подобает высказываться о Парашке уничижительно!
   Выпрямившись, говорю вздрагивающим голосом:
   – Мария Евграфовна, вашему цинизму сам Диоген Синопский позавидовал бы...
   «Недурственно сказано, – раздумчиво роняет голос. – Чувствуются сибирская стужа и раскалённая – корсиканская – злость».
   «Помолчи! – обрываю его, слушая краем уха, как Маша восклицает: „Куда ему до меня, ведь он всего лишь жалкий мужчина!“ – и захлёбывается вначале смехом, вот уже и хохотом. – Два негодяя кряду – это два козырных туза в колоде, явный, согласись, перебор. Вопрос: поддельная карта – это ты или она? А, быть может, вы оба – подделка?»
   Перебиваю уже рыдающий хохот:
   – Мария Евграфовна, пожалуй, пора и мне сказать несколько нелестных слов в вашу сторону. (Она мгновенно замолкает, взглядывает с интересом.) На самом деле вы рассказывали гадости не обо мне, а о себе самой, ведь характеры наши схожи, и, пожалуйста, не говорите, что, мол, ничего подобного, потому что это так и есть. Коротко говоря, вы не сможете ни повелевать мною, ни подчиняться мне, и, наоборот, я не смогу ни повелевать, ни подчиняться. (Она выделывает губами нераспознаваемую усмешку.) Вы понимаете это, но беситесь ещё и по другой причине. (Она нахмуривается.) В институте вам всучили знания средней руки, но вы посчитали себя девицею подлинно образованною, и у вас тут же развилось гипертрофированное самомнение, болезнь девятерых из десяти вчерашних студиозусов. Присовокупляю неврозы – последствие праздной жизни, в которой вы, не зная, чем себя занять, мечетесь, словно мышь в ведре, но лишь попусту растрачиваете физические и нервные силы. Вы пребываете в непрестанном, я даже так скажу, закоренелом безвоздушье губернской столицы, где каждодневно вам встречаются одни и те же неинтересные люди, происходят одни и те же обязательные события, вроде колокольного перезвона на Рождество или Пасху, да криков извозчиков «Па-аберегись! Рраз-здайся! Куды прёшь? Вот я тя кнутом-то перепояшу!», а вот душевнохватательного («нервенного», как говаривает мой конюх Прокл), остренького такого, чтобы вдруг разом взбудоражило кровь и мысли, – нет, отчего-то ну никак не происходит. Отсюда проистекают ваши, Мария Евграфовна, экзальтированные проделки. В сегодняшней вы с устрашающей убедительностью изображаете погрязшую в блуде девушку, чей образ – догадаться, право же, нетрудно – заимствован из какого-нибудь романа, скорее всего, французского. (Она отвечает улыбкою, представившейся мне вымученною: её лицо, словно от лихорадочной судороги, неприятно перекашивает на сторону.) У вас выдающийся талант перевоплощения, но предупреждаю: существует весьма опасная вероятность увлечься образом, созданном вашим или чужим аморальным и безнравственным воображением и, заигравшись, остаться в этом образе навсегда. Так, что ещё добавить... Вы вызываете самый пристальный интерес прежде всего своею естественностью, практически не встречающейся у девушек, прямодушием (а в любом обществе это качество – редчайшее), и даже колкость, сказанная вами в лицо, почему-то не воспринимается таковою. Вы созданы даровать счастье, и это ваша действительная роль, но вы с запозданием поймёте это в день, когда ваша молодость пройдёт, то бишь, когда плоды жизни вам впервые не принесут, самой придётся идти за ними на рынок. (Она дёргает головою, сжимает губы.) Итожу: начётчица, очаровательная невротическая натура – вот ваш портрет. 
   – В благородство, словно в шахматы, играешь... – говорит она замедленным, сумрачным голосом, глядя на меня исподлобья, – партию вничью сводишь, к экзальтациям, дескать, сказанное – ложь от первого до последнего слова, более ничего... Но ты не лучше прочих мужчин, и даже не старайся предстать предо мною другим... – Не договорив, она глядит мимо меня в окно. – К тому же ничего не смыслишь в женщинах, – прибавляет глухим шёпотом и, словно бы кто внутренне её встряхнул, возвышает голос: – Мне не хотелось прерывать тебя, но вовсе не из вежливости, нет... В твоих словах я хотела услышать ответы на вопросы, но не услышала... Дело в том, что после нашего визита в твою усадьбу я увидела сон, в котором из ниоткуда возникла какая-то женщина, сказала, что она моя мать, и попросила оставить тебя. «Вы не пара», – опередила она мой вопрос и пропала также неожиданно, как и явилась. Утром, едва пробудившись, я взглянула на миниатюрный портрет матери, – да, одно и то же лицо, это была она...
   Проворно шагнув, почти прыгнув ко мне, она, не заметив, что оказалась слишком близко (почти что прижалась: между нашими телами и ладонь не просунуть), вонзается расширенными, мечущими чёрные искры глазами в мои глаза (чувствую, как ноги сразу же непозволительно слабнут), выдыхает:
   – Почему?
   – Что – «почему»? – бормочу, отстраняясь незаметнее; наталкиваюсь на подоконник. «Не в окно же выпрыгивать!»
   – Почему она никогда не приходила раньше? Почему не спросила ни об отце, ни о дочери своей, Лизе? Почему её не заботили мои забавы с другими мужчинами?
   В голове рявкает контрабасная струна. Гул катится, всею своею звуковою тяжестью ударяется в бескостное, мягкое... разваливается, оплетается баритональными отзвуками... мельчает, пропадает.
   Её глаза раздваиваются, расчетверяются колеблющимся эфиром. Это как нельзя ко времени: уже нет сил глядеть в бесноватую метелицу её жутко близких зрачков.
   – Почему она пришла из-за тебя? Ты хуже их всех, или это я тебя недостойна?
   Обнаружив нашу близость, отодвигается равнодушно, словно от умывальника.
   – Зачем мне твоя любовь? На французскую булку намазывать?
   В груди горячим комом вскидывается зверь. Его иглы загоняются в рёбра... Когда боль становится труднопереносимою, вдруг выдёргиваются... Потянувшись, зверь свёртывается калачиком, задрёмывает...
   Перевожу дух, соглашаюсь:
   – Истинная любовь вам, Мария Евграфовна, действительно, ни к чему... Сейчас ни к чему. В будущем – потребуется.
   Она закидывает голову – хохотать. Передумывает.
   – К тому, что ты называешь любовью, меня приохотили с двенадцати лет, и по моему собственному желанию, – говорит она без всяких околичностей, с такою простотою, даже будничностью, что я сразу же верю, что она и не думала лгать, – и она требуется мне уже сейчас, а не в будущем. Если бы ты узнал, кто развратил меня так рано, то, конечно, поразился бы, воскликнул: «Нет, не может быть! Это омерзительные пароксизмы ещё полудетского разума, возомнившего себя взрослым!» – и приплёл бы ещё какого-нибудь учёного или утешительного вздору. Очень даже «может быть»... Однажды в роковой клубок сплелись моя поразительная похожесть с матерью, похоть мужчины, одурманенного водкою до состояния восторженной бессознательности, не разумеющего, где он находится, в прошлом или настоящем, и порочная пытливость, легко пересилившая первый испуг, принудившая меня не открывать уже делающему своё дело мужчине его ошибку.
   «Неужели...» – закрадывается мысль; но догадка – ужасна, и мозг, отказавшись принять её, отгораживается глухотою.
   – Утром, когда мужчина понял ошибку, увидел её причину – меня, он... Долго рассказывать, – перебивает она себя, – да тебе это и незачем. Я повинилась перед ним, он – предо мною... Словом, мы решили, что никто ни в чём не виноват (сознаюсь, по моему настоянию: не шутя опасалась, как бы он не надумал свести счёты с жизнью), тем более что сделано, то сделано, порушенную невинность назад не воротишь. И этою же ночью я пришла к нему как обыкновенная женщина, и после недолгих уговоров заменила ему ту, на которую я так похожа.
   «Евграф Иринархович!» – взрывается в голове...
   – Лиза пытается оградить меня от мужчин, потому и ходит за мною тенью, но... Но тебе это тоже знать незачем. Что же до возраста разума, то летами я, конечно же, много младше тебя, и твоя дочь, если бы она у тебя была, наверное, была бы даже старше меня. – Она меланхолически оглядывает развешанные на стенах картины, желая видимо, отвлечься от уже порядочно утомившего её разговора. – Но самим разумом, житейским опытом, я, пожалуй, буду постарше тебя, наивного деревенского бумагомарателя: то, что тебе кажется небывалым, диким развратом, для меня такая заурядная, как городовой на углу, обыденность, что я уже чувствую себя, по меньшей мере, пятидесятилетнею старухою. Потому обращаюсь не на «вы», а тыкаю запросто, как равному. Недурственно написано, под стать моему настроению, – замечает она, разглядывая голландский пейзаж. Скучно спрашивает: – Скажи, ты всё ещё меня любишь?
   Не могу ответить: мешанина чувств не позволяет. Тем паче одна и та же фраза «Так вот к чему увертюра слышалась!» беспрестанно в голове трезвонится.
   – Вы, мужчины, что обходительные галантерейные приказчики, что купчики – наглецы первой гильдии, что галантные кивероносные гусары, одною и тою же подлостью родственны между собою, – беспечально говорит она, – и для меня вы все одинаковы. Деньги ваши – тоже. Кстати, надумаешь уезжать в Швейцарию, покупателя на имение не разыскивай, прямо обращайся ко мне. Открою в твоей усадьбе частную школу. Крестьянские дети выучатся грамоте на купеческие да гусарские сребреники; не вижу здесь ничего предосудительного.
   Отворотившись, идёт к двери. У порога оборачивается.
   – Поведала тебе свою распутную жизнь, и не жалею: на душе стало как-то свободнее, легче. Знаешь, есть в твоём облике что-то такое... не то поповское, не то блаженное, вот я, как дура околоточная, и разоткровенничалась. То, что ты от меня услышал, более ни до чьих ушей не доберётся, а следовало бы – девицам в предостережение. Да, чуть не забыла... Напоследок мой тебе дружеский совет: женись на Парашке, она сделает тебя счастливым. Писатель и холопка – презабавная пара!
   Она уходит, и её походка уже не кажется мне ни особенною, ни стрекозиною.

   Нехорошо подле окна долго стоять без движения: отекают не токмо ноги, но и бездеятельный мозг тоже...
   Поневоле так подумаешь, ежели за час с тремя четвертями в очумевшую голову прорвалась одна, да и то сумасшедшая, мысль: «Эх, запереться бы сейчас у себя в кабинете с ведёрным графином водки, кадушкою солёных огурцов, да и упиться не просто вдрызг, а до вечного беспамятства!»
   – Самовар, может, подогреть?
   Парашка стоит у двери, уложив руки под грудью, – тихая, словно нет её.
   – С утра маковой росинки не распробовали, а день, поглядите-ка, к ужину вовсю уже клонится, – с каждым словом возвышает на меня голос, глядя жалеющими глазами. – Ладно, ежели бы у нас на столе сроду никогда ничего не бывало! Так ить кушать давно приготовлено: пироги печёны, какие вы, Михаил Евгеньевич, любите, с мясом и капустою, ещё творожники, блины вас дожидаются...
   Она продолжает вкусно перечислять блюда, – а решение уже пришло.
   – Прасковья, надобно обсудить дело касательно нас обоих. (Она бледнеет, роняет руки.) Не пугайся, разговор тебя лишь удивит.
   Говорю недолго.
   – Девушка я честная... ни в чём вас никогда не подведу, – говорит она дрожащим голосом. Хочется поцеловать её за обещание, но почему-то не решаюсь. Прошу:
   – Говори мне «ты».
   Она зажмуривается:
   – Не могу...
   – Привыкай, Прасковья. Как видишь, от Парашки я уже отвык.


Рецензии