Моя эвакуация

                Моисей Городецкий
                Хайфа
                20006г.


ЕСЛИ ЗАВТРА  ВОЙНА...

   По словам невозвращенца Виктора Суворова, который выдвинул версию о том, что Сталин готовил войну, и Гитлер опередил его на три недели, песню «Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой!» Политуправление Красной армии заказало авторам еще до войны, в апреле 41-го, и была она записана в конце мая. Так что версия Суворова не такая уж и бредовая; но мы, беспартийные, в мае-июне еще не думали о войне как о чем-то близком.
   Воскресенье, самый длинный день в году. Прекрасное раннее утро, прохладный ароматный воздух склеивает веки, и расставаться со сном очень не хочется. Из постели меня вытягивает телефонный звонок: звонит  знакомая, живущая в Липках, аристократическом районе Киева. Голос визгливый, истеричный: «Вставайте скорее, началась война! Немцы бомбят Киев!»
   У знакомой информация всегда из первых рук, из высших сфер. Верить - не верить?
   Выхожу на балкон. Тихо, гудков тревоги нет, никаких бомб и выстрелов. Родители проснулись, спрашивают, кто так рано позвонил. Сообщаю, что Ира из Липок перепугалась и подняла панику - мол, Киев бомбят немцы. Спросонья все она перепутала, никакой войны нет, все тихо и спокойно; может быть, объявлена очередная учебная тревога, без гудков и сирен.
   В последние годы, со времен «освобождения» Украины, Белоруссии и Молдавии, а также «конфликта» в Финляндии, нас очень часто будоражили такими тревогами; правда, в бомбоубежища не загоняли (да и не было их в Киеве), но бесконечными гудками и сиренами изрядно портили настроение.
   Я уже решил снова залечь в постель, как вдруг заметил в голубом-голубом прямоугольнике неба, выгороженном соседними высокими домами, одинокий самолет, летящий по какой-то фантастической ломаной линии и окруженный внезапно появляющимися белыми плотными облачками. Не сразу, но сообразил, что это разрывы зенитных снарядов, которыми обстреливается самолет. И сильно удивился - что за учебная тревога, если самолет обстреливают настоящими снарядами?
   Спать расхотелось. Я включил мою гордость - радиоприемник СИ-235, последнее наше приобретение. Киев передает обычный воскресный концерт - украинские народные песни, Москва играет что-то симфоническое. Нормальное летнее воскресенье.
   Мы успокоились. Помылись, отстояли очередь в туалет, приготовили завтрак. За завтраком обсудили с папой перспективы сегодняшнего футбольного матча (киевское Динамо должно было играть то ли с московским Динамо, то ли со Спартаком), на который мы купили билеты. Сегодня был особенный день - открывался новый громадный стадион им. Хрущева, отбирающий звание первого стадиона Украины у старого уютного стадиона «Динамо».
   Время приближалось к 12, радио по-прежнему тихо музицировало. И вдруг заговорило знакомым голосом Левитана; «Внимание, работают все радиостанции Советского Союза! Слушайте важное сообщение!». Эта фраза повторялась многократно, а самого сообщения все не было.
   Наконец, ровно в 12 часов дня, мы услыхали Председателя Совнаркома СССР товарища Молотов. Совершенно убитым голосом он сообщил, что немцы в 4 часа утра перешли нашу границу и бомбили Киев, Минск и Севастополь.
   Объявлялась всеобщая мобилизация.

ВОЙНА!
 
    «Враг будет разбит, победа будет за нами» - этими, ставшими историческими, словами, Молотов закончил выступление (в последующие годы эта фраза всегда приписывалась Сталину).
   В доме стало тихо. Все молчали, мама тихо заплакала. Я тоже молчал - что можно было сказать? И хотя мы все время знали, что с Гитлером война неизбежна, и готовились к ней, пели песни и читали книги про нашу быструю победу, так скоро ее не ждали. Как-то быстро все произошло, неожиданно, без подготовки. И только началось, а уже Киев бомбили, и Минск, и даже Севастополь. А где наш героический Красный воздушный флот и его герои? Как же так?
   Радио продолжало работать, но из динамика сплошным потоком лилась музыка, и никто ничего не объяснял -  где воюют, как немцев бьем, как побеждаем.
   Незадолго до войны вышла книга писателя Шпанова «Первый удар». Вот в ней все было предсказано - как только наши разведчики узнали, что немцы подняли в воздух свои самолеты, мгновенно взлетели сотни наших бомбардировщиков (для пущей убедительности автор снабдил их новинкой - паровыми двигателями!) и через пару часов Берлин был повержен, немцы запросили пощады. Книжка была явной дешевкой, но уверенность в нашем «первом ударе» она вселила и в детей, и во взрослых. Конечно, в простых советских граждан, никогда не знающих правды о своей стране. И не догадывающихся об этой правде.
   И все-таки, несмотря на обещанную Шпановым быструю победу, настроение было тяжелое. Мы сидели в мрачном молчании, никого не хотелось видеть. Пару раз позвонили мои приятели, я быстро отделался от них. Что можно было сказать?
   А тут еще не успело зайти солнце, как маме принесли повестку с предписанием в тот же день вечером явиться в эвакогоспиталь . И, хотя такие повестки маме уже были не в новинку, мы поняли, что в этот раз она уходит надолго.
   Оказалось - навсегда.
   В прошлые кампании мамин госпиталь не выезжал из Киева, да и сами кампании были куцые - никто нигде не оказывал сопротивления, вся «процедура» освобождения продолжалась две-три недели. Хотя мама была стоматологом, причем детским, в госпитале ее определили в приемное отделение, в котором производится разборка раненых. Для мамы эта работа была новая, интересная, да и не тяжелая - раненых практически не было, в госпиталь поступали только больные да жертвы разных несчастных случаев, которых всегда много в армии. Начинала мама службу военврачом 3-го ранга – соответствует капитану, в 42г ее повысили в звании, она стала «майором медицинской службы» и начальником своего отделения.
    Собрав маленький чемоданчик, поздним вечером мама ушла в госпиталь.
   - Теперь мы хлебнем лиха, это не прогулка по беззащитной Польше и хилой Румынии - на прощание горько сказала она. - Как вы будете без меня? Миша, береги папу...
   Я остался главным по дому - отец был освобожден от воинской обязанности, у него был белый билет из-за хронического тромбофлебита на правой ноге; к началу войны было обострение, папа бюллетенил и не вставал с постели более месяца.
   Внешне жизнь в городе не изменилась. Заводы продолжали работать, в театрах шли спектакли, кинотеатры регулярно собирали зрителей. Иногда объявляли воздушные тревоги, но выстрелов и взрывов бомб мы не слышали. Городские кварталы Киева не бомбили даже в первый день - все бомбы сбросили на электростанцию на Подоле и на мосты через Днепр, но ни в одну из целей не попали. На всякий случай я почти на руках перетаскивал папу с нашего 4-го этажа к знакомым на 2-й - все считали, что тут безопасней.
   Казалось, что мирная жизнь продолжается. хотя сообщения только что созданного Совинформбюро были тревожные.
   Проблемы возникли в первые же дни войны, когда первые беженцы из Западной Украины, в основном из Львова, появились в городе - это было уже утром 24-го. Их поселяли в пустых школах, в которые милиция никого не впускала и не выпускала. Мальчишки, конечно, проникали всюду, и мы наслушались страшных рассказов о немецких диверсантах, о многотысячных парашютных десантах. о шпионах, переодетых в форму Красной армии. Всё принималось безоговорочно - иначе никто не мог объяснить, как это на второй день войны людям пришлось бежать из Львова, почему появилось ровенское направление, как пропустили немецкие самолеты к Киеву - и еще много-много вопросов. Все объяснялось «пятой колонной», изменниками и предателями в тылу и на фронте, и в это верили. Шпиономанией заболелы и мы.
   В один прекрасный день на бульваре Шевченко мы с приятелем Нюмкой обратили внимание на милиционера с медалью «За доблестный труд»; конечно, это был шпион, так как мы знали, что милиционеров такими медалями не награждали. Да и сам милиционер был какой-то серый, смурной. Мы пошли за ним, надеясь отследить все вражеские связи. К великой нашей радости, милиционер свернул на Владимирскую, где находилось украинское НКВД. Тут-то его и сдадим! - решили мы.
   Когда шпион проходил мимо здания наркомата, я побежал его «сдавать», а Нюмка продолжал слежку. Конечно, меня отогнали, да еще произнесли много непечатных слов на двух языках в адрес психованных школьников. Расстроеный и обиженный, я догнал Нюмку и мы проводили нашего шпиона до школы, где находились эвакуированные - это слово только появилось в обиходе. Конечно, шпион пошел собирать информацию! Но - нас презрели власти, и мы отправились домой, обвиняя всех и всё в лени и зазнайстве.
   Шпионов ловили не только мы с Нюмкой, их отлавливали и штатские, и милиционеры.. Задерживали всех, хоть чем-то отличающихся от привычного облика советского гражданина. Так, в милиции сутки продержали отца нашего соученика Зинуськи Соркина, так как отец, как правоверный еврей, носил бороду.
   В последние дни июня Совинформбюро ежедневно сообщало об усиленных боях, сначала на Львовском, а затем вдруг на Ровенском и Житомирском направлениях. О сдаче Львова молчали, какой-то город, возможно, Минск, уже сдали на Западном фронте, но мы ничего не знали. Еще 23-го июня я случайно поймал какую-то заграницу, вещавшую по-русски. Это радио рассказывало о многотысячных потерях Красной армии, об уничтожении всей авиации Западного фронта и т.п. Слушать это было ужасно, мы не хотели верить этим убийственным сведениям. Больше мы иностранцев не слушали - боялись соседей, а через день-два НКВД потребовало сдать все приемники. Мы оттащили наш любимый СИ-235 на склад и взамен получили квитанцию с обещанием вернуть его после войны. Говорят, что немцы не тронули этот склад и после их изгнания из Киева он был растащен киевлянами.
   Мы очень мало знали о событиях в Германии - советская пресса соблюдала советско-германский договор о дружбе. К примеру, когда печатали сводки с европейских фронтов, то сначала помещали сообщения немецкого агенства, и лишь потом информацию английского агенства Рейтер (Франция к этому времени уже была разбита). Мы  ничего не знали о преследовании евреев в Германии, об уничтожении их в концлагерях. В СССР антисемитизм еще не стал государственной политикой, хотя слово «еврей» уже исчезло из употребления в газетах и на радио. Евреев еще не расстреливали и не сажали, но на работу брали с трудом, и то не всюду. Об этом дома твердил папа, но я, воспитанный в лучших понятиях  интернационализма, папе не верил. При этом немцев считал заклятыми врагами, постдоговорная (т.е. после заключения в 39 году договора о дружбе) пропаганда о русско-немецкой взаимной любви прошла как-то мимо ушей. Зато предыдущая - до-договорная - пропаганда оставила свои следы, а после начала войны газеты начали наперебой печатать сообщения о зверствах немцев на захваченных советских землях; очень многие, в том числе украинцы, не хотели оставаться «под немцами» и готовы были или воевать, или убраться подальше от фронта, с угрожаемых территорий на восток.
    В конце июня в госпиталь матери начали поступать первые раненые, которых, после экстренной помощи, отправляли дальше на восток. В Киеве началась легкая паника, но еще не началась официальная эвакуация промышленных предприятий, так что из города уезжали или самые мудрые и осторожные, или самые трусливые, те, кому было куда ехать.
   Ни мы с папой, ни наши родственники - дедушка (папин отец) с женой, ни бабушка и сестры матери, - не собирались уезжать.
   Я сдал все комсомольские дела в райком и начал заниматься - по моему плану в августе я должен был сдать экзамены за 10-й класс и подать документы в институт; еще до 22-го я договорился в Политехническом институте о возможном поступлении. Мы были так уверены в скором разгроме немцев, что я не сомневался в реализации своих планов.
   В свободное время мы гуляли с Бетей, но скоро переругались и разошлись, не попрощавшись. Так я и уехал из Киева и ничего не знал о ее судьбе, пока в 42 году не узнал ее адрес через Бюро по делам эвакуированных - такое было организовано в городе Бугуруслане. Однако встретились мы только в середине 50-х, когда и она, и я уже обзавелись семьями и детьми.
   Вдруг - многое происходит вдруг - поздно вечером 4-го июля позвонила мама (она дни и ночи проводила в госпитале)  и приказала утром с вещами и документами быть около госпиталя. Она договорилась с начальником госпиталя отправить нас в более глубокий тыл с первым же эшелоном с ранеными. Больше никого посадить в поезд она не могла, так что оставшиеся родственники должны были надеяться только на себя и бога. И действительно, бог помог, и все благополучно выбрались из Киева - мамины родственники оказались в городе Бузулуке (недалеко от г.Чкалова и станции Оренбург - по неисповедимым правилам при переименовании городов оставляли старые названия ж.д. станций), а дедушка с женой добрались до Минеральных Вод, где и были убиты немцами в 42г. А ведь Северный Кавказ был далеким тылом, и мы совсем не беспокоилиь о стариках. Нам казалось, что все надежно укрылись от фашистов!
   Итак, ранним утром 5 июля я нагрузился фанерным чемоданом с наскоро собранным барахлом и пошагал через весь город, буксируя ковыляющего папу. Собирались мы бестолково и поспешно, да и сколько имущества мог я утащить на плече в одном чемодане? Мы даже забыли на буфете единственную золотую вещь, которая была в доме - мамины наручные часы, которые она пожалела взять с собой в армию, чтобы не украли.
               
***
                Про часы...
    Немного о часах. Одно из сильных впечатлений детства - золотые часы «Лонжин» прямоугольной формы, с золотым браслетом, на волосатой руке дедушкиного гостя. Такой красивой игрушки я еще никогда не видел! Часы в то время были почти антикварной редкостью - советских часов было очень мало, в магазинах они не продавалиь, их «распределяли«. Все., что было у людей, осталось от раньшего времени и продавалось втридорога из-под полы. Мама получила свои часы при поступлении в гимназию, и был этот подарок сделан в 1909 году. Как ни странно, часы все еще ходили и были достаточно точны! У папы были карманные часы знаменитой фирмой Мозер, изготовленные тоже в начале века и подаренные ему родителями. Папины часы крепились к цепочке, но при советской власти цепочку уже не тянули через весь живот справа налево, а стыдливо прятали в верхнем карманчике пиджака вместе с часами. Часы были с одной крышкой, что снижало их ценность - шикарные часы должны были иметь две крышки и играть музыку при открытии. Каждый день папа проверял часы по радио или по телефону - служба говорящих часов уже существовала.
   Наиболее современными были мои часы, которые папа привез из «заграницы», из Львова. Корпус был серебряный, а механизм - «на цилиндрах». В переводе на понятный язык это означало, что все оськи сидели прямо в отверстиях в латунной часовой плате, эти отверстия очень быстро разбалтывались, часы теряли точность и в конце-концов переставали тикать. Но мои еще тикали, и я ими очень гордился. Их судьба была печальна - в 42г в Саратове с них соскочил верхний ободок со стеклом, никто не брался его заменить. Я нашел выход - засунул часы в круглую коробочку из-под вазелина, вставил в крышку плексиглас и в специальные прорези - ремешок, и еще месяцев 6, несмотря на издевки окружающих, гордо носил их. Но - вазелиновая коробка открылась, стрелки поломались, и часы пришлось выбросить. Новые часы появились у меня только в 50-е годы...

   
    Папа настоял, чтобы я взял два «всесезонных» пальто, которые были без утеплителя и носились весной и осенью. Пальто были неказистые, из советского неизносимого драпа; им было далеко до моднейших пальто из «моля», которые носили члены внутренней партии и товароведы. Зато у моего пальто был разрез сзади, что сразу переводило его  в категорию модной и взрослой одежды. В 9-м классе я уже не стеснялся быть модным, а еще в 8-м отказывался носить новое зимнее пальто с таким же разрезом, так как считал его слишком пижонским. Ни у кого в классе не было пальто с разрезом!
   Было лето, тепло, и сама мысль о необходимости тянуть тяжеленные пальто была мне ненавистна. Нежелание брать с собой много вещей оправдывалось не только моей ограниченной  грузоподъемностью, но и святой верой в скорую и неизбежную победу Красной армии. Вот-вот немцев погонят назад, мы вернемся домой и все будет, как было...
   «Зачем пальто, до осени будем дома», - ворчал я, но не посмел ослушаться. Зато потом пальто надежно согревало меня - и в лютые волжские морозы в Саратове, и в ветренные холоднющие дни в оренбургской степи, и в холодной и голодной Москве 43-46 годов. Не помню только, куда оно делось, может продали на толкучке?
   Жизнь сложилась так, что в Киев мы уже не вернулись. Папа, съездивши в 46г в командировку, в нашей квартире не нашел ничего нашего; даже тяжеленную изразцовую печь, которая грела нас в 30-е годы, когда не было ни света, ни отопления, сперли и вынесли из квартиры...
   После долгих хождений по спящим улочкам мы добрались до госпиталя, нас встретила мама и отвела к ж.д. путям, где стоял поезд. Посадка в эшелон прошла не без приключений. Когда папа садился в вагон, появился комиссар госпиталя и поднял шум - почему штатских пускают в поезд? Разбирательство продолжалось минут 30, начальник госпиталя, хороший хирург с тремя шпалами в петлицах - военврач 1-го ранга, не уступал комиссару-скандалисту (в звании старшего политрука, всего три кубика!), и объединенными усилиями начальника и мамы сопротивление политрука было сломлено. Папа влез в вагон, поезд тронулся, и мы поехали в ... никуда.
    5 июля, через 13 дней после начала войны. мы покинули наш киевский дом. Навсегда!

ХАРЬКОВ.

   В те дни в обиходе появилось слово «эвакуация», которым стыдливо заменили старое слово «бегство». Слово было новое, не русское, и часто можно было услышать такой диалог: «Вы кто, беженцы? Не, мы выковыренные...»
   Может быть начальству был известен конечный пункт нашего маршрута, но от нас это скрывали. Как обычно, все было засекречено.
   Сутки поезд стучал по стыкам и в конце-концов нас высадили на каком-то полустанке. Оказалось, что мы находимся под самым Харьковом. Это было очень удачно, так как в Харькове жила тетя Роза, папина сестра, и мы сразу имели крышу над головой. Правда, до крыши надо было добраться, но это было уже плевым делом - ходили трамваи, и скоро мы ввалились к тете, в одну комнату, в которой она жила с мужем Рафаилом. Тетя нас не ждала, но приняла очень тепло. Комната была большая, нам поставили раскладушки и взяли на довольствие. Роза - я никогда не звал ее «тетя» - преподавала немецкий в военных училищах, а муж занимался какой-то химией. Детей у них не было, Роза увлекалась различными рациональными питаниями и держала Рафаила, а потом и нас, впроголодь. При этом все жили мирно и дружно.
   У новой квартиры было большое удобство - ее положение. Мы оказались в самом центре Харькова, рядом с театром, с «самой большой в Европе» площадью Госпрома и недалеко от площади Тевелева. Тут не было административных зданий и район соответствовал киевскому Крещатику, по нему «гуляли». Тут же находился театр, кажется, русский.
   Над входом в театр висел рупор - уличный динамик ватт на 20; утром и вечером под ним собирались толпы, слушая «От Советского Информбюро». Радио в квартирах было редкостью, последние сообщения можно было узнавать только на улице или лишь на следующий день из газет.
   Известия были нерадостные, толпа стояла молча, без комментариев и обсуждений. Через месяц, ко дню нашей следующей эвакуации уже из Харькова, немцы заняли всю правобережную Украину, Белоруссию, многочисленные города на пути к Москве. А ведь незадолго перед этим мы получили оптимистическое письмо из Киева, от наших соседей, - в городе спокойно, немцев отогнали, возвращайтесь домой! Как все в СССР, мы не имели никакой информации о реальном положении дел, в том числе и о положении на фронтах. В официальных сводках никогда не сообщали о сданных городах; излюбленным методом было объявление новых «направлений». Только те немногие, у кого были подробные карты СССР, мог сообразить, что сдали кучу городов, сдали втихаря; все скрывали - как всегда, не от врагов, а от своего народа. Чтобы не поколебать веру в великого Сталина! И только о больших городах - Киеве, Смоленске, Минске и т.п. сообщали в сводках, но с очень большой задержкой. Но знаем об этом мы только сегодня, а тогда свято верили Информбюро...
   Хотя это был период непрерывного отступления Красной армии и сводки были одна другой страшнее, ни на мгновение не появлялась мысль о возможной победе немцев. Мне кажется, что дело было не только в детской глупости и самоуверенности; так же думали взрослые, окружавшие меня. Конечно, они вполне представляли себе войну - все прошли через 1-ю мировую и гражданскую, но вера в могущество нашей армии была непоколебима. Все говорили о силе нашей армии и удовлетворялись заявлением вождя и учителя о вероломном нападении и временном отступлении, позвоночником верили в победу, нашу победу. Ну, еще месяц, еще полгода - и мы немцам покажем! А пока по уличному радио передавали «Синий платочек», песню о любви и разлуке, но - временной.
   Вспоминаю одну неожиданную встречу. Перед отъездом из Киева я получил повестку, в которой мне, как допризывнику (мне было почти 17 лет) предписывалось 10 июля явиться с вещами на сборный пункт по указанному адресу. Приглашение мы расценили как глупую шутку, и я уехал без всяких угрызений совести, не чувствуя себя дезертиром. И вот в Харькове я встретил на улице двух ребят из своего класса, оборванных и голодных. Оказалось, что по такой же повестке они явились в военкомат, их собрали несколько сотен и скопом отправили «на восток». Шли они пешком, их не кормили; постепенно все разбежались, и теперь ребята пробирались в какой-то город (не помню, куда), где могли быть уехавшие из Киева родители. Роза накормила ребят, мы сообща выделили им сколько-то денег, и они побрели дальше. Очевидно, ретивые начальники в Киеве решили не оставлять немцам будущих солдат и намеревались вывезти их организованно, но все получилось «как всегда» (эта великая фраза была произнесена через 50 лет после описываемого, но она характерна для всех советских начинаний «с лучшими намерениями»).
   Больше я ребят не видел, и судьба их мне неизвестна. Когда в 70-х годах я собрал в Киеве оставшихся учеников 9-го «а» класса 52-й школы, о судьбе  мальчиков, явившихся по повестке, никто не знал.
   До самого нашего отъезда из Харькова не было трудностей с пропитанием, магазины торговали нормально, я даже не помню очередей - уж меня бы туда посылали. А вот откуда у папы были деньги - не знаю, у нас никогда не было сбережений. Возможно, папа получал по денежному аттестату мамы, но их к этому времени, по-моему, еще не ввели. Но, так или иначе, мы не голодали.
  Я подал документы в авиационный техникум - решил не протирать штаны в 10 классе, а приобретать специальность. Меня приняли на 3-й курс; условием поставили сдачу начертательной геометрии, которую проходили на 2-м курсе. Я засучил рукава и собрался  ее учить (по учебнику Гордона!), и выучил бы, но - начерталка не понадобилась. 
   Папа болел, выходил из дома редко, тетя ходила в свое училище, на мое воспитание у нее не хватало времени. Ее муж Рафаил, интеллигент в пенсне, целыми днями пропадал в институте и нашей семьей интересовался мало. Ничто не ограничивало моей свободы, никаких проблем, кроме сдачи начерталки и очередных поцелуев с Женей, не было. Женя была дочерью каких-то знакомых Розы. У них - у дочки и мамы - была большая квартира, и я часто оставался в ней ночевать. Спал на полу, но сны были крепкими. Дочка Женя была симпатичной студенткой мединститута, кажется 3-го курса, и ко мне явно неравнодушной.  Я же в любви был полный профан, так что дальше поцелуев дело у нас не пошло. Любовь была романтической и почти платонической. Целыми днями мы с Женей шлялись по городу, гуляли в парке Шевченко или просто по улицам. Излюбленным местом для прогулок было старое запущенное кладбище недалеко от ее доиа. Буйные кустарники скрывали нас от посторонних взглядов, впрочем, и взглядов не было - таких бездельников, как мы, было немного. Хотя рядом с кладбищем находилось студенческое общежитие «Гигант», студентов практически не было, так как были каникулы и еще никто не приехал в город. Нормальные взрослые люди без дела на кладбище не забредали, дети предпочитали другие места для игр.

ВОЛГА.

   В начале августа в городе пошли разговоры о необходимости бежать дальше, на Урал, в Сибирь, в Среднюю Азию. Хотя Харьков еще не бомбили и - по сводкам - немцы еще не перешли Днепр, жители потихоньку начали перебираться на восток. Начали паниковать и мы. Так как для выезда из города нужно было получить пропуск, перед городским отделом милиции начали выстраиваться дикие толпы, со всеми атрибутами советских очередей - с номерами на ладошках, внезапными перекличками для отсеивания отсутствующих, толкотней и драками. После одного дня стояния в толпе я понял безнадежность этого мероприятия; слава богу, на деле разрешения вообще не понадобились - я уехал с санитарным поездом, а папа и семья тети Розы выбрались с институтом, где работал Рафаил.
   Наш выезд из Харькова был еще более скоропалительным, чем из Киева. Вечером 30 августа, накануне моего дня рождения, который мы с Женей решили отпраздновать вдвоем на том же кладбище, пришла телеграмма от мамы: 31 августа ее госпиталь будет проезжать через Харьков, нам с папой предлагалось быть с вещами на такой-то маленькой станции под городом. А потом мама посадит нас в свой эшелон и мы поедем на восток все вместе. Все было так скоропалительно, что все мои документы, в том числе свидетельство об окончании 9-ти классов, остались в техникуме. На руках у меня была только грамота «за видминны успихи та зразкову повединку». С этой грамотой я и шел дальше по жизни.
   Я успел только узнать у Жени адрес ее родственников в Куйбышеве, через которых можно будет поддерживать связь; не помню, были ли наши родственники - сестры мамы с семьями - уже в Бузулуке, или нет, но какой-то адрес был и у нас с папой. Мы оставили его Розе, отправились ранним утром на место свидания с мамой и полдня прождали ее эшелон; когда пропала последняя надежда, Бог смилостивился, и мы узнали, что санитарный поезд. остановился недалеко за пределами станции. Сейчас трудно даже представить, каким образом распространялась и получалась информация, но все военные тайны местного значения всегда были широко известны и всем доступны. Когда мы добрели до поезда, увидели, что мама нарушает субординацию и ругается с комиссаром госпиталя, уже капитаном, который был в Киеве только старшим политруком. Оказалось, что он запрещает посадить в поезд папу, на этот раз как военнообязанного; никакие доводы, с демонстрацией папиного «белого билета», не помогли, и поезд тронулся, оставив бедного больного папу на платформе с тощим мешочком за спиной, в котором было его немногочисленное барахло.
   В Харькове я впервые вкусил прелести бесконтрольной жизни, не ограниченной родителями. Вряд ли тогда я сразу почувствовал себя взрослым и самостоятельным - об этом как-то не думалось. Но возвращаясь мысленно к тому времени, сейчас я понимаю, что именно тогда во мне впервые пробудилась смелость принимать решения и отвечать за них. Отвечать не перед папой-мамой, а перед собой, перед своей жизнью, которой может быть плохо от плохих решений. Я и раньше принимал решения - например, о каком герое писать былину (в 8-м классе), но эти решения были маааленькими, не принципиальными, не меняющими жизнь. В Харькове что-то изменилось. Так, решение отказаться от окончания 10-го класса и перейти в техникум - хотя я всегда твердо знал, что моя дорога ведет обязательно в институт, а техникум, по существующим правилам, надолго прерывал эту дорогу - требовало ухода с проторенной дорожки. Это не было простым переносом документов из школы в другое учебное заведение, это была ломка стереотипа, привычного образа мысли, изменение всех продуманных планов на будущее.
   В последующие годы решения были не менее «судьбоносные». Так, я решил параллельно с учебой в техникуме сдать экстерном экзамены за 10-й класс и получить аттестат зрелости; я решил поступить в мединститут (мысли об изучении радиоизлучений мозга меня не оставляли), смог для этого перебраться в Куйбышев и там подать документы в Военно-медицинскую Академию; я смог в тяжелую минуту пробиться в Бузулук и уже оттуда поехать в Москву, в авиаинститут. На втором курсе я поехал в Рыбинск, на третьем - женился и пошел работать.
   Мамы не было, а с папой я никогда не советовался, всегда ставил его перед свершившимся фактом. Не думаю, что моя жизнь от этого была счастливее; спустя многие годы мне кажется, что будь жива мама, она знала бы обо всем и не допустила бы до многих глупых поступков. Но ее не было, и я с юношеской самонадеянностью делал все «Сам».
   Моя самостоятельность сослужила мне службу потом, в зрелые годы, когда родители, если бы и были живы, уже ничем не смогли бы помочь. Начало профессиональной (или семейной) жизни отдаляет нас от родителей, делает наши проблемы - как нам обычно кажется - мало понятными для них, и их советы с ходу игнорируются. К тому же, когда с годами родители теряют свой, обычно достаточно высокий гражданский статус и общественный вес, а проще говоря, прекращают работать, у детей появляется некое неосознанное убеждение в полной бестолковости папы и мамы и в необходимости учить их жизни, как несмысленышей. Возможно, это закон природы и общества, в наше время осложненный как быстрым прогрессом науки и техники, так и деформациями нравственности и культуры. В доброе старое время старики были хранителями мудрости, а теперь, когда все сказочно быстро меняется, они могут быть только обузой и тормозом при движении вперед.
   Я убедился в этом и в отношениях со старшей дочерью Илькой, и - тем более - с младшей Таней. Они так же не хотят слушать наши советы, как мы - их. Я стараюсь не переживать по этому поводу, хотя иногда - несмотря на все теоретические выкладки - становится обидно из-за их невнимания а иногда просто пренебрежения В таких случаях обиду глотаешь молча и делаешь вид полной гармонии.
               
НЕМЕЦКАЯ РЕСПУБЛИКА БЕЗ НЕМЦЕВ.

   Поезд шел на восток, куда, мы не знали. Настроение было паршивое - как папа выберется из Харькова, куда повезут нас и как об этом узнает папа? Все было неясно, хотя ходили смутные разговоры, что госпиталь будет базироваться в Саратове. Но вот ранним утром поезд прогромыхал по бесконечному мосту через широчайшую реку - это могла быть только Волга! На первой же маленькой станции поезд застрял, я пошел изучать окрестности и увидел на одном кране надпись Kohende wasser (за точность текста не ручаюсь, такое  сочетание звуков осталось в памяти); я понял, что привезли нас в республику немцев Поволжья. Поражало отсутствие людей - на всей станции крутился только один человек в красной фуражке, очевидно, начальник. И больше никого - ни пассажиров, ни продавцов с лотками, ни просто зевак, как бывает обычно на вокзалах. Вроде и война сюда не дошла, и бомбежек не было, а все люди исчезли. Ясность внес один раненый, который сказал, что незадолго перед ранением он в штабе слышал, что в республике немцы высадили десант, и местные жители им помогали. Слуху о десанте поверили и, хотя в то время еще никто не подозревал о возможности насильственной депортации целого народа, все поняли, что отсутствие людей связано с десантом. Примерно через час поезд прибыл на вокзал города Энгельс, и тут слухи подтвердились. Нам сказали, что за пару дней до нашего приезда всех немцев посадили в теплушки и куда-то повезли. Каждому разрешили взять 20 кг имущества, и больше ничего. Повезли людей на восток, «подальше от фронта», как говорили оставшиеся жители. Говорили также о немецких десантниках, которым помогали местные немцы. Десантников никто не видел, боев никто не слышал, но раз власти сказали - значит, все так и было. Газеты, конечно, о депортации ничего не писали; утверждать это не буду, так как в это время газет вообще не читал и знаю все с чужих слов.
   Я предполагаю, что - в отличие от выселений чеченцев, татар и калмыков, которых после войны наказывали за настоящие или придуманные преступления - высылка немцев была превентивной мерой, «на всякий случай». Немцев вывезли всех поголовно, включая преданных коммунистов и руководителей республики; маленький пароходик, ходивший из Саратова в Энгельс и носивший имя последнего немецкого председателя Совнаркома, переименовали. О целом народе напоминали только забытые немецкие надписи на ж.д. станциях, которые не попались на глаза начальству. Куда немцев вывезли, никто не знал.
   Уже потом, живя в Саратове, слышал много историй, связанных с выселением немцев. В деревнях остался некормленный скот, всюду, жалобно мыча, бродили недоенные коровы и козы. Собаки и кошки зверели и охотились за любой живностью, многие перебрались через Волгу и разбойничали в Саратове. Через некоторое время местные власти мобилизовали в деревни студентов - ухаживать за скотом, который постепенно перевозили на бойни. В поезде Саратов-Энгельс слышал воспоминания двух студенток: «Понимаешь, подошла к козе, пытаюсь ее доить, а мальчишки хохочут и советуют не трогать козла. А кто их разберет, они все бородатые и с рогами, и козы, и козлы».
   Впрочем, в области не очень сожалели о немцах; кроме ненависти к ним, как к соплеменникам гитлеровцев, сыграл, вероятно, и «материальный» фактор - думаю, многие нажились, занимая пустые немецкие дома или попросту их грабя. Не слыхал, чтобы с этим боролись - иначе слухами полнилась бы земля, ведь  в СССР информация - по крайней мере, правдивая, - поступала исключительно «через одну бабу»
   Так, с несчастья целого народа, началась наша жизнь на новом месте..
   Так как многие дома стояли пустые, работники госпиталя разместились достаточно удобно. Кормили прилично, раненых было мало, сестры и врачи отдыхали. В состав медперсонала входили также санитары, обычно достаточно крепкие мужики, таскавшие носилки с ранеными при разгрузке прибывающих эшелонов. Среди них, обычно деревенских, белой вороной выглядел еврей по фамилии Поляк, инженер из Киева. Чем-то он был болен и был «годен к нестроевой», благодаря чему и попал в госпиталь при его формировании в Киеве. Поляк был образованный и веселый человек, и до приезда папы часто бывал в нашей с мамой хате и рассказывал многочисленные еврейские анекдоты. Но вскоре привезли раненых и начались обычные госпитальные будни, оставляющие маме время только для короткого сна и утреннего умывания.
    Мама работала, я бездельничал. Мама решила пристроить меня в госпиталь «рабочим по кухне», но я запротестовал, так как хотел учиться. Узнал, что в Саратове тоже есть авиационный техникум, и подал туда заверенную копию моей похвальной грамоты за 9-й класс. Меня приняли на 3 курс, сдавать, в отличие от Харькова, ничего не понадобилось, и мне оставалось бездельничать еще месяц, так как занятия начинались только 1 октября.
   Беспокоила судьба отца. Но вдруг, в один из ясных осенних дней, появился измученный, но невероятно счастливый папа. Его приключения были просто невероятны, а их счастливый конец иначе, чем подарком судьбы, не назовешь.
   Папин рассказ был короток. После нашего отъезда из Харькова он находился в полной растерянности, и когда институт Рафаила эвакуировался в город Чапаевск под Куйбышевым (Самарой), он поехал тоже. Но его все время грызла мысль о нас, и, вспомнив неясные разговоры о перебазировке госпиталя в Саратов, он решил искать нас в этом почти миллионном городе - естественно, адреса у него не было, так как из Харькова он уехал раньше, чем наше письмо с нового места смогло дойти до него. Из Чапаевска он добирался и без пропуска, и без билета; по великому везению его нигде не задержали и даже не проверяли, хотя в то время самостоятельно путешествующий еще не старый мужчина автоматически вызывал подозрение в дезертирстве.
   Добравшись до Саратова, он решил не искать ночлег, а первым делом отправился на городской базар, главный источник информации о городских событиях. И первая женщина в военной форме, к которой он обратился с вопросом о враче Иде Моисеевне Фельдман, оказалась сестричкой из маминого госпиталя, приехавшей на рынок за какими-то неотложными покупками! И вот к вечеру, уже в сумерках, мы услыхали стук в дверь, я открыл ее и чуть не сел - за дверью стоял отощавщий папа, а за ним радостно улыбалась сестричка. Все целовались, все радовались, и мама тут же отвела папу в госпитальную баню - отмываться с дороги. Семья снова была вместе!
   Жизнь на Волге отличалась от беззаботной харьковской жизни. Во-первых, все должны были работать - не могли взрослые мужики, папа и я, сидеть, ничего не делая, на маминой шее. В Энгельсе для папы работы не было, и он несколько раз ездил в Саратов на переговоры. Так как перед войной он, как специалист по древесине,  отвечал на Украине за «деревянные» поставки авиационным заводам всего Союза, то в результате его приняли на завод «Саркомбайн», который давно уже вместо комбайнов делал самолеты. В то время самолеты были деревянными, и папа пришелся заводу ко двору. Но - завод находился в пригороде Саратова, ездить трамваем из города было очень долго, и папе пришлось снять угол в заводском поселке.


ТЕХНИКУМ.

   В техникуме меня приняли на отделение ХОМ, или «холодной обработки металлов», проще говоря - на отделение, готовившее мастеров для механических цехов моторостроительных заводов. Не бог весть что, но выбора не было. В школу я идти не хотел, а другие, кроме авиационной, специальности меня не привлекали.
   Так как жить с папой в заводском поселке было невозможно, пришлось поселиться отдельно, в городе. Я снял «койку» у милой старушки Евдокии Кирилловны, которая обычно сдавала комнату о пяти койках студентам физкультурного техникума. С началом войны студенты ушли в армию, и я оказался один в пустой комнате - хозяйка жила за стенкой. Мне повезло - одинокая старушка заботилась обо мне, готовила мне еду, стирала, штопала, так что я был пригрет и обласкан. В конце года к хозяйке принудительно вселили какого-то старого большевика, которого она в комнату не впустила, а поселила в угол за большой русской печкой; очень скоро большевика «хватила кондрашка», по его собственному выражению, в больницу его не взяли, а Евдокия Кирилловна отказалась ухаживать за ним. Эта работа пала на меня, и я добросовестно ходил за ним около месяца, пока его не забрали в какое-то заведение для старых большевиков. К этому времени он почти оклемался и обучал меня премудростям марксизма. Должен сказать, что еще в школьный период я интересовался - после прочтения знаменитой 4-й главы Краткого курса - диалектикой и даже изучал ее по популярной книге Розенталя, так что поучения опытного марксиста были мне интересны.
   Про будущие занятия в техникуме я не думал, так как никакого представления о работе мастера и холодной обработке металлов у меня не было. Я знал только то, что видел у дедушки - металлы режут пилой, скребут напильниками и сверлами сверлят. Кроме того, их с большим трудом паяют. О своей будущей  специальности я имел более чем смутное представление, мне представлялось что-то холодное и противное, вроде ледяной воды в ботинках. В техникуме были отделения получше - самолетное и моторное, но на них меня принимали только на 1-й курс из-за множества специальных предметов на первых двух курсах. Пришлось смириться и начать изучать передние и задние углы у резцов, что я не смог запомнить - где какой - даже в институте. Мне казалось, что названия углов явно перепутаны и я все пытался обосновать это логически, за что меня систематически воспитывали. Вообще казусов было много: я не понимал, почему револьверный автомат не стреляет, а только холодно режет металл, почему у узлов станка такие «семейные» и зубоврачебные названия - бабка, резец, кулачок, как работает кулачковый автомат и т.п.               
    Ребята в группе были более подкованы, у них были экскурсии в цех, да и крутились они на ХОМе уже третий год.
   Моя «большая любовь» ко всякой холодной обработке и к ее средствам проявилась и в институте, когда на 3-м курсе мне пришлось сдавать экзамен по предмету «Металлорежущие станки». Я пришел к доценту Кацу, который читал нам эту науку, с надеждой «проскочить», поразив его своей зачеткой, в которой до этого были одни «отлично»». И я действительно поразил его настолько, что он предложил прийти мне еще раз, так как такому замечательному студенту тройку он ставить не может. И я пришел еще раз, и снова был изгнан, и только на третий раз он решился поставить мне в зачетку отметку, благо в этот раз я уже тянул на 4. И тут я вступил в дискуссию, утверждая, что станки я вижу только в белых тапочках и заниматься ими никогда не буду.
  «Не зарекайтесь»- сказал мне доцент Кац, и оказался прав.
   С 1949 по 1991 год, т.е. практически всю сознательную жизнь, я занимался этими самыми станками. И теперь я убежден, что любое знание когда-нибудь пригодится, ибо пути господни неисповедимы. 
   К началу занятий наша семья разбилась на три лагеря - мама жила в Энгельсе, через Волгу, я жил в самом Саратове, а папа далеко за городом. К маме я ездил по воскресеньям, сначала на пароходике, потом на поезде и зимой - на автобусе по замерзшей Волге. С папой виделись редко, он иногда приезжал к маме, но не каждую неделю, у него для этого не хватало сил - киевская болезнь еще сказывалась.
   О жизни в Саратове помню немногое - ведь в памяти задерживается лишь то, что выходит за рамки повседневной рутины или связано с необычными ощущениями.
    Помню восприятие сообщения о разгроме немцев под Москвой в декабре 41г. Я еще лежал в постели, слышал все сквозь сон, и нимало не удивился - а как же могло быть иначе? Прекрасно помню саратовские «чибрики» - пончики без начинки. В Киеве таких не было, внутри всегда было варенье, и когда, съев первый чибрик, я спросил продавщицу -«А где же начинка?». она даже не поняла вопроса; уже потом мне объяснили конструкцию местных вкусностей. Вот это удивление и запомнилось, хотя сами чибрики меня не поразили. В октябре-ноябре в Саратове ввели хлебные карточки (без карточек продавались только чибрики!), но в памяти не осталось ощущение голода - как-то питались и не пухли от бескормицы. А что ели - понятия не имею!
   Ярким переживанием первого года учебы явился платонический роман с девочкой Сашей, который не успел развиться из-за появления соперника, которого звали Гриша. Я решил, что для Саши слишком жирно иметь и Мишу, и Гришу, и оставил поле без боя. А тут и занятия прекратились, нас «временно» послали работать на саратовские военные заводы. Я попал на бывшую мебельную фабрику, которая перешла на изготовление деревянных винтов для самолетов У2 и аэросаней. Народу в цеху было немного, мы работали в две смены по 12 часов. Моя работа заключалась в наклейке мелкой металлической сетки на рабочие поверхности винта, для чего винт смазывался клеем на основе ацетона, потом на клей накладывалась сетка и тщательно растиралась по поверхности винта, чтобы нигде не осталось воздушных пузырей. Работа была физически нетрудная, но ацетон разъедал глаза и месяца через три я забюллетенил, сидел дома с повязкой на глазах и регулярно капал целебные капли. Я не успел еще выздороветь, как студентов вернули на учебу.
   От работы на фабрике осталось еще одно воспоминание - как в ночную смену зверски хочется спать (часа в 3-4). Нас было трое ребят, мы приспособились спать между буфетами - остатками прежней продукции фабрики, которые еще стояли в цеху. У буфетов спереди были выступающие гладкие поверхности, и на этих поверхностях двух составленных вместе буфетов мы легко умещались, будучи отрезаны от всего мира. Иногда мы слышали матюки мастера, искавшего нас повсюду, но продолжали спать, уверенные  в своей невидимости. Конечно, все на свете кончается, наша лафа кончилась, когда мастер застукал одного из нас на горячем - тот лез в нашу нишу.
   После возвращения на учебу у меня завязался роман с Марусей Вожаковой, девушкой из саратовской глубинки и из очень бедной семьи. Однажды, когда мы ходили по улицам в лютый волжский мороз, я заметил, что она идет без варежек. Я решил, что она их потеряла или забыла дома, и предложил свои. Маруся отказалась так гордо, что я понял - варежек у нее просто нет и нет денег на их покупку, но чужие варежки она не возьмет !
   Вообще Маруся была девушка с характером, причем характер был вполне мужицкий - недоверчивый ко всем и ко всему, даже самое доброе слово принимающий с осторожностью в поисках подвоха. Зато была она до неприличия правдива и искренна в любой ситуации, без любых попыток приукрасить себя или польстить своему собеседнику. Наружность у нее была самая-самая деревенская и заурядная, ходила она в сером теплом платке и в каком-то невообразимом холодном балахоне в качестве всесезонного пальто. Что меня привлекло к ней - не помню, но думаю, что причиной послужил именно характер - ни с чем подобным я ранее не сталкивался. Я же - тощий и носатый еврей, был для нее диковинной птицей, которую захотелось увидеть поближе.
   Наш роман закончился героическими поступками обеих сторон. Маруся подала заявление в авиационный полк Марины Расковой, который формировался в Энгельсе, а я попытался поступить в Высшее Ленинградское краснознаменное училище зенитной артиллерии, которое переехало в тот же Энгельс. Я благополучно прошел мандатную комиссию, но на медицинской потерпел такое же фиаско, как в саратовском военкомате.
   Медкомиссию в военкомате я проходил осенью. К этому событию я готовился, так как  подозревал, что у меня будут неприятности из-за глаз и меня пошлют в нестроевую. Я выучил всю таблицу, по которой проверяют зрение - там было всего около 35 букв и запомнить их положение было нетрудно. С помощью такого фокуса я рассчитывал попасть в авиатехнические части, чтобы не расставаться с авиацией даже на фронте. К моему ужасу, проверку вели не по буквам, а по колечкам с прорезью - мне объяснили, что среди призывников много неграмотных и врачи привыкли гонять всех по колечкам. В результате, после долгого ожидания в предбаннике военкомата, мне вынесли так называемый «белый билет», который на самом деле был совершенно какашкиного цвета. Я был чрезвычайно расстроен и ушел домой в полном смятении чувств, ставши абсолютно и бесповоротно невоеннообязанным. Если учесть, что время было военное, выдача белого билета была делом очень серьезным; впоследствии меня проверяли каждые три месяца, но диагноз не изменился. Действительно, в знаменитой контрольной таблице я без очков не видел даже самой верхней строчки, соответствующей зрению 0,1 от нормального. А ведь я ходил без очков, при этом различая лица только на расстоянии вытянутой руки! В школе я привык писать все со слуха, так же учился в техникуме.
   И вот, на фоне этих переживаний. в один прекрасный день Маруся мне сообщила, что ее приняли к Расковой и нам нужно прощаться. «А ты, конечно, со своими глазами просидишь всю войну в тылу» - с презрением добавила она.
   Перенести такое презрение было невозможно, но пришлось смириться с мыслью, что Маруся была права и родину защищать я не буду.
   Больше мы не встречались, переписка быстро заглохла и лишь в 60-е годы, на выставке в Доме Союзов «Женщины в Отечественной войне», я нашел ее фото среди авиамехаников женского авиаполка. Судьба ее мне неизвестна, после войны я не пытался ее разыскать - все было забыто.
   Но я перескочил через два важнейших события - отъезд мамы на фронт и сдача экзаменов за 10-й класс.

ПРОЩАНИЕ С МАМОЙ.

   Я не очень часто ездил к маме в Энгельс - то учился, то работал, то ходил на свидания. Да и добираться туда было нелегко. Пока ходили автобусы по льду через Волгу, путь занимал не более часа, но ожидание автобусов, которые не очень придерживались расписания, отнимало уйму времени. Еще дольше продолжалось путешествие на поезде. Мост через Волгу находился в 15-20 км ниже по течению, и чтобы поезду добраться до моста, а потом от моста до Энгельса, требовалось 3-4 часа. Пароходик после переименования потерял свою резвость и без конца ломался, так что никогда не было уверенности в благополучном исходе путешествия - могли привезти обратно в пункт отплытия. Мама дни и ночи проводила в госпитале - хотя на фронте еще было затишье, поток раненых не иссякал. Все же в редкие воскресенья она добиралась до меня, потом ко мне приезжал папа - семейство собиралось вместе. Так как в доме у меня еды не было, мама привозила какую-нибудь вкусную мелочь с госпитальной кухни. Папа кормился три раза в день в заводской столовой и порадовать родственников ничем не мог. В такой ситуации над нами брала шефство Евдокия Кирилловна и подбрасывала на стол что-либо горяченькое из своих запасов (у меня сложилось впечатление, что ее запасов хватило бы еще на одну войну). Разговоры крутились вокруг повседневных событий - меня расспрашивали об учебе, папу - о здоровье, маму - про слухи о дальнейшей судьбе госпиталя. Почему-то все были уверены, что вот-вот Красная армия начнет наступление, и тогда госпиталь переведут ближе к фронту. В конце весны так и случилось - началось наступление под Харьковым, и госпиталь стал сворачиваться. Это не получалось быстро, так как нужно было подлечить и отправить всех раненых, привести в порядок инвентарь, укомплектовать штат сестер и врачей - пока было тихо, многих направили в другие части. Задержка оказалась счастливой – госпиталь не успел собраться в срок и не попал, как все наступавшие, в окружение и потом в плен.
   Мама боялась, что, несмотря на мой белый билет, меня в конце концов мобилизуют, и, когда пошли слухи об отправке госпиталя, начала настаивать на моем поступлении к ней на работу, чтобы я всегда был под ее крылышком.
   Когда я отказался категорически, мама придумала новый ход - пристроить меня в одно из управлений (кажется, строительное) НКВД, где работал муж ее приятельницы. Романтика борьбы со шпионами меня заинтриговала, и я даже заполнил анкеты и ходил на «собеседование». Меня не взяли из-за недостатка образования, наличия белого билета или просто формы носа. Не скажу, что я очень горевал, так как моей главной задачей стало получение аттестата зрелости, а для этого нужно было сидеть в Саратове и учиться.
   Все эти споры внесли некоторый раздор в наши с мамой отношения, и наши свидания стали реже. И вдруг, поздним вечером, в доме появилась мама, расстроенная и огорченная. Всю подготовку к отъезду в госпитале закончили, и дня через два-три они отправятся в путь. На всякий случай она приехала попрощаться, так как не знала, как сложатся дела. На следующий день я поехал к папе, вызвал его в проходную. Как мама и ожидала, до воскресенья папа не мог освободиться - никого ни по какой причине не отпускали с работы, а неявка на завод без бюллетеня (или справки о смерти) расценивалась как прогул, за который давали 5-8 лет. Папа написал маме письмо, с которым следующим утром я отправился в Энгельс. Мама была дома, собирала вещи. Мы посидели, мама поплакала. Я крепился, хотя в душе тоже плакал, горько-горько. Предстояла разлука с мамой, самым близким и любимым человеком.
   У мамы собрались подруги, врачи и сестры. Все наперебой начали уговаривать меня уехать с мамой, говоря, что еще не поздно все оформить. Я молчал, на душе скребли кошки, но решения не изменил - остаюсь в Саратове и сдаю экзамены за 10-й класс. Мама тоже молчала, на глазах были слезы. Поняв, что ничего не изменится, она встряхнулась, запретила всем скулить и начала рассказывать последние смешные госпитальные истории. Так и просидели, пока не пришла пора мне собираться - поезд уходил около пяти вечера. Несколько человек пошли провожать меня на вокзал. Поезд уже стоял, я влез на ступеньки; как всегда при проводах, слов уже не было, Наконец, поезд тронулся, все замахали на прощанье руками.
   И вдруг я почувствовал, что прощаюсь с мамой навсегда, что уже никогда ее не увижу. Не знаю, откуда появилась эта холодная и страшная мысль.
   Мама умерла под Курском летом 43 года, заразившись тифом у своих больных. Ей только исполнилось 43 года...

АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ.

              По мере приближения экзаменов в школе мною все сильнее овладевало желание распроститься с техникумом, сдать экстерном школьные выпускные экзамены и поступить в институт. Папа продолжал настаивать на приобретении специальности, но я не поддался и получил в одной из школ разрешение сдавать экзамены вместе с их 10 классом. В связи с войной количество экзаменов было сокращено; для меня самым страшным экзаменом была химия, включавшая раздел органической химии, о которой я не имел ни малейшего представления. Недели за две до начала экзаменов я перестал ходить в техникум - это никого не взволновало, и засел с учебниками дома. Было тепло, я устраивался на крыльце, выходящим во двор, Евдокия Кирилловна подкармливала меня вкусными вещами и переживала за меня. Французский язык я вообще не учил, так как благодаря нашей француженке Анне Михайловне знал всю школьную программу на пятерку. А как мы ворчали в Киеве, что она гоняет нас по всем учебникам сразу - и за 9-й, и за 10-й классы! Сочинение заранее решил писать на вольную тему, какая бы она ни была, так как пройти весь курс литературы за 10-й класс было невозможно за две недели, а к вольной теме готовиться не нужно; сочинения я писал неплохо. Историю, сильно «отставшую» от реальной жизни  - (после договора 39 года и до войны Гитлера и национал-социализм официально оценивали почти положительно), просто отменили. Математику я изучил за несколько дней, так как еще в 9 классе мы захватили программу 10-го; кроме того, в порядке подготовки к поступлению в киевский Политех я прошел большую часть этой программы. Все оставшееся время я занимался органической химией и был поражен стройностью этой науки - по крайней мере в пределах школьного курса.
   В результате и химию, и другие предметы я сдал на отлично; предметом моей гордости было сочинение на тему «Смелого пуля боится, смелого штык не берет», которое потом отмечали и хвалили на всех учительских сборищах. Может, именно тогда во мне проснулся талант, до того зарытый в землю! Так, в 6-7 классе я попытался написать детективный рассказ под названием «Револьвер». Забыл замысел, но помню, что сюжет дальше названия не пошел, я никак не мог его придумать. Возможно, моя фантазия разыгрывается только в экстремальных ситуациях и дремлет в обыденной жизни. Во всяком случае, большинство  оригинальных технических решений появлялось в ходе объяснения кому-либо новой задачи, и очень редко озарения посещали меня в одиночестве, за письменным столом.
   На основании все той же любимой грамоты за 9 класс мне поставили пятерки по всем несдаваемым предметам, так что школа смогла гордиться тем, что в ее рядах оказался круглый отличник. В те годы медали школьникам не давали, но аттестат со всеми пятерками -«золотой аттестат» - давал право поступления в любой институт без вступительных экзаменов.
               

ПРОЩАНИЕ С САРАТОВЫМ.

   Нет, Саратов никуда не делся, просто он ушел из моей жизни - я его покинул, "улетел навстречу бурям и ветрам". Я действительно улетел, но перед этим было еще пару месяцев саратовской жизни. После отъезда мамы стало пусто и грустно, заполнить пустоту было нечем. Маруся была в армии, папа был далеко.
   Книг практически не было, городская библиотека была не лучше нашей школьной. В кино крутили военные киносборники и коротенькие фильмики вроде «Швейк на фронте» (название условное, но в подобных многочисленных фильмах Швейк всегда бил немцев и издевался над Гитлером). Вдруг на гастроли приехал МХАТ, и я даже смог пробиться на «Школу злословия». Впечатление было оглушающее, до сих пор помню сцену дуэта Андровской и Яншина, игравшего сэра Питера.
   В техникум я не ходил, со стипендии меня сняли; наверно, получал деньги по маминому денежному аттестату. Большую часть денег получал папа, но мне вполне хватало. Не знаю, что оставалось маме...
   Пришло время подавать документы в вуз; казалось, мне сильно повезло - в Саратове обосновался Ленинградский университет, можно было поступать на физический факультет, поближе к радиотехнике, к моей мечте об исследованиях мозга. Но всегда вдруг бывает «но» - но я вдруг решил, что для этого нужно изучить физиологию человека, а самому это не одолеть, в то время как освоить дома радиотехнику дело плевое. В Саратове мединститута не было; ближайшим подходящим институтом была Ленинградская Военно-медицинская академия, обосновавшаяся в Куйбышеве. Посылать документы и ждать вызова я не хотел, мне не терпелось, и я решил добраться до Куйбышева сам, на поезде или пароходе. И тут папа наконец смирился с моим планом отъезда из Саратова (представляю, каково было ему!) и предложил свою помощь. С заводского аэродрома самолеты иногда летали за какими-то деталями в Куйбышев; он брался всадить меня в такой самолет, в обход всех правил и приказов.
   Ожидать подходящего самолета пришлось дней десять; все эти дни я ночевал в дежурке на краю поля, просыпался с первыми лучами солнца - в это время начинались полеты, и ждал, ждал, пока к концу дня выяснялось, что сегодня самолета в Куйбышев не будет. Приходил папа и вел меня в столовую, где я старался наесться за целый день. Так как с аэродрома я не мог уйти - следующий раз меня могли и не пустить на поле, я возвращадся в дежурку, взбирался на топчан и мгновенно засыпал, чтобы на следующий день снова встать в пятом часу.
   Наконец, папа прибежал и радостный, и огорченный - сейчас будет самолет! Подали Дуглас, самолет американской модели, который широко использовался в СССР для товаро-пассажирских перевозок. Кресел в самолете не было, вдоль бортов шли металлические узкие сидения. Загрузили несколько деревянных ящиков, на сидения взгромоздились, кроме меня, еще человек пять, и мы полетели. Это был первый в моей жизни полет, я жадно прильнул к круглому окошку, посмотрел на Саратов сверху и ... следующее ощущение - меня толкают в бок: «Просыпайся, приехали». Самолет шел на посадку в Куйбышеве, я проспал весь полет и ничего не видел - сказалось напряжение всех предыдущих дней.
   Нас высадили в середине поля, за моими спутниками пришел грузовик, на который меня не взяли, я остался посреди военного аэродрома засекреченного авиазавода, имея на руках паспорт, белый билет и аттестат зрелости, а за спиной - рюкзачек из старого мешка. Меня бы основательно засадили, но - дуракам везет! Показался еще один грузовичек с солдатами, они сжалились надо мной, подсадили в кузов, накрыли брезентом и ... вывезли с территории завода.

БУЗУЛУК

Эта глава написана Людмилой Бейлин(Милой Городецкой) в июне 2014 г.  после смерти Моисея по отрывкам, которые удалось найти.

В Военно-медицинскую академию «белобилетчиков» не брали. Моисей оказался в чужом Куйбышеве один одинешенек. В Саратове «все мосты были сожжены», да и с отцом он жить не хотел. Поэтому он решил отправиться к бабушке со стороны матери.
 
        «Так уж получилось, что бабушка и все сестры, кроме мамы, в 41 году, после бегства с Украины, собрались в маленьком городке Бузулуке, в котором снег заваливал домишки до крыши, а летний зной изматывал души.» (Город расположен на реках Самара, Бузулук и Домашка, в 246 км от Оренбурга и в 176 км от Куйбышева.) «Когда я попал туда в конце 42-го года, старшая тетя Фрида уже умерла; бабушка с Цирой и Лизой жила в подвале маленького деревенского домика, где семья занимала три комнатушки, у которых не было дверей и в проемах висели простыни. Цира работала в госпитальной аптеке, Лиза - в городской библиотеке. Заработки сестер были ничтожные, на их месячную зарплату вместе с бабушкиной пенсией нельзя было на рынке купить буханку хлеба, а карточек в Бузулуке не было - каждый кормился, как мог. В основном жили за счет того, что тетя Цира изредка приносила из госпиталя четвертинки спирта, которые продавали или меняли на рынке.
   Бабушка хозяйничала и, несмотря на возраст, как и в Киеве, содержала дом в полном порядке, дочери были всегда накормлены. Бабушка поразила меня двумя необычными блюдами, одно из которых - варенье из зеленых помидор - вспоминаю, как лакомство, а второе - котлеты из картофельной шелухи -  как что-то отвратное, но с голодухи вполне приемлемое.»
Чтобы не быть нахлебником, Моисей нанялся рабочим в маленький садоводческий совхоз. Зарплату платили мизерную, но ежедневно давали поллитра молока и обещали в конце осени рассчитаться картошкой. Скоро его пристроили там «водителем кобылы». Кобыла совершенно не слушалась и шла, куда сама хотела. А чаще просто стояла, и никакие «Но-о!» не помогали. В конце концов одна добрая тетка взяла у Моисея вожжи и заорала трехэтажным матом. И лошадь пошла, как миленькая. Пришлось научиться этой премудрости, ибо лошадь никаких слов, кроме матерных не понимала.
В конце сельскохозяйственной страды Моисей поступил на первый курс гидрометеорологического техникума, где ему совершенно нечего было делать. Один спецпредмет он быстро сдал, а остальные были сданы ранее за школьный курс. Но в техникуме была столовая, где утром и в обед давали большую порцию пшенной каши. Он долго ничего другого  не ел, и с этого, как он утверждал, началась его лысина. Одновременно с учебой в техникуме он устроился преподавателем математики в медицинское училище. Его ученицы не отличались большими способностями к этой науке. Моисей весело рассказывал, как он учил девочек процентам.
-Как найти 4% от 1000?
Отвечают хором:
- Нужно разделить 1000 на 4.
-Сколько получится?
Отвечают хором:
-250 !
-А как найти 25% от 1000?
Отвечают хором:
- Нужно разделить 1000 на 25.
-И сколько получится?
Отвечают , но робко:
-40 !
-А что больше: 4% или 25%?
Недоуменное молчание...
        Еще Моисей вспоминал появление в Бузулуке польских офицеров из армии Андерса, которая формировалась  недалеко от города; это были крепкие мужики в шинелях необычного покроя и в конфедератках - высоких квадратных фуражках, обитых серебром или золотом.

        Летом 43 года Моисей подал документы в Московский Авиационный Институт (МАИ) и был принят. Его отец к этому времени тоже перебрался в Москву. И началась новая, уже московская жизнь.


Рецензии