Шизофрения. Взгляд изнутри. 4 тетрадь

Тетрадь № 4
начата – 16 июня 1981 года
Я назвал эту тетрадь лишней, так как в ней почти нет фактического материала, одни рассуждения, рефлексия. Я даже хотел исключить её из состава “Исповеди”, но потом оставил.
Я вообще-то не рассчитываю на широкого читателя, а друзей могут заинтересовать просто мысли, просто мои душевные излияния.
А если попадётся сторонний читатель, то я советую ему пропустить эту тетрадь. А впрочем, я сам не могу судить о том, что я пишу.

Я сейчас отдыхаю. Эти записки несколько обострили мою болезнь, даже пришлось взять больничный лист. Я не хотел на этой неделе продолжать писать, но меня всё время тянет. Новая фаза болезни – прогрессирующая графомания. Не удержался. Я прервал мои записки на том месте, где я решил отказаться от Бога. Этот отказ связан с моей болезнью. Религиозный путь – опасен, он ведёт в неведомое, а я хочу жить, хочу быть здоровым. Наверно, я просто слаб для того, чтобы идти открывшимся мне путём. Но в то же время я не отступник. Совесть обязательно указала бы мне, если б я совершил предательство. Я не отрицаю религию и людей, живущих верой, просто этот путь не для меня. Три лучших года моей жизни я отдал Богу, ну и хватит. Скорей всего я вернусь в христианство, но не сейчас, а где-нибудь на старости лет, замаливать грехи. А пока стоп!
Бог, Христос – лишь красивая, поэтическая идея, и больше ничего. Вот моя новая позиция.
Припомнился такой случай. Ещё в школе я и Алик попали на атеистическую лекцию. На этой лекции должна была выступать Татьяна Михайловна, как врач психиатр. Я запомнил попа-расстригу, который с большим азартом крыл всё подряд.
Этот отставной священник с пеной у рта, яростно жестикулируя, поливал грязью Бога, Христа, Церковь, Библию и т. д. Это было неприятное зрелище, мне было как-то стыдно за него. Хотя понятно, чем было вызвано его раздражение. Это раздражение предателя. Человек двадцать лет служил Богу, а потом вдруг стал атеистом, махровым атеистом. Своим атеизмом он не столько зачёркивал Бога, сколько зачёркивал собственную жизнь. Одним словом, зрелище было неприятное. Надеюсь, что со мной такого не произойдёт. Я не собираюсь зачёркивать свою прошлую жизнь и становиться воинствующим атеистом. Нет! Просто раньше я верил, что Бог есть, а теперь верю, что Бога нет. И эти две позиции мало чем отличаются друг от друга. Одна вера заменяется другой. Но всё-таки эти две веры только на первый взгляд похожи, между ними глубочайшая пропасть, потому что именно вера является краеугольным камнем не только всей философии, но и всего восприятия жизни. Мне предстоит ещё долго перестраиваться, переходить на атеистические рельсы.
И ещё одна мысль по этому поводу. Я уже писал о плащанице и о том, что я просил Христа избавить меня от беса. Теперь мне иногда кажется, что именно Христос, заботясь обо мне, посоветовал мне отказаться от веры в Бога, ради здоровья, ради очищения от беса, ради нормальной жизни. Вот такая парадоксальная мысль.
Стих.
Рубикон перейдён.
И обратной дороги мне нет.
Жизнь искрится, как сон.
С трезвой мыслью мешается бред.
Я, как пьяный, иду в лабиринте идей,
То налево качнусь, то направо.
Верю только в поддержку и помощь друзей
И любви первородное право.

27 июня. Продолжаю записки, потому что не писать не могу. Мне всё время совестно перед тобой, мой читатель, потому что я никак не работаю над своими записками, не пытаюсь править стиль, придерживаться какого-нибудь сюжета, сохранять стройность изложения. От этого удачные мысли и фразы чередуются
со слабыми. Если бы это был дневник, тогда другое дело, но ведь всё это я пишу для тебя, мой читатель. В порыве самовосхваления я даже разрекламировал своим друзьям эти записки, как роман.
Мне очень совестно. Я запретил себе называть это романом. Это, конечно же, не литература. Просто записки для себя и друзей, и никак не более того. Так что прими ещё раз мои искренние извинения, и прости мне мою леность и безалаберность в моём писании.

Сегодня, час назад я видел на улице сумасшедшего.
Было поздно, полдвенадцатого. На троллейбусной остановке человек связывал в узлы смятые картонные коробки, куски картона, бумагу. Мужчина лет сорока, в очках. Связывал он всё это очень обстоятельно и очень неудачно. Картонки расползались, бечёвка лопалась. Он очень старательно вязал узлы, причём, завязывал по пять узлов там, где требовался один. После очередного увязывания он поднимал тюк, тюк рассыпался, и он начинал всё заново. Я наблюдал за ним с полчаса. Сперва я подумал, что он пьян, но, приглядевшись внимательней, понял, что нет. Его не качало, и движения были спокойные и уверенные.
Этот человек поставил себе задачу и терпеливо осуществлял её.
Для чего ему нужны эти картонки, понять было невозможно. Как коробки их использовать было нельзя, а в макулатуру такие тюки не возьмут. Не понять ещё было – откуда он их взял? Магазинов рядом не было, а принести их издалека у него бы не хватило рук. Помимо картонок у него был портфель и две сумки. Но почему я его записал именно в сумасшедшие, так это за его движения. Я затрудняюсь передать, что именно было необычного в его движениях, но эти движения были мне знакомы. Наконец, у него образовалось два более-менее приличных тюка, и тут же подошёл троллейбус. Дверь открылась, и этот мужчина стал с размаху закидывать свои тюки  на заднюю площадку,
потом забрал портфель и сумки и влез сам. Дверь закрылась.
Следом подъехал мой троллейбус. Вот и всё.

Мой читатель, я продолжаю. Ещё одно маленькое отступление. Перечитывая первую тетрадь, я заметил, что через каждые десять страниц я приношу извинения
за свой стиль, за сумбурность текста, за самовосхваления и самобичевания. Но что толку в извинениях, если всё остаётся по-прежнему. Поэтому, хочу пообещать – тебе избегать в дальнейшем всей этой словесной шелухи, в которой нет
ни смысла, ни аза. (Как будет видно дальше, я это обещание не сдержу.) Севка по этому поводу сказал мне однажды, что я чересчур щепетилен с читателем. Зайди в любой книжный магазин, посмотри книги на прилавке. Хорошая бумага, чёткая печать, красивый переплёт, а в середине – ничего. Одна видимость книги. Так что мне нечего стыдиться за свои записки. Хотя это малоубедительный довод, когда рядом на полке стоят десять томов Достоевского. Вот почему мне так совестно
за свои записки. Пишу, что мне стыдно, и стыдно, что пишу. Припомнилась мысль Бердяева, что русская интеллигенция всегда стыдилась за себя, за своё положение – нахлебников в обществе. Казалось, что создание культурных ценностей не оправдывает её существование, что она сидит паразитом на шее народа. Это была одна из причин хождения в народ. Мне очень нравится эта обострённая совестливость русской интеллигенции, и я несказанно счастлив, когда нахожу в себе или в своих друзьях признаки этой прослойки общества.

Несколько дней назад тётя Зина улетела в Америку к Дмитрию в гости. Я уже немного писал о своей Ленинградской родне и в дальнейшем собираюсь ещё к этому вернуться. Я очень люблю эту семью и, может быть, потому так и рвусь в Ленинград при первой возможности, что всегда рад с ними встретиться:
с тётей Зиной, Костей, Танюшей, Фенечкой. В связи со своей поездкой в Америку тётя Зина попала в довольно необычное положение. С ней произошла странная метаморфоза. Тётя Зина – пожилая, интеллигентная женщина, в которой благородство манер сочетается с каким-то особым Ленинградским духом, вдруг превратилась в опасную старуху с подмоченной репутацией. Сын в Америке! Когда тётя Зина собралась лететь туда, хотели устроить так, чтобы она ни у кого из родных в Москве не останавливалась, а прямо с вокзала отправилась бы в аэропорт. Но так не получилось. Она ночевала на Соколе. Более того, мы, Зубчики (так в шутку прозывается моя семья) собрались вечером все вместе на чай с тортом, провожать тётю Зину. Но я взялся писать об этой поездке потому, что у моей бабушки и у тёти Зины есть ещё одна сестра, со своими детьми и внуками. У нас вообще много родни. Так вот у этой третьей сестры в семье есть один работник КГБ. Он со своей женой и дочкой довольно часто гостил в Ленинграде, а тут он вдруг резко раззнакомился с тётей Зиной, даже не позвонил. Понятно, надо блюсти репутацию, особую репутацию. Понимаете ли, понимаете ли вы, сударь, что значит сия репутация? – Мармеладовский вопрос. Меня позабавило,
что гебист боится КГБ, своих коллег. Пауки в банке. Я однажды пришёл к аксиоме: “Человек, подавляющий свободу другого человека, не может быть свободен сам”. Конечно, у них есть свобода разъезжать по свету. Париж, Лондон, Токио. Но у меня есть свобода пить чай с тётей Зиной, независимо от того, едет ли она
в Америку или нет. И я эту свою свободу чрезвычайно ценю.

Ещё одна мысль, связанная с КГБ. Тот же наш родственник однажды во время спора высказал такую мысль – Чего вы все, гнилые интеллигенты, лезете в политику, в которой всё равно ничего не смыслите. Оставьте это дело профессионалам.
Мне эта доктрина запомнилась, потому что я сталкивался с ней не один раз. Это вполне официальная доктрина КГБ для разговоров с некоторым кругом нтеллигентов, но она не выдерживает никакой критики. Мы все так или иначе занимаемся политикой. Нам навязывают её буквально с молоком матери. В детском саду мы учим стишки: “В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора. Я поведу тебя в музей, – сказала мне сестра...” и т. д., все знают продолжение. Потом школа, потом институт. История КПСС, истмат, диамат, политэк, научный коммунизм, политинформации, собрания, заседания, ленинский зачёт, политаттестация, соц. обязательства, выполнение соц. обязательств, институт марксизма-ленинизма, радио, телевидение, газеты. И после всего этого нам говорят: – Не лезьте в политику, не занимайтесь не своим делом. А с другой стороны как-то боязно отдавать политику на откуп политиканам. Уж больно тёплые политические кресла, хлебные места. А раз место тёплое, да хлебное, то значит – рвётся к нему всякая нечисть. Нет, я не хочу огульно всех поливать грязью, везде есть честные люди,
и есть подлецы. А всё равно – как-то боязно. Чего нам всем не хватает, так это смелости назвать чёрное – чёрным, а белое – белым. Такое маленькое сравнение, пусть и не очень уместное. Если бы я не признал себя больным, если бы ропотливо не отделял бред от здравых мыслей, если бы не занимался тщательным самоанализом и самоконтролем, я бы никогда не вылечился. То же самое и в глобальных масштабах, в жизни всей страны. Пока мы будем подрисовывать и подкрашивать прошлое, замазывать и лакировать раны, мы ничего хорошего не получим. Правда, только правда, ничего кроме правды!
Вот взять, к примеру, – сталинские репрессии. Сейчас многие говорят – Да сколько же можно мусолить эти репрессии. Особенно здесь достаётся Солженицыну. Упёрся лбом в одну тему и пишет. И как-то забывают, что за этой темой – 20 миллионов жизней. Настоящая гражданская война, по размаху равная Великой Отечественной. Сколько книг, мемуаров, фото и кинохроники о той войне, а об этих, других 20 миллионах ничего, как и не было. Разве это справедливо? И когда Солженицын пытается практически в одиночку поднять эти пласты, на него льются потоки грязи. Вспомнилось Ахматовское четверостишие:
“Что войны, что чума? Конец им виден скорый,
 Им приговор почти произнесён,
 Но кто нас защитит от ужаса, который
 Был бегом времени когда-то наречён”.
Но почему я ещё так ратую за правду, за полную правду, что социализму правда не страшна. То рациональное зерно, которое есть в социализме, которое помогло ему выстоять во многих испытаниях, выдержало проверку временем, выдержит и проверку правдой. Я очень верю в социализм, и если мы откажемся от каких-то иллюзий, снимем розовые очки, то не только ничего не потеряем, но много выиграем. Это пока тема сталинских репрессий запретна, на ней могут спекулировать все, кому не лень. А если запрет убрать, то, с одной стороны, мы лишим врагов сильного козыря против нас, с другой стороны, приобретём много новых друзей. Помню, впервые эта несколько наивная мысль пришла мне в семнадцать лет. Я тогда прочитал “Один день Ивана Денисовича” и был потрясён. Неужели всё, что пишет Солженицын, было на самом деле? Это ужасно, но приходится ему верить.
Ведь если бы это была ложь, то лжеца легко изобличить – поднять архивы, есть живые свидетели, и можно просто схватить лжеца за руку. Но этого не делают. Вместо этого поливают писателя грубой и глупой бранью, замалчивают, запрещают публиковать, и это только лишний раз подтверждает, что Солженицын прав.
И именно эта правда чуть было не сделала из меня диссидента.
Это был тяжёлый удар. Помню – я даже плакал, плакал оттого, что всё это было, оттого, что я не могу ничего изменить, оттого, что рушатся идеалы. Как, после всего этого, на всём этом, на крови, на костях можно построить что-то светлое? Эти Иваны Денисовичи будут камнем на наших ногах. Их можно прятать в дальний угол, делать вид, что ничего не было, но шила в мешке не утаишь, а тем более 20 миллионов жизней. И нужно говорить о них, писать о них, ставить памятники, чтобы новые семнадцатилетние не делали таких резких, умопомрачительных открытий, а были хотя бы немного подготовлены к ним. Что меня удивляет, так это то, что многие, из читавших “Один день Ивана Денисовича”, не увидели в этой книге ничего особенного, обычная повесть, со средними художественными достоинствами. Меня всегда удивляет – неспособность, неумение некоторых людей сопереживать чужую боль, духовная инфантильность. Так получилось, что я прочёл почти одновременно “Один день Ивана Денисовича” и “Записки из мёртвого дома”, и меня тогда же поразило, что я часто не могу вспомнить – из какой повести
тот или иной эпизод. Наверно Солженицын как-то ориентировался на Достоевского, но дело не в этом. Значит, за целый век почти ничего не изменилось, может быть, за исключением братского дележа подаяний в мёртвом доме и исчезнувших христианских традиций в сталинских лагерях. Но что меня особенно задело за живое – так это то, что за события в мёртвом доме ответственность несёт царизм, которому уже пришлось заплатить по счёту, а кто будет оплачивать счета Иванов Денисовичей? И ещё один момент. Не все же Иваны Денисовичи умерли, некоторые ещё живы, ходят мимо нас, ездят в метро. Я сам знаю нескольких бывших лагерников. Я иногда смотрю в метро на лица стариков и фантазирую. Вот этот воевал, орденские планки на груди, а вот этот, может быть, сидел, а этот, может быть, стучал на соседей. И ещё на эту тему. В прошлом году в “Новом мире” был роман Айтматова “И дольше века длится день”. Хороший роман. Мне там запомнился такой кусок. Абиталип писал записки о своей жизни для своих детей. Запомнился разговор Абиталипа с Едигеем.
“– Все думают, вон по радио говорят, что детям нашим будет жить лучше и легче, а мне кажется, что им придётся потруднее,
чем нам.
– Атомная война будет, потому, что ли?
– Да нет, не только поэтому. Войны, может, и не будет,
а если и будет, то не скоро. Не о хлебе речь идёт. Просто колесо времени убыстряется. Им придётся до всего самим доходить,
своим умом, и за нас отвечать отчасти задним числом.
А мыслить всегда тяжко. Потому им придётся труднее, чем нам”.
Этот разговор в романе происходит в начале 50-х годов,
и, значит, этот человек говорил о нас, о моём поколении.
И я, наблюдая за своими друзьями, вижу, что мы так или иначе, приступили к этой работе – обдумыванию того, что наворотили наши отцы и деды и того, как быть дальше?
Стих
Прислушивайтесь к собственному я,
Вселенная пульсирует внутри.
Сокрыты в нас вершины и моря
Под тонкой кожей лба, меж рёбрами груди.

Об одном лозунге. Напротив кинотеатра “Зарядье” есть завод с кучей труб, и на нём лозунг – “Коммунизм – это есть советская власть плюс электрификация всей страны”. Он давно там висит,
по крайней мере – лет десять. Однажды, гуляя там, я взялся проанализировать его, как математическое уравнение: А = В + С.
А – коммунизм, В – советская власть, С – электрификация. Советская власть у нас есть? – Есть. Электрификация есть? – Есть.
В + С = А. Значит, мы живём при коммунизме. С другой стороны – коммунизма у нас нет. Значит, нет, по крайней мере, одной из его составляющих. Но электрификация налицо, значит, у нас нет советской власти. Хотя, конечно, власть есть, только вот какая, если не советская? Возможен ещё один вариант – Ленин ошибся
в своей формуле или, мягче говоря, формула устарела. Словом, как ни поверни, но надо бы упразднить эту вредную, антисоветскую фразу.

Хочу сделать несколько выписок из моего старого дневника. Начну с цитаты из Достоевского, которую выписал очень давно,
и которую очень люблю. “Дневник писателя за 1877 год”. Достоевский.
“По-моему, одно: осмыслить и прочувствовать можно даже
и верно и разом, но сделаться человеком нельзя разом, а надо выделаться в человека. Тут дисциплина. Вот эту-то неустанную дисциплину над собой и отвергают иные наши современные мыслители... Мало того: мыслители провозглашают общие законы, то есть такие правила, что все вдруг сделаются счастливыми,
безо всякой выделки, только бы эти правила наступили. Да если бы этот идеал и возможен был, то с НЕДОДЕЛАННЫМИ людьми
не осуществились бы никакие правила, даже самые очевидные.
Вот в этой-то неустанной дисциплине и непрерывной работе
самому над собой и мог бы проявиться наш гражданин”.
Прекрасная цитата. Готов повторять её хоть в каждой тетрадке, как лозунг, как программу действий.

Из того же дневника – 2.03.1978.
За полтора года до больницы (Больница постепенно становится точкой отсчёта) и через месяц после крещения.
Разговор с почти пустым стулом.
– “Ну, что скажешь? Так и будешь молчать? Конечно, ты такой прозрачный и бесшумный, что тебя можно и не заметить.
Но я-то знаю, что ты здесь. Ты очень осторожен. Ты заранее придумываешь реальные объяснения для любого своего проявления. Скрипнула половица в комнате. Конечно же, не под твоей ногой,
а просто от перенапряжения в дереве. Ты здесь ни при чём.
Краем глаза, так сказать, боковым зрением я заметил тень, промелькнувшую в коридоре. Но это мне просто померещилось. Чушь, мистика – скажете вы. Может быть, может быть...”

24.03.1978.
И вы называете себя убеждённым атеистом? Да откуда?
С чего вы взяли? Вы же ни разу в жизни не задумывались
над этим вопросом: Есть ли Бог? Вы с детства привыкли чётко,
по-пионерски, отвечать – Бога нет! И на этом всё кончалось.
Если кто-нибудь ставил под сомнение ваш чёткий ответ,
вы вспоминали несколько набивших оскомину цитат: Религия – опиум для народа и т. д. В детстве вам сказали взрослые, авторитетные люди, что раньше жили два замечательных бородатых человека – Маркс и Энгельс, которые дали ответы
на все человеческие вопросы, которые были очень умные
и даже знали, как сделать всех людей счастливыми. А потом вам рассказали о дедушке Ленине, который тоже был очень умный, очень добрый, мужественный, стойкий, правдивый,
и который никогда не ошибался. Когда дедушка Ленин был маленьким мальчиком, он однажды разбил чашку (а, может быть, тарелку) и очень боялся в этом признаться. Он очень мучился,
но всё же сказал маме правду. Он был очень честный мальчик и никогда не лгал. У него была замечательная мама. Папа у него тоже был замечательный. Ну и, конечно же, замечательные братья и сёстры. Лучше всех был старший брат, который чуть-чуть было
не убил царя, и которого царь повесил. Когда на эту прекрасную семью стали нападать злые люди, папа собрал вещи, взял маму и детей, посадил их на осла и отправился в Египет. Хотя нет,
тут я немного ошибся. В Египет отправился совсем другой папа
и с совсем другим мальчиком, которого, кстати сказать, вообще никогда не было.

Дорогой читатель, я всё время анализирую то, что пишу, пишу и анализирую. Но по-другому у меня не получается. Наверно, у меня такой стиль. Вот я сделал выписки из своего старого дневника,
и они сразу же затормозили работу. Я почувствовал это и стал искать причину. А причина в том, что я опять переоценил
свои записки. Ведь эти дневниковые записи уже существуют
на бумаге. Зачем же их переписывать? Мне просто не хватает терпения дождаться, когда я умру, и можно будет опубликовать
мой дневник, если я буду того стоить. Торопливость видна даже
в том, как я выпаливаю свои мысли, старые заготовки. А куда я тороплюсь? Лучше уж забыть половину накопившихся мыслей,
да, по крайней мере, оформить в словах как следует
другую половину.

В третьей тетради своей “Исповеди” я выписал цитату
из воспоминаний декабриста Якушкина о Пушкине. Якушкин писал о своей Кишинёвской встрече с поэтом и писал, что Пушкин держался очень пошло и глупо, хвастал своими любовными победами и гусарскими похождениями. Эта цитата натолкнула меня на такую мысль. Мы обычно представляем себе Пушкина как поэта, писателя по его собственным произведениям, плюс его биография, которую учат в школе. Мы восхищаемся его гением. Но помимо Пушкина – поэта, был ещё Пушкин – человек. В промежутках между моментами вдохновения, творчества была будничная жизнь. А каким был Пушкин в повседневной жизни? Конечно, всё это хорошо изучено. Есть даже такие специалисты – пушкинисты.
Но для меня эта цитата из Якушкина была открытием. Вдруг как-то сразу представился этот человек – маленького роста,
с жёлтой кожей, толстые губы, длинный нос, курчавые спутанные волосы – словом, гадкий утёнок. А если представить на этом фоне тонкую, ранимую натуру, то можно вообразить – какие жуткие комплексы раздирали этого человека. Понимаешь, что
эти бесконечные любовные похождения были связаны не только
с африканским темпераментом, но и с желанием доказать всем,
и в первую очередь самому себе, свою полноценность. Здесь же
во многом причина гусарских попоек и грубых шуток.
Хотя, конечно, такого человека, как Пушкин, нельзя привести
к одному знаменателю. А эта обидчивость, которую заметил Якушкин. После того, как я открыл для себя в Пушкине
эти его комплексы, мне как-то милее и дороже стали
мои собственные комплексы. Значит, можно их не бояться.
Более того, их можно использовать. Не знаю, как у Пушкина,
но когда меня посещает вдохновение, оно приходит, постепенно нарастая. Я не думаю – сравнивать себя с Пушкиным, просто вдохновение бывает у многих людей. Просто не все люди умеют
его использовать. По моим запискам можно проследить,
как я освобождаюсь от скованности, ложной, чрезмерной стыдливости, страхов, комплексов, становлюсь всё свободней и свободней. Испытываешь восторг, экстаз, вдохновение. И часто степень обретённой свободы находится в зависимости
от предыдущей закомплексованности. Именно раб или узник, вырвавшись на свободу, особенно остро её чувствует. Так что,
да здравствуют комплексы и вдохновение – две стороны
одной медали! С другой стороны, нельзя постоянно находиться
в состоянии экстаза, просто энергетически невозможно.
Тело, нервы, мозг – изнашиваются. Здесь действует какой-то энергетический закон. Нельзя постоянно выдавать, должны быть периоды отдыха, накопления, расслабления. И тогда гениальнейший поэт Пушкин превращается в заурядного повесу и бабника.
Хотя, наверно, и здесь он остаётся самим собой, просто расслаблялся, отпускал тормоза. Слово “заурядный” как-то
не подходит к Пушкину, разве что только внешне – заурядный. Пушкин был очень искренним человеком, по крайней мере
в творчестве, и он сам приводит мысль, которую я неожиданно
для себя открыл. “Пока не требует поэта к священной лире Аполлон...” Просто мы настолько привыкли к гениальности Пушкина, что уже не можем представить себе его,
как “пустое создание света”.
И ещё, я обратил внимание на его автопортреты пером. Бесконечная череда профилей. Один такой профиль даже попал
в заголовок “Литературной газеты”. И мне подумалось, что Пушкин нашёл у себя один более менее приемлемый ракурс и постоянно
его совершенствовал. В профиль даже его длинный нос и перья бакенбард выглядят вдохновенно.

“... я люблю, как поют под шарманку в холодный, тёмный и сырой осенний вечер, непременно сырой, когда у всех прохожих бледно-зелёные и больные лица; или ещё лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру вы знаете?”
Достоевский “Преступление и наказание”.

Немного о плагиате и подражаниях. Один мой друг заявил, что у меня в записках сплошные цитаты и совсем нет ничего своего. Но это крайняя позиция, и я не буду с ней спорить.
Другой мой знакомый сравнил мои записки, то место, где я пишу
о детях Павловского, с циклом стихов Бродского “Из школьной антологии”. Я согласился, что здесь возможно есть заимствование, хотя, когда я писал, то никак не думал о Бродском. Но, может быть, заимствование произошло неосознанно, интуитивно. Меня вообще очень заинтересовала проблема обдуманности и интуитивности творчества, особенно у Достоевского. Несомненно, что всё продумать он не мог. Я всё ещё мусолю критику по “Преступлению и наказанию”. Вот скажем, жёлтый цвет в романе или
другая какая-нибудь деталь или особенность повествования. Осознавал ли её Достоевский, обдумал ли или она непосредственно перекочевала из жизни в роман? Взять хотя бы сжатые сроки писания романа. Достоевский заставляет себя работать
в лихорадочном темпе. Хотя сжатые сроки были навязаны ему,
но он был явно доволен ими, раскаляя себя, раскочегаривая
свой мозг, свою интуицию, загоняя себя в угол. И, наверно,
в таком положении уже никто, включая самого писателя,
не определит, что осознанно, продуманно, а что само выливается
из-под его пера. В той же критике по “Преступлению и наказанию” разбираю и заимствования Достоевского. В основном это сделано грамотно и корректно, но вот один кусочек меня шокировал.
Некто Бем А.Л. видит совпадение в имени сестры старухи процентщицы – Лизаветы Ивановны с именем Лизаветы Ивановны
в пушкинской “Пиковой даме”. С этим можно согласиться, хотя я сразу подумал о сравнении моих детей Павловского со “Школьной антологией” Бродского. Но меня шокировал тон этого Бема. Цитирую: “... Совпадение в имени побочной жертвы не считаю случайным; оно выдаёт, скрытую может быть для самого Достоевского, связь обоих сюжетов”. Это “не считаю” бьёт в глаза, да и самого Достоевского этот Бем видит насквозь. Для него
не стоит вопроса: где проходит граница осознанного и интуитивного. Он её и так видит, знает – что скрыто
от Достоевского, а что нет. Я уже писал, в первой тетради, что
не люблю слишком уверенных людей. Мне милее фраза философа: “Я знаю только то, что ничего не знаю”. Или Ньютоновская мысль: “Я представляю себя мальчиком, стоящим на берегу океана познания и бросающего в него камушки” (цитирую по памяти).
И, наконец, меня порадовало одно слово в той цитате из дневника Достоевского, которую я привёл. “По-моему, одно: осмыслить и прочувствовать...” Это “По-моему” прозвучало для меня прекраснейшей музыкой. Значит Достоевский тоже из нашей породы людей, которые ничего не знают наверняка и во всём сомневаются. Кстати, о Достоевском. Врачи уже называли меня – героем романа Достоевского, и мне пришла в голову фантазия – попробовать переделать свои записки так, чтобы они превратились
в роман, как бы написанный Фёдором Михайловичем.
Ведь и “Преступление и наказание” было сначала написано,
как исповедь Раскольникова. Для этого надо поступить
в университет на вечерний факультет, на историю или филологию. У меня уже давно появилась мысль получить второй диплом
(хотя у меня ещё нет и первого) в гуманитарной области. Вот только на какой факультет? – Не знаю. На историческом – достанут марксизмом, на филологическом – тем же марксизмом, да ещё и литературоведением. Я бы плюнул на это образование, если бы мне разрешили работать в архивах. Так вот, нужно поднабраться знаний о середине прошлого века и даже вообще о девятнадцатом веке
в целом, начиная с Пушкина и декабристов. Разобраться
в петрашевцах, нигилистах, нечаевцах, народовольцах, почитать старые журналы, полемику Чернышевского и Достоевского и кучу других вещей, о которых я сейчас не имею никакого представления, хотя бы – письма Чаадаева. Помимо эпохи нужно проштудировать самого Достоевского. Творчество, биографию, дневники, воспоминания современников, разобраться в стиле, приёмах работы и т. д. И вот потом, базируясь на всём этом, написать роман. (Господи, какой бред я понаписал. И зачем я всё это перепечатываю? Впрочем, вчера на ночь я взялся перечитывать “Записки из подполья”, так пусть и мой бред живёт. Бумага терпит!) Я люблю помечтать о чём-нибудь совсем нереальном, утопическом и непременно связанном со мной. Я укрепился в мысли написать роман в стиле Достоевского, когда узнал, что сам писатель хотел написать роман о Христе, но не успел. Так кому же, как не мне, самому побывавшему Христом, браться за это дело?
Немного о фантазиях. Я люблю мечтать, фантазировать, играть роль. Именно неуёмность фантазии и увлечение игрой привели меня в больницу. Я всегда прикидываю всё на себя: прочитал что-то о Чаадаеве – представляю себя им, прочитал что-то о Будде – становлюсь Буддой, и т. д. Кем я только не был:
и Христом, и Гамлетом, и даже Челентано. Недавно смотрел фильм с его участием и решил стать таким же свободным и плавным
в движении, спортивным и стройным. Идиотизм.
А вот скажем Будда. Я прочитал пару брошюрок о нём плюс информация от Севки, и понеслась фантазия без удержу и предела. Я уже вижу принца Гаутаму, и как он преобразуется в Будду.
Я делюсь впечатлениями с друзьями (У меня это лучший способ понять новую идею – пересказывая её кому-нибудь, и постепенно уходя в неё.). И вот я являюсь к Севке и заявляю, что я – Будда.
Тем более, что Будда – это не имя, а состояние человека. По теории – Будды должны появляться периодически, и их всего должно быть – штук пятьсот. Я уже начинаю громить буддистов, весь их культ и обрядность, потому что всё, что они делают, – бесполезно.
(Я, правда, при всё при том, ни хрена не понимаю в буддизме,
но готов его громить, такая уж у меня привычка. Мне вспомнился поэт Иван Бездомный, которого Мастер спрашивает: “Вы ведь человек невежественный?” И Иван должен, краснея, согласиться.) Нужно становиться не буддистом, а Буддой. И здесь может быть только собственный, индивидуальный путь. А все эти святые таблички, святые места, храмы – это всё ерунда, которая только уводит в сторону. Потом я узнал, что такая позиция уже разработана дзен буддистами. Мы с Севкой как-то видели в Москве буддистов. Это было летом. Мы сидели на лавочке, напротив кинотеатра “Россия”. Вдруг появились два парня, завёрнутые в простыни, босые и с бритыми головами. Они сели на соседней лавочке, и один из них стал рисовать босой ногой на песке какие-то фигуры. Они старались беседовать так, чтобы не замечать окружающих и нашего внимания к ним. Мы с Севкой тогда не решились подойти и заговорить. Потом я об этом очень жалел, особенно, когда решил сам стать Буддой.
Я подошёл бы к этим ребятам и сказал: “Если не ошибаюсь – вы буддисты?” – “Да, а в чём дело?” – “Дело в том, что я – Будда, Иван Сергеевич!” И я бы объяснил им, что весь буддизм – это ерунда, потому что нет никакого смысла быть буддистом, есть только один путь – самому стать Буддой. А для этого не нужно ходить
в простынях, брить голову и чертить фигуры на песке босой ногой. К тому же и дзен буддизм, наиболее продвинутое направление буддизма, отвергает весь этот маскарад. Дзен буддиста невозможно отличить в толпе от обывателя. Была ещё одна важная деталь, которая помогла мне представить себя Буддой. В мае 1956 года буддисты всего мира отмечали 2500-летие со дня смерти Будды.
В той брошюре, которую я читал, не указана конкретная дата.
Эта дата вычисляется по лунному календарю, но я был уверен,
что это произошло 2-го мая, в тот день, когда я родился. Прошло два с половиной тысячелетия и Я снова появился на свет в образе Вани Зубковского. Даже если юбилей был неточным, то за 2,5 тысячелетия можно было и ошибиться на несколько дней
в расчётах. А, может быть, Будда появляется раз в пятьсот лет,
или у него другой цикл. Может быть, между мной и принцем Гаутамой существовали другие Будды, но они меньше выпендривались и не заводили себе учеников. А может,
и до Гаутамы были Будды. Мне так понравилась эта идея с Буддой, что фантазии полезли одна за одной. Если бы я раньше знал о Будде, то я бы не стал замахиваться на Христа. Христом быть тяжело, грешно и к тому же просто невозможно. Христос – Бог! А Будда – человек. Просто человек, достигший в своём развитии стадии просветлённости, и Буддой может стать каждый, потому что согласно буддизму все люди одинаковые, в каждом заложен Будда, только не каждый реализовывается. Мне очень нравится эта мысль, прежде всего потому, что она отрицает элитарность.
Через элитарность, богемность надо пройти и отказаться от них.
Мы выбираем себе друзей, знакомых, создаём свой круг, но когда доходишь до просветлённого состояния, то понимаешь, что нет разницы между умным и глупым, образованным и неграмотным, добрым и злым, любящим и эгоистичным, мужчиной и женщиной, стариком и ребёнком. Как я ненавижу себя, когда берусь оценивать людей и предпочитать одного человека другому. Этот выбор есть, но он говорит лишь о моём несовершенстве. Не случайно всему людскому многообразию дано одно имя – Человек.
Севка тогда на полигоне пытался мне рассказать о йоге,
о буддизме, но я считал всё это ересью и отказывался слушать.
А потом, когда я сам познакомился немного с буддизмом и решил сам стать Буддой, я понял, что моя идея была очень близка буддизму. Прежде всего, сами мои бесконечные перевоплощения. Ведь в Индии это очень распространённая вещь, правда, там происходят перевоплощения после смерти, но почему бы
не перевоплощаться при жизни? Здесь есть много но, но я не хочу лезть в дебри. В спорах с Севкой я доказывал, что перевоплощения – вещь хорошая и полезная, и что с её помощью можно достичь состояния просветлённости и стать Буддой. Если бы вместо Христа я стал Буддой, то всё было бы хорошо, и можно было бы обойтись без больницы. Но то, что я побывал Христом, тоже очень ценно, потому что, я как бы перескочил через голову Будды, так как Христос неизмеримо выше Будды, как Бог выше человека.
А поскольку я перескочил стадию Будды, то стать Буддой для меня – пара пустяков. Мне не нужно карабкаться на эту вершину,
а наоборот нужно спуститься немного вниз. Но, побыв две недели Буддой, мне это надоело и захотелось чего-нибудь новенького.
Кем я только не приходил к Севке – и писателем, и новым русским святым, и Буддой, и Гамлетом. (А потом – и Иудой, и апостолом). Если бы Севка не был моим другом, я мог бы потребовать с него денег за знакомство с таким количеством великих людей. Севка всё ещё в лагерях, но я придумал
такую сцену.
Когда я с ним встречусь, то спрошу его: “Как ты думаешь, Севка, кто перед тобой? Ни за что не угадаешь”. И после того,
как он выскажет свои предположения, я откроюсь ему –
“Перед тобой – Иван Сергеевич Зубковский. Все превращения закончены, и я вернулся в свой первоначальный образ!”
Хотя, конечно, я не брошу играть, это уже у меня в крови, но терять своё “Я” я себе уже не позволю.

Мне нравится в Достоевском такая особенность, что подавляющее число его героев одержимы какой-либо идеей.
Тут и наполеоновская идея, и ротшильдовская идея,
и революционная идея, и религиозная идея и даже идея безыдейности, как в “Записках из подполья”. И все эти идеи Достоевский последовательно разоблачает и отвергает, разве что
за исключением христианской идеи. Но может быть, у него просто не хватило времени, и тот задуманный роман о Христе превратился бы в разоблачение религии вообще. Хотя это вряд ли, тут можно только гадать. Вообще, Достоевский чрезвычайно полезен
для молодых, думающих людей (себя я тоже пока ещё отношу
к этому разряду) тем, что разоблачает идеи, показывает их ограниченность и утопичность. Он борется с фанатизмом и юношеской категоричностью, нетерпимостью и максимализмом.
К сожалению, у некоторых людей эти качества остаются и в зрелом возрасте. Только дурак, прочитав “Преступление и наказание”, может увлечься наполеоновской (гитлеровской, сталинской, т. е. диктаторской) идеей, или ницшеанской идеей сверхчеловека. Никакой, самый сверхчеловек, не выдержит критики Достоевского. С другой стороны, творчество Достоевского носит глубоко национальный характер. Русский человек, русский народ не может жить без идеи. В прошлом веке вся Европа смотрела на русский народ – “Ах, какой набожный народ. Ах, какой христианский народ”. И где же эта набожность теперь? А с другой стороны посмотреть – что же изменилось? Изменилась лишь форма веры. Одна идея сменила другую. Людям надоело ждать второго пришествия, захотелось как-то побыстрее, да с гарантией построить Царство Божье на земле. А ну как вдруг получится и без Бога?
А тут подвернулся под руки какой-то Маркс, какие-то социалисты. Новенькая идея настолько же заманчивая, насколько и утопическая. Рай на земле, да своими силами. И понеслось, полетело.
И как водится с гражданской войной, брат на брата, моря крови, расколы и ереси. Только время уж очень спрессовалось – особенность 20-го века. Раньше Владимир крестил огнём и мечом, теперь другой Владимир раскрещивал тем же способом.
Раньше боролись с расколом, сожгли Аввакума, сослали Морозову, теперь громили эсеров, троцкистов, бухаринцев. И всё бы хорошо. Ведь Ленин говорил первым комсомольцам – “Вы будете жить
при коммунизме”. А теперь мы, моё поколение, внуки
тех комсомольцев, гораздо меньше надеемся увидеть коммунизм, чем наши деды. И вот опять всплывает на время забытый Достоевский. Начинаются переиздания, собрания сочинений, экранизации, включают в школьную программу “Преступление и наказание”. А ведь главная сила Достоевского в безыдейности, как это ни парадоксально звучит. Достоевский видел, понимал ограниченность любой идеи и доказывал это своими произведениями с огромной художественной силой. Нет универсальной идеи, жизнь не вмещается в рамки, какими бы красивыми эти рамки не были. Мы все очень привыкли надеяться
на будущее, мы сами строим это будущее, во имя этого будущего принесено столько жертв, и вдруг это будущее оказывается очередной утопией, иллюзией. Да нет же, это прекрасное будущее – будет! Просто мы несколько неверно расставили акценты. Главное не в этом будущем, будет оно или нет. Главное в настоящем. Нельзя портить настоящего во имя будущего. Ведь мы как рассуждаем: пусть мы живём не так, как надо бы. Пусть мы где-то в чём-то свинячим, зато уж наши дети... Это абсолютно неверная логика. Если ты живёшь по-свински, то и сын у тебя будет свинья или откажется от тебя со всеми твоими идеями. Поэтому основной упор надо делать на настоящем, будет ли это будущее или нет. Древние говорили – помни о смерти. Живи так, как если бы этот день был последним днём. И ещё чем очень ценен Достоевский и его разоблачение всех и всяческих идей – это борьба с фанатизмом. Если нет абсолютной идеи, то – как может существовать фанатизм? На мой взгляд, фанатизм – одна из самых страшных черт человека.

Чем мне не нравится религия – это тем, что она придаёт слишком большое значение загробной жизни. Ведь мы не знаем – есть ли что-нибудь после смерти или мы совершенно исчезаем.
Но нельзя подчинять свою жизнь какой-то другой вечной жизни. Это как в марксизме, человек подчиняет свою жизнь будущей счастливой жизни своих детей и всего человечества. Так религия подчиняет жизнь другой загробной жизни. А ведь жизнь одна,
та самая жизнь, в которой я сейчас пишу эти строки, та жизнь,
в которой ты, мой читатель, их читаешь. И кто знает – что будет
со мной или с тобой через день, через секунду или через сто лет.
Я, конечно, далёк от мысли – примитивизировать религию и религиозный путь. Здесь речь идёт не только о загробной жизни.
Но как тяжело было узнать о человеке, который дал обет Богу голыми руками в скалистом грунте вырыть себе могилу.
Я знаю о таком случае даже в современной жизни. Я восхищаюсь этим человеком и его силой духа, но как ничтожны будут результаты этого труда. Впрочем, если Бог есть, то могут быть и особые мистические результаты этого труда. Хотя, конечно, всё это патология с точки зрения здравого смысла. Но что такое здравый смысл? Вот и опять пошла бесконечная череда сомнений, сомнений, сомнений...
Я люблю сомневаться. Я уже писал об этом, но подчеркну
ещё раз, так как это очень важный момент. Вспомнился эпизод
из Евангелия. Апостол Фома (Фома неверующий) не поверил
в воскресение Христа, и не верил до тех пор, пока сам своими руками не пощупал раны Христа. Лезть своими грязными пальцами в чужие раны – уже от одного этого как-то коробит. Когда Фома убедился, Христос сказал: “Ты поверил только тогда, когда сам пощупал. А настоящий христианин тот, кто поверит в Меня ни разу Меня не увидев”. (Я цитирую по памяти.) Интересно, что в народе Фома получил прозвище – неверующий. Значит – уверенность убила веру. Он сам отнял у себя возможность верить.

Вернулась ко мне Севкина тетрадь. Значит – пора браться
за питерскую тему. Я ждал Севкиного стиха, без которого мне
не обойтись. Но начну цитировать моего друга со стихотворения, посвящённого мне.
Достоевщина
И. С. Зубковскому.
   Я люблю, когда играют
   В зябкий вечер на шарманке,
   А прохожие бросают
   Им копейки и баранки.

   Я люблю, когда в трактире,
   Отразившись в жёлтом пиве,
   Чинно сядем, потолкуем,
   Всё обсудим мы с тобой.

   Звук шарманки раздаётся.
   Кто там плачет, кто смеётся?
   Кто мне пьяным поцелуем
   Колет щеки бородой?

   За стеною лужи, лужи,
   За стеною стужа, стужа,
   За стеною листья кружат
   И летят вдоль мостовой.
   Пусть всё будет по простому,
   По простому, по людскому,
   По простому, по Христову,
   А ведь это, слава Богу,
   Так немного,
   Милый мой.

Вот переписал этот стих, и так чего-то защемило,
так захотелось встретиться, увидеть Севку, посидеть с ним. Наверно, если бы у меня сейчас была возможность встретиться с любым человеком на земле, я выбрал бы Севку. Уж больно мы с ним срослись. Он стал частицей меня самого.

Я выписал цитату из Достоевского в начале этой тетради.
Она меня поразила почти буквальным сходством с Севкиным стихом. От чего это? Плагиат? Заимствование? Может быть,
но скорее он просто уловил дух Достоевского. Я заметил такую особенность, как только начинаешь что-то писать, тебе начинают говорить о заимствованиях. Пусть я в описании “детей Павловского” заимствовал сюжет из “Школьной антологии” Бродского. Но ведь в таком случае и сам Бродский заимствовал его из лицейских стихов Пушкина, а Пушкин заимствовал... затрудняюсь сказать у кого. Но если вы настаиваете, то можно попробовать установить автора, впервые взявшегося описывать своих друзей. А может быть дело просто в дружбе, которая вдохновляла и вдохновляет людей на всякие писания.
И ещё на эту тему. Случайно взял в библиотеке Олешу,
и наткнулся на “Ни дня без строчки”. Оказывается – я
в своих записках полностью копирую его манеру. Я был несколько ошарашен. То, что я повторяю чужие мысли, я понимаю,
с этим легко примириться, но то, что мой сумбурный стиль не нов – это пережить труднее. Прав Экклезиаст, когда говорит, что нет ничего нового в этом мире.
Всё же, самые гениальные мысли – это банальные истины.
Мы слышим их с детства, но понимаем их, только прочувствовав
на собственной шкуре. Поэтому не надо бояться плагиата, все наши мысли, вся наша жизнь так или иначе повторяют жизнь других людей. И если твои открытия сделали до тебя миллионы людей,
то для тебя это открытие остаётся открытием.

Пора, мой читатель, рассказать тебе о Питере, о моём Питере. Я всё хожу вокруг да около...
Вот и опять, мой читатель, не удалось мне написать о Питере. Пришла Людочка, та самая Людочка, которая помогла мне добраться до врача и до больницы. И мы заболтались до полуночи. У неё беда в семье, и я пытался подбодрить её, как-то помочь. Вообще, мне сейчас не удаётся пописать. То я засыпаю от лекарств, то гуляю с друзьями. Я уже писал, что считаю эти записки хоть и очень ценным, но побочным продуктом. Живой человек неизмеримо ценнее любого романа, картины, стихотворения. По крайней мере,
я предпочитаю живых людей, живой разговор, саму жизнь любым мыслям и чувствам, записанным на бумаге. Такая фантазия.
Если бы мне предложили на выбор – или провести один вечер
с Пушкиным, живым Пушкиным и при этом никогда не читать ничего из того, что он написал, или знать Пушкина, как мы все его знаем со школы, читая и перечитывая его произведения,
то я выбрал бы этот единственный вечер с живым Пушкиным. Впрочем, я выбрал неудачный пример, так за Пушкиным пойдут вечер с Гоголем, вечер с Достоевским и можно очень обеднить
свою жизнь, лишившись настоящей литературы. Но, с другой стороны, такие вечера тоже кое-что стоят. Вообще, меня всё больше интересуют люди, живые люди (Обессмертивших себя художников и поэтов я тоже причисляю к разряду живых.) Я даже искусство стал рассматривать, как некоторую прикладную вещь. Меня не так интересует результат творчества сам по себе, как процесс творчества и люди, которые за ним стоят.

К чёрту все отступления! За мной, мой читатель!
(Для любителей отыскивать плагиат, сразу сознаюсь,
что последнюю фразу я заимствовал у Булгакова.) Питер!
С чего начать? Начну с квартиры. Дом на Таврической улице. Аристократический, бывший аристократический район города. Таврический сад со старыми липами, Таврический дворец,
рядом – Смольный институт благородных девиц. Когда я говорю или пишу – Таврический сад, сразу же вспоминаю “Мойдодыр” Чуковского – “... Я – к Таврическому саду, перепрыгнул через ограду, а она за мною мчится и кусает, как волчица...” Более того – семья Бобышевых живёт в доме, на углу которого (соседний подъезд) расположена башня Вячеслава Иванова. Дом, как многие ленинградские дома, имеет две стены, сходящиеся под острым углом. Такие дома немного напоминают корабли, остроносые корабли. В таких домах любил селиться Достоевский, часто менявший квартиры. Он снимал квартиры с окном на две улицы.
В этом остром углу нашего дома расположена башенка, угол –
не острый, а овальный, наверху круглый балкончик. Здесь жил мэтр символизма Вячеслав Иванов. Здесь читали стихи Блок, Ахматова, Мандельштам, Гумилёв и т. д. Помню – Севка мне не сразу поверил, что это тот самый дом и та самая башня. Сам я узнал об этом
от Дмитрия. Севка и Зина (это было у них дома) полезли в новую историко-художественную книгу о Блоке – “Гамаюн”. Автора я
не помню. Сейчас модно спекулировать на покойниках, хотя боюсь соврать относительно этой книги, так как её не читал. Адрес в книге совпал с моим адресом в моей записной книжке. Сомнения отпали. Это было тем более приятно, что и Севка жил в этом доме, когда мы с ним приезжали в Питер. Да, так я о квартире. Третий или четвёртый этаж? Таких мелочей моя память не держит.
Большая прихожая, шкаф, зеркало, направо маленький коридорчик
в комнаты, налево такой же коридорчик на кухню. Комнаты –
не маленькие и не большие, но скорее большие, чем маленькие.
Их три. Все окнами на Таврический сад. Кухня маленькая,
и из кухни дверь в комнату прислуги, обе окнами во двор.
Двор закрытый, запертый домами, асфальтированный, с помойкой, ленинградско-питерский. Как видно из планировки, а также высоты потолков – дом старый, прежних времён, на небольшую семью средней руки. Комнаты могли быть – спальней, детской, гостиной или спальня, кабинет, детская или что-то в этом роде. Словом, квартира пропитана питерским духом, и не только квартира,
но и семья. Тётя Зина, Зинаида Ивановна – родная сестра
моей бабушки Наталии Ивановны. Есть ещё третья сестра – Лидия Ивановна. “Три девочки Павловы – лучшие на улице”. Почему-то вспомнилась эта фраза из воспоминаний бабушки. Дядя Вася, Василий Константинович Бобышев, – муж тёти Зины умер несколько лет назад от рака. Я называю их – дядя и тётя, потому что так называют их мои родители, а я, переняв у них в детстве это обращение, так и не смог перестроиться. К тому же баба Зина и деда Вася – не звучит. Хотя моя сестра, Машка, научилась произносить – баба Зина, но это уже тонкости психологии. Дядя Вася – человек
из моего детства, одно из его самых ярких воспоминаний. Страстный рыбак, охотник и курильщик. Он был морской офицер, но я помню его уже в отставке. Весёлый, заводной, азартный человек. Выйдя в отставку, он взялся строить дачу. В те времена отставникам давали довольно большую сумму денег и по желанию – приличный участок земли. Дача была построена в прекрасном месте, на берегу озера. Это самая крупная дача, на которой я бывал. Две печки, четыре комнаты внизу, две на втором этаже, две веранды и даже балкон, впоследствии ставший студией для Олега. Дядя Вася пристрастил меня к рыбалке. У него пол-озера было опутано перемётами, и мы с ним каждый вечер наживляли их и каждое утро снимали с них лещей. Я сидел на вёслах, а дядя Вася перебирал перемёт. Не было в моём детстве большей трагедии чем, если я просыпал с утра проверку перемёта...

Недавно в комсомолке была статья об Афганистане, довольно трескучая и бестолковая, с традиционным набором фраз: “священные рубежи”, “гегемонизм”, “экспансионизм”, “милитаризм” и прочие измы Пекина и Вашингтона. В статье было прямо сказано, что мы были вынуждены занять Афганистан, потому что был открыт тайный план ЦРУ по захвату и расчленению Афганистана, и мы всего лишь опередили американцев. Эта версия только недавно стала всплывать на страницах печати и всяких политучёбах. Вчера мне рассказали, что лектор на одной
из политучёб, подмигивая аудитории, сообщил, что мы, мол,
все свои люди, и я по-дружески открою вам маленький секрет. Высказал он ту же версию о плане ЦРУ по захвату Афганистана. Там чуть ли не американские лётчики уже сидели за штурвалами самолётов, а наши войска всего на несколько часов опередили их. Блестяще сработала наша разведка.
По этому поводу мне вспомнился Солженицын. Он писал, что, когда его стали травить, то всё это в основном делалось на закрытых политзанятиях в разных учреждениях. Приходили лекторы и несли заранее запланированную чушь, поливали его грязью с ног
до головы. Он был и пособником фашистов и предателем, добровольно сдавшимся немцам. Играли на низменных чувствах аудитории. В одной лекции его называли Солженицер, в другой – фашиствующим антисемитом. Особое достоинство таких лекций
в том, что на них невозможно отвечать. Мало ли где кто что наболтал, пусть даже на официальных занятиях, это же не газетная публикация, а просто слухи. А то, что эти слухи направляются некоей сильной рукой – это ещё надо доказать. Очень удобная форма воздействия на умы, особенно учитывая наше пристрастие
к слухам и “достоверной” информации всяких знающих людей.
Так что, такие лекции лишний раз доказывают – откуда идёт информация об американском захвате Афганистана. В той же статье в комсомолке, как и положено в официальной статье, подчёркивалось – ограниченность контингента советских войск. Хотя, что такое – безграничный контингент войск? – Я не понимаю. Это сочетание – “ограниченный контингент” создаёт представление чего-то небольшого, замкнутого, домашнего и уютного. Ну, в самом деле – что поднимать шум из-за какого-то ограниченного контингента. По этому поводу вспомнился анекдот, появившийся
в первые дни после начала нашей агрессии.
Что такое татаро-монгольское иго? – Временное пребывание ограниченного контингента татаро-монгольских войск по просьбе некоторых русских удельных князей.
В той же статье, хоть и пытались её как только возможно обезличить, всё же нужно было создать видимость достоверности. Поэтому в ней описывался небольшой эпизод действия наших войск. Группа танков сопровождала автоколонну. Нужно было пройти мост через горную речку. Лейтенант такой-то принял решение, остановил колонну, а сам на головном танке ринулся
через мост и, пройдя его, провалился в тщательно замаскированную яму. Но лейтенант не растерялся, приказал выключить мотор,
а остальные танки прошли яму по крыше провалившегося танка, после чего вытащили его на тросах. (Полный бред.) Этот эпизод
по мысли автора должен был говорить о мужестве и героизме советских воинов. Мне же он сказал другое. Мне представились те афганцы, которые вырыли эту яму. У них не было даже мины, чтобы заложить её на дороге. И вот они на жаре или тёмной ночью ковыряли своими тяпками, мотыгами родную землю, маскировали её ветками, чтобы хоть один танк оккупантов провалился в яму.
Мне вспомнились противотанковые рвы под Москвой, которые рыли женщины и старики в порыве защитить Москву, Родину. Теперь всё поменялось местами, и советские танки идут по чужой земле. Мне больно и стыдно за свою родину, и ужасно жалко наших ребят, которые гибнут там.
Мне жалко наших ребят, и всё же я хочу, чтобы их побили, победили. Как это увязать? Не знаю. Тем более, что и идеи у меня никакой нет, которая могла бы оправдать кровь. Кровь по совести, кровь за идею – это тоже нечто сомнительное, как показал Достоевский. А если и идеи никакой нет, как быть тогда? Ленину было легче в четырнадцатом году, когда он желал поражения России в войне. У него была идея, а у меня только больная совесть.

Меня немного смущает одна притча. Я её плохо помню,
но попытаюсь пересказать. Один человек дал обет Богу не пить воды сколько-то, скажем – две недели. Когда срок истекал, он проходил мимо колодца. Он мог не пить, у него хватало сил и воли пройти мимо, но он усомнился, правильно ли будет ему выполнить обет? Не будет ли это проявлением его гордыни? Не возгордится ли он, что он такой сильный и волевой? Может быть, правильней будет выпить воды и нарушить обет? Ведь он и так доказал себе и Богу, что может быть сильным и не пить. Да и до конца срока оставалось всего несколько часов. Может быть – лучше не доказывать
свою силу, а показать свою слабость и ничтожество перед Богом? Человек думал так и принял решение – нарушить обет и напиться воды. Вода была выпита, и человек пошёл дальше. Через какое-то время он встретил праведника. Праведник взглянул на него и сказал: “Что ты с собой сделал? Твоя душа разбита, она вся состоит
из осколков”.
(Это явно восточная притча. При всей своей красоте в ней чувствуется отсутствие Благодати. И человек, давший обет Богу, и праведник, идущий своим путём, столкнулись с проблемой – разбитая душа. Что делать? А делать им нечего, потому что они
не знают, не встретились со Спасителем душ. Тупик. Нет выхода. Можно совершенствовать себя или терять себя, но всё это блуждание по кругу.)
Эта притча часто приходит мне на ум. Я всегда всякий образ, всякую идею примеряю на себя. А вдруг моя душа тоже разбита,
а я по слепоте своей этого не вижу? Но, думаю, что нет. Я ведь
не давал никаких обетов и зароков, просто иду своим путём. И если меня на этом пути заносит куда-то в сторону, то это поправимо. Нужно только понять, почувствовать – где ты оступился.
И мне кажется, что пока мне это удаётся. Вчера я зашёл в церковь. Редко когда раньше мне удавалось так легко переступить её порог, свободно креститься, молиться. Я хотел поставить свечку к иконе всех святых, но в церкви шло венчание, и я постеснялся подойти
к иконе. Боялся помешать совершению обряда, отвлечь Бога
на свою персону. Странно, но Бог представляется мне очень личностным, не в том смысле, что это мой личный Бог, а в том смысле, что Он сам – личность. Чуть ли не такой же, как мы, или просто похожий на нас. Впрочем, в Библии сказано, что мы созданы по образу и подобию Его. Эта фраза часто сбивает с толку, и
как-то представляешь себе Бога чуть ли не с руками и ногами.
А ведь подобие здесь не телесное, а душевное, духовное, личностное. Но всё же временами возникает странная мысль,
что Бог, как человек, занятый одним делом, не может заниматься одновременно массой других дел. Да я редко сейчас обращаюсь непосредственно к Богу, всё чаще прибегая к посредничеству святых. Этот факт говорит о том, что я наконец-то вошёл в лоно православной церкви. Чаще всего пользуюсь услугами
своего святого – Иоанна Крестителя, Иоанна Предтечи. А так как рядом есть церковь всех святых, то можно сразу поставить всем им свечку.

Севка просит назад тетрадку со своими стихами. Он хочет, чтобы его мама перепечатала их на работе. Я никак не соберусь описать нашу с ним поездку в Питер. Эта поездка – один
из ключевых моментов в моей жизни. Уже хотя бы потому,
что я тогда принял крещение, а проще говоря – крестился. Севку эта поездка вдохновила на цикл стихов о Ленинграде. И без них никак мне не обойтись в своих записках. По идее, мне хотелось, чтобы стихи завершили описание нашего путешествия, но пусть уж они его предварят, если так хочет судьба. С другой стороны,
я не собираюсь насовсем возвращать Севке его тетрадку.
Эта тетрадь написана им по моей просьбе. Я давно просил его привести в порядок свои стихи. Обычно они, записанные на клочках бумаги, валяются у него в столе, и даже не в ящике, а между ящиками и крышкой стола. Конечно, поэту позволительно так обращаться со своими рукописями, достаточно вспомнить наволочку Хлебникова, но рекламировать, распространять стихи, оформленные таким образом, очень неудобно. А я взял на себя
эту миссию, так как, на мой взгляд, Севкины стихи представляют интерес для читателя. К тому же, как я уже писал, мне очень хочется, просто необходимо использовать ленинградский цикл
в своих писаниях. И перед отъездом в военные лагеря Севка преподнёс мне свою тетрадь. Именно поэтому я считаю её своей.
К тому же ещё одна мысль притягивает меня к этой тетради.
Константин Боголюбский, ещё один мой друг-поэт, прошёлся по Севкиной тетради, что-то подправил, что-то похвалил и написал резюме. Так вот, я собираюсь на старости лет (если доживу конечно) разбогатеть на этой тетради, потому что, уж если они оба и К. Б. и Севка не станут гениями, мэтрами поэзии, то уж один-то из них – наверняка. Так что я с благоговейным трепетом отношусь
к этой тетради, как относился бы к рукописи Блока или Мандельштама. Ну а теперь пора предоставить слово Севке.
Поскольку Севка не поленился написать титульный лист
к ленинградскому циклу, то я постараюсь его воспроизвести.
 



   Л


  “... А в этой книге лишь прологи.
     Е                И те же воззирают боги
        На спины распростёртых ниц”.

Конст. Боголюбский.
     Н
“День без числа”.


      И



    Н



  Г

 “... И думал он”.

       А. С. Пушкин.                Р

       “Медный всадник”.

  А



Д






- 1 -
      Возьму я отпуск в октябре,
      Поеду в тёмный Ленинград.
      А там буруны на Неве,
      А там скульптуры на дворцах.
      В холодной тонут синеве
      Чугун, гранит и Летний сад.

      И буду я бродить один
      В музеях посреди картин,
      И буду я бродить один
      Среди торжественных домов,
      Где даже самый пьяный финн
      От изумления умолк.

      И съёжившись от холодов,
      Фонтаны перестанут бить,
      И люди застегнут пальто,
      И на ветру не закурить.

      И будет праздничный фейерверк
      Такой, что даже в стёклах дрожь.
      И будет падать первый снег,
      И вместе с ним – последний дождь.



- 2 -
      Все трагедии сыграны,
      Отгремели овации,
      И парик примадонны нафталином пропах,
      Но остался тот город
      Запасной декорацией,
      Отражённый при свете свечей в зеркалах.

      Все злодеи мертвы,
      Все герои погибли.
      Оловянная память, гранитная слава, кирпичный позор.
      Этот ветер с Невы
      Тянет мёртвою зыбью,
      Кружевами лепных украшений по фасадам дворцов.

      А кругом болота, болота
      Ждут, молчаливые, терпеливые, грозные.
      Осыпается позолота,
      Как осенние листья в озеро.

      И оттуда, со дна болот,
      На которых стоим, – смотри –
      Дом дрожит, как трамвай пройдёт,
      Поднимаются пузыри –
      Выступает сквозь поры пот
      Этой топкой, гнилой земли,
      Души тех, кто за годом год
      Этот город здесь возвели.

      Ветер город чуть колышет,
      Помолчи на пять минут,
      Слышишь – как ржавеют крыши,
      Слышишь – как каналы дышат,
      Слышишь – как встают туманы,
      Видишь – корабли идут.

      Грустный марш флейтист выводит,
      Дробь чеканит барабан,
      Он уходит, он уходит,
      Зарывается в туман.

      И на зло плохой погоде
      Вдаль идут его суда,
      Он уходит, он уходит,
      Исчезает навсегда.


- 3 -
         Возвращались усталые
         В эти комнаты старые
         До утра,
         Проходили, здоровались
         И садились мы с робостью
         Вдоль стола.

         Нет длиннее февральских
         Вечеров ленинградских...
         Мир старых книг и картин
         Жил с четырёх сторон.
         Слушал я шорох тяжёлых гардин,
         Читал журнал “Аполлон”.

         Этот огромный книжный шкаф
         За ночь не перелистать,
         Чуть блестела на корешках
         Золочёная буква “ять”.

         И телевизор был включён,
         И голосил телефон,
         А я восстанавливал связь времён,
         Бил до земли поклон.

         .....................................

         Всю ночь горели ночники,
         Сидели мы – ученики.

         Всего не счесть,
         Не перечесть.
         Без тех ночей
         Я был ничей.

         А эти книги так стары,
         А эти лики так мудры.

         .....................................

         Здесь мы были,
         Здесь читали стихи,
         В той квартире
         Высоки потолки.

         В той постели
         Под окном у стены
         Мы смотрели
         Петербургские сны.



         И, как почесть,
         Чашка чая из рук
         Их высочеств
         Ленинградских старух.



- 4 -
    Ещё вчера не развели мосты,
    Как начал падать снег на спящий город.
    Заснежены церковные кресты,
    Заснежены звезда, и серп, и молот.

    Заснежены у дома “Жигули”.
    Снег всё сравнял собой с землёй и с небом.
    Чугунные цари и бунтари
    Покрыты ровным-ровным белым снегом.

    Снег заблестел на бронзовых конях,
    На недымящих трубах Ленинграда,
    На запертых дворцами площадях,
    Где город принимал свои парады.

    И здесь же у гранитных берегов
    Слились друзья, враги, идеи, веры.
    Следы красногвардейцев, юнкеров,
    Казаков, декабристов, гренадеров.

    Мир хижинам твоим и мир дворцам,
    Мир прошлому, всем мёртвым, всем казнённым.
    Мы кланялись заснеженным плацам,
    Стоящим там полкам и батальонам.

    Они были отважны и горды,
    Они плечом к плечу стояли тут
    В победе громе, в трауре беды,
    Они ушли, как все кругом уйдут.

    .....................................................

    И наши неглубокие следы
    Сравняет снег всего за пять минут.

Дорогой мой читатель (Эта четвёртая тетрадь забита бесконечными обращениями к тебе, но я предупреждал тебя,
что она – лишняя.), наконец-то я понял, что я – не писатель,
и мои записки не имеют никакого отношения к литературе. Литература, как и живопись, как и музыка, требует кропотливого труда. Одной способности, одарённости и даже гениальности – мало. Нужен труд. А вот к труду я и не приучен. Когда после школы я начал сыпаться на приёмных экзаменах в разные ВУЗы, многие удивлялись. Так хорошо учился, такие хорошие способности.
А вот работы, настоящей учёбы – не было. Что-то схватил, что-то сообразил. Кусочки, обрывки, а настоящих знаний нет. Но, с другой стороны, если не было серьёзной работы, не было протирания штанов и согнутой над учебником спины, то некоторая работа
всё же была. Голова работала, пусть не целенаправленно,
не систематически, но работала. Почему-то вспомнилась фраза, которую я заготовил для одного своего оппонента. Для того,
чтобы сойти с ума, нужно его иметь. Вспомнился один разговор
с Зиной, Севкиной женой. Она считает, что он мало занимается и несерьёзно, даже его любимой поэзией. Тоже мне занятие?
Пришло вдохновение, написал стишок и жди нового вдохновения.
Я в ответ рассказал ей такую, где-то вычитанную мной, историю. Один богатый человек решил заказать свой портрет у известного художника. Художник быстро выполнил этот заказ и запросил
за работу – 1000 рублей. Заказчик возмутился – как так всего неделя работы и тысяча рублей. Художник ответил на это: “Неделя работы и десять лет подготовки”. Так что Зина была не права, полагая,
что всё дело в таланте и вдохновении. Мы с Севкой люди примерно одного склада, и я могу с уверенностью сказать, что если мы
не сидим часами за столом, то это не означает, что мы такие ужасные бездельники и лоботрясы. Для того, чтобы писать,
пусть даже записки или стихи, нужно научиться чувствовать поэзию, ловить, искать слова и многое другое. Здесь нет готовых рецептов.
Вот только начнёшь врать и лезть куда-то в сторону, в погоне за красивостью и складностью, и понимаешь, что всё это ерунда.
Ну, в самом деле, кого может заинтересовать моё словоизвержение
о поэзии. “Здесь нет готовых рецептов”, – тоже мне фраза. Обращаться к тебе, мой читатель, с таким заявлением, значит –
не уважать тебя. Как будто ты всего этого и без меня не знаешь. Ведь не для идиота же я пишу. Как-то незаметно впадаешь в маразм, но иначе и быть не может. Чтобы что-нибудь написать необходимо словоизвержение. Удачно получится – хорошо, неудачно – будет маразм. Можно было бы его вычеркнуть, но и в маразме есть
своя прелесть, без него никак нельзя. Вот и мучаюсь сам и тебя мучаю, мой читатель, этой дурацкой четвёртой тетрадью.
Но тебе проще, взял и не стал читать, а я всё стучу и стучу
на машинке (на компьютере) одним пальцем. Маразм крепчает.

Машка поступила в институт. Порадуйся, мой читатель, вместе с нами.

Хотя мои записки и не являются литературой, но всё же они есть нечто, записанное на бумаге. И чем бы они ни были, не писать их я уже не могу. Их появление несколько оправдано
моей искренностью и правдивостью, но главное, ради чего я пишу – мне хочется передать самого себя на бумаге. Так или иначе, я – неординарная личность, и не только потому что побывал в Кащенко, это не так уж важно. Вдруг однажды я понял, что я не такой, как все. В этом нет ничего удивительного, ведь все мы разные.
Но после больницы я как-то иначе взглянул на себя, на своё “Я”,
на свои мысли. Раньше я думал, что во всём этом нет ничего особенного, что все люди так же страшно закомплексованы,
так же мучаются всякой дрянью и грязью, которая их наполняет,
тот же страх любви, страх первого шага. Я был замкнутой системой с односторонней связью. Я только принимал, как теперь говорят, информацию из внешнего мира, перерабатывал её, усваивал и ничего или почти ничего не выдавал наружу. Я никогда первым
не заговаривал с человеком, не протягивал руку, хотя и бросал испытующий, ждущий взгляд, но даже если человек начинал
со мной говорить, контакта не получалось. У меня был узкий, замкнутый круг людей, друзей, которых я не боялся, и пробиться
в этот круг новому человеку было почти невозможно, труднее,
чем попасть на приём к английской королеве. Если же обстоятельства сводили меня с новыми людьми, то наше знакомство кончалось сразу же после того, как обстоятельства переставали действовать. Только школьные друзья и никого больше, да и те –
не все. Взять, к примеру, Вальку. Я так и не научился ему звонить, хотя мы дворничали с ним два месяца. Была такая эпопея
в моей жизни. Правда, с Валькой – дело особое. Тут мои странности нужно помножить на его странности. Однако, смог же он навестить меня в больнице, и даже два раза. Помню – он приехал вечером, чуть ли не перед сном, но меня пустили к нему. Он вывалил
на диванчик кучу яблок, взял одно, протянул его мне и спросил:
– “Что это такое?” – “Яблоко”, – ответил я. – “О, да ты же совсем нормальный”.
Так что круг моих школьных друзей очень долгое время
никак не расширялся. Первым, наверное, кого я допустил
в этот круг был Севка. А ведь ещё в школьные годы я полтора года занимался лёгкой атлетикой, в девятом классе я всё лето плавал
на яхте, и ни одного человека из этих своих занятий я себе в друзья не приобрёл. Всё никак мне не удаётся рассказать о сближении
с Севкой, о Ленинграде. Но это в другой раз. Всё время пишу урывками. Вот и сейчас – жду приезда Васи, и большую тему начинать не хочется. Возникла идея. У меня скоро каникулы, отпуск, месяц. Вот бы забраться куда-нибудь на дачу и пожить месяц одному. Попробовать писать по-настоящему.
Вдруг да получится. Да и время чудесное – 20 сентября –
20 октября. Пушкинское время. Но это так – из области фантазий.
Ещё одна заметка. Когда я пишу, я не знаю – куда меня вывезет и занесёт. Не знаю даже, что будет на следующей странице, и только оглядываясь назад, пытаюсь судить о написанном.
Эта моя четвёртая тетрадь очень долго мне абсолютно не нравилась. А тут ещё эта дурацкая заметка об Афганистане, так что даже появилась мысль – сделать эту тетрадку закрытой для тебя,
мой читатель. Есть первые три тетради, которые я именую первой частью своей “Исповеди”. А эту четвёртую тетрадь оставить только для себя и узкого круга, для тех, кто пройдёт мой экзамен.
Нужно после прочтения первой части, поговорить с читателем, прощупать его, то есть тебя, и лишь тогда давать допуск
к дальнейшему. “Допуск”, – слово-то какое. Прямо первый отдел. Может быть, я так и сделаю. Ну, так вот, оценивая первые тетради,
я решил так. Первая тетрадка представляет интерес, как проба пера. Это постоянный поиск стиля, поиск читателя. Но главная тема – больница. Описание больницы само по себе представляет интерес. Вторая тетрадь – друзья. Третья тетрадь – результат эксперимента над собой. Я не пил таблетки и целыми днями был на солнце.
И феноменальный результат – отказ от Бога. Правда,
этот эксперимент чуть было не привёл меня в больницу.
Это не пижонство, я действительно был близок к этому. Дело даже не в том, что я спал на ходу или пытался магнетизировать окружающих, просто я вдруг вспомнил, и даже не вспомнил и не почувствовал, а что-то такое – чему и названия нет, но это было
то самое. Как бы это назвать – ощущение. Такое бывает,
когда, отгородившись от мира, недели две подряд читаешь Достоевского, запоем, не отрываясь. Слова, образы, сюжет сливаются, в сознании всплывают отдельные куски, эпизоды.
Князь Мышкин на тёмной лестнице, Настасья Филипповна, жгущая деньги, Раскольников, слушающий разговор двух старух –
“Алёна Ивановна будет дома одна”, Свидригайлов, рассуждающий
о призраках и больном сознании, рассуждения человека
из подполья. Одним словом – Достоевский, в котором тонешь,
в котором не на что опереться. И вот это состояние, напомнившее
о больнице, легло в основу третьей тетради. Хотя теперь я уже вижу, что именно четвёртая тетрадь наилучшим образом выражает
это состояние, а может быть, и все мои записки в целом, о чём я
в тайне мечтаю. Выразить даже не столько самого себя,
как выразить это своё состояние – вот моя сверхзадача.
А вот эта моя четвёртая тетрадь очень долго мне не нравилась.
В ней по сути ничего нет. Так анекдоты, старые заготовки и просто списанные из дневника мысли. Особенно раздражают эти бесконечные обращения к тебе, мой читатель. Что в них толку?
Ни мне, ни тебе они совершенно не нужны. А тут я ещё в запале взялся кусками, надергано, читать эту тетрадку Севке. И так мне стало гадко и противно. Конечно, я не стал бы всё это выкидывать. Я чрезвычайно ценю любую строку, написанную мною, но мне очень захотелось побыстрее закончить эту тетрадь, захлопнуть её, сбыть с рук и взяться за следующую. Ну, не удалась одна тетрадь. Бывает. А тут на днях взялся её перечитать, и вдруг обнаружил,
что все эти лишённые смысла отступления выстраиваются
в один ряд. И этот ряд от страницы к странице весь пропитан сомнениями. Всё вокруг зыбко и непрочно. Нет ни сюжета,
ни героя, нет ничего. Есть только некоторое состояние души,
моей больной души. Прости мне эту громкую фразу. И может быть, именно это состояние оправдывает эту четвёртую тетрадь,
и в каком-то смысле может сделать её лучшей тетрадью
моей “Исповеди”. Но тут меня смущает только одно – а вдруг ничего этого нет? А только показалось мне. Вот мне и хочется поставить эксперимент – почитать Севке. Только обязательно уединиться и, не торопясь, обстоятельно прочитать всё подряд.
Что он скажет? Как бы мне хотелось, чтобы он подтвердил
мою мысль.

Та бессонная ночь, когда утром на заре, часов в пять я понял, что Бога нет. Странно, но, когда я поделился этим открытием
с некоторыми друзьями, то это моё открытие приняли очень спокойно. Хотя, чего я собственно ждал – бурных объятий и поздравлений? Всё же, когда говоришь, что отказался от Бога,
все это воспринимают, как должное. А если скажешь, что ты верующий – сразу же удивлённые глаза и ждут, что ты скажешь –
а как это, да что это. Мама, когда я сдуру брякнул, что не верю
в Бога, первым делом полезла проверять – на месте ли мой крестик. Тогда он был на месте, и мама успокоилась. Сейчас его уже нет,
я его потерял. Одну ночь я ночевал на Соколе, когда там никого
не было. И именно в эту ночь перетёрлась верёвка с креста. Я сделал на ней ещё один узел, но голова не пролезла. Пришлось оставить крестик на тумбочке. Утром, уходя, я забыл забрать крестик. Прихожу дня через два – креста нет. Спрашиваю Васю (он только что вернулся с дачи) – “Да, – говорит, – Вроде бы был, и куда-то
я его положил”. Сперва искали вдвоём, потом Вася ещё долго искал один. Крест, конечно, найдётся. Куда ему деться? Но вот пример
для любителей мистики. Тем более, что это уже третий крестик, который я теряю. Первых два я потерял на полигоне в то безумное лето. Сначала я носил крестик, привезённый когда-то папой
из Армении. Красивый медный крестик с надписью по-армянски.
Я потерял его у костра, ночью в лесу во время пьянки.
Утром я облазил всю поляну и удивительно, что нашёл его.
Цепочки не было, а крестик нашёл. Я никак не мог понять –
почему крест есть, а цепочки нет? Единственное объяснение,
что кто-то утром до меня нашёл цепочку, а крестик
за ненадобностью выбросил. Тем более, что наша пьянка происходила недалеко от полигона.
Что-то я ушёл куда-то в сторону со своими крестиками,
ну да уж закончу (красивое сочетание – “ну да уж”). Армянский крестик я всё же вскоре потерял. После утраты цепочки я носил его на шёлковом шнурке, а кольцо, на котором висел крестик, имело разрыв. Вот и получилось, что вскоре у меня на шее болталась пустая верёвка. Для чего всё это я пишу? Мне не хочется писать. Всё это скучно и не интересно. Но я решил писать, решил сдвинуть эту тетрадку с мёртвой точки. Очень трудно продолжать
какое-либо незаконченное дело после перерыва, тем более,
когда перерыв затянулся на целый месяц. У меня сейчас такое чувство, как если бы я не ручкой водил по бумаге, а просто блевал бы на эти чистые листы. Словесная блевотина. А ведь я хотел
всего лишь как-то отметить тетради своей “Исповеди”, не просто их пронумеровать, а как-то назвать, охарактеризовать каждую.
И даже дело не в этом. Мне хотелось назвать именно эту четвёртую тетрадь – тетрадь издёрганности, тетрадь рефлексии.
Эти бесконечные отступления, сомнения, извинения. Как будто попал в толпу, и всё время наступаешь на чужие ноги, ударяешься
о чужие спины и извиняешься налево и направо. “Извините! Простите! Пардон! Сорри!” А внутри растёт озлобленность и остервенение, причём не на эту безликую толпу, а на самого себя и на свои ненужные извинения.
Все мы очень любим болезненное, бредовое. Какого-нибудь Ван-Гога или Эдгара По. Вспомнилась недавняя выставка “Москва – Париж”. Меня там поразил Хаим Сутин. Я всё никак не мог вспомнить, где я слышал эту фамилию, пока Севка не подсказал,
 что она была в воспоминаниях Эренбурга. Но дело не в этом,
дело опять же в болезненности, а, может быть, даже в безумии
этого художника. Я увидел нечто родное. Описывать картины бессмысленно, но я всё же запишу свои впечатления. Там было
три картины. “Бык”, “Деревня” и “Автопортрет”. Освежёванная туша быка, подвешенная на крючьях головой вниз. Нутро этого быка даже не разрезанное, а как бы разорванное. Причём художник не выписал подробностей, деталей этой туши. Какие-то клочья, шматки мяса, красные пятна. Нечто омерзительное, как если бы ты сам побывал на бойне. Рядом – пейзаж. Деревня. В той же манере. Это не пейзаж, а какой-то набор цветовых пятен, очень ярких, бросающихся в глаза. Особенно жёлтая стена крупного дома. Деревня, по-видимому, горная, хотя точно сказать нельзя.
Дома лепятся на каких-то то ли холмах, то ли скалах.
Глядя на эту картину, я вспомнил Ван-Гога. Все эти дома и
эти холмы были закручены спиралями. Хотя и нет
этого Ван-Гоговского мазка, но родство очевидное. “Автопортрет”. Зелёно-бурая куртка художника. Выставленное вперёд и вздёрнутое плечо. Над этим плечом – лицо дебила. Ярко-красное пятно нижней, толстой, вывернутой губы. Всё это также без чётких линий, мазками и даже не мазками, а цветовыми пятнами. Я был в полном восторге от Сутина.
О чём же дальше? О Пикассо или, уходя от темы, о Хармсе? Ну что ж, торопиться мне некуда. На той же выставке я обратил внимание на один портрет Пикассо, портрет какого-то господина.
Я не запомнил французской фамилии. Портрет был сделан
в кубистском стиле. Вообще, на выставке было много картин абстракционистского стиля и прочих наворотов. Но там чтобы
что-то понять, уловить, почувствовать – нужно много времени. Вообще, в живописи я полный профан. Могу лишь сказать – понравилось или нет. Опять эти самобичевания. Только что
в прекрасном стиле писал о Сутине и опять взялся юродствовать. Опять эти самовосхваления. Какой к чёрту прекрасный стиль. Пардон, мой читатель, я опять попал в эту пустопорожнюю мельницу. Так я о портрете Пикассо. Какой-то господин в чёрном сюртуке. Всё лицо разбито на грани телесного цвета, пересекающиеся по прямым линиям. Где находятся глаза можно определить. Они другого цвета. А вот нос и всё прочее – труднее.
А мне захотелось представить, увидеть – какое было на самом деле лицо этого господина, тем более, что оно очень угадывалось. Конечно, самое верное было бы почитать что-нибудь по кубизму, сравнить с другими работами и т. д. Но это чересчур сложный путь и невозможный для меня по причине моей лени. Мне, как избалованному ребёнку, нужно игрушку сразу, а если нужны систематические занятия, то я, как ребёнок, быстро охладею.
И всё же мне удалось добиться некоторого результата самостоятельно. Я попробовал раздвоить зрение, то есть фокусировать глаза не на портрете, а ближе или дальше, не знаю как точно это описать. Это бывает, когда смотришь за окно
через тюлевую занавеску. Направление взгляда не меняется.
Ты фокусируешь глаза вдаль и видишь деревья за окном и
не видишь занавеску, потом производишь перефокусировку и видишь занавеску, а деревья – нет. Я попробовал проделать тоже самое с портретом. Фокусирую глаза на портрете – вижу плоскости и линии, меняю фокусировку и вижу лицо или почти лицо
этого господина. Вообщем, интересный результат. И ещё один интересный результат. Час назад я в этой же тетради писал, что мне невыразимо скучно и тяжело писать, и вот за час накатал три листа и даже не заметил как. Удивительное существо – человек. Перекур.

Здесь у меня по ходу тетради идёт иллюстрация,
но в печатном варианте воспроизвести её не могу.

Сегодня был тяжёлый день, очень тяжёлый. С моим другом Аликом случилась беда. Он позвонил мне утром и попросил приехать. Я не буду писать, что случилось. Может быть не надо вообще ничего писать, но все мысли, так или иначе, крутятся вокруг этого. Я не думал, что это так трудно – разделить чужую боль.
Мы сидели с ним в раздевалке на автобазе. Курили. Беседовали. Думали. Ходили по улицам. Пили пиво. Снова ходили. Были в кино. Весь день были вдвоём, нет, втроём с его бедой. Все наши мысли возвращались к ней. Мы составляли планы более менее утопические, менее более реальные. Пытались отвлечься, забыть
о беде. Гнали её, пытались твёрдо по-мужски взглянуть ей в глаза, боялись её и снова гнали. Но она была с нами, исключительно навязчивая и бестактная особа. Мы были бессильны перед ней, и мы устали и разошлись. Вот такой тяжёлый день.

Итак, тетрадь издёрганности, болезненности, маразма,
не только эта тетрадь, но и все мои записки в целом.
Это единственное, что оправдывает их появление на свет. Хочется записывать всякие мелочи. Когда я заболевал, мама как-то спросила, точнее заметила, что у меня изменились глаза. Она сказала об этом, а я ответил, что я стал лучше видеть. Не в том смысле, что я стал дальнозорким, а мне стали виднее люди. Зрение у меня как раз ухудшилось, появилась небольшая близорукость. Но видение людей стало лучше, да и глаза привлекают внимание. Не так давно
на работе Нинель Фёдоровна интересовалась в кого я такой?
Нос – папин, губы – мамины, а глаза? – Глаза мои, – Конечно твои, – согласилась Нинель Фёдоровна. Я не стал ей объяснять, что такие глаза я получил не при рождении, а создал сам. Очень трудно держаться в рамках одной мысли, потому что каждая мысль рождает несколько других и хочется следовать за каждой. О глазах я начал писать, чтобы перейти на наблюдения, заметки. А тут то одно,
то другое. К примеру, я не ношу очки, и даже обосновал это так. Бывают иногда западные, в основном французские фильмы,
на которых стоит дымчатый фильтр, так что черты немного размыты. Это красиво. Так вот, у меня такое зрение, и это хорошо. Пусть я плохо вижу вдаль и не замечаю мелочей. Это не так важно. Подробности иногда даже мешают. А начал я к тому, что у детей очень длинный и интересный день по сравнению со взрослыми.
Это тривиальная мысль, но она мне здесь нужна. Как долго было ждать дня рождения и на сколько сократился этот срок теперь. Бабушка жаловалась, что не любит дня рождения, и эти дни мелькают у неё один за другим. Многое мешает. Ожидание пятницы, конца недели. Другие дни теряются. Ожидание отпуска. Лето промелькнуло. Вообще, эти бесконечные желания и нежелания. Желание не ходить в институт, не работать, нежелание просыпаться по утрам. Желание поесть или покурить, нежелание идти в магазин и т. д. Как приятно относиться ко всему спокойно и уравновешенно. И если позволять себе желания и нежелания
то только по большому счёту, на уровне страсти. Дети открывают мир каждый день, а мы считаем мир давно открытым. Хотя мир преподносит массу сюрпризов, а мы не видим их, не замечаем. Стоит роскошная осень, а мы торопимся на работу, сидим в четырёх стенах или опаздываем в кино. Осень – что особенного? Мы её уже видели – кто двадцать, кто сорок, а кто и семьдесят раз. Ошибка. Эту осень мы ещё не видели и не увидим никогда больше, если
не увидим её сейчас. А нынешняя осень выше всех похвал
и эпитетов. На этой неделе мы работали на Сколковском шоссе
в пригороде Москвы. Бабье лето. Температура – +20. Золотые деревья, и всё такое прочее. Но в тот день я увидел летающих паучков и кусочки паутины, парившие в воздухе. Их было много и всего один день. День был безветренный, и невесомая паутина напоминала табачный дым, который ходит по комнате слоями, изгибаясь, поднимаясь, округляясь. Паутинки парили. Я слышал раньше или читал об этих осенних летающих паутинках, может быть даже видел их, но увидел по-настоящему только в этот день и очень захотелось запомнить, записать это открытие. Что я и сделал. И таких открытий, поэзии очень много кругом. Опять об Алике.
Мы сидим с ним на кухне в его квартире на Соколе. Сидим долго.
За окном начинает темнеть. Пора зажечь свет, но мы не делаем этого. Мы сумерничаем. В доме напротив, точнее – в другом крыле нашего дома (у нас огромный, старый дом, буквой – “П”), зажигаются огни. И всё было бы чудесно, если бы не беда. И хотя я разделил эту беду как мог, но всё же и эта беда представляется мне поэтически. Альке, конечно, не до поэзии. Но я придерживаюсь той мысли и высказал её ему, что и беда в чём-то прекрасна и её тоже надо ценить. Иначе как бы мы стали самими собой. Я говорю это
в отношении себя. Кем бы я был, если бы не болезнь и всё то,
что было вместе с ней. Человек без прошлого. Как бы я преодолел свои комплексы? Сколько бы лет я ещё бродил, не осознав,
не открыв самого себя? И ещё об Альке. Мы хотели вдвоём написать рассказ – “Склеенная чашка”, но отказались от этой идеи. Я думал, как описать это в своих записках. Раскрыть смысл
этой записи я не могу. Хотелось просто написать два слова – “Склеенная чашка”. Или написать заодно о чайной церемонии.
Но об этом нужно писать, описывая полигон. Это ещё впереди. Пожалуй, лучше всего шифрованная запись. Могу я писать что-то без комментариев. Что я обязан всё объяснять? Тем более, что я уже вступил на этот путь. Моя иллюстрация №1. Я тоже хотел открыть её секрет, но пусть остаётся так. Так интересней.
Вот и всё о тех мелочах, которые я хотел записать. Паутинки. Сумерки. Склеенная чашка. Я держал их в голове всю неделю, теперь их можно выпустить на свободу, предоставить на волю
моей памяти. Останутся они в ней – хорошо, нет – не жалко.

Мне отказали в просьбе, и я взвился на дыбы. Вдруг рухнул
во мне храм любви и добра, который я собирал по кирпичикам. Вылезло наружу моё дикое, животное начало. Мне захотелось плюнуть на всё, что-нибудь сломать, кого-нибудь обидеть, ударить. Захотелось умереть. Для чего жить, если всё, ради чего я живу, можно разрушить одной фразой. Я изо всех сил стараюсь быть добрым, внимательным, заботливым. Что делать, если я не умею
ни писать, ни рисовать, ни лепить, ни извлекать звуки? Остаётся одно – просто быть добрым человеком. Но уж добрым – так во всём, на всю катушку, до предела душевных сил, до Иисуса Христа.
И вдруг, как сейчас, в какой-то момент, как в зеркале, видишь,
что ты – грязное, вонючее животное, жалкий паяц, примеряющий красивую маску. А маска не налазит, спадает, и видишь за ней морду беса. Да и зачем, для чего я хочу выглядеть добрым?
Не для того ли, чтобы кому-то что-то доказать, удовлетворить
своё тщеславие, самолюбие? Я выше всех, я добрее всех, я – лучше всех. Смотрите, я – Христос! Я люблю вас! Да, всё это так, и все мои опыты призваны к этому. Я знаю сладкие мгновения, минуты божественного откровения, но они даются в награду за доброту, порядочность, честность, любовь. И я опять буду насиловать себя, чтобы быть самим собой. Не это ли подразумевал Достоевский, когда говорил о выделке человека. А ошибка была не в отказе
моей просьбе, а в самой просьбе. Я придал этой просьбе чересчур большое значение. Слишком сильное желание, плюс к этому, я был слишком уверен, что мне не откажут, вот и понеслось. У меня есть целая теория по отсутствию желаний, но об этом я уже писал.
Так что корень всех наших бед и ошибок в нас самих. Нужно только уметь их распознавать в себе, и вовремя перестраиваться. Труднее всего мне даётся принцип – “Не судите, да не судимы будите”.
Мне приходит на память Булгаковский Иешуа, с его принципом,
что все люди добрые, а те, кого мы по темноте своей принимаем
за злых людей – просто очень несчастные люди. Это прекрасная мысль, что зло в человеке – это его несчастье и даже более того – извращение его человеческой сути.

Я снова в Питере. Может быть, теперь удастся рассказать
о нём и о нашей с Севкой поездке три с половиной года назад.
Про себя я уже решил, что описывать сам Питер не стану.
Что толку? Он и так сотни раз описан и людьми, которым я не чета. Кто был в этом городе, кто почувствовал его очарование, его дух, тот поймёт меня без слов. Да и любая строка больше говорит
о своём авторе, чем о предмете. Запомнились наши прогулки
с Севкой с утра до сумерек. Бесконечные проспекты, мосты. Помню – мы шли по улице, и я пел ему старого Окуджаву, которого помню с детства. “Ваньку Морозова”, “А мы швейцару – отворите двери...” и т. д. Помню – апельсины, которые я привёз в подарок тёте Зине и никак не мог их преподнести. Проклятые комплексы. Они лежали неделю в сетке на диване. Положение было безвыходное. С каждым днём их всё труднее было преподнести. Я всё мечтал, как бы тётя Зина сама забрала их или бы они сами собой исчезли. Наконец, тётя Зина нашла какой-то повод заговорить о них. И я что-то буркнул насчёт того, что это подарок. Апельсины были приняты, и у меня гора свалилась с плеч. Что ещё помню? – Костя рисует
наши портреты, сперва Севку, потом меня. У Севки более интересное лицо, а моё какое-то сонное и обрюзгшее. Портреты – хорошие, но своим я недоволен не столько рисунком, сколько оригиналом. И опять же дурацкое стеснение не позволяет нам попросить портреты на память, а Костя, конечно, не стал их нам предлагать. Мы должны были их попросить. И портреты исчезают
в куче работ и рабочем хламе на Костином шкафу. Извлечь их оттуда уже практически невозможно. Что ещё помню? Мы с Севкой читаем “Аполлон” четырнадцатого года, патриотические стихи Гумилёва. Мелькают знакомые, мало знакомые и совсем
не знакомые имена. Помню вечерние чаепития, усталость
от ежедневных блужданий и брожений. Мы, как губки, впитываем
в себя Питер. Потом, вечером мы листаем художественные альбомы, не просто листаем, а читаем, вникаем. У меня – альбом Шухаева, у Севки – Грундинга. Мы обмениваемся фразами, показываем друг другу репродукции. Я так люблю Севкино стихотворение – “Возвращались усталые в эти комнаты старые
до утра...”, потому что в нём всё правда, вплоть до гардин, которые, может быть, слишком банальны в качестве рифмы. Что ещё?
Как я разбил стакан за вечерним чаем. Севка часто его мне вспоминает, особенно, когда я начинаю подзуживать его по поводу его неуклюжих рук. Руки у Севки действительно не слишком умелые. Он часто парирует: “Сам-то стакан разбил”. Что ещё?
С пустяками закончено. Запишу здесь и свой неуклюжий стих.
Всё равно придётся его записать. Так лучше здесь, чем заканчивать им разговор о Питере.


Омой мне душу невская вода.
Несите меня в Питер поезда.
Растает в белой ночи суета,
Наполнится дворцами пустота.

Прощай, Москва, я сердцем не с тобой,
Не очаруешь новой красотой.
Бетон, стекло, машины, толкотня,
Нет, этим не воротишь ты меня.
Ну, здравствуй, Питер, призрак средь болот!
Я снова здесь, я у твоих ворот.
Меня ведут Суворовский и Невский,
Ожили Гоголь, Пушкин, Достоевский.

Теперь о главном. Я ехал в Питер креститься. Ждал Дмитрия, встречи с ним, разговора. Он пришёл на Таврическую на третий день. Я уже стал волноваться и хотел сам ехать к нему.
Мы как обычно пришли к ужину домой. Дома был Дима.
Нет, Дмитрий. Помню однажды я его по-мальчишески, ласкательно назвал “Димка”. Дмитрий вежливо меня поправил. С тех пор он стал для меня – Дмитрием, а лучше даже Димитрий. А ещё лучше,
как я назвал его в письме к нему в Америку. Я заранее заготовил
эту фразу – “Здравствуй, Дмитрий, дорогой крёстный...” В тот день Дмитрий посидел недолго и собрался уходить. Пока он одевался,
я вызвался его проводить. Вечер был холодный. Как только мы вышли, я начал дрожать. Остановка автобуса была рядом,
в пяти минутах ходьбы. Мы шли молча. Вдруг на полпути Дмитрий повернулся ко мне и сказал: “Ну что? Хочешь креститься?”
– “Да”. Дмитрий сказал, что делать это нужно в воскресенье,
что он всё устроит, что у него на примете есть для меня крёстная, очень хорошая женщина. И ещё, в тот вечер он открыл мне маленький секрет. За два года до того он крестил моего отца.
Это должно было укрепить моё желание креститься. Но у меня уже тогда не было никаких сомнений в необходимости крещения.
Как ни раскладывай, но с уверенностью можно сказать, что хуже
от этого не будет, а лучше – может быть. Спокойней, уверенней чувствовать себя на земле. Знать, что у тебя есть Ангел-Хранитель, что кто-то заботится о тебе. Папа, я думаю, был недоволен тем,
что Дмитрий раскрыл его секрет. Уже потом,  когда я заболел, папа несколько раз говорил мне, что, если бы он знал, что со мной случится такое несчастье, то он ни за что бы не крестился.
Но всё равно, даже если бы я не знал о папином крещении,
я обязательно крестился бы сам. Итак, мы с Дмитрием дошли
до остановки и договорились на воскресенье. Я дрожал, как цуцык, а автобуса всё не было. А мне хотелось посадить Дмитрия в автобус, хотя он предлагал мне бежать домой. У нас с Севкой были куплены билеты на субботу. Я сдал свой билет и купил билет на ночной поезд в воскресенье.
Утро было чудесное, яркое, солнечное. Мы договорились встретиться в церкви, в церкви на Охте. Там похоронен мой прадед, родоначальник всего нашего клана, в честь которого мой отец назвал меня Иваном. Запомнилось солнце, когда ехал на трамвае через Неву, и потом во время службы в храме. Церковь небольшая и какая-то низенькая, и через все окна солнечные снопы. Запомнилось, как истово и прочувствованно крестился Дмитрий. Обряд, купель, священник, запах розового масла, который я излучал наверно с неделю. В тот день был день рождения Фенички,
и мы с Дмитрием попали после церкви к праздничному столу. Вообще, весь день был праздничный. Вечером Дмитрий пригласил меня к своим друзьям, где читал стихи. Какой-то дом,
какая-то комната. Люди, взрослые петербургско-интеллигентного вида; бородато-волосатые юнцы, сидевшие на полу; женщины. Глубокий, пророческий голос Дмитрия и я, влюблённо смотрящий ему в затылок. Я пришёл с ним, и я уйду с ним. Я – не просто слушатель, я – родственник, я – крестник.
Мы вышли вместе. Я, Дмитрий и две женщины. На улице мы расстались. Дмитрию было в другую сторону, а женщины пошли
со мной в метро. По дороге я нёс им какую-то околесицу о Дмитрии, о его поэзии, о его ученичестве у Ахматовой, о моём родстве с ним. Потом я вышел у вокзала и сел в свой поезд. Так прошёл
этот памятный для меня день – 5 февраля 1978 года. У Татьяны Ивановны, моей крёстной мамы, есть сын, художник Михаил,
мой крёстный брат. А через два дня у моего отца родился сын – Павел, мой сводный брат.
     Стих.
До двадцати двух лет дожил,
И видеть брата уж не чаял.
И вдруг – брат крёстный Михаил,
Брат сводный – Павел.
Два брата с разницей в два дня
Вдруг появились у меня.

Опять разыгрался мой комплекс неполноценности. А всему виной – Питер, Питерская публика, Костины друзья. Сколько народу сидит в этих котельных, и какого народу. Если не художник, то поэт, если не поэт, то художник. В первый день мы зашли попить чаю и прослушать филологическую лекцию, которую не услышишь ни в каких наших университетах. Я не запомнил темы, лектор всё время перескакивал. Немного об Ахматовой, о Дмитрии. Но дело
не в теме, главное – оратор. В нём чувствовалась мощь, мастерство слова и духа. Олег Охапкин. Тут же рядом Дмитрий – художник, приглашает к себе. Я пробыл не долго, может быть час. Но осталось ощущение творчества, свободы духа, смелости мысли и экспромта.
Сегодня опять попали в котельную. Сидит человек,
лет сорока. На голове маленькая, бархатная, чёрная шапочка.
У нас с Костей одновременно родилась ассоциация с Булгаковским Мастером. Не хватало только вышитой буквы “М”. Знакомимся. Юрий Колкер. Кандидат наук. Ну, наконец-то, простой человек. Кандидат наук не вызывает у меня того благоговейного трепета,
как слова – поэт, художник. На столе книги, записки, бумаги.
Косте нужно было что-то записать. Карандаш не даётся,
ищется ручка. Карандаш остро заточен для записей. Разговор пошёл о Ходасевиче. Слушаю дальше. И тут опять неудача. В разговоре выясняется, что передо мной всё-таки поэт. Печатался в “Молодом Ленинграде”. Ну что ж, опять благоговейный трепет и зависть,
и чувство собственной ничтожности. Идём дальше. Костя знакомит с девушкой – Люда. У меня в руке краски, ленинградская акварель. Я только что купил её в Гостином дворе. Люда спрашивает:
“Вы, тоже рисуете?” Я мысленно гляжу на себя. Борода, краски, заплаты на штанах. Я не соответствую своему облику. И этот вопрос кинжалом вонзается в моё сердце. Приходится отвечать: “Нет,
я по другой части”. А по какой другой? Это раньше я мог прихвастнуть. Ну, как же – сумасшедший, Иисус Христос,
или писатель, философ. Это первую тетрадь я навязывал всем подряд и ждал аплодисментов, восхищений. А сейчас-то я уже знаю, что мои записки, хоть и не выродились пока ещё в простой дневник, но по художественной ценности мало чем отличаются от заурядных дневниковых записей. Так как же быть, если на богемность
я не тяну? Слава Богу, я уже научился немного держать себя в узде, иначе мне бы не удалось сдержать потока зависти и началась бы дикая душевная свистопляска. Ещё в утешение себе я повторяю Мандельштамовские строки: “... И не играю я, и не пою, и не вожу смычком черноголосым, я только в жизнь впиваюсь и люблю завидовать могучим, хитрым осам...” Да, и кроме того
я представляю ценность сам по себе, как человек, как личность.
Да ещё эти записки. Не знаю – какую ценность они представляют для читателя, но для меня в борьбе с моими комплексами ценность их неоспорима. Господи, как ничтожны мои утешения.

Тётя Зина вернулась из Америки и скорбит о несчастном русском народе.

За дверью мяучит кошка. Ей нужен кот. В комнате на кровати лежу я. Мне нужна женщина. “Милка, ну что ты мяучишь?
Я же не кот и не могу тебя удовлетворить, а ты – не женщина,
и не можешь удовлетворить меня. Так что – иди и спи, и дай заснуть мне”. Так говорю я кошке и поворачиваюсь на другой бок.
Но мне не спится, и кошка скребёт дверь. И я сажусь писать о том, что за дверью мяучит кошка.

Получил ещё один холодный душ от своего врача.
Хотя он практически ничего серьёзного о моих записках не сказал, но было видно, что большого впечатления они на него не произвели. А ведь сам стиль моих писаний подразумевает триумф, бешеный, неистовый триумф у читателя. Они просто рассчитаны на это.
Я преподношу свои мысли, чувства – как откровения. Боговдохновенная рукопись. Иначе всё теряет смысл. А раз триумфа нет, так к чему всё это? Может быть, единственный раз я был доволен своим читателем, так это Чарой. Она не восхищалась,
не охала и не пела мне дифирамбов. Она просто заявила, что я
не должен в своих записках менять ни строчки. И это была
та именно реакция, на которую рассчитаны эти записки. Но Чара, Чара. При всей моей симпатии к ней, горячей симпатии, я не могу не заметить, что главной чертой её характера является доверчивость. И как я ни ликовал, ни праздновал в душе свой успех у Чары,
я, конечно, понимал, что другую такую Чару я вряд ли найду,
и что больше всего мне надо рассчитывать на реакцию типа реакции моего врача. “Кое-что интересно, любопытно, но много повторов, неудачных мест, длиннот и т. д.” И, слава Богу, я сам понимаю,
что именно этого мои записки заслуживают. Я – не Хлестаков, который врёт и сам верит своему вранью. Я знаю себе цену и цену своим запискам. Мне вдруг стало невыразимо совестно, что я даю это всем читать. Все эти сырые, необработанные словоизвержения. Все эти мои заглядывания в глаза, вопросы: “Ну, как?
Вам понравилось?” Все это прущее из меня самомнение.
Одному своему другу я даже заявил: “Мол, готовься, со временем писать обо мне и нашем знакомстве мемуары”. Фу! Стыд! Срам! Вспомнилась вдруг та лягушка, которая мечтала сравняться
с быком. Дулась, дулась, пока лопнула. Но это тоже крайность.
Моё душевное состояние напоминает качели: то подъём – мания величия, то падение – мания ничтожности. И так трудно удержаться в золотой середине – быть просто самим собой. А как приятно быть непонятым гением. Сразу вспоминаются соответствующие примеры. Ван-Гог, не продавший ни одной картины при жизни.
И всё же прогресс есть. Если не в записках (об этом мне трудно судить), то в реальной жизни. Писание записок каким-то странным образом влияет на мою жизнь. Я стал спокойней в общении
с людьми, критичней к себе, разумней в оценке своих слов, поступков. Я затрудняюсь точно выразить это влияние, но это благотворное, целительное влияние несомненно существует.
Я понял, что выше головы не прыгнешь, что я – не Иисус Христос. Пусть так, ничего страшного в этом нет, а, может быть, это даже хорошо. А записки я всё равно продолжу. Мне доставляет удовольствие это общение с читателем. Просто надо не торопиться. Нужно быть более осторожным и деликатным. И если эти записки прочтёт десяток моих друзей, это уже не мало, уже хорошо. И даже, если я останусь совсем без читателя, записки, как я уже писал, сохранят свою ценность для меня одного.

Странная это штука – писание записок. То пишешь подробно, обстоятельно, то вдруг понесёшься вскачь, теряя мысли, форму, слова. Вот я написал о своём крещении, а сколько осталось пропущенного, недописанного. Даже на описание самого обряда
я затратил всего три слова. Помню, после Сева и другие интересовались: “Как? Да, что было?” А я уклонялся от ответа.
Мне казалось, что раз обряд крещения – таинство, то я не должен болтать о нём. Теперь-то я понимаю, что это глупость. Каждый желающий в любой церкви может наблюдать этот обряд.
Ведь таинство заключается не в словах и каких-то ритуальных действиях, а в духовной сути происходящего. Поэтому мне захотелось подробней рассказать об этом. Опять же солнце.
Оно мне особенно запомнилось. Я приехал в церковь где-то
в середине службы. Церковь была полна, так что я застрял
в маленькой прихожей (не знаю как называется это место),
почти на паперти. Через одну дверь ко мне доносился голос священника и хора, через другую – тянуло морозом с улицы. Дмитрий – то возникавший, то – пропадавший. Главная служба кончилась, и священник занялся отпеванием мёртвых.
В левом приделе стояли два-три гроба с новопреставившимися старушками. Церковь понемногу пустела. Тут пришла Татьяна Ивановна – моя крёстная мама. Дмитрий познакомил нас. Дмитрий был всё время в движении – куда-то уходил, с кем-то разговаривал, тут же в церкви купил мне крестик. Я был несколько разочарован этим. Я думал, что Дмитрий приготовит мне какой-то специальный, особенный крестик. Верёвочка оказалась мала на мою голову,
но Татьяна Ивановна принесла с собой цепочку и подарила мне.
Это меня порадовало. Я люблю подобную символику: крест –
от крёстного, цепочка – от крёстной. Дмитрий улаживал формальности. По закону вроде бы полагалось записывать тех,
кто крестится, предъявлять паспорта таким великовозрастным младенцам вроде меня. Но Дмитрий устроил всё без этого,
на всякий случай, чтобы у меня не было неприятностей. Крестили нас не в храме, а в пристроечке. Кажется, это был первый этаж церковной колокольни. Вместе со мной крестили трёх-четырёх младенцев. Здесь же рядом их раздевали, и тут же заворачивали
в разные платки, чтобы не замёрзли. Ждали священника, заканчивающего отпевание в храме. Подробности самого обряда почему-то плохо запомнились. Помню, как священник спросил наши имена, как мы ходили кругом купели, что-то пели.
Пел священник, а те, кто умел, подпевали. Потом нас макали
в купель. Священник наклонил мою голову и три раза ополоснул водой моё лицо. Так же поступили с младенцами. Было холодно,
и их не решились целиком макать в купель. Помимо младенцев, вместе со мной крестился парень чуть моложе меня. Меня удивило то, что он одновременно крестился сам и был крёстным отцом одному из младенцев. При этом у него самого не было крёстного отца. Впрочем, может быть, я ошибаюсь. Я пребывал в некоторой эйфории, и не слишком следил за деталями. Так я не могу
с уверенностью вспомнить одну подробность. Священник во время обряда срезал ножницами у меня прядь волос и бросил в купель. Было это или нет, я не могу припомнить. Ещё помню каких-то старух, вертевшихся вокруг батюшки. Дмитрий по возможности незаметно совал им в руки трояки и пятёрки. В ответ появилось полотенце, которым я отёр лицо. Мне понравился запах мирры, которой помазал меня священник: лоб, подбородок и мочки ушей. Когда обряд закончился, священник дал каждому поцеловать крест и вдруг обратился ко мне. Я не помню, что он говорил, но это было напутствие мне, напутствие в новую жизнь. Почему он выбрал именно меня, так и осталось для меня загадкой. Мне часто вспоминается старец Зосима, поклонившийся Дмитрию Карамазову при первой их встрече, ещё не зная его, поклонившийся будущему его страданию. Может быть, и мой священник что-то увидел во мне. Ведь что бы ни говорили материалисты, но есть какое-то духовное зрение, и, конечно же, в первую очередь у духовных лиц. Хотя,
с другой стороны, возможно, всё дело именно в трёшках и пятёрках, расточаемых Дмитрием. Таинство окончилось, матери взялись одевать младенцев. Мы вышли из церкви. Я шёл, охраняемый моим Ангелом-Хранителем, Иоанном Крестителем, благоухая миррой.
У ворот кладбища мы расстались с Татьяной Ивановной, которая записала в моей записной книжке свой адрес. Вот и всё.

Стыдно за эти записки. Меня периодически охватывает стыд за записки, за мою ложь, за моё безделье, за моё чванство. Стыдно даже просто жить. От чего это так, а, мой читатель? Стыдно,
что я, возможно, напрасно обвинил Снежневского. В вопросе диссидентов и психиатрических больниц мне видно никогда
не разобраться. Я продолжаю получать информацию от разных лиц, и очень противоречивую. Кому верить? Стыдно моего стиля,
моих мыслей. Каждый раз пишу, как Бог на душу положит.
И этот бесконечный словесный поток об одном и том же. Для чего? Для кого? Что это? Новое евангелие или словесный понос графомана? Я устал ставить вопросительные знаки. А ответов нет. Как жить? Кем быть? Атеистом? Христианином? А, может быть, ещё раз примерить образ Христа? Я уже приготовил для тебя,
мой читатель, маленькую мистификацию. Попробую её записать.
Дело в том, мой читатель, что ты знаешь меня лишь
с одной стороны. Ты знаешь меня, как Ивана Сергеевича Зубковского, студента пятого курса геодезического института и т. д. Но это лишь одна сторона медали. Есть и другая. Я – ... да, ты уже догадался. Я – Христос. Подожди со своим скепсисом и неверием. Не смущай меня, мне и так не легко. Тем более, что этот путь таит некоторую вполне реальную опасность, не говоря уже
о мистической опасности. Я ведь всё-таки верю в Бога. И эта фраза может стоить мне спасения души. Как ни странно, но Христом быть легче, чем атеистом. Как я себе всё это представляю? Дело в том, что я не знаю канонического христианства, даже Библию я читал
с пятого на десятое, и, наверно, я – просто еретик. Да уж, конечно, еретик. Но дело не в Библии. Какое мне дело, что писали какие-то четыре малограмотных мужика две тысячи лет тому назад, когда я знаю Бога Живого. Ведь, исходя их этих писаний, – Христос жив. Где Он? В чём Он? В ком Он? Все мы люди – дети Бога, и в каждом из нас – Христос. В одних больше, в других меньше. Всё зависит
от нашей любви и доброты. И каждый из нас может стать Христом. Для этого надо только любить людей, как любил Он. Впрочем,
мне надоело это умствование и эта ересь. Тем более, что я сам в неё уже не верю, или почти не верю. Жаль только заготовленного материала. Но если я сам не верю в это, то материал этот мёртв. Жаль. Эта мистификация была неплохо задумана, но она требует виртуозности исполнения, продуманности каждого слова или,
по крайней мере, веры в то, что я пишу. А вот веры-то и нет,
нет вдохновения на ересь. Чего я прицепился: ересь, ересь.
И сюда прокралось моё пижонство. Одно хорошо – что я не верю
в свою идею, в свою ересь. А это как раз плохо для моей мистификации, хотя и хорошо для моего здоровья. Но я попробую её продолжить, не веря в неё. Я запнулся на том, что хотел процитировать настоящего Христа. Он говорил о том, что многие придут в этот мир и назовут себя Христом, и многие соблазнятся.
Я не сумел найти это место в Библии (даже не искал, если сказать
по совести, без вранья. Так что, мой читатель, ты можешь со всем основанием назвать меня – лжецом на основании этой фразы.
Да и есть ли она в Библии?) церковники отрицательно относятся
ко всяким лжехристам, вроде меня. А вот интересно, как бы сам Христос отнёсся к моей ереси, осуждает ли Он таких самозванцев? Я признаю и уважаю Церковь, хожу в неё, ставлю свечи, принимаю участие в обрядах и считаю себя принадлежащим к Русской Православной Церкви. Но всё же мне кажется, что главное не в том – признаю ли я Церковь и её обряды и таинства. Главное –
из-за чего я считаю себя христианином – любовь к Христу.
И эта любовь всегда со мною, в моём сердце. Хожу ли я в церковь или отвергаю её, верю ли я в Бога или становлюсь атеистом.
Даже если Христа вообще не было, я люблю Его. Да, но я хотел понять, как сам Христос относится к самозванцам, вроде меня. Плохо ли это – быть Христом или стараться Им стать? Может быть, это лишь книжники да церковники считают, что это плохо? Может быть, каждый человек должен быть Христом или, по крайней мере, стремиться Им стать. А вдруг таким образом произойдёт
Второе Пришествие? Когда силы любви и добра в людях победят зло, ненависть, жестокость и насилие, тогда Христос, распылённый в людях снова вернётся на землю. А интересно, существует ли
на свете такая ересь или её придумал я? Костя рассказал мне такой случай. К одной его знакомой на автобусной остановке подошёл человек и спросил: “Верите ли вы в Бога?” Она что-то ответила. Тогда незнакомец заявил: “А вы знаете, я – Христос!” Когда Костя рассказал мне эту историю, у меня как-то потеплело в груди.
Значит я не один такой Иисус Христос. И тут же стало жаль
этого собрата по несчастью. И тут же подумалось, а вдруг это – путь? А ну как мы все разом станем Христами, добрыми, честными, красивыми. Да, хорошо, когда человек пытается стать Иисусом Христом, если это, конечно, не просто мания величия. Жаль только, что стать Христом – совершенно невозможно. И дело даже не в том, что на это не хватит человеческих сил, что невозможно всегда быть добрым, что мы совершаем зло даже помимо нашей воли. Во время болезни, когда я наиболее полно воплощался в “Христа”,
меня охватывало чувство удивительной чистоты, безгрешности,
так что оно даже угнетало меня, и мне хотелось совершить
какую-нибудь небольшую, но подлость. И может быть, именно
эта мнимая чистота больше говорила о моей болезни,
чем моё заявление: Я – Христос. Нет в человеке этой чистоты. Человек грешен, и от этого никуда не деться. Пусть эта банальная фраза и вызывает скептическую усмешку. Поповщина. Но это так, загляни хотя бы в свою душу, мой читатель. И вот этой истины
я тогда не понимал, не прочувствовал. Мне и сейчас иногда хочется быть Христом, но, к сожалению, это невозможно. Вот поэтому
и не удалась эта мистификация. А задумано было неплохо.
В первой редакции она начиналась примерно так:
Дорогой читатель, пришло время открыть тебе маленький секрет. Дело в том, что я – ... Но сначала я расскажу тебе небольшую историю, опять же из жизни душевнобольных. У одного больного была мания, что у него в голове гвоздь. Никакие лекарства
не помогали, маньяк продолжал твердить: “У меня в голове гвоздь”. Тогда врачи пошли на небольшую хитрость. Они “поверили” больному, сделали ему операцию. Побрили голову, разрезали кожу и зашили снова. Когда больной проснулся после наркоза, ему дали гвоздь. “Да, вы были совершенно правы. У вас в голове был гвоздь, и мы его извлекли. Теперь вы здоровы, вот вам гвоздь на память”. Больной успокоился, мания утихла, и вскоре его выписали.
Прошло десять лет. Всё было в порядке. Однажды на улице бывший больной встретил своего врача. Поговорили. Вполне здравомыслящий человек. И тогда врач раскрыл ему врачебную тайну. Больной ответил: “Да, я знал, что вы меня обманули, потому что у меня в голове гвоздь”. И вся болезнь началось по новой.
А теперь, мой читатель, я раскрою тебе мой секрет. Дело в том,
что Я – Иисус Христос! И сразу же я чувствую, что ты мне
не веришь. Думаешь, что я тебя разыгрываю, мистифицирую,
или я опять нуждаюсь в медицинской помощи. Одно из двух.
И всё же, ни то, ни другое. Я действительно Иисус Христос, хотя ты этому не веришь. Ты слишком привык, как я когда-то, что я – Иван Сергеевич Зубковский, и тебе трудно, а, скорее всего, даже невозможно перестроиться. И всё же, я в третий раз повторю:
Я – Иисус Христос.
Я, конечно, понимаю, что, сколько ни говори “халва”, во рту сладко не станет. Тебе нужны доказательства. А доказательств нет, и быть не может. Ведь даже самая точная из наук – математика, опирается на аксиомы, то есть на веру. Тем более, что даже самым сильным доказательствам – чудесам, люди не верят. Я пробовал это, я знаю. В тот, прошлый мой приход, я ходил по морю, воскрешал мёртвых, исцелял больных, но люди очень скоро забывали об этом. И вера в людях не увеличивалась ни на йоту. Да что там люди, ученики, ходившие со мной, видевшие, что я делаю, постоянно жившие при мне, и те – не верили. Так что мне пришлось даже специально для них устроить своё преображение, показать себя
в настоящем виде. Теперь это – праздник, празднующийся во всех церквях. Я показал им себя. Они упали на землю, ослепли
на какое-то время. Потом целовали мне ноги и клялись в вере.
И что же, прошло несколько дней, и опять появились сомнения. Люди – есть люди, и что с них требовать. Ведь даже любимый ученик трижды отрёкся от Меня. Как это могло случиться,
если бы он верил в Меня хоть чуть-чуть. Так что, чудес больше
не будет, и тебе, мой читатель, придётся верить мне на слово,
если ты, конечно, вообще способен к вере. Да и суть моего второго пришествия не в том, чтобы кого-то убедить. Просто я вновь пришёл в мир, со всеми вытекающими из этого последствиями.
В этом вся суть. Верите вы или нет, но Я пришёл!

Вот и вся мистификация. Но я, кажется, слишком далеко зашёл, и мне как-то не по себе. Ну что ж. На этот случай есть верное средство – молитва. Подпустил к себе лукавого, надо теперь гнать его.

Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный помилуй нас.

Я – Сорбье.
Я получил роль в театре. Ну что ж, теперь хоть нечто реальное. Герой сопротивления. И хотя я ещё не прочёл роль,
но уже чувствую в себе что-то французское. Что из этого получится – не представляю, но сегодня я впервые был на сцене. Я читал текст по книге, местами не мог найти свою реплику, заикался. Раскачивался на низенькой табуретке, пока мой партнёр, сидевший рядом, не поставил на перекладину ногу и не прекратил
мои раскачивания. Я этого даже не заметил, мне потом сообщил это Алик. Но главное не в этом. Главное – ощущение сцены, зала. Подъём. Вдохновение. Что-то такое, от чего я не могу избавиться
до сих пор, хотя давно сижу дома, попил чая, посмотрел “Время”. Может быть, это именно то, что мне надо, что поможет мне вырваться из душевного застоя, спячки. Может быть, я выйду
из этой роли преображённый. Я – Сорбье. Но, куда девать
это брюхо? Хорош подпольщик, партизан. Гротеск какой-то.
Мой Сорбье всё последнее время лазивший с автоматом по горам, голодный, избитый, с наручниками на руках, сидящий на чердаке
в ожидании пыток и смерти. И я – сытый, ленивый лежебока, простужающийся от малейшего сквозняка. Что у нас общего? Ничего. Если бы не мой Христос. Через него я породнился со всеми людьми мира. Тот урок жизни, смерти, духа, который я получил тогда, два года назад. Неоценимый урок. И всё же с брюхом надо разделываться. Здесь мне пришла в голову одна хитрость.
Нужно быть Сорбье не только на сцене, но по возможности в жизни. Помнить о нём, когда кусаешь кусок хлеба, смазанный маслом или вареньем.

Я – Сорбье.

В первой тетради я ощущал себя Гамлетом. Хотел заменить
в этой роли Высоцкого, поступить в труппу на Таганке. И вот мне предоставляется реальная возможность, реальный путь. Сорбье. Прекрасная роль для дебюта. Можно с ходу выявить все свои возможности и таланты, если они, конечно, есть. Да есть, обязательно есть, несомненно есть. Я уже слышу, как зал скандирует: Зубковский! Зубковский! Браво! Бис! Меня зовут
в один театр, в другой. Предлагают роли. Узнают в метро. Просят автографы. Критики строчат рецензии, захлёбываясь от эпитетов.
А я то стою на подоконнике, крича на весь зал: “Я выиграл!
Я выиграл!” , то на краю сцены, устало раскланиваясь. Красивая мечта, только чересчур розовая. Мечта актёра погорелого театра.
А я ведь пока ещё не стал актёром даже в погорелом театре.
Я ещё вовсе не актёр, да и стану ли им? Я нашёл для себя
ещё одну формулу жизни. Сколько я уже открыл всяких рецептов, которые потом самому же приходилось закрывать. Слава Богу,
я уже не ищу универсального смысла жизни, философского камня. Эту стадию я уже прошёл. Открытия стали более мелкими,
для частных случаев.
Нужно всегда помнить, что ты – дерьмо. Сколько бы ты хороших дел ни сделал, каких бы подвигов ни совершил, ты – дерьмо. Сбегал дедушке за водой, съездил в аптеку за лекарствами, поддержал в трудную минуту друга (видишь, читатель, как низко
я пал, и что я считаю за подвиги. Ничтожество мне имя,
как ни горько мне это признавать, но я об этом-то и пишу),
ты всё равно останешься дерьмом. Как только ты почувствуешь себя добрым, хорошим человеком, жизнь тут же щёлкнет тебя
по высунувшемуся носу. Гордость, самомнение, спесь всегда ищут лазейку, но лучше самому осадить себя и не ждать пока это сделает жизнь. Лучше самому считать себя дерьмом, и пусть жизнь доказывает, что это не так. А добрые дела останутся добрыми делами. Я несколько сумбурно пишу, но я чувствую, что в этом
что-то есть. Мне кажется – эта мысль в чём-то смыкается с идеей первородного греха. Просто я пришёл к ней с другого конца,
через жизнь, через собственный опыт. Да и как иначе я мог
к этому прийти? Вот так постепенно и становишься христианином. Богохульствуешь, ерепенишься, впадаешь в ересь, в атеизм, а жизнь берёт своё, приводит тебя к вечным истинам, на то они и вечные.

КОНЕЦ  ЧЕТВЁРТОЙ  ТЕТРАДИ
























Маленькая  вставка
Печатая первую свою тетрадь, я пропустил несколько кусков. Вчера, просматривая эту тетрадь, мне показалось, что некоторые
из пропущенных кусков заслуживают внимания, если, конечно, сами мои записки его заслуживают.

Раз уж я затронул политическую тему, то выскажу
своё политическое кредо. Его у меня нет, по крайней мере, мне так кажется. Я – не диссидент, но я – и не конформист. Я стараюсь
не подчинять свою мысль какой-либо идее. Единственное,
что я могу сказать о себе определённо – это то, что я – христианин. Мои же политические взгляды – очень противоречивы.

По науке такая позиция, кажется, называется эклектизм, смешение понятий (Читатель уже мог убедиться – какой сумбур творится в моей голове.), попытка увязать самые противоречивые идеи. Ближе всего мне позиция Максимилиана Волошина,
который по очереди прятал в своём доме то красных от белых,
то белых от красных. Приведу одно его стихотворение,
чтобы читатель меня понял.
И не смолкает грохот битв
По всем просторам южной степи,
Средь золотых великолепий
Конями вытоптанных жнив.
И там, и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
“Кто не за нас, тот против нас,
Нет равнодушных, правда с нами!”
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами моими
Молюсь за тех и за других.

Под этим стихотворением, как под политической программой, я готов подписаться. Диссидентов я уже ругал, поэтому пора обругать марксистов. Марксистов я условно поделил на тех,
кто положительно оценивает деятельность Сталина, признавая отдельные его недостатки, и тех, кто считает, что Сталин фактически уничтожил партию и совершил контрреволюционный переворот. Начну со вторых. К ним относится один мой друг,
с которым мы часто спорим. Он ненавидит Сталина, считает его первопричиной всех наших бед. Он пересказал мне чью-то шутку: – Когда-нибудь в энциклопедиях напишут о Гитлере – мелкий тиран времён Сталина. Татьяна Михайловна, придерживающаяся
тех же взглядов на Сталина, признала его параноиком, так же
как и Ивана Грозного.
Но мне странно вот что – был Ленин, была партия, всё шло хорошо; Ленин умер, пришёл Сталин, разгромил партию, и всё пошло наперекосяк. Где же здесь марксизм? Где здесь противоречие между производительными силами и производственными отношениями? Где классовая борьба? Что это за партия, которая называется марксистской, и характер которой по сути зависит
от одного человека? Приходится признать, что весь марксизм – пустое место по сравнению с ролью личности в истории.
Вторая марксистская позиция хорошо изложена в учебнике
по истории КПСС. Мол, была такая нехорошая личность, которая устроила собственный культ, не созывала партийных съездов, нарушила внутрипартийную демократию, убила несколько хороших людей. Обычно приводится список имён в пять: Блюхер, Тухачевский, Якир и т. д. Но, тем не менее это не могло изменить генеральную линию партии. Была проведена коллективизация, индустриализация, культурная революция и, наконец, была одержана победа в войне. Очень удобная эта формулировка –
“культ личности”. Написали – “культ личности” и можно не писать о терроре, о массовых казнях, о концлагерях, которым позавидовал бы Гитлер. Очень удобная формулировка. И мы, молодые,
не пережившие ничего этого, не знающие об этом, натыкаемся однажды на Солженицына, на этот самый “Один день Ивана Денисовича”, и получаем зверский удар по голове. Мы начинаем тыкаться, искать опровержения или подтверждения. Лезем
в это болото, в котором многие тонут. А потом старшее поколение удивляется – откуда в нас этот нигилизм? Почему молодёжь диссидентствует? Появляются хиппи, пацифисты, буддисты, йоги, наконец, молодёжь идёт в церковь.
Вообще, все мы привыкли, приучены с детства мыслить социальными, общественными понятиями. Мы анализируем общество, его политическую, экономическую жизнь. И когда начинаешь говорить о каких-то нравственных, личностных понятиях, тебе говорят, что всё это не важно. Было бы общество хорошим, а личность сама станет хорошей, просто ей некуда будет деваться. Это вопрос давний, особенно жаркие споры он вызывал
в прошлом веке. Тогда победу одержали социалисты, и,
на мой взгляд, это была объективно верная победа. Но теперь обстоятельства изменились. Пришла эпоха социализма. Мы живём
в том самом социалистическом обществе, за которое боролось несколько поколений социалистов. Мы и есть то “высокое племя людей”, за которое Мандельштам лишился “и чаши на пире отцов,
и веселья, и чести своей”. У нас обобществлено производство,
у нас нет эксплуатации, женщина получила все права, у нас нет голодных, обездоленных, безработных, у всех есть крыша
над головой, бесплатное образование, медицина и масса других благ. Перед нами стоит новая задача – построение коммунизма,
о которой говорят с высоких трибун. Нужно только понять, решить, как эту задачу воплотить в жизнь, что нам для этого необходимо.
На мой взгляд, самое главное, чего нам для этого не хватает, –
это человека коммунистического сознания. О воспитании
этого человека, кстати сказать, пишут газеты. Только писаниной здесь не поможешь. Всё наше общество подготовлено
к коммунизму, осталось подготовить к коммунизму личность. Поэтому, мне кажется, на сегодняшний день акцент переносится
из сферы социальной в сферу нравственную. И тот вопрос, который был в прошлом веке решён в пользу социального, в нашем веке должен быть решён в пользу нравственного, личностного.
Как создать, воспитать человека коммунистического сознания? – Вот основной вопрос нашего общества. Ответить на него не легко,
и решить его будет труднее, чем удалось решить социальный вопрос, но решать его нужно. Люди высокой нравственности,
так же как и подонки, существовали во все времена,
во всех поколениях. Как сделать так, чтобы всё общество состояло из нравственных людей или хотя бы, чтобы их было большинство
в обществе? Ответа на этот вопрос я не знаю, может быть,
даже корень моей болезни был не в религии, не в том, что я вдруг решил стать Христом, а именно в том, что я хотел в одиночку преобразовать людей и надорвался. Но есть другие люди,
есть лучшие умы и сердца (наш народ не скудеет талантами), которые, я верю, сообща, общими силами решат этот нравственный вопрос, и я хочу стать частицей этой силы. Но давайте посмотрим
на всё это с другой стороны, давайте оглянемся кругом.
Где они, эти нравственные люди? Где эти зачатки нового общества? Может быть, я питаю иллюзии, и людей коммунистического сознания у нас не больше, чем в прошлом веке? Наше строительство коммунизма иногда наводит меня на библейскую аналогию. Однажды люди уже отказались от Бога и решили строить Вавилонскую башню. Мол, Бог нам не нужен, мы и без Него, своими силами спустим рай с небес на землю. Чем это кончилось известно. Мы правда пока ещё говорим на одном языке, но уже стали плохо понимать друг друга. Говорим одно, думаем другое, делаем третье. Может быть, я и в Бога стал верить потому,
что не слишком надеюсь на собственные силы, ни на силы общества. А на Бога можно положиться, это опора надёжная, опробованная веками.
Я вот часто говорю – нравственный человек, а что это значит? Если нравственным человеком называть человека, которого нельзя назвать подонком, это одно. Тогда подавляющее большинство людей можно назвать нравственными. А вот копнёшь кого-нибудь поглубже, и начинает всплывать дерьмо. Вот может быть,
кто-нибудь думает, что я себя считаю нравственным человеком?
Да, такое было со мной во время болезни, когда я считал себя кристально чистым и даже хотел совершить какой-нибудь грех, чтобы избавиться от этой давящей чистоты. Но то был бред. Наверно, многие мои знакомые и друзья положительно отзовутся обо мне, но я-то сам себя знаю лучше. Я прогуливаю институт,
и вследствие этого из меня получится посредственный специалист,
а для мужчины это большой недостаток. Я вру маме, заставляю её дёргаться, нервничать. Я уже месяц как не могу купить картошки,
а мама всё время просит меня об этом. То, что с картошкой сейчас перебои, это не отговорка, если бы я поискал картошки, я бы её купил. Я ничего не делаю по дому. Диванчик в коридоре, который оторвался, я не могу уже полгода прибить на место. Да и много ещё всякого, всего не напишешь (Нарочно выбираю грехи помельче,
я не совсем идиот, чтобы исповедоваться во всех своих грехах.). Конечно, можно прикрыться болезнью, но мотаться по друзьям
мне болезнь не мешает. И так в каждом человеке, стоит лишь честно, критически заглянуть себе в душу, и обязательно наткнёшься на массу пороков. Христианские святые, чем более праведный образ жизни они вели, тем больше находили в себе недостатков. Со стороны казалось, что они просто позёрствуют, юродствуют, но на самом деле, они правильно, объективно себя оценивали. Нет пределов для нравственного совершенствования.
И это только грубому, стороннему наблюдателю они казались святыми, а на самом деле – такие же люди из мяса и костей. Впрочем, я хватил через край, скорее они были не обычными людьми, а обычными гениями, и даже и гениями не обычными,
а особого сорта. Бывают гении-поэты или гении-живописцы,
а бывают гении жизни. Это особый дар, когда человек создаёт
не поэму или художественное полотно, а в качестве акта творчества создаёт самого себя. Впрочем, созданием самого себя в той
или иной степени занимается каждый творец. Не случайно же мы так интересуемся биографиями наших кумиров.
В вопросе определения нравственного человека необходимо найти некоторую норму. Эта норма для каждого человека своя.
И есть ещё норма, выработанная обществом. Такой пример – опять же Татьяна Михайловна (Она постепенно превратилась в главного моего оппонента.) рассказала мне, что однажды она прочитала воззвание академика Сахарова к правительствам мира.
Это воззвание носило чисто утопический характер, что-то вроде – давайте дружить, давайте не будем воевать, давайте все разоружимся и т. д. Она определила автора или как полного идиота или как душевнобольного. Но поскольку Сахаров явно не идиот,
то Татьяна Михайловна выразила опасения относительно
его психики. У нас, мол, прямо об этом не говорят, потому что
на Западе поднимут шумиху, что вот уже и Сахарова записали
в сумасшедшие. Татьяна Михайловна в психиатрии собаку съела, и я согласился с её мнением относительно Сахарова, наверно, определённый сдвиг у него есть. Но, что на мой взгляд странно. Если человек делает целью своей жизни приобретение машины, квартиры, дачи и т. д., если человек собирает собрания сочинений, руководствуясь цветом корешков, и не позволяя никому,
в том числе и самому себе, пальцем до них дотронуться,
если человек вступает в партию исключительно ради карьеры или поездок за границу, то это не вызывает подозрений у психиатров относительно его психики. А если человек болеет за правду,
за совесть, за судьбу мира, то ему неплохо бы обратиться к врачу
и попить лекарств. Норма общественной  морали очень растяжима
в сторону приобретателей, хапуг, мещан и сильно сжата в сторону правдоискателей. Это не удивительно, ведь само общество
в подавляющем своём большинстве состоит из обывателей.
Но есть ещё одна странность – люди, о которых помнит человечество, наполовину, если не больше состоят из сумасшедших. Джордано Бруно предпочёл костёр, но не отказался от своих идей. Отказаться от идей? Кажется – чего проще, конечно он – сумасшедший. Гоголь, Достоевский, Гаршин – все ненормальные. Слово-то какое – ненормальный. Но оставим великих. Мой отец однажды подписал какое-то обращение учёных к правительству. Кажется, это было по поводу того, чтобы политические суды были открытыми. Я не знаю всех подробностей, это было лет пятнадцать тому назад, и я был ещё слишком мал. Обращение было подписано маститыми учёными, и отделаться от него было довольно трудно. Через какое-то время можно было от всего отказаться, сказать,
что ты – дурак, и по глупости поставил свою подпись. Отец каяться не стал. Теперь он не ездит за границу. Первое время его ещё приглашали в Японию, в Австралию, в Канаду, потом перестали. Как оценить такой поступок. Гражданская принципиальность или дурость? У нас в семье назвали это – “фига в кармане”, и это по сути верная формулировка. Но мне папина позиция нравится.
Будь я немного моложе и восторженней, я бы просто гордился своим отцом (Да я и горжусь!) Так что нормы морали – великие дебри. Я давно уже в них блуждаю. Может быть, вырваться
из этого порочного круга, разрубить гордиев узел, наплевать
на Бога, на совесть, пойти по бабам. Молодость-то проходит.
Да и врачи сразу признают меня здоровым, нормальным.
Та же Татьяна Михайловна говорила мне, что когда я откажусь
от Бога, я окончательно выздоровею. Если бы меня ждал костёр
или распятие, я бы моментально отказался от всех своих идей.
(Из этой фразы видно, что я ещё не совсем пропал для общества,
что я ещё могу вылечиться.) Вот когда пожалеешь, что у нас
не преследуют за религию.


Стих.
Церкви не исчезнут, опустевши,
Словно старый, обветшалый дом.
Он – Живой, Распятый и Воскресший
Явится во времени любом,
Двери распахнёт в квартиры наши,
Вечерять с собою позовёт.
Станет мир добрее, чище, краше,
И никто вовеки не умрёт.


Рецензии