Марсианская жизнь
МАРСИАНСКАЯ ЖИЗНЬ.
Дарье было очевидно, что кто-то должен её полюбить. Так сложилось, что в семнадцать лет это чуднОе ощущение затерялось у неё среди прочих обещаний большой жизни, говоривших её любопытному сердцу яснее. К двадцати пяти годам стартовая площадка покорительницы столицы была обжита. Образовательный ценз выполнен, замужем Дарья побывала, ребёнка родила, приноровилась раз в два года менять работу – и вдобавок получила нежданный подарок с небес в виде малогабаритной двушки в Перово. Надо полагать, за проявленную стойкость, хотя, конечно, хотелось верить, что умственные способности её тоже сыграли в этом поощрении свою роль. То есть вроде бы всё было правильно, и если откуда и исходило некоторое указание на нелады, то именно от вялой череды «мужчин на три месяца», как обозначила их как-то раз сама Дарья, не имея в виду вычислительной точности, а только то, что в её случае дело всегда оказывалось не о двух страстных ночах, но и не о долгих привязанностях, доставляющих въедливую заботу уму и сердцу. И в ней уже смутно трепетало желание этой заботы и ещё не вымечтанной награды за неё, чего-то согревающего изнутри промозглые сумерки и не подвластного единственно рассудочности и воле, как всё прежнее. Однако это желание, раз уловленное, по здравом размышлении было сочтено Дарьей проявлением авитаминозной слабости – недемократичной, неактуальной и даже опасной для едва устаканившегося благополучия. В конце концов, ничего неприличного в её «трёхмесячных» не было, и только-только почувствовала она себя человеком, который не «работает», а «делает карьеру»! В этой новой энергической жизни неуверенным упоминаниям любви не светило ничего иного, кроме как остаться просто словами, ненадолго ласкавшими душу, а после лишь раздражавшими своей пустой обязательностью.
К тридцатнику Дарья подкатила споро, как деловито хрустящая по булыжному переулку «швинива». Рубеж дался ей легко, не было никакого «если не сейчас, то», да и дрейф её в сторону рекламного бизнеса был вполне продуманным. Нельзя сказать, что она нашла там всё, что искала, но главное нашла. То был поистине удачнейший компромисс между буднично-понятным и в то же время называвшимся «интеллектуальным продуктом», между форменным изяществом и победным нахрапом. Красота и цинизм, кажется, породнились в этом симбиозе совершенно и, однако же, продолжали гулять сами по себе, высокомерно пререкаясь. И ещё окружение – да, вот тут прыжок ощущался явственнее всего. Наконец-то её окружало то, что называется «приличные люди» - никогда, упаси Бог, не убьющие и не украдущие у ближнего своего прямо, но рассуждательно пользующие сии сущности с приятной слуху изобретательностью. Что же до понтовости, гламурности и прочих соответствий обывательскому стереотипу, то этого в рекламном народе обнаружилось, пожалуй что, и меньше, чем в обычном маломозглом переносчике этого стереотипа. Гламурное болото здесь презирали уже по роду деятельности, но, впрочем, как и везде, где только слышали это словосочетание – просто на старой работе его не слышали, а здесь слышали и потому презирали. К брендам же отношение было и вовсе здоровым. Рекламные агентства, в которых сподобилась работать Дарья, были не из крупных, клиентами их числились преимущественно средней руки компании и банки, и большой бренд воспринимался сотрудниками исключительно как добыча, почётная и желанная. Добычу можно было есть, не есть, носить, не носить – это не имело значения, значение имел лишь хорошо поставленный и чётко захлопнутый капкан.
В своём последнем агентстве Дарья работала аккаунтом уже два с половиной года. Доросла до аккаунт-директора, убедилась, что здесь это её потолок, но даже после несостоявшегося повышения зарплаты уходить не собиралась. С этого, собственно, всё и началось – с того, что она задумалась, отчего это она никуда не торопится? Несмотря на пролёт с деньгами и на то, что вообще уже пора уходить, тем более из маленького агентства, когда постоянно мелькают вакансии в больших. Ведь изначально это место виделось лишь ступенькой к другим, более высоким, и, казалось, оно уже дало ей всё, что могло дать. Участок окучен, статус упрочен, ремонт в малогабаритной двушке окончен, а нормальногабаритной её не сделаешь с таким окладом никогда. В театр что ли они не смогут сходить с Алёной, если будут работать не через стенку? Чушь! В солидных конторах формальностей больше? Тоже не факт, конторы разные бывают…
И вот за просветлевшими по весне трудовыми буднями с тёмно-вечерними раскопками на тему, почему же ей не хочется, как положено, искать новое место, с Дарьей незаметно и случилась эта неприятность. То есть, когда она сказала себе, что просто незачем менять работу, которая нравится, всё уже было предрешено. В глубине души Дарья всегда была абсолютно нормальна – сентиментальна, патриархальна и упряма. Просто под воздействием всеобщего психоза она несколько подзадержалась в образе предприимчивой натуры, которой вечно надо куда-то бежать и что-то хватать – и теперь не без облегчения скинула эту шкуру, приготовляясь почивать на лаврах заслуженного спокойствия и уверенности в себе.
Однако что природу не проведёшь, так или иначе она педантично, по пунктикам выскребет положенное. Стоило Дарье сполна расплатиться с участием в мобильно-хапужьем психозе, как к оплате был предъявлен новый счёт. Он был просрочен, поэтому, видно, было решено, что Дарье следует оплатить его незамедлительно. И едва она в своём уверенном приготовлении к спокойной жизни застыла однажды невзначай перед зеркалом, как на губах её появилась странная улыбочка. Затем ещё одна, другая, третья – она примеряла их, как шарфики, старые вперемешку с новыми, и наконец рассмеялась, как смеются только перед зеркалом – гламурно и искренне. Так, за пять минут, без всяких приготовлений и предвкушений, Дарья в свои тридцать три года пришла к очевидному заключению: вот как должно быть и что ей нужно на самом деле – кто-то должен её полюбить.
Рассуждая прагматически, возносить благодарность за сие великое прозрение стоило только в том смысле, что оно не случилось с ней позже, в сорок или, не дай Бог, в пятьдесят – это было бы, конечно, то ещё зрелище. Дарья и сейчас ощущала порой, что выглядит не совсем адекватно со своими от вольного вылезающими улыбочками, сияющими юным идиотизмом глазами и подлётной походкой, благодаря которой она уже разбила носок у новой туфли, а потом ещё лихо грохнулась с лестницы в метро. В другое время двух недель с синячищем на коленке хватило бы для правильных выводов на месяцы, если не на годы. Но ныне сам рассудок её превратился в какой-то перевёртыш. «Да никто тебе ничего не должен!» – прорывался его логически-натренированный окрик из хранилищ житейской мудрости и расфасованного в принципы опыта. «А вот и нет! – тут же принимались распевать в ответ легкокрылые птички-мыслички из новых. – Именно должен, именно что и именно тебе! Потому что вот ты какая замечательная – это раз. Потому что не могли же настоящие мужчины совсем перевестись – это два. И потому что так вообще должно быть, на этом вся цивилизация держится – это три». Они радостно верещали, выводили причудливые трели, выстукивали патетические гимны и чего только не несли в своих отчаянных самовосхвалениях. И верное хранилище испуганно захлопывало перед ними двери, и ворчание его тонуло в их звенящем гомоне – на часы, иногда на дни. Но потом вырывалось-таки и давило, и требовало прекратить глупость и безобразие, потому что всё равно, всё равно ничего не выйдет, ведь не выходит же? и не выйдет! и нечего дурью маяться. Но вновь налетали на него крылатки-мечты и заходились в упоительных руладах о прекрасных принцах, про которых желчной опытности, собственно, нечего было сказать, кроме того, что их не бывает.
Сидя по вечерам на кухне, Дарья подчас до слёз мучилась этим соревновательным процессом, идущим в её же собственной голове, но совершенно ей не подконтрольным. Однако последним словом в изнурительных поединках почти всегда оказывалась надежда. Пока перевес был явно на стороне прельстительных певуний – слишком долго они молчали, чтобы упустить теперь одурманенную добычу. На работе Дарья ещё пыталась держаться в рамках прежних приличий, но в остальном практически смирилась со своей новой глуповатой повадкой подстерегать счастье за каждым поворотом.
* * *
Александр был вполне готов к тому, что его полюбит Дарья. Её стройные ножки и волнительно-пушистая чёрная гривка сразу обратили на себя его внимание. Однако запустить серию тщательно продуманных комплиментов он собрался лишь два месяца спустя, сочтя нужным сперва примелькаться, а также убедиться в прочности своего положения – то есть применительно к Дарье в том, что её зарплата и штат всё-таки малость уступают его собственным. В общем, небанальные эти комплименты думались слишком долго и тщательно, чтобы прийтись ещё ко времени и к месту в скоротечно-банальной смене Дарьиных причёсок и настроений. Действительно, поначалу реакция её была весьма посредственной – смешливо-вежливой, не более того. Однако пару дней спустя она вдруг всё переиграла и, похоже, решила явить в движении ему навстречу несколько даже чрезмерную прыть. Ей предлагалось лишь намекнуть, что она желает быть спасаемой от одиночества нежной феминой, а вовсе не порхать вокруг с постоянным воркованием как бы о работе. Впрочем, такая явная активность больше льстила и успокаивала застоявшуюся Александрову душу, чем напрягала ту извилину, что отвечала у него за взгляды на взаимоотношения полов – мыслительное русло, не сказать чтобы совсем уж короткое, но как бы закаменевшее в своих извивах, ибо имя ему было «осторожность».
В ранней юности Александр был серьёзен и робок, в молодости сделался из противоречия пылок и влюбчив. Точнее говоря, даже не влюбчив, а влипчив, причём влипчивость его была двоякого рода. Раз за разом лепился он к женщинам, которым не было до него дела, и столь же легко влипал в истории с другими женщинами, которые не были нужны ему самому. Первая его женитьба относилась к влипчивостям второго рода. Последствием её была дочь, которой Александр переводил оговоренный фикс, тихо радуясь, что оброк составляет меньше предписанной законом четвертины и что у этого капризного, науськанного против него ребёнка завёлся новый папа – следовательно, присутствия родного отца там более не требовалось ни по воскресеньям, ни на каникулах, ни вообще никогда. Второй брак Александра, изначально будучи случаем первого рода, через пару лет обернулся, однако же, таким необременительным бесчувствием, что, кажется, даже вывода «больше так не вляпываться» из него нельзя было сделать. Но Александр на всякий случай сделал и, сохранив со второй женой приятельские отношения, в разговорах с ней именовал их совместную жизнь театром абсурда.
Зато последовавшие три года свободного холостяцкого бытия Александр провёл, что называется, в своей тарелке. Случайно вписавшись в первую волну виртуальных деятелей, ныне он был матёрым интернетчиком с весомым в определённых кругах ником и заслуженным, хотя и несколько уже обветшалым блогом. Если разобраться, торчать по четырнадцать часов в сети лишь в малой степени осталось для него способом самопродвижения или самовыражения – это был уже просто стиль жизни, расслабляюще-привычный и потому не способный приносить серьёзных дивидендов. Александр не был бессребреником, однако порыв заработать много денег в последний раз посещал его лет пять назад, а навязчивой идее брюзгливых неудачников о том, что все им что-то должны, слава Богу, не нашлось места в его неустроенном, но в общем-то независтливом сердце. Раз в год он менял работу, но не ради карьеры или денег, как представлял это окружающим и самому себе, а от банальной непрухи. Он вроде бы и рад был прикипеть душой к достойному общему делу, да всё как-то не складывалось – то с дельностью, то с общностью, то с достоинством.
Работа в рекламном агентстве тоже мало интересовала его как профессионала, но народец тут собрался как будто неговнистый, платили прилично и без задержек. Что же до унылой утилитарности веб-разработок, за которые, собственно, и отвечал Александр, то отчасти она компенсировалась удачно сложившейся ситуацией с руководством. Обаятельный еврейчик-директор в интернете абсолютно не шарил, строго с начальника нового подразделения не спрашивал, да и вообще, похоже, избрал его в приятели. К тому же Александр с детской непосредственностью полагал, что в рекламе работает много интересных девушек – и вот, например, Дарья!.. С усмешкой посматривал он теперь на её поклонника, предвкушая картины страдательного недоумения этого губошлёпа в тот день, когда до него дойдёт наконец его, Александра, победная роль в их лямурном сериале.
Да, у Дарьи имелся поклонник, если можно назвать так юнца, который был моложе её на восемь лет и умел лишь бегать за ней лопочущим хвостиком, смотреть ей в рот и краснеть от её шутливых похвал. То есть, говоря по существу, он умел и кое-что другое, этот Антон – представитель редкой и решительно не понятной Александру породы «идеальных продавцов». Съездив пару раз с Антоном на переговоры, Александр только диву давался, как убедительно этот розовый херувимчик восхищался «Вашим» бизнесом, потом столь же убедительно вещал о солидности «Нашего» агентства, – и, хотя передовик ораторского труда путался в цифрах и не мог толком защитить ни одной рекламной концепции, клиенты охотно закрывали глаза на его ляпы и – подписывали, благостно подписывали подсовываемые столь приятным собеседником договоры. Однако ещё поразительнее было то, что, и выйдя от клиента, удачливый краснобай продолжал долдонить свою басню – о замечательном клиенте и нашем замечательном агентстве. Он декламировал её с пугающей искренностью всю дорогу назад и даже в офисе не сразу приходил в себя, а обязательно отчитывался сперва в том же тоне перед начальством, потом перед кем-нибудь из разработчиков ну и, конечно, перед Дарьей. Она слушала, кивала, порой поддевала и язвила своего пажа, порой что-то выспрашивала, советовала. И только после её заключительного «ну, в общем, молодец, Антоша» тот, осчастливленный, усаживался наконец на место и начинал шкрябать по клавиатуре в поисках новых желающих развесить уши.
Александра Антон раздражал. Во-первых, не замутнённой маломальским комплексом, нахальной неспособностью логически мыслить. Во-вторых, тем, что не поверить в бесхитростность его словоизлияний было невозможно, но и поверить невозможно тоже. А насчёт Дарьи – нет, как раз этот вопрос совершенно разрешился: она вела с Антоном свою роль дамы сердца, как вела бы её старшая сестра – и только. И с дизайнерами, пижоном Димулей, который тоже раздражал Александра, и с пузанчиком Василием, который – бывает же такое – не раздражал, хотя обычно представителю этого безалаберного племени достаточно повыступать пару минут, чтобы раздражить строгую программистскую натуру, – так вот и с ними Дарья также держалась привычно и по-товарищески. Ну и что же, спрашивается, из этого следовало? А всё то же самое, потому что других неженатых мужиков подходящего ей ранга в конторе попросту не было.
То есть ситуация виделась Александру более чем определённо: Дарья к нему неравнодушна и ждёт лишь его решительного шага, чтобы сдать последний оборонительный рубеж. Он уверялся в этом приятном предположении с такой многодумной дотошностью, что внезапное объявление ею дополнительных условий капитуляции стало для него поистине потрясением.
Дело было на юбилее фирмы, отмечавшемся в первую пятницу лета. Пафоса решили не разводить, ресторана не заказывать, а устроить междусобойчик с юморными роликами, песнями и прочей самодеятельностью. К мероприятию готовились две недели, и в целом праздник удался. Были все свои – некоторые с семьями, не сильно напрягавшийся ведущий, чья-то подруга ди-джейка и человек десять поздравителей от клиентов и конкурентов – не прямых, конечно, а занимавшихся в основном наружкой и потому именовавшихся «партнёрами». С партнёрами-то и тусовались усиленно Дарья с Алёной, обе в причудливых струящихся платьях – Дарья в серебристом, а Алёна в тёмном. И тусовались они с этими самыми партнёрами прямо с завершения концертно-поздравительной части, так что это походило на установку свыше, дабы партнёры не слишком подкатывали к клиентам и поддатым сотрудникам. Во всяком случае, при взгляде на весьма трезво позыркивающих по сторонам партнёров невольно приходило в голову, что такое распоряжение было бы нелишним.
Однако Александра распирало от собственных планов на этот вечер. В этом конкретном настрое, планово накатив часок со своими парнями, он сгрёб в охапку подвернувшегося балагура Василия и ломанулся к партнёрской группе. О чём они там гомонили, он сразу не врубился - практически в тот же момент в компанию впечатался красный и всклокоченный Антон в шутовском колпаке набекрень. Кто-то застремался, кто-то засмеялся, чья-то невидимая рука выдернула Антона прочь, а один из партнёров, коротышка со светлым ёжиком, как бы ни в чём ни бывало продолжая разговор, изрёк: «Нет, как ни крути, по-другому не выберешься, надо просто зарабатывать деньги – мужикам уж точно».
– Ну да, – согласилась Алёна.
– Ну нет, – тряхнула головой Дарья.
Все всполошились.
– Нет, это даже интересно, – протрубил незнакомый бас у Александра за спиной. – И Бог с ним, с этим глобальным соревнованием и рывком, но сами-то Вы готовы допустить такой вариант, как говорится, в личной жизни, а?
– С некоторыми оговорками – почему бы нет? – улыбнулась Дарья.
Она раскраснелась, размашисто откинула гриву и вперилась в Александра бесстыдно сияющими глазами. Такой Дарьи он ещё не видел, сердце его затрепыхалось взлетающей куриной тушкой под её взглядом - в общем, это было чудесное начало. А потом она взялась развивать свою мысль. Что деньги, конечно, нужны, но мериться ими – это только самим мужикам и интересно, а женщине нужно совсем другое… Говорила она долго, минут десять, несколько раз её перебивали, переспрашивали, она перепрыгивала с пятого на десятое, но в итоге худо-бедно изложила свою концепцию – столь же глупую, сколь и возмутительную. Мужчина предполагался в ней чем-то средним между белоконным рыцарем, всегда готовым к подвигам ради прекрасной дамы, домашним животным этой дамы и её же психоаналитиком. А дама? А даме достаточно просто быть дамой.
Александр не сомневался, что Дарья завела этот разговор не случайно. Общий же шутливо-провокативный тон её речи представлялся просто уловкой, маскирующей правду под шутку – эдакой наивной хитростью, в которой, однако, мелькало под конец и нечто издевательское. Ведь он молчал – кругом кричали, острили наперебой, а он, к которому она обращалась, молчал, как зашибленный суетой амбалов-десятиклассников первоклашка с зажатым в руке звоночком. Нет, конечно, он мог ответить, подладиться под этот разухабистый базар, тоже выступить лихим трепачом, но какого чёрта! Он не собирался играть в подобные игры. Прикинуться галантным кретином, чтобы переспать с ней, а затем сказать: «Знаешь, милая, катись-ка ты со своими идеями…» Нет уж, пусть катится сразу. И кто бы мог подумать, что у этой пройдохи, готовой облапошить хоть тебе клиента, хоть собственного брата, окопалась в башке такая бабская романтическая бредятина! Как только язык повернулся! Видите ли, он, мужчина, ей что-то должен!..
Так исходился склизким верблюжьим бешенством Александр, вытопывая пьяный канкан с парочкой радостно пищавших пиарщиц. Впрочем, скоро и бурно вывалившись из канканного строя на пол, он столь же бурно двинул домой, на выходе не удержавшись-таки и от души поскандалив с не в меру ретивым охранником.
Однако душа не успокоилась. Почти весь следующий день Александр провёл, припоминая всяческие Дарьины глупости и промахи и мысленно навешивая на неё уже все грехи, начиная от сотворения мира и заканчивая неудовлетворительной премией за прошлый месяц. Ещё сутки назад он не придавал значения обычному нытью своих ребят, бубнивших, что уж большой-то заказ точно сорвали не они, а девчонки-аккаунты. И слухи о том, что Дарья в своё время ловко хапнула тёткину квартиру в обход законного наследника, казались откровенным гоном, неумным и паскудливым. Ныне же все эти туманности вокруг Дарьи увиделись Александру в совершенно ином свете, и ощущение было такое, что у него наконец-то открылись глаза.
Вопрос о премии на самом деле не стоил выеденного яйца. Потому что напортачили с тем сложным заказом, конечно, все, но главное, премия-то никуда не убежала, а просто переехала на следующий месяц. А вот дельце с Дарьиными родственниками было поинтереснее – и само по себе, и тем превращением, которое постигло эту душещипательную новеллу по пути к смачно обгладывающему её теперь Александру.
* * *
Тётка у Дарьи действительно имела место быть – едва знакомая прежде сестра матери по имени Марина приютила племянницу на время вступительных экзаменов в столичный институт. Был у тёти Марины и сын, Вадим – Дюша, как она его называла, – в ту пору пятнадцатилетний длинноносый пацан, сразу не понравившийся Дарье своей надменной, но притом какой-то мелко-шкодливой повадкой. В институт Дарья поступила, благополучно съехала в общежитие и последующие несколько лет общалась с тётей Мариной в основном по телефону. Попытки провинциальной родственницы лично поздравить её хотя бы с днём рождения высококультурная училка музыкальной школы пресекала с чиновно-чугунной вежливостью. Дарья не обижалась, в её представлении такое столичное высокомерие было в порядке вещей. Ей тогда и в голову не приходило, что эта солидная, ныне усердно блюдущая устои москвичка проделала двадцать семь лет назад тот же путь - только у неё в отличие от реалистичной племянницы была затаённая мечта о большой музыкальной карьере, но мечта эта не сбылась и корочка оказалась в итоге лишь о среднем специальном образовании. К тому же на Дарье было так ясно написано, что она капитанская дочка из южного морского города, что, когда она бралась ещё с юношеским апломбом это изображать, действо сие выглядело чрезмерным для всякой женщины. А тётка, несмотря на давно распавшийся брак и подчёркнуто асексуальное существование, была всё-таки женщина – ну не мужчина же! – эти-то как раз трескали Дарьины представления охотно. Это было заметно даже и по Дюше, в остальном не одобрявшем быстроголосую дылду-кузину так же, как и мать. Правда, когда Дарья показала себя вовсе не такой уж простушкой и выскочила замуж за вполне интеллигентного и благоустроенного москвича, тётка оттаяла: пожелала познакомиться с женихом, сделала ценный подарок на свадьбу, а после рождения Машки открыла на имя внучатой племянницы счёт в банке – символический и вскоре погоревший вместе с банком, но какая разница – важен был сам жест.
Семейная жизнь не заладилась. Интеллигент был слишком увлечён своей астрономией и политическими баталиями, чтобы попытаться заработать денег, заняться ребёнком или хотя бы оградить жену от бесконечных нравоучений свекрови. Дарья рассчитывала на другое – чуть-чуть, но всё-таки большее. Да, она знала, что Лёшка тюха, привыкший сидеть на родительской шее, и да, она сама жёстко подтолкнула его к женитьбе, сообщив о своей беременности. Это не было чётко, по теории, спланированным действием – с теорией о единственно возможном способе воспитания людей из мужиков Дарья ознакомилась позже и, кстати, никогда до конца в неё не верила. Единственный? Почему единственный? Основной – да, но единственный – это уже перебор.
Как бы то ни было, с Лёшкой основной-единственный способ не сработал, хотя он по-своему гордился Машкой и мог бы что-то сделать по крайней мере для неё. Но нет – через два года они развелись, и Дарья, выдерживая гордый фасон, удалилась вместе с дочерью. Схватившись за первую попавшуюся работу, она сняла комнату за МКАДом в тихом посёлке из шести жёлто-облупленных четырёхэтажек, где не было, конечно, ни магазина, ни детского сада, где до ближайшей автобусной остановки нужно было топать десять минут - зато сама комната была большая, уютная, аж с тремя старыми диванами и телефоном. Хозяйка, говорливая Раиса Степановна, охотно оставалась с Машкой, забивая ей голову подъездными пересудами и чёрными кошками. Лёшкины родители, забирая иногда внучку на выходные, потом неделями ужасались чёрным кошкам и её новой манере говорить «ента» вместо «эта». Сам Лёшка дважды в месяц исправно привозил алименты со своей смешной институтской зарплаты – под горячие политические дебаты отца с бабой Раей Машка засыпала прямо за кухонным столом. Дарья осваивала бухгалтерию шинного завода, пребывавшего в кризисе и периодически порывавшегося погасить долги перед работниками натурой. Словом, год выдался напряжённый, Дарья похудела на четыре кило и вполне сошла бы за фотомодель, если бы не до кривоножья стоптанные сапоги и осоловелые глаза, уже с утра норовившие схлопнуться в унылый сон.
Любимая тётушка не появилась в съёмных хоромах ни разу, но звонила регулярно – сама, Дарье было не до неё. То есть она знала, что тётя Марина ушла на пенсию и перестала давать уже и частные уроки. Однако намёки тётки на какие-то неприятности с Дюшей проскакивали мимо её сознания. За своими замкадными мороками она прощёлкала даже такой интересный факт, что Дюша уж почти три года как живёт отдельно от матери. Проблема вывалилась на Дарью разом, только когда тётка нежданно-негаданно предложила – нет, попросила! именно попросила и даже очень попросила – переехать к ней и защитить её от непутёвого сыночка. Как же так случилось? Тётка уверяла, что всё началось, когда Дюша бросил институт – точнее, его элементарно выперли со второй несданной сессии. После всех её стараний, репетиторов, налаживания сложнопостановочных связей!.. В общем, мать с сыном разругались вдрызг, он сбежал на квартиру, доставшуюся ему от отца – и там пропал, сгинул безвозвратно в засосавшем его рок-н-ролльном угаре. Такова была версия тёти Марины.
В действительности же первый год после исключения из института оказался вершиной, стремительным и прекрасным взлётом Дюшиной жизни – просто матери неоткуда было об этом знать. Разочарованные и разобиженные друг другом, эти двое прекратили всякое общение, причём Дюша, как несложно догадаться, безо всяких мук и страданий, а единственно с радостным облегчением. Наконец-то он был сам себе хозяин, завёл свой дом и свои порядки в нём, жил там со своей чудесной девушкой Леной, играл на своей любимой гитаре в набиравшей обороты рок-группе, с ним занимался известный мастер, веривший в его талант, а не особо напряжная работа на полставки в музыкальном магазине обеспечивала вполне достаточный на первое время доход. Кто предложил ему той летней ночью после концерта в клубе поэкспериментировать, и зачем он ему вообще сдался, этот эксперимент? Почему было не ограничиться привычным косячком? Всего этого Дюша толком не помнил. Но эксперимент с иглой был потрясающим – и Дюшина жизнь покатилась после него под откос даже быстрее, чем в плохом пропагандистском фильме. И вот когда его уже выгнали с работы и из группы, когда менеджеры ресторанов, сперва охотно пускавшие поиграть, уже перестали с ним разговаривать, когда он уже постоял на раскрытом окне перед Леной, вопя, что, если она не даст ему на дозу, он прыгнет вниз – вот тогда он вспомнил, что у него есть мать.
Поначалу Дюша занимал – на новый инструмент, на курсы при консерватории, на собственный бизнес в интернете. Обрадованная возвращением блудного сына если не на путь истинный, то хотя бы в семью, мать опасалась его спугнуть: не давила, не задавала вопросов и лишь полгода спустя поняла, что дело-то совсем плохо. Но, поняв, сказала: нет, больше она ничего ему не даст, только на лечение. Дважды он обманул её с лечением, во второй раз драпанув с деньгами прямо из приёмной клиники. Это конец, решила тётя Марина – и простилась с сыном навсегда. Но для Дюши это означало лишь изменение тактики ведения боя. Он больше не занимал и не просил – он требовал, скандалил, бил горшки с цветами, переворачивал весь дом, а когда не находил сам, в прямом смысле слова вытрясал из матери её пенсию. Если она пыталась не пускать его, он истерил под дверью и слёзно жаловался удивлённо высовывавшимся соседям, чего тётка положительно не могла перенести. Ей было уже всё равно, придуряется Дюша или ему действительно так хреново, она хотела только прекратить это скотство. И оказалось, что кроме Дарьи ей не к кому обратиться – соседей она стеснялась, милиции не доверяла, а среди её пожилых приятельниц не было ни одной, достаточно бойкой для схватки со взбесившимся наркоманом.
Дарья согласилась не раздумывая. Не платить за съём жилья и отдать наконец Машку в детский сад! Это казалось решением всех проблем. А Дюша – ну что такое Дюша? – профукавший последние мозги вшивый недомерок, к тому же заявлявшийся, по словам тётки, раз в месяц-полтора, не чаще. Дарья поставила только одно условие: крепкая дверь между комнатами с замком, чтобы в случае чего спрятать дочь. И хотя Машку от Дюши запирать не пришлось, замок пригодился.
Дарья не видела тётю Марину два года, за которые та не просто сдала, превратившись из приличной дамы в неопрятную старуху – нет, с ней случилось кое-что похуже. Денно и нощно она что-то высматривала, выстукивала, бормотала себе под нос; то обливала квартиру вонючими маслами из индийского магазина, то рисовала на стенах охранительные крестики; сперва огорошила Дарью неприятием всех красных овощей и фруктов, затем отказалась есть любые консервы – словом, это была креза в вечном поиске и самопознании. Впрочем, наткнувшись пару раз ночью на запертую Дарьей дверь, тётка приняла это к сведению и ограничила дозоры у жиличек дневными. В остальном же вообще не сказать чтобы доставала, собственных глюков не навязывала – так, варилась себе и варилась в своём шизоидном соку, зачастую будто и не замечая ни племянницы, ни малышки под боком. С Машкой она почти не разговаривала, с Дарьей говорила в основном о бытовых делах и – что самое удивительное – близко не подходила теперь к пианино. Не то что не заводила речь о музыке, но даже как-то нервно увиливала, терялась, отказывалась поддерживать такой разговор. Возможно, так повлияла на неё катастрофа с Дюшей, что дело и гордость всей жизни, весь прежний богатый внутренний мир не удержались у неё на обжитом месте и гикнулись на дно, в запутанные глубины памяти, подавая оттуда неясные сигналы, выливавшиеся в поиски барабашек в батареях и изобретение поправляющих карму салатов. При этом собственно с Дюшей всё обстояло иначе: о нём тётка высказывалась ровно столько, сколько нужно, вполне разумно и внятно. Да, она его опасалась, но опасалась рассудочно, изживая свою боязнь словом и делом. Ну а раз уж сама тётка настраивалась так решительно, то Дарье, кажется, и вовсе не пристало разводить тут страхи и сопли.
Она и не разводила: первая встреча с Дюшей продолжалась минуты три и прошла, как по маслу. Братец, по правде-то сказать, всегда был трусоват, поэтому одного присутствия пронзительно уставившейся на него Дарьи хватило, чтобы он стушевался, промямлил несколько приветственных вежливостей и ретировался, не придумав даже никакого предлога для своего визита. Между прочим, одет он был явно не с рынка, однако в общем произвёл на Дарью до брезгливости жалкое впечатление – невольно закрадывалась мысль, что тётка несколько преувеличила размах творимых им бесчинств.
Следующее свидание расставило всё по местам: с самого начала Дюша был зол и взвинчен, бесцеремонно отпихнул Дарью, пошёл в атаку на мать... Пришлось выставлять его силой, предварительно спеленав большим банным полотенцем. Он визжал, брыкался, поранил Дарье ногу каблуком, и полотенце, разумеется, погибло. Но за исключением этих мелочей операция прошла успешно, ибо на стороне справедливости оказалось в данном случае и чисто физическое превосходство. Не говоря уже о естественном при его жизни истощении, Дюша и вообще принадлежал к той же малорослой и тонкокостной породе, что и его, и Дарьина мать – Дарья же уродилась в отца, высокого атлетичного кавторанга, в молодости бравшего призы на областных чемпионатах пловцов. Безоговорочно-умильного сходства с папашей-путешественником, утёкшим из семьи, когда дочь заканчивала школу, у неё не было: главная Дарьина краса и забота – шикарные чёрные вьющиеся волосы – пошли у неё в прабабку по матери, сакрализированную на единственной фотографии. Но всё остальное – широкие скулы и плечи, небольшие, но яркие зелёные глаза, пухлые губы, разлапистые крылья носа, сильные руки, длинные красивые ноги – всё это определённо досталось ей от отца. Нравилось ей в этом наследстве далеко не всё – в юности она даже завидовала собственной матери, такой женственной и благородно-узколицей. Однако ныне оставалось лишь возблагодарить кого-то там наверху за свои удачно подобранные гены. Потому что хрен бы она так ловко управилась с Дюшей, не будь у неё этих рук, плеч и пяти сантиметров преимущества в росте. И действительно, здесь было чем гордиться: в одиночку справиться с распоясавшимся ухарем, не только вытолкать, но мягко, по перилам спустить его с лестницы – это ли не высший пилотаж!.. Тётя Марина неделю пребывала в пафосных восторгах, Дарья – в их благодушном принимании; насчёт Дюши же они сошлись в победном мнении, что уж такой-то урок должен пойти ему в прок.
В самом деле: ни через месяц, ни через два Дюша не появился. Жизнь как будто устаканилась и потекла уютно и размеренно. Тётка потихоньку чудила, Дарья потихоньку работала, по вечерам занимаясь с дочкой алфавитом – сама она не удумала бы такого для четырёхлетнего ребёнка, но некоторые девочки в детском саду уже знали буквы, и Машке не хотелось отставать. О Дюше вспоминали редко и всё больше в прошедшем времени. В сущности, даже вспоминая, они не думали о нём. И напрасно, ибо тут было о чём подумать – хотя бы для того чтобы понять, что он-то о них не забыл.
Да, он пал уже так низко, что мог не вспоминать о пережитом в родном доме унижении днями и неделями, но потом всё равно вспоминал – своё шатающееся бегство, боль, горячечное животное бешенство – и волей-неволей начинал думать. Захлёбываясь непослушными ускользающими мыслями и яростью, думать, как изжить нанесённое оскорбление. Причём ярился он не на Дарью, которая представлялась ему посторонним и едва ли не потусторонним существом – нет, он злился на мать, пустившую эту жуткую ротвейлершу в его комнату, на его тахту и позволившую отвратительной зверюге вмешиваться в их сугубо личные отношения. Соображения его не шли так далеко, чтобы уразуметь, что цербера мать завела именно для борьбы с ним. Но самым нутром чуял он какой-то непотребный материнский бунт, и в мрачном чаду вселенского героинового подвига-ни-о-чём всё чаще являлось ему напоминание о предстоящей миссии: он должен расквитаться, должен поставить на своём. В том непреложном факте, что это было именно своё, то есть положенное ему по праву, он совершенно уверился ещё с первых материных добровольных займов, и то, что они перестали быть добровольными, для Дюши ровным счётом ничего не изменило. Он только раз за разом упирался в вопрос, как вернее облапошить цербера, дабы иметь дело единственно со своей должницей-матерью.
Два месяца понадобилось Дюше, чтобы восстановить в памяти, как это, собственно, бывает, когда люди работают – и тут долгожданное решение наконец явилось ему во всей своей сиятельноной простоте. Нужно всего лишь прийти до того, как мерзкая тварь возвращается с работы! – наверняка вместе со всеми, то есть часов в шесть. Это требовало некоторых усилий, обычный-то Дюшин режим был ночной: в сон он проваливался, как правило, ближе к полудню, выдрёмывал часов до пяти, а активную тусовочно-добывочную деятельность развивал после семи вечера. Но ради такого мероприятия он уже в четыре вылез из дома и в половине шестого был у матери.
Она встретила его спокойно, как будто даже безразлично. Это показалось Дюше странным, однако он приступил к делу. «Деньги? Надо дождаться Даши, все деньги у неё», – ответствовала мать. Дюша ошарашено отступил на середину комнаты. Она что, издевается над ним? Он и поверил и не поверил, кинулся к серванту, к комоду, перевернул постель – ничего. А-а, как-то раз была заначка за плинтусом... Опять ничего. Неужели она и впрямь отдаёт все деньги этой...
Он бешено зыркнул на мать. Она стояла – с нелепым седым хвостиком, в потёртом синем халате, перепоясанным его детским красным ремнём – стояла прямо, скрестив руки на груди, и с ухмылкой наблюдала за его перебежками. Это было самое паскудное из её лиц. Так, насмешливо и снисходительно, она рассуждала раньше о его друзьях, о его музыке, о нём самом, когда он задумывал что-то своё, а оно почему-то не удавалось... Значит, денег действительно нет. Или всё-таки... Дюша уже дёрнулся и собрался вцепиться в материн грязно-синий воротник, тряхануть её, как положено, но ему вдруг стало противно: мать была такая гадкая, старая, вислокожая... Он цапнул с пианино длинный чёрный подсвечник и эффектно, без замаха, словно барабанной палочкой пристукнул её по башке.
Мать грохнулась на пол – не рухнула навзничь, а сначала как будто присела на ручку кресла и уже оттуда свалилась на ковёр. Ничего страшного в этом Дюша не увидел, как и в том, что она не издала ни звука. Итак, он её наказал – за прятки с деньгами, ну и за всё то припомнившееся старое тоже. Теперь, пока она будет валяться, надо обыскать всё ещё раз...
Денег он не нашёл, зато экспроприировал золотое кольцо с большим бриллиантом – по-хорошему, оно ему не причиталось, но не мог же он уйти с пустыми руками. Ничего, впредь будет знать, как не стоит себя вести... С порога Дюша оглянулся на мать; ему почудилось, что она пошевелила головой. «Не вздумай вызывать милицию», – сурово пригрозил он и захлопнул за собой дверь.
Дарья с Машкой пришли через полчаса. Тётя Марина лежала холодная, недвижимая, с окровавленными волосами, ковёр под ними покоричневел и вымок; но она дышала. Этот кошмар продолжался до следующего дня – в больнице, где Дарья в ознобе металась между исколотой капельницами, не открывавшей глаз тёткой, врачами, медсёстрами, телефоном на соседнем этаже и приёмным отделением с сидевшей там испуганной дочерью. После того как Машку наконец-то в одиннадцать вечера забрал свёкор, остались только тётка и белые халаты. Но они даже не хотели брать денег, устало объясняя, что сделать всё равно ничего нельзя и для тёти Марины лучше просто поскорее отмучиться, не приходя в сознание. Так и вышло: она умерла около десяти утра – тихо, не подав осовело сидевшей рядом Дарье никакого знака и, кажется, действительно не мучаясь. Полученной вчера зарплаты хватило аккурат на похоронного агента, коммерсантов из морга и телеграмму матери.
Потом Дарья съездила домой, привезла тёткин парадный костюм; его взяли. Она послонялась ещё с час по мартовской серой слякоти вокруг морга – без всякой цели, просто чтобы не уходить – и всё-таки ушла, вспомнив, что нужно зайти в милицию. Вчера они приехали вместе со скорой, походили по комнате, что-то записали, забрали подсвечник, но Дарье было не до разговоров, и они пошли к соседям. В сущности, чем она могла помочь, когда они видели ровно то же, что и она? Да и как тут вообще можно помочь...
Однако в отделении её ожидал сюрприз: дело раскрыто, убийца взят, и это известный вам... Дюша? У Дарьи мелькало такое подозрение, но оно выглядело совсем уж запредельным, и она старалась не задерживаться на нём. Она и теперь не могла уразуметь случившегося, хотя доказательства были налицо: Дюшины отпечатки на подсвечнике и его собственное признание, что он этим самым подсвечником – не убил, нет, а всего лишь хотел проучить мать в воспитательных целях. Так и значилось в подписанном им протоколе: «В воспитательных целях на будущее».
Потом ходившая на суд соседка рассказала, что Дюше дали десять лет. Дарье было по фигу – десять, двадцать – для неё Дюша перестал существовать. Она знала, что если и увидит его когда-нибудь ещё, то только один раз, когда он придёт за альбомом с фотографиями – и она ничего ему не скажет, ни слова.
* * *
Собственно, альбом был уже из другой истории, истории воздаяния – или наказания, смотря для кого считать, и началась она через несколько дней после закрытия первой – истории преступления, окончившейся похоронами тёти Марины. Как раз тогда наступило время водораздела между историями: два или три дня не происходило ничего, впоследствии Дарья даже не могла вспомнить, сидела она тогда дома или ходила на работу – так пусто было у неё в голове. Но затем будничные заботы взяли своё, и что-то там зашевелилось.
Вернулась Машка, вся такая послушная и умильно-возвышенная – Лёшкины родители, задвинув по сему случаю свои научные принципы, благополучно навешали внучке какой-то прелестной лапши про боженьку и ангелочков в раю, а про убийство она, к счастью, ничего не поняла. В общем, с Машкой обошлось; проблема была в другом – в их крайне шатком положении в этом доме. Временная регистрация заканчивалась через месяц, но многие полагали, что после тёткиной смерти она по-любому недействительна. Вообще, говорили все разное: что Дарья может, не парясь, жить в квартире, пока её не поделят между тёткиными братом и сестрой, то есть Дарьиной матерью; что она, наоборот, не имеет никакого права там находиться, потому что она всяко не наследница; были и такие мнения, что квартира по закону достанется упырю, ибо он, несмотря ни на что, ближайший родственник покойной. У самой Дарьи не было никакого мнения, денег на юриста не было тоже, но была насущная потребность хотя бы месяца три перекантоваться в этом жутковатом доме, где новая ковровая дорожка, кажется, только затем и лежала посреди комнаты, чтобы напоминать, что под ней буреет на паркете несмываемое пятно. Иногда, особенно в предзакатный час, когда солнце золотисто расцвечивало всю комнату, Дарье становилось откровенно не по себе в этой тихой старушечьей норке, среди дурашливо-милых и ветхих тёткиных вещей, с которых рука не поворачивалась даже стряхнуть пыль – да она бы съехала оттуда не задумываясь, будь у неё такая возможность! Но всё опять упиралось в деньги: она и так заняла на поминки, а потом ещё у матери, чтобы перебиться до зарплаты.
А тут ещё со дня на день ожидался приезд тёткиного брата, дяди Паши – то есть он был, разумеется, и материным братом, но у них ещё в юности возникло «непримиримое противоречие», какой-то идеологический и абсолютно дурацкий спор. В результате Дарья не была знакома с этим родственником даже на уровне: «Тебе привет от дяди Паши». И вот он, значит, ехал теперь из своего Новосибирска, потому что мать, естественно, позвонила ему в последний момент, и на похороны любимой сестры он опоздал. Ну и как ей, какой-то левой, непонятной племяннице, встречать этого дядю Пашу – по словам тёти Марины, хозяйственного парня, умницу и любителя заложить за воротник? Как объяснять, зачем её сюда позвали и почему она не сделала того, что должна была сделать? Кем прикидываться перед ним, когда она уже кругом прикинулась мелкой ветошью, сторонкой оббегала РЭУ с паспортным столом, никуда не относила справку о смерти тётки, каждый раз смотрела в глазок, прежде чем выйти на лестницу, дабы, упаси Бог, не нарваться на бдительных соседей, и даже слесаря не могла вызвать, чтобы починить сломанный тёткиными подругами на поминках бачок? А дядя Паша-то, между прочим, слесарь, так что бачок должен понравиться ему особо: вот, мол, довела племянница квартиру…
Дядя Паша прибыл аккурат на девятый день, прямо с вокзала поехал на кладбище, но Дарья уже ушла оттуда, и встретились они только вечером дома. На сестёр он походил мало, разве что ростом и тонким усмешливым ртом, а так был типичный круглолицый, морщинистый, плечистый слесарь старой закалки, и бачок он взялся чинить сразу по приезде. Дарья притаилась в коридоре и слушала, что он там бухтит, грохая железяками, но он ворчал, кажется, лишь на московских лоботрясов-сантехников. Объяснять ему тоже почти что ничего не пришлось – только про последний визит Дюши; всё остальное он знал из писем тёти Марины – и про самого Дюшу, и про Дарью и даже про Машку, которой привёз в подарок белые пуховые варежки. Потом, уже поздним вечером, устроили поминки по тётке, раздавили на двоих бутылку «Столичной» – и тут уж определённо нашли общий язык: посмотрели фотографии, похлюпали носами, и про мать дядя Паша у Дарьи всё-таки малость порасспросил, хотя и не отвечал ничего, только похмыкивал.
Но так или иначе контакт был налажен, и на следующий день Дарья шла домой уже более уверенно. У неё вообще создалось такое впечатление, что честный работяга просто не в курсе современных рыночных веяний. Во всяком случае, вчера он ни словом не обмолвился о деловой стороне вопроса, а ведь, в отличие от матери, ни в каком шоке он не пребывал и сам сказал, что предчувствовал: вся эта возня с Дюшей добром не кончится.
Действительно, чуть не первые же слова дяди Паши во второй вечер за ужином были следующие:
– Ну что, Даш, ты теперь хозяйка. Ремонт будешь делать?
Дарья вяло вскинула брови: вот святая наивность – впрочем, это даже хорошо, что старикан не в теме, надо только аккуратненько отвлечь его любопытство, откровенно врать всё же не хотелось.
– Ты к нотариусу-то ходила? – снова спросил дядя Паша.
Дарья вздёрнула брови выше; дядька положил вилку и тоже изумлённо уставился на неё.
– Так что же, – продолжил он, – Мариша тебе ничего не сказала? М-да, значит, сюрприз хотела сделать… Эхе-хе…
Дарья молча пялилась на него. Дядя Паша ещё покряхтел, опрокинул стопочку, разжевал картошку и затем стал рассказывать. Месяц назад он получил последнее письмо от сестры. Там было о разном, и в частности она сообщала, что составила у нотариуса завещание, по которому практически всё имущество – квартира и участок с сараюшкой в тридцати километрах от города – после её смерти отходило Дарье. Самому дяде Паше она завещала свой банковский вклад, сестре – прабабкины серьги с рубинами, а Дюше – альбом с фотографиями и то самое кольцо, которое он спёр и в тот же вечер сбыл по дешёвке – оказывается, это был подарок его отца на какую-то годовщину свадьбы.
Такой поворот был не то чтобы удивительным или неожиданным – он вообще лежал за гранью здравого смысла. Уже поход к нотариусу выглядел по тем временам экзотикой, к тому же тётка ведь была сумасшедшей, а сумасшедшим писать завещания и вовсе не положено. Как же ей удалось ничем себя не выдать, ведь завещания составляются, наверное, не за десять минут?.. Но главное, Дарье никогда не казалось, что тётя Марина как-то особенно к ней расположена. Да, они неплохо ужились, старались не мешать друг другу, и с Дюшей, положим, всё было объяснимо. Но брат, сестра…
Дарья всё так же молча встала и пошла в комнату; перерыла тёткины бумаги, нашла серьги в старомодной плюшевой коробочке, нашла сберкнижку, но ничего похожего на завещание не обнаружила.
Сберкнижку она отнесла дяде Паше. Надо сказать, это был довольно грустный документ: ещё два года назад на счету тёти Марины значилась вполне приличная сумма, однако мытарства с Дюшей поубавили её без малого в четыре раза. На оставшиеся деньги можно было купить авиабилет «Новосибирск – Москва- Новосибирск» и, возможно, даже бизнесс-классом – но и только. Впрочем, дядька ездил поездом, так что некий символический прибыток ему всё же причитался.
– Но никакого завещания там нет, – сказала Дарья.
– Значит, оно у нотариуса, – пожал плечами дядя Паша и со вздохом закрыл сберкнижку.
На следующее утро они поехали в ближайшую нотариальную контору, отстояли очередь не к тому нотариусу, потом всё-таки попали к нужному, где громогласная дородная секретарша сразу же подтвердила, что помнит тётку, и быстро нашла завещание. Дядя Паша сказал всё правильно; единственное, что он не знал – или забыл – одной из своих подруг тётя Марина завещала старое издание «Тихого Дона» с автографом самого Шолохова. Дарья взялась позвонить этой Тамаре Николаевне, затем нотариус объяснила, какие ещё предстоят формальности – и они ушли.
Дядя Паша закурил и, привалившись к перилам нотариальной конторы, смотрел на снующий по улице между весенними ручьями народец – смотрел не печально, скорее вдумчиво и даже с любопытством; на возившуюся с сумкой племянницу он как будто не обращал внимания. Интересно, понимает ли он, что спас её? Вероятно, завещание и само когда-нибудь выплыло бы наружу, но чёрт знает, чего она могла прежде натворить и сколько денег профукать. Глупо было говорить об этом дядьке, и целовать его обветренную щетинистую морду тоже не хотелось. Однако что-то же надо было сделать, и тогда Дарья сделала вот что.
– Знаете, дядя Паша, – сказала она, – я этого участка в глаза не видела, и он мне не нужен. Поэтому, если Вы оплатите расходы по переоформлению, я его с удовольствием на Вас перепишу.
– Да что ты говоришь, – скосив на неё глаза, саркастически отозвался дядька. – Знаешь, Даша, мне этот участок тоже не нужен, хотя моим ребятам он, возможно, пришёлся бы кстати. Но всё это фигня, потому что он нужен тебе самой. Это сейчас ты, как говорится, в аффекте и ни хрена не соображаешь. Так что успокойся и не пори горячку, а позвони-ка лучше матери, она тебе мозги-то вправит.
– Не буду я никому звонить, – мотнула головой Дарья, – я уже всё решила и не понимаю, почему Вы отказываетесь: участок на самом деле хороший, девять соток, и от Москвы близко.
– Я, Даш, потому отказываюсь, что ты мне не чужая, понимаешь? И не могу я пользоваться твоей глупостью и неопытностью. Ну вот смотри, – выбросив окурок и взяв племянницу под руку, взялся втолковывать дядя Паша, – сейчас тебе досталась квартира, да? И тебе ничего больше не нужно, да? Но эта твоя хрущёба своё уже отстояла, она постоит-постоит ещё лет десять, от силы двадцать – да и рухнет. И с чем ты тогда останешься? А земля – это на века, понимаешь? К тому же сама говоришь, участок хороший…
– Да не нужен мне этот хороший участок! – вырвалась Дарья. – А вместо квартиры другую дадут, если она рухнет.
– Ну ё-моё! – всплеснул руками дядя Паша. – Да кто тебе чего даст?! Короче, Даша, я считаю, что этого разговора между нами не было.
– А я считаю, что был, – продолжала гнуть своё Дарья. – Но Вы можете ещё подумать, – милостиво добавила она.
– Та-а-ак… Ладно, давай думать, – иронично согласился дядька. – Вот ты мне через полгода позвонишь и скажешь: «Дядя Паша, как хорошо, что Вы меня тогда вразумили, потому что Вы умный, а я чуть не сглупила». И я тебе отвечу: «Ну слава тебе Господи, племянница, а то я уж начал сомневаться, все ли у тебя дома».
– Нет, я так не скажу, – улыбнулась Дарья. – Но позвонить – позвоню. Тогда не откажетесь?
– Вот в кого ты такая упёртая, это я понимаю, но в кого бы тебе быть безмозглой, не могу взять в толк, – раздражённо передёрнул плечами дядя Паша. – Ладно, Даш: если ты действительно такая замечательная дура, что не передумаешь… ну, не знаю… тогда уж я тоже буду думать. Но лучше бы тебе всё-таки самой передумать, так оно всем спокойнее будет.
Дарья не передумала. Через полгода участок был переоформлен на её двоюродного брата Олега, который чуть погодя отстроил там небольшой коттеджик и перебрался с семьёй на подмосковное житьё. Дарья ездила к ним на новоселье, потом иногда по праздникам созванивалась с Олегом, но никакой особой родственности между ними не возникло. Хотя кузен помог ей однажды перевезти шкаф и вообще был нормальным парнем – и этого оказалось достаточно, чтобы никогда не жалеть об упущенных выгодах.
* * *
Однако кое о чём Дарье всё-таки пришлось пожалеть – видно, дядя Паша был не так уж и не прав, обозвав её замечательной дурой. Она не заметила, как это началось, и лишь с месяц спустя после смерти тёти Марины обнаружила странный, но как будто уже вполне устоявшийся факт: люди к ней переменились. Они говорили подчёркнуто деловито и равнодушно, редко звали её на обед и перестали даже задавать обычный вопрос: «Как дела?» Дарья вроде бы не вчера родилась, но ей, однако же, и мимоходом не пришло в голову, что виной тому обыкновенная зависть – ибо отсутствовал сам предмет зависти, ведь для неё-то главным как был, так и остался ужас той мартовской ночи, и никакие приятные последствия пока что не могли его перевесить. Но её сослуживицы по заводской бухгалтерии, задёрганные нуждой, несчастные женщины, ужаса не видели, а видели нечто едва ли не противоположное: что молодой выскочке за здорово живёшь обломился нехилый кусок, что несколько недель кряду все только и знают, что сюсюкают с этой Дарьей, и что она беспардонно пользуется их вниманием, как будто кроме неё у людей других забот и нету. Словом, в один прекрасный день им надоело это неоправданное сюсюканье, и они – кто сговорившись, а кто и не сговариваясь – решили поучить нахалку правилам поведения в приличном обществе. Возможно, отметь Дарья сразу тот момент, когда накатило это похолодание, она поняла бы всё правильно. Но на неё свалилось тогда столько непривычных дел и забот, что она, конечно, и здесь пропустила начало, и казалось уже, что так было и вчера, и позавчера, и неделю назад, и две… Определённо она где-то ошиблась. По работе? Вроде бы нет. Обидела кого-то, ляпнула лишнее? Такого она тоже не могла припомнить – и недоумевала. Недоумевала, пока однажды не хлопнула себя по лбу: Господи, да ведь она не просто ляпнула, а наговорила очень много лишнего – только не про них, а про себя. Что, спрашивается, думают нормальные люди о человеке с эдакой семейкой – сумасшедшей тёткой и братом, наркоманом и убийцей? Разве могут они испытывать какое-либо иное желание, кроме как держаться от такого человека подальше? А ведь она растрепала им всё это в подробностях…
Заводские бухгалтерши вовсе не были убеждёнными мегерами – полюбовавшись пару недель на Дарьину понурую голову, они уже собрались взять её назад под общественное крыло. Но Дарья сделала свой решительный шаг: написала заявление об уходе. Проводили её хорошо; она сказала, что устроилась в типографию, ей пожелали удачи. Насчёт «устроилась» Дарья отрапортовала несколько преждевременно – тогда она ещё не сходила туда даже на собеседование, но вскоре сходила и действительно устроилась. Понятно, что на новом месте в её прошлом уже не оказалось никаких тёток и их сыновей – только институт, брак, развод, Машка и завод – всё, как у людей. На следующей работе, в сувенирной фирме, к этому списку прибавилась типография, потом в рекламном агентстве – сувенирная фирма, а в нынешнем агентстве, соответственно, ещё первое.
Но тут возник небольшой сбой. Видимо, история с тёткой была всё-таки не из тех, что могут вечно храниться под спудом, ветшая в своей законченности и теряя с годами всякий интерес – она просто затаилась в ожидании достойного слушателя, и такой человек наконец нашёлся. Это была Алёна, собственно взявшая Дарью на работу и впоследствии, при повышении, передавшая ей своё место. У Дарьи, конечно, имелся схрон на чёрный день под названием «настоящие подруги» – доверенные ещё с институтских времён Танюшка и Варька. Однако это были именно старые подруги, у которых можно изредка поныть на плече и занять денег, но, в сущности, дорожки их разошлись, и давненько не сиживали они втроём, болтая взахлёб, и не потому даже, что перевелись общие темы – нет, сам язык их стал разным: приходилось напрягаться, приноравливаться к этому чужому языку, подходящему для чужой жизни, но не для твоей.
Алёна же была человеком из нынешней Дарьиной жизни и плюс к тому обладала одним сильно зацепившим Дарью качеством: она умела придумывать и искать – целенаправленно искать вокруг новые фишечки, превращавшие банальный бег по кругу в концептуальное восхождение для избранных натур. Понятно, что такую претензию лелеет в душе каждый второй, однако Алёнины придумки отличались от придумок большинства других людей, примерно как классная ресторанная пицца от полуфабриката за двести рублей, то есть это было ещё не самолично приготовленное яство, но уже выбор придирчивого гурмана. Притом гурманство Алёны не было каким-то абсолютным: бэкграунд у неё был самый обычный, она не догоняла многих, казалось бы, элементарных вещей, не умела отличить плохую рекламную картинку от хорошей, проявляла редкостное равнодушие к общественно-политическим дискуссиям и искренне дивилась, обнаружив по ходу дела Литвиненко, что Абрамович и Борис Абрамович, оказывается, совершенно разные люди – строго по фамилиям-то она их, конечно, идентифицировала, но в любом ином сочетании эти персонажи сливались для неё в некий условно-собирательный образ. Тем не менее, по выбранной для себя дорожке эта беленькая аккуратненькая кошечка умудрялась бежать одновременно и впереди, и несколько в стороне от общего пыхающего рексоновым потом паровоза. Когда народ пялился на реалити-шоу – она заводила профессиональную ветку на женском портале; когда бабцы скопом ломились в фитнесс-клубы – она шла учить итальянский; когда все прочухивали насчёт языков и записывались на курсы английского и французского – она уже занималась бальными танцами.
Ещё лет пять назад Дарья сочла бы Алёну человеком, излишне самобытным и не пригодным для каких бы то ни было дружб. Однако полного тридцатника, прожитого по принципу «чтоб всё, как у людей», для некоторой смены этого курса хватило уже за глаза – нет-нет, ничего кардинального, но почему обязательно всё – а пусть не всё, в конце концов оно даже скучно, когда всё, и говорят же, что с комплексами надо бороться – вот при случае и начнём.
Алёна как раз и стала тем случаем, на пару с которым весело и уютно начинать. Но все их рабочие и театральные эпопеи, естественно, наладились не сразу. Сперва молодые дамы просто видимым образом понравились друг другу: стали обедать вдвоём, созванивались в выходные, вместе уходили с работы. И вот однажды – Дарья тогда проработала в агентстве месяца два или три – они шли к метро, и Алёна в ответ на какое-то её замечание сделала ей типичный местный комплимент: «А я думала, что ты москвичка». То есть местного в нём было только то, что его говорят в этом месте, а настоящие-то местные, разумеется, никогда такого не скажут, и Дарья уже знала, что Алёна из Новгорода, и поняла, почему она так думала – естественно, из-за квартиры. В общем, надо было как-то объясниться. И она рассказала всё – наверное, с час они стояли у метро, и она рассказывала, ёжась от натуги и не обращая внимания на липучий снег, так что к концу рассказа волосы её обвисли мокрыми змейками, а на Алёнину новую шапку с белыми пушистыми ушами нанесло небольшой сугроб. Дарье очень хотелось, чтобы Алёна её поняла. И та поняла.
Алёна действительно поняла – и всё, что ей сказали, и всё, что не решились сказать – только произошло это несколькими днями позже. А в тот вечер она лишь, поднапрягшись, выдала в ответ то, что Дашке, должно быть, хотелось услышать, и вроде бы не промахнулась в выборе нужных слов. Однако до понимания тут было ещё очень далеко. Для начала сама история оказалась, что ни говори, дикой, и прочувствовать её с лёту просто не представлялось возможным. Не менее дико выглядела в этой истории и Дашка – она как-то не вписывалась ни в своё собственное повествование, ни в уже сложившееся о ней мнение, да и вообще ни во что не вписывалась – ну то есть ни во что такое, с чем легко разобраться и сжиться. Вдобавок она ещё запутывала некоторые моменты до полной несуразности и всячески продавливала, например, такую мысль, что она, де, поступала очень умно, не навязываясь тётке, никогда не прося её о помощи и сделав только короткую временную регистрацию – потому-то, мол, старуха расслабилась и в итоге всё ей отписала. И потом, по её словам, она опять же поступила очень умно, подарив участок никогда не виденному двоюродному брату – типа, разом избавилась от ненужного добра, прекратила старую семейную распрю и завела рядом лояльного родственника на случай чего.
У Алёны были гибкие мозги – за них-то её и держали на этой работе, да, пожалуй, и дома тоже, прощая периодические истерики и приступы критиканской хандры. Однако вымороченность Дашкиных рассуждений превышала уже всякие разумные пределы выгибания извилин. Положим, щепетильность и ненавязчивость, явленные Дашкой в общении с тёткой, ещё можно было, хотя и с большой натяжкой, принять за ум. Но эпизод с участком не лез уже решительно ни в какие ворота. В Алёнином продвинутом словаре не находилось даже внятного слова, чтобы охарактеризовать Дашкин поступок – ясно было одно: если какое слово не катило здесь точно, то это «ум».
Однако, хорошенько обмозговав ситуацию, Алёна в конце концов пришла к парадоксальному выводу: по большому счёту Дашка права в своих переворачивающих всё с ног на голову измышлениях – понятно, что она действовала интуитивно, и линия защиты у неё получилась кривенькая, но само желание защищаться посетило её не зря. Ведь если даже ей, Алёне, при всех её тёплых чувствах к подруге, пришлось неделю париться, чтобы уразуметь то очевидное-невероятное, что скрывалось за Дашкиными прятками, то как бы восприняли такую небывалую быль другие? Да чёрте как! И проблема заключалась не в самой истории – просто Дашка была в ней слишком хороша, чтобы люди захотели в это поверить. То есть кто-то, конечно, поверил бы, кто-то не поверил, но предпочёл бы не брать в голову; однако наверняка нашлись бы и убогие, которым невыносимо уже одно ощущение, что рядом с ними находится человек, и, конечно, они всё переврут и изгадят, лишь бы только не смириться с этой мыслью. Нет, определённо следовало поддержать Дашку в её дурацком провинциальном чистоплюйстве: мол, неприлично иметь такую родню. Ведь молчала же она из-за этого несколько лет, вот пусть и дальше молчит – по крайней мере, не нарвётся ни на какую мелкопакостную скотину, способную из любой конфетки сделать говно.
Но, как это обычно и происходит с такого рода похвальными намерениями, Алёна его не осуществила. Сначала она выжидала подходящего случая, который всё не подворачивался, а потом и сама эта идея потускнела, затёрлась – да и забылась за множеством других, более актуальных дел и идей. Дарья же, ободрённая пониманием подруги, вздохнула с облегчением и – незаметно для себя самой расслабилась. У неё, разумеется, в мыслях не было поверять свою тайну кому-то ещё, и она действительно никогда не касалась её сути. Однако строгое табу с того сумасшедшего года жизни было снято, что-то такое она упомянула в разговоре с одним, с другим, с третьим – и в результате всё вышло именно так, как предполагал худший сценарий Алёны. Сойдясь однажды на привычный вечерний перекур, две кумушки и один куманёк охотно поделились друг с другом отрывочными, но тем более интригующими сведениями о новом эккаунт-директоре и быстренько состряпали некое тёмное дельце об «этой Дарье», у которой как-то слишком скоропостижно скончалась тётка, притом сын её тоже как-то слишком скоропостижно очутился в тюрьме – и здрасте-пожалуйста: всем известная особа стала хозяйкой ценной московской недвижимости, едва тётка по старческому слабоумию её туда прописала.
Сказать, что сплетня в таком виде пошла гулять по агентству, было бы сильным преувеличением: троица вскоре уволилась, а их последователи совсем не желали прослыть сплетниками и лишь изредка решались поделиться своим сокровенным знанием с новичками, да и вообще хождение этой предостерегающей притчи ограничивалось в основном бухгалтерией и хозяйственниками, и сидевшими-то не вместе со всеми, а на другом этаже. Александру же, как новому начальнику нового подразделения, кажется, и вовсе неоткуда было знать её содержание. Это получилось и правда случайно: в тот день он припозднился и пошёл на обед один, когда большинство столов в кафе уже ощерилось задранными кверху ножками перевёрнутых стульев. Он занял единственный свободный не убранный столик по соседству с двумя девчонками из бухгалтерии, поначалу не будучи даже уверен, что они из его конторы (он и в лицо-то запомнил ещё не всех, а парочка к тому же сидела к нему спиной). Но вот они застрекотали – сперва о чём-то рабочем, а затем пронзительным шёпотом последовала повесть о страшной и опасной Дарье.
Первая реакция Александра была точно такой же, как у официальной слушательницы повести: «Да ну, ерунда какая-то… Наверное, всё это было не так и вообще никак не связано». Девчонки заспорили, но Александр торопился, хлебнул напоследок кофе и ушёл, не дослушав. Да собственно, и нечего было слушать, всё и так очевидно: абсолютно бездоказательная, высосанная из пальца чушь – и больше ничего.
Так он решил – потому что так подсказывал здравый смысл, и потому что ему нравилась Дарья. Но, когда она проделала с ним свой мерзкий финт ушами, тот здравый смысл, устыдившись собственной наивности, скоренько дал дёру, и на его место выступил другой, не менее здравый, который тихо и веско напомнил: дыма без огня не бывает – после чего так же тихо убрался восвояси, ибо хозяин нуждался в нём лишь в качестве зачина – дальше раздражённая мысль Александра желала скакать широко и привольно, без всяких логических уздечек и моральных шор на глазах.
Само собой, что при таком настрое ему не составило неприятного труда выразительно усовершенствовать, а местами и сюжетно подработать ту слегка подзабывшуюся бухгалтерскую присказку. Однако холодящие кровь фантазии были, в сущности, не в его стиле, поэтому Александр вскорости счёл за благо свести всю «безличную» часть своего обвинительного вердикта к внушительной и краткой формулировке: «эта самая Дарья, которая чуть ли не убила родную тётку и посадила двоюродного брата» – и далее, не мудрствуя лукаво, пользовался этой вводной фразой во всех последующих «личных» умопостроениях.
Первую глагольную субстанцию фразы – «убила» – он всё-таки сопровождал смягчающим «чуть ли не», потому что достаточно быть даже немножко человеком с немножко правовым сознанием, чтобы не бросаться такими словами, как «убила», пока их не принимается громко и убеждённо скандировать большинство. Вторую глагольную фигуру речи – «посадила» – он употреблял уже без всяких «чуть ли не», и именно потому, что это была фигура речи – по сути дела, совершенно абстрактная для обывателя, не видевшего в своей жизни ничего страшнее истерящей жены и машущего жезлом гаишника. Ведь невозможно представить, чтобы какая-то Дарья – живая, а не киношная Дарья – может, и вполне ничего себе Дарья, но всё же не Дарья Донцова и не Дарья какая-нибудь Ивановна, которая по делам о несовершеннолетних, а по совместительству жена начальника отделения милиции – и вот чтобы эта, ничем таким не примечательная Дарья взяла и прям таки «посадила» человека в тюрьму. В самом деле невозможно – но тем проще было это повторять! Вообще же, оба глагольных оборота – «чуть ли не убила» и «посадила» – переводились с Александрова языка на нормальный человеческий примерно одинаково – как «сделала что-то такое, не совсем понятное». Но затем ведь и дан приличному гражданину родной язык, чтобы не долдонить эдакую невнятную казёнщину, а выражаться ярко и образно! И уж что-что, а это-то Александру удалось – правда, только в безличной части обвинения.
С личной дело обстояло сложнее. Само по себе Дарьино вчерашнее выступление Александр ещё сподобился уложить в формулу «просто оборзела», но изъяснить, что же она при этом начудила непосредственно с ним, оказалось весьма затруднительно. Подставила? Не то. Продинамила? Опять не совсем то. Оскорбила? Но он отказывался вот так, без обиняков, признавать себя униженным и оскорблённым. Словом, здесь столь желанные ему смачные определения не задались, и приходилось довольствоваться реальностью в ощущениях. Ощущение же было таково, что Дарья поступила с ним гнусно и, следовательно, заслуживает кары.
Язвительные наброски Александра открывали к разработке с дюжину эпических полотен на тему «а вот я ей скажу – а вот я ей докажу», но окончательно он определился как бы по наитию и вдруг, едва иезуитски простая идея «асимметричного ответа» прошелестела в его мозгу смутным видением. То есть речь тут шла даже не о каре, а лишь об его, Александра, скромном участии в деле восстановления справедливости – деле, как будто и не имевшем к его личности прямого касательства. Однако ещё полторы недели он медлил, раздумывая, обдумывая, порой чуть не передумывая, но более выжидая какой-нибудь в точности подходящей для начала практических действий зацепочки.
* * *
За эти дни произошло много всякого разного: наши проиграли, а потом выиграли, глава государства выступил с очередной эпохальной инициативой, гражданам преподнесли также новую эпидемическую страшилку, а сами граждане потихоньку потянулись в тёплые края греть косточки и просвещаться насчёт ближних и дальних культур. Дарье предстояло ещё месяц потерпеть до отпуска, что было особенно досадно ввиду здешних холодных фронтов; впрочем, надо признать, что один из них она организовала самолично. Но, в конце концов, любому терпению есть предел, и давно уже хотелось поинтересоваться у медиа-планеров, почему на всякий чих им нужно непременно три дня: целый план составить – три дня, одну строчку поменять – опять три дня. Раньше, помнится, такого заведения не было, но эта Вика… Короче, они самым решительным образом расплевались, планеры заняли круговую оборону у себя в углу и шипящим шёпотом вещали оттуда о своих правах и порядках. Несмотря даже на недовольство руководства, принцип трёх дней стал у них теперь не просто приоритетным, а основополагающим.
Из всего этого напрашивался единственный вывод: лучше было не лезть. И с практической точки зрения это было бы действительно лучше, однако именно дрязги на работе исподволь подвигли Дарью к мысли, что надо бы сделать что-нибудь хорошее – ну так, для контраста. И маячило рядом одно такое «что-нибудь», которое по-хорошему следовало сделать ещё полгода назад, но она всё откладывала, придумывая для себя отговорки, что это, наверное, несерьёзно, а для Машки – что просто нет времени. То есть, когда дочь записалась в изостудию, это выглядело и правда несерьёзно – никогда прежде она не рисовала да и попёрлась-то туда исключительно за компанию с Фанерой. Фанера была девочка на год старше Машки, из приличной семьи, но с хамоватыми замашками; звали её вообще-то Фаиной, однако она своего имени не любила и охотнее откликалась на «Фанеру». Сколько Дарья помнила этот двор, Фанера всегда в нём верховодила, а в последний год причислила Машку к своему ближнему кругу, чему та была до смерти рада.
Дарья, собственно, не имела ничего против, когда дочь вдруг вздумала сесть подруге на хвост не в шатании по улице, а в её занятиях. Только Фанера-то, несмотря на дерзость, сигарету в зубах и проколотый пупок, занималась живописью много лет и, судя по раздариваемым ею картинкам, весьма успешно. И поэтому тоже казалось, что для Машки всё закончится, как всегда – и давным-давно с музыкальной школой, и с гимнастикой четыре года назад – то есть лениво-неудачливым раздражением и прогулами, уже через полгода переходящими в полный бойкот. Однако повернулось иначе. Хрен его знает почему – то ли ей не хотелось спасовать именно перед Фанерой, то ли так полюбилась эта Наталья Сергеевна, чьи мнения дочь цитировала теперь постоянно, по поводу и без. А может, Машка в самом деле нашла наконец своё, хотя Дарья никакого великого таланта в её акварельках, откровенно говоря, не усматривала. Но, как бы то ни было, дочь честно отвозилась с ними девять месяцев, и явить родительский интерес к отчётно-годовой выставке изостудии требовалось хотя бы из простой вежливости.
В общем, в субботу они с Машкой собралась и пошли. Машка всю дорогу радостно лопотала, а Дарья внимательно слушала – ведь решила же она сделать всё хорошо и правильно, значит, придётся сегодня обойтись без всяких «я устала» и «я занята»: пусть наговорится, солнце, в кои-то веки – когда ещё мамочку посетит такое настроение… По дороге выяснилось, что четырёх лучших Машкиных работ Дарья не видела, они оставались в студии как раз для выставки. И вот она на них посмотрела, поняла, почему именно эти, однако, выйдет ли из этого настоящий толк, не поняла. Но Машка ждала, разумеется, не занудных рассуждений о своей будущности – сегодня был её день, и Дарья не скупилась на похвалы.
А потом к ним подошла женщина – вся в чём-то таком свободном, стильном, замотанном-перемотанном красно-жёлтом. У неё были длинные жёстко-песочные волосы, крупные породистые черты лица, низкий голос, и она заговорила о Машке. Так это и есть Наталья Сергеевна?.. Какая же Машка бестолочь… «Лет сорок!» Как она определяла? По длине юбки, что ли, или по степени раскрашенности лица? Степень и правда была близка к нулю, но о сорока по-любому не могло идти и речи – тридцать–тридцать два, не больше. Впрочем, ладно Машка – ведь она сама та ещё балда, призналась себе Дарья: напридумывала какую-то серую неудачницу – мол, кому ещё с детишками за грошовую зарплату возиться. А жизнь-то у этой Натальи Сергеевны, похоже, удалась получше многих: с детишками ей нравится, потом она вон и сама чего-то рисует, и вообще цветёт, пахнет и расточает милые улыбки, и деньги ей на фиг не нужны, потому что вот оно колечко на безымянном пальце, а за ним, судя по её нехилому прикиду, маячит любящий законный спонсор. Да, теперь понятно, чем она так обаяла Машку – ну что ж, в конце концов, это же не худший пример для подражания…
Дарье никогда ещё не приходилось ревновать дочь, это случилось впервые, и, надо сказать, чувство было обескураживающее – за такое количество косоглазых «кхм-гм» и «м-да-м», выданных за пять минут клиенту, следовало, по меньшей мере, лишать квартальной премии. И тот факт, что она-то, в сущности, и была здесь клиентом, вовсе не представлялся Дарье извинительным предлогом для маловразумительного мычания, которым ограничивалось её участие в диалоге с преподавательницей – наоборот, мычать клиентом оказалось как-то даже ещё обиднее, просто сладить с этим раздражительно-смущённым мычанием не было никакой возможности.
Но вот Машка убежала к своим девчонкам, и Наталья Сергеевна мягко сменила тему.
– Это замечательно, что Вы пришли, – произнесла она своим глубоким голосом. – Вы для Маши всё – и мамуля, и высший авторитет в жизни, и главный специалист по искусству. Я-то так, картиночки рисую, а у Вас всё серьёзно – дизайн и всякое такое…
– Но я же не дизайнер, – возразила Дарья.
– Неважно. Вы в этом разбираетесь, и Ваша оценка для неё очень важна. Знаете, она мне тут как-то лекцию прочитала о Моне. Как по писанному! Я её спрашиваю: «Ты откуда всё это знаешь?» А она – нос кверху: «Мне мама рассказывала».
Добра была художница или же умна? Дарья не задавалась подобным вопросом. Слияние этих качеств казалось в Наталье Сергеевне естественным, её внутренний аристократизм не допускал между ними обычного для других людей расхождения. Её нельзя было назвать симпатичной женщиной, но в ней чувствовалось нечто большее, чем женщина – вообще большее, чем один, отдельно взятый человек. Человек на своём месте – бывает, такое Дарья видела и не раз; но человек с корнями, которому его место досталось уже по праву рождения, которого с малолетства учили красоте и гордости и который едва ли понимал, отчего это иные так грызутся, унижаются и мельтешат в погоне за успехом – это была действительно редкость. Да, тут было чему позавидовать, однако в присутствии такого человека уже не хотелось опускаться до зависти.
А вот комплимент следовало так или иначе вернуть.
– Да, мне нравится Моне, – ответила Дарья. – И очень нравится Ваша картина – вон та, маслом, бордово-зелёная. Я бы даже купила её, если б были деньги. А где это?
– Это Крым. Но она старая и без лака, – улыбнулась Наталья Сергеевна. – Вообще-то я не собиралась её продавать, но, если Вы серьёзно, могу подумать.
– Я серьёзно, – подтвердила Дарья; ей вдруг в самом деле захотелось купить картину, хотя поначалу та пришлась просто к слову. – Только месяца через три-четыре. Сейчас путёвки, отпуск, сами понимаете…
– Если надумаю, я с Вас дорого не возьму, – пообещала Наталья Сергеевна.
Потом они говорили о Моне, о Машке, снова о Моне, о Гончаровой… Три года назад в Лувре Танюшка не пошла дальше «Джоконды», для Димули искусство начиналось с Кандинского и Пикассо, Алёна вовсе не разбиралась в живописи. Наталья Сергеевна разбиралась во всём, и ещё в том, как сделать, чтобы казалось, что ей тоже давно не с кем было поговорить о Моне.
Между тем все разошлись. Машка села в углу, полистала какую-то книжку, заскучала. Наталья Сергеевна спохватилась: пора запираться и сдавать ключ. Они подождали её, проводили до развилки и распрощались до сентября. По пути домой Дарья купила торт – Машка выбрала самый большущий. Ели его три дня, и на столько же хватило воспоминаний о столь чудесно выполненном родительском долге.
А на четвёртый день – ровно через неделю после разборки с Викой, и именно после планёрки, на которой уже сам Боб руководительно высказался по этому поводу – то есть как бы в продолжение торта и в подтверждение высшей справедливости, то есть Дарьиной правоты, – так вот во вторник случилось вот что: Дарье написал некто Ильяс. Это был один из тех партнёров, которых её и Алёну попросили «не бросать» на недавнем празднике. Дарья отметила тогда, что Ильяс был с ней очень предупредителен, однако письмо, пусть и по е-мэйлу, это уже совершенно другое дело. Ильяс писал о празднике, о том, как он удался; затем о недавно составленном рейтинге агентств, где всё, конечно, выглядело не совсем так, как должно быть; и в конце опять о празднике и о том, как здорово вот так вот встретиться и пообщаться.
Дарья оперативно ответила ему по всем пунктам, не переходя никаких границ, но и не ставя оных. Сердце её как будто не ёкнуло, однако глаза заблестели, а голос определённо повеселел. Как-никак это был первый улов в её новой сети, и победительный рефрен «Кто ищет, тот всегда найдёт» целый день крутился у неё в голове, изгоняя оттуда все нудные тревоги и блудные беспокойства.
Через день Ильяс прислал второе письмо. Там не было уже ничего профессионального. Он уцепился за какой-то Дарьин тост о свободе, которого сама она, хоть убей, не помнила, и развивал из него целую теорию на тему «свобода – это не то, что все, а то, что я»; далее расписывал, какие аналитические журналы ему нравятся и почему, сообщал, что по ящику смотрит только боевики, а вот читать, наоборот, предпочитает русскую и английскую классику, после чего неожиданно закруглялся следующим пассажем: «Кстати, скоро буду в ваших краях, был бы рад встретиться. Как Вы на это смотрите?»
Дарья зависла. Нужен ей Ильяс или не нужен? Что он вообще такое? Ещё один любитель стабильного секса, мастер распушить хвост или то самое – вымечтанное, настоящее, спасительно-согревающее, которое надолго – может быть, навсегда? Она вспоминала его гладко-жёлтое тонконосое лицо, улыбчиво прищуренные глаза, басовитый голос, ещё раз перечитала письмо… Нет, всё же надо перетереть, решила Дарья и отправилась за консультацией.
– Ну, Даш, я даже не знаю, – выслушав её, развела руками Алёна. – То есть я так понимаю, что мужчина должен просто нравиться, а если этого нет…
– Да нет, – мотнула головой Дарья, – как мужчина-то он мне скорее нравится, но всё остальное…
– А что «остальное»? Товарищ образован, упакован, говорит хорошо, пишет, кстати, тоже… Только, знаешь, тут один такой нюанс, то есть лично мне немножко странно, что мужик, едва начав клеиться, сразу же затевает какие-то рассуждения о свободе. Нет, если просто порассуждать – это пожалуйста, но если он что-то там имеет в виду… Ведь у них, у Ильясов-то, бывает даже так, что здесь он сам себе Ильяс, а там, в ауле под Бишкеком, у него жена и трое детей, а он может целый год ничего об этом не говорить, да и потом тебе донесут эту радость, так сказать, добрые люди – тоже, знаешь, неприятно. В общем, по-моему, этот вопрос надо прояснить – не в лоб, конечно, а как-нибудь так, намёком, между делом.
– «Как-нибудь так», – мрачно передразнила Дарья. – Блин! Ты меня только ещё больше запутала.
– Не-не, погоди, – пристукнула кулачками по столу Алёна, – я наоборот распутываю, причём по мелочи, на всякий случай. А запутывать тут, собственно, и нечего, потому что по сравнению с Антошей или Шуриком Ильяс, само собой, номер один.
– С каким Шуриком? – не поняла Дарья.
– С каким – с Копыловым, разумеется. Я ж тебе говорю, ты ему нравишься, он же постоянно на тебя глаз сворачивает, растекается, как блин масляный, стоит тебе подойти.
– Да перестань, – отмахнулась Дарья. – Ему просто нравится, чтоб вокруг него прыгали и песни пели: «Ах-ах, какой замечательный этот ваш интернет! А как там это? А как там то? Ах, как ты замечательно объясняешь!» Кстати, мне тут малость поднадоело песни-то петь, так он вообще теперь со мной сквозь зубы мычит, и не поймёшь ничего. Эдакий медведь – вот натурально же медведь!
– Даш, ты медведей-то видела когда-нибудь? – рассмеялась Алёна. – Какой же он медведь? Скорее уж детинушка-богатырь, который на медведей.
– Ага, богатырь – широк в плечах, а в поясе ещё шире, зыркает туда-сюда своими мелкими глазками и гудит, как выхлопная труба: бу-бу-бу… Господи, и дался же вам с Бобом этот интернет!
– Так, я что-то не пойму, ты рвёшься на полгодика отъехать куда-нибудь в Самару и организовать там наше представительство? Или у тебя есть другие идеи по развитию бизнеса?
– Ещё не хватало! Идеи!.. Идеи – это по вашей части, глобалы. Но, Алён, ведь если честно: мы же все перемереть успеем, пока ваша интернет-реклама вырастет в какие-то сопоставимые цифры.
– А я тебе говорю, не успеем, и даже поседеть не успеем, потому что это будет в ближайшие пять лет, вот увидишь, – пообещала Алёна. – А насчёт Ильяса – на самом деле не запаривайся из-за того, что я сболтнула. Я просто видела один такой случай, но там был всё-таки совсем другой человек, совсем другого круга. А Ильяс-то ни из какого, конечно, не из аула и, между прочим, возможно, он у них тоже в соучредителях. Но даже если нет, он там третье лицо, свои пять кусков в месяц наверняка имеет и притом строчит такие послания – мне вот Колька, например, в жизни писем не писал, даже по мылу. Я к чему веду: не стоит всё же бросаться такими кадрами, вот что.
– Да я и не бросаюсь, – пожала плечами Дарья и встала. – Ладно, пойду напишу чего-нибудь… как-нибудь так.
С «как-нибудь так» Дарья промаялась до вечера – набивала, стирала, отписалась между этим многотрудным делом двум клиентам и, лишь когда народ активно потёк мимо на выход, остановилась на пятом по счёту варианте: «Я скоро ухожу в отпуск, еду с дочерью отдыхать в Хорватию. Кстати, и Вам желаю удачного отпуска и хороших попутчиков. Так что встретиться сейчас, возможно, уже не получится, а вот если Вы соберётесь в наши края через месячишко, должно получиться – в общем, пишите». Конечно, не Бог весть какой шедевр словесности, но если Ильяс не зря занимает своё замдиректорское кресло, он должен сообразить, что следует отвечать про «попутчиков» да и про всё остальное тоже – уж как-нибудь должен.
Вторую консультацию Дарья намеревалась устроить дома – вернее, не консультацию, а эдакое невинное прощупыванье почвы – и тут ей даже немножко повезло. Машка поела первая, помыла тарелку, поставила чайник и, вооружившись пачкой печенья, застыла перед окном. Она, кажется, и не смотрела на улицу, просто о чём-то задумалась; но метрах в тридцати от окна двое таджиков с газонокосилкой окучивали лужайку.
Таджики были условные, с тем же успехом они могли оказаться и киргизами, и туркменами. Однако местный дремучий космополитизм и вообще не делал между ними различия, а Дарье было теперь подавно не до тонкостей: да хоть персами – главное, другого такого повода начать разговор могло и не представиться.
– Ну, и что ты об этом думаешь? – обратилась она к дочери, показывая глазами на лужайку.
– А?.. – непонимающе вскинулась Машка. – О чём? О клумбе?
– Маш, какая клумба – это газон. Но я не о нём.
– А-а, об этих, – дотумкала Машка. – А чё, работают себе и работают…
Дарья досадливо цокнула языком. Не то чтобы её раздражал именно Машкин общественный инфантилизм, просто дочь и в остальном была такая же – вся какая-то невнятная серединка на половинку: из школы она приносила сплошные четвёрки, у неё не было ни любимого предмета, ни любимой книжки, ни любимой группы, ни мальчика (это при такой-то симпатичной мордашке! впрочем, опять-таки понятно, что пользоваться ею при своей легкомысленной стадности Машка ещё не умела), и, кстати, после окончания занятий в студии рисовать она не села ни разу.
По большому счёту Дарья не сомневалась, что из Машки получится неплохой человек, однако процесс получения был для неё тёмен. Как? Как из таких голопузых лягушат, бездумно пялящихся вокруг, получаются люди? Машка в свои четырнадцать лет была слишком далека от того, что Дарья знала по собственному опыту. Честолюбие дочери дремало, любопытство не простиралось за пределы обывательского суесловия, а юношеский максимализм, похоже, вообще отсутствовал. Ну и как из этого что-то получится? И всё-таки должно было получиться – надо только почаще тыкать её мордой в то, что она способна воспринимать без обычного своего пофигизма, типа, работают себе и работают. Может, про одноклассников её спросить? Вроде у них учатся какие-то армяне…
Спрашивать, однако, не пришлось – налив чаю, Машка сама вернулась к прерванному разговору. В духе корявой передовицы из районной газеты она принялась рассуждать, что если газоны, то это хорошо, а вот если на рынке торговать и всякое такое полукриминальное, то это плохо, и вообще нужно смотреть по человеку, потому что все люди разные – и приезжие, и реперы, и скинхеды…
– Что? – дёрнулась Дарья. – У тебя что, есть друзья скинхеды?
Выяснилось, нет, не друзья, а просто знакомые, и не из Машкиной компании – так, заходят двое иногда, и вот один из них действительно полный урод, а второй как раз очень умный и юморной парень, и вообще он не скинхед, а только против нелегальной иммиграции, и у него даже друг есть грузин, который тоже однажды заходил, но Фанере не понравился, потому что она не любит, когда много заливают про крутых родителей, ведь сама же она не заливает, хотя её отца из банка водитель возит, а тут вдруг какой-то грузин…
За Машкиными путаными разглагольствованиями Дарьина мысль тоже несколько съехала с нужной колеи.
– Слушай-ка, – с любопытством глянула она на дочь, – а вот, например, кто-нибудь из «Наших» и прочих молодых гвардий «Единой России» к вам никогда не заходил?
– Не, из таких не заходил, – рассмеялась Машка. – А чё, было бы прикольно… Не, я таких даже не знаю. Вообще непонятно, откуда они берутся.
Тут ход Дарьиных размышлений окончательно разошёлся с намеченной дорожкой, потому что ребёнок неожиданно точно сформулировал то, что ей самой уже не раз приходило в голову: непонятно, откуда они берутся – только Машка говорила о молодой партийной поросли, а Дарья имела в виду собственно партию. Вроде бы считалось, что это партия чиновников и успешных бизнесменов. Однако все Дарьины знакомые – хоть чиновники, хоть бизнесмены – в лучшем случае кивали на каких-то приятелей приятелей и начальников начальников, но мало того что не состояли сами, так и потрясти лапу партийному человеку лично никому из них не случалось. Это выглядело тем более удивительно, что одного яблочника и одного коммуниста Дарья пусть шапочно, но всё-таки знала. Но эти-то, эти, от которых по телеку в глазах рябит, они-то в самом деле откуда возникают?!
Поначалу Дарья выясняла сей вопрос исключительно застольно-шутейно, однако, войдя во вкус, почувствовала себя настоящим исследователем. А тут ещё неподалёку от офиса появилась большая партийная вывеска с медведем. «О! То что надо», – сказала себе новоявленная полит-сыщица, убрала жалюзи и изготовилась бдеть: подъезд с вывеской просматривался из её окна, и казалось, теперь-то она увидит наконец хоть каких-нибудь рядовых членов партии. Чёрта с два! Сколько она ни косила глаз, за месяц ей так и не удалось заметить, чтобы кто-нибудь входил или выходил оттуда. В конце концов, заготовив извинительную речь типа «ой, а здесь раньше сидела фирма, вы случайно не знаете, куда она съехала», Дарья толкнулась туда сама. Но дверь была заперта – и на следующее утро, и через неделю в обед тоже.
В общем, всё это становилось скучным, и тема как будто затухла сама собой. Однако разговор с дочерью навёл Дарью на новую мысль: в сущности, и Машка, и она сама тусовались каждая в своём узком кругу, из которых туда, к рулевому механизму, по-видимому, действительно нет прохода. А вот если всё-таки поспрашивать на работе… Вообще-то базарить о политических пристрастиях в офисе было не принято, но это же не пристрастия, а так, чисто культурный интерес.
Дарьины культурные изыскания девчонки встретили с энтузиазмом, все сразу же повернулись в своих креслах, загомонили, позвали до кучи копирайтера Никиту, однако даже в таком расширенном составе результат оказался равен нулю. Откуда они берутся, осталось неясным, ибо некоего «главврача нашей поликлиники» и вечного «дядю одного моего знакомого» опять-таки никто своими глазами не видел. Тут же в ход пошли политтехнологические байки и фантастические теории виртуальной партии, и всё получилось, конечно, очень забавно, но как-то настолько по-детски и не по существу, что Дарье быстро надоело состязаться с коллегами в остроумии. Впрочем, прерывать их веселье она не торопилась: всё ж таки дать народу полчаса оттянуться и поржать – тоже полезное дело.
За этим «полезным делом» и застал её хмуро шествовавший мимо Александр. Сути всеобщего возбуждения он не усёк, понял только, что речь идёт о чём-то политическом – оно и стало последним кирпичиком в хитрой конструкции, потихоньку выстраивавшейся у него в мозгу на протяжении последних дней. Её-то, наконец оформившуюся и законченную, он и понёс теперь к Бобу – точнее говоря, к Борису, ибо Александр был патриот и не одобрял иностранных прозвищ.
* * *
От матери Борис унаследовал без дураков хорошую еврейскую внешность и умение видеть цель, от отца – фамилию «Лавсанов» и резвость логического соображения, позволившую старику сделать карьеру большого математика, не слишком парясь о собственно карьерной её части. Казалось, та же дорожка была уготована и Борису, но в шестнадцать лет он решил, что не будет математиком: строгий академический быт родителей нагонял на него тоску, его тянуло к людям, хотелось настоящей жизни, такой, где можно и сердцем ввысь и мордой в грязь. Борис пошёл учиться на геолога, на последнем курсе увлёкся постперестроечной политикой, стал ходить на митинги, накропал по этому случаю пару статеек в городскую газету. Получилось – его заметили, постепенно Борис перетёк в газету окончательно, правда, на каких-то неопределённых полуптичьих правах; там же ему впервые предложили заняться рекламой. Через год он перешёл работать в сетевое агентство, вырос из простого менеджера в клиентского директора, хорошенько поднатаскался, пообсмотрелся, немного подумал – и открыл своё.
За пять лет руководства собственной конторой Борис изменился меньше, чем можно было предположить. В весе он прибавил всего два кило, по-прежнему часто ходил на работу в белом или светло-голубом джемпере, только они стали чуть подороже; ему по-прежнему нравился его бизнес, нравилось иногда пообщаться с клиентами, но теперь уж, конечно, только с самыми-самыми; он по-прежнему тащился от своих дизайнеров, потому что они умели здесь то единственное, чего он не умел; как и прежде, он был не прочь время от времени рискнуть по крупному и злостно экономил на мелочах, и по-прежнему, как чёрт от ладана, бегал от канцелярских и хозяйственных заморочек, сбагривая их на всё того же Костика, своего университетского товарища и заместителя, которому не без внутренней борьбы подарил-таки три года назад десять процентов прибыли и с тех пор совершенно доверял.
Со дня основания фирмы Борис мечтал отдать также и всю производственную текучку в надёжные руки, а самому заняться наконец стратегией, да вот беда – не находилось таких рук: пять лет назад потому, что ему нечем было за них заплатить, а ныне их, кажется, и вовсе не могло быть, ибо требования Бориса к своему «преемнику» разрослись уже непомерно. Это должно было быть нечто практически идеальное, то есть очень похожее на самого Бориса, только несколько последовательнее и упорнее. Сложно сказать, как оно могло бы выглядеть в реальности, хотя при известном воображении возможно представить себе, например, самолёт, легко трансформирующийся в танк и обратно. Помимо естественного права хозяина, лишь одно явное преимущество Борис желал оставить себе перед этим перфектным трансформером – возраст и жизненный опыт, поэтому искал, перебирал, устраивал собеседования среди тех, кто лет на пять-семь моложе. И несколько раз уже мерещился ему прекрасный танколёт, однако быстро выяснялось, что это опять просто танк – или ещё один самолёт. Но Борису для полного спокойствия и уверенности нужен был именно и непременно танколёт, и до того благостные картины совместной работы рисовались ему порой, и каких только обетов не давал он тогда – и что терпеливо обучит будущего соратника всему-всему, и прибылью поделится, конечно, пощедрее, чем с Костиком, и вмешиваться-то особо не станет, и давить не будет даже и совсем – ни-ни, всё было бы исключительно цивильно, по-дружески, да…
Вообще-то Борис не принадлежал к числу сугубо «пряничных» начальников – походя прогрызть ближнему плешь за глупость или слабость было для него в порядке вещей. Однако теми, кто лучше него – классным ли профессионалом, оборотистым ли дельцом или просто хорошим человеком – он восхищался искренне. Таково было его представление о порядке и справедливости, в наглядной проекции более всего напоминавшее изрядно попользованный веник, стоявший, однако, на толстой ручке. В ручке обретались так или иначе знакомые Борису обычные люди – способные повыше, недотёпы пониже. А вот среди торчавших кверху отдельных прутьев попадались совершенно разного калибра фигуры: президент страны соседствовал с малоизвестным переводчиком, умудрившимся, не бросая своего неприбыльного дела, поднять пятерых детей; значились там ещё два приятеля Бориса – креативный директор оставленного им агентства и скромный кандидат физмат наук, он же шахматист-любитель с неплохим международным рейтингом; на одной ветке засели, подпирая друг друга, три выдающихся банко-промышленника новейшего времени; рядом в одиночестве произрастала великолепная прима-балерина из северной столицы; прутья покороче занимали стильный телеведущий и автор серии исторических детективов; спаянным кустом торчали местные лауреаты Нобелевской премии; заграницу представлял один из отцов-основателей компьютерной империи – по философическому капризу Бориса не самый богатый и известный, а номер два. Последним же приростком в этой компании достойнейших стал и вовсе неожиданный персонаж – случайно увиденный на улице священник. Дородный батюшка лет сорока, в рясе и с нахально-мягоньким кожаным портфельчиком через плечо, ловко выпрыгнул из массивного джипа, достал мобильник и произнёс в него следующую речь: «Оленька, я приехал, а тут опять эти двое. Покормим их?» – после чего направился к двум трусливо юркнувшим за куст оборванцам-подросткам, поговорил с ними о чём-то и повёл через калитку в новенькой ограде вглубь церковного двора.
Помимо вышеперечисленных в «список лучших текущего года по версии Б. И. Лавсанова» попали несколько крупных федеральных чиновников – один за великую честность, остальные за столь же великую наглость; политический сатирик с роскошным выпендрёжным стилем; два журнальных главреда; два бизнесмена, создавших большое дело с нуля; одна женщина-предприниматель; одно профессиональное интеллигентское трепло, тоже женщина; один всемирно известный врач и один герой-милиционер. Все эти люди, по мнению Бориса, были безоговорочно лучше него – на их щетинистый букет можно было только любоваться снизу вверх без малейшего ехидства или зависти. Сам же Борис, как можно догадаться, помещался в этой конструкции на стыке объёмной ручки и собственно икебанского веника. Однако помещался он там не один, а в большой компании опять же разноформатных личностей, которым некоторые оговорки не позволили пролезть в вышний букет, но у каждой из которых было своё веское «зато я», уважаемое Борисом наравне с собственным. Между прочим, многие ли могут похвастаться тем, что их по-честному хватило признать пару десятков своих знакомых равными себе-любимым без всяких «но», «хотя, конечно» и «мне бы его возможности»? А так, чтобы среди них оказались не только высшие рангом, но и трое подчинённых, и бывшая ударница ткацкой фабрики, а ныне подъездная консьержка? Ха-ха? А вот Борис мог. Чувство собственного достоинства, позволявшее более ценить достоинства других людей, чем бояться их, было привито ему с раннего детства, но в последние годы его пришлось возрождать заново: по некоторым сошедшимся кряду общественным и личным причинам с двадцати до тридцати лет Борис им практически не пользовался.
В юности он рвался драться со всеми и с каждым, веничной же конструкции не существовало в принципе, поскольку не ясно было главное – его собственное место в окружающем пространстве, которое и само ходило ходуном, позволяя узреть лишь ближайшие ориентиры. Форма мироустройства начала вырисовываться, когда пошли первые большие деньги, и вначале являла собой нечто совершенно уродливое, навроде египетской пирамиды, увенчанной несколькими едва различимыми с земли побегами; перемычка же между частями состояла и вовсе из трёх точек: самого Бориса, девушки Карины, вскоре ставшей его женой, и его тогдашнего начальника. Подспудно Борис чувствовал: тут что-то не то, так нельзя – пугающая непропорциональность шатковерхой пирамиды постоянно толкала на глупые выходки, жизнь превратилась в бесконечное утверждение собственной элитарности, причём зачастую самыми демократически-хамскими способами. Впрочем, Бориса смущало не это, а то, что он, кажется, так и не нашёл своё место в мире – настоящее, прочное, уравновешенное равными; потому поиск продолжался.
Поначалу, затевая своё агентство, Борис ставил цель через три года войти в десятку крупнейших. Однако этого не произошло, и тогда Борис понял, что видел цель неправильно. Почему он думал иметь большое агентство? Да только потому, что раньше работал в большом и желал что-то доказать покинутой альма-матер. Он и доказал, как мог – качеством работы и двумя перешедшими к нему клиентами. И, похоже, это был максимум того, что вообще возможно доказать при таком раскладе. Борис не мог состязаться с сетевиками просто потому, что не был и не хотел стать частью большой сети – как-то так вышло, что хозяин оказался в нём крепче коммерсанта, и с этим оставалось смириться. Не мог он конкурировать и с прочно окопавшимися на верхушке профессионального рейтинга «свояками», ибо не было у него ни гениально подкупающей идеи, ни сногсшибательной способности заводить нужные связи, ни чужих шальных денег, на которые можно раскрутиться. Он был просто хорошим директором хорошего рекламного агентства, вполне уважаемого в своей второй десятке и ниже по списку. Значит, здесь и есть его место, – изящно пнув на очередном тендере ближайшего конкурента, сказал себе Борис: вот его поле боя, а биться с многоголовыми монстрами человеку и несподручно, и ни к чему. Оно, конечно, бывает, что и монстры сдуваются, и тогда поучаствовать в разделе тушки – святое дело, но у нас, слава тебе Господи, нормальный налаженный бизнес, а не интернет какой-нибудь, чтобы всем разом сдуться…
Интернет был последней серьёзной авантюрой Бориса, и пока у него не сложилось твёрдого убеждения, что она удалась. Вроде бы в текущем режиме новый отдел уже выходил на самоокупаемость, однако контору колбасило сильнее, чем Борис ожидал. А всё почему – да потому что народ напрягали не только новые заморочки, но и сами интернетчики, быстренько образовавшие обособленную касту и не слишком рвавшиеся к продуктивному общению. Всё-таки не стоило – ох не стоило! – поддаваться на разглагольствования Копылова: мол, так будет лучше, чтобы взять всех сразу, и не маяться с фрилансерами, и держать всё под контролем… Для него-то, естественно, лучше, а вот для дела оказалось совсем наоборот, и ему бы поработать со своими орлами, вправить им немножко мозги-то насчёт общих целей и корпоративных правил, так нет – вот он, пожалуйста: явился доказывать, что все кругом мешают им выполнять план. Вика тормозит, и Дима ему вовремя картинку не предоставил, и Аня тоже, и Дарья чего-то напутала… напутала, напутала, и вообще эккаунты, вместо того чтобы заниматься делом, только сидят и треплются, ведут вон целый день какие-то политические дискуссии, и на них вообще невозможно рассчитывать, и сама Дарья такой ненадёжный человек, что ему просто тяжело с таким ненадёжным человеком работать, потому что вообще стрёмно иметь дело с такими ненадёжными людьми.
Александр повторил своё определение семь раз в различных вариациях и с разными подтекстами и добился-таки желаемого результата. Хотя благодарить за это ему следовало на самом деле не столько собственное красноречие, сколько не больно-то тоже любимую им Вику. Несколько дней назад в разговоре с Костиком она обвинила Дарью ни много ни мало в хаббардизме – видите ли, та употребляла какие-то слова в неясных ей, Вике, значениях*. Представление о хаббардизме Борис имел самое общее, а именно такое, что хаббардисты эти как-то специфически, по-американски занудны, но притом ловки в доверие втираться, чтобы потом с чужого бизнеса деньги тянуть. При чём здесь Дарьин сугубо местный, бойкий порой действительно до глупости язычок, было не очень понятно, и Борис только посмеялся тогда вместе с Костиком над Викиной предъявой. Дарья – хаббардистка! Если уж разбираться в словах, её вообще сложно было представить какой-то там «исткой», Дарья была типичная «ушка» – вертушка, болтушка, вострушка, душка. И если разбираться в принципе, опять же не стоило придавать большого значения кляузе нового сотрудника на старого. Однако когда этих новых стало двое, дело приняло иной оборот. Правда, в ответ на как бы шутливый вопрос «И что, ты думаешь, что она хаббардистка?» Александр лишь недоумённо вскинул соболиные бровищи. Слово, похоже, не говорило ему ничего, и он снова принялся рассуждать – теперь о Дарьином «ненадёжном психотипе», и уж в психотипы-то его занесло совершенно напрасно. Но Борис уже и слушал его вполуха, успев сделать свой главный вывод: Копылов с Викой не сговаривались, то есть хаббардизм там или не хаббардизм, а копнуть придётся.
План действий по такому случаю вырисовывался вполне стандартный, погано было только то, что действовать, возможно, придётся самому. Костик свинтил в отпуск, его подручному, Мишке, проверять Дарью не поручишь – как-никак она руководящий состав; Алёне подругу не поручишь тем более. Возникла мысль спихнуть эту заботу на кадровичку Ирину, но как ей растолкуешь, что искать? Некую ненадёжность, которая может оказаться хаббардизмом – а может и не оказаться. Нет, дольше объяснять да и не стоит, решил Борис и ограничился запросом в кадрах Дарьиного личного дела, в коем не значилось, естественно, ничего сколько-нибудь подозрительного.
И вот дальше было два варианта: либо логично откладывать дознание до возвращения Костика, либо жертвовать полутора часами своего драгоценного времени, самому читать переписку Дарьи – и с большой вероятностью опять не найти там ничего, кроме нескольких проходных глупостей и муторных разборок с кем-нибудь из клиентов и с этой парочкой, с Викой и с Копыловым. Причём с Викой-то всё уже немного прояснилось, они с Дарьей поругались, а Копылов – ну что такого мог он прощучить про Дарью, чего никто из работавших два года с ней рядом не заметил?.. Однако, покривив губы, Борис порешил-таки читать и поставил задачу последней в свой завтрашний план под литерой «ЧПД».
Чтение переписки с основными клиентами дало совершеннейший мизер. Борис, конечно, сделал десяток пометок, что сказать Дарье, но всё это были мелочи. Касательно же конкретных жалоб Александра и вовсе выходило так, что тот заговорил о них не иначе как сдуру: на оплошность эккаунтов заказчица даже не обратила внимания, истерика началась именно из-за бесконечной возни его программистов, которых Дарья ещё пыталась выгородить – самым обычным, надёжным и дурацким образом. Словом, ловить тут дальше было явно нечего, и Борис устремился на поиски ненадёжности в личную «ПД».
Но собственно личного и там оказалось мало – в основном какие-то интернет-заказы, бодяга с турфирмами и прочая дребедень. Хотя вот, кажется, попалось и интересненькое… «Уважаемый Владимир! Настоятельно прошу Вас оставить Варвару Постникову в покое. Насколько мне известно, ваша секта признана вредной, и если Вы не прекратите преследовать агитацией мою подругу, я вынуждена буду принять меры и обратиться в компетентные органы. Ваши координаты мне известны. С уважением, Дарья Игнатова». И что же это, спрашивается, такое – хаббардизм или антихаббардизм? Упоминание «вредных сект» подсказывало, что, наверное, не первое, но хотелось бы всё-таки убедиться…
Однако послание этому адресату было единственным, самой Варваре не было ничего, а было лишь упоминание о ней в письме некой Танюше. На Танюше-то Борис и сосредоточился: четыре письма за последний месяц, больше, чем кому бы то ни было – стало быть, лучшая подруга. Ну и что тут у нас?.. Про дочь, про несчастную Варвару – но нет, про секту никаких объяснений. Ладно, следующее… «Покупай-покупай! Если у вас будет свой дом в Гармише, я точно встану на лыжи!.. » Ни фига себе «Танюша»! Чтоб мы все так жили, однако… «Но ещё лучше в Швейцарии… хотя визы… а я хочу спаниеля… у Машки новая мода… кстати, наш Сексуев тут…» – фу ты, гадость какая! Ну и язва же эта Дарья…
Происхождение «Сексуева» было прозрачно. На попойке перед майскими праздниками Борис перебрал – обыкновенно на таких мероприятиях он прикладывался чисто символически, но тут что-то стрессанулся, устал, и организм потребовал срочной расслабухи. И потянуло его тогда на всякие воспоминания, самым идиотским из которых стало то, как у него в девятом классе завелись в разных компаниях две разбитные подружки, в честь чего один приятель-остряк придумал ему новое прозвище, переделав фамилию «Лавсанов» в «Сексанов». Кликуха была, конечно, приятная, но не прижилась – всегдашние «Боб» и «Шварц» забили её уже дня через три, и Борис, казалось, вовсе позабыл об этом эпизоде. А тут вдруг чего-то раз – и полезло. Причём даже спьяну он мигом врубился, что сморозил глупость, а потом, протрезвев, вообще не мог взять в толк, чего, а главное, кого ради его так понесло. Ведь не ради же знавшего его без малого двадцать лет Костика, и не ради этого пуганого страуса Копылова, и не ради миленькой, но простоватой Дарьи, и, уж конечно, не ради страхолюдины Ирины. Словом, глупость вышла абсолютная и необъяснимая. Но, с другой стороны, не то чтобы большая, да и не скотская какая-нибудь, а вполне человеческая разухабистая глупость, брякнутая, кстати, тоже не в самом трезвом собрании, так что её следовало просто выкинуть из головы. Он было и выкинул, но вот пожалуйста: эта говнюшка Дарья таки всё запомнила и вдобавок перекрестила его в «Сексуева»!..
Надо сказать, что на «Сексуеве» и строился великий коварный расчёт Александра. Ведь, положа руку на сердце, он и сам не был до конца уверен, что Дарья так уж безнадёжно ненадёжна как работник, и тем более не льстился надеждой с полпинка уверить в этом других. Зато он отлично знал привычку всяких начальничков, чуть что им померещится, тут же лезть в твою электронную почту, и не сомневался, что «Сексуев» произведёт на чуткого к словесам Бориса должное впечатление – ну а там уж наверняка и всё остальное увидится ему в надлежащем свете. План был действительно нетривиален и неглуп, однако в этом по-макиавеллевски неглупом плане Александра подвела, как ни странно, его же собственная порядочность. Пару недель назад ненароком выхватив из-за Дарьиной спины кусок письма про «Сексуева», он не стал читать следующую строчку – да она была там как бы и не нужна, изощрённое ехидство прозвища, казалось, объясняло всё наперёд. То есть Александр тогда не то чтобы даже заставил себя культурно отвернуться, а сделал это практически на автомате; Борис же, поначалу гадливо скривившись, естественно дочитал фразу до конца, и звучала она так: «Кстати, наш Сексуев тут выдал неплохую идею».
Александр едва ли мог представить Бориса кем-либо кроме средней руки начальничка. Но Борис не родился начальничком и, памятуя свои клерковские будни, отдавал себе отчёт, что если сотрудник в сугубо личном письме упоминает о тебе в том смысле, что у тебя идеи, да ещё и неплохие, то не имеет уже никакого значения, под каким псевдонимом ты там проходишь – Красотулина, Сексуева или Жопохвостова. К тому же отмеченную Дарьей идею он и сам считал весьма неплохой, даже классной – но так уж о начальниках, понятно, не пишут, нечего и мечтать.
Собственно, на этом проверку можно было заканчивать. Борис решил, что завтра же скажет Дарье о повышении оклада, которое обещал ей при первой возможности уж месяца четыре назад – и тянул, как обычно тянул до полной невозможности. Но всё, хватит: положение сейчас уже вполне стабильное, и она заслужила – в общем-то, и тогда, четыре месяца назад, а теперь тем более – и всё, слава Богу с этим покончено, можно двигать домой.
Однако, уже подведя курсор к крестику, Борис остановился: а это что такое в самом низу?.. Ильяс? С ним-то что ещё за проблемы? И чего это Дарья такое ему пишет? Ерунда какая-то… Но по прочтении письма самого Ильяса стало ясно, что вот это-то как раз и не ерунда.
Момент был любопытен во всех отношениях. Во-первых, всегда прикольно поглядеть, как люди активно принюхиваются друг к другу на предмет чего-то эдакого – на Ильясовом «Как вы на это смотрите?» Борис аж прихрюкнул от удовольствия. С другой стороны… нет, о конкуренции здесь речи не шло, Дарья не могла бы слить туда клиентов, даже если бы захотела – слишком разный формат, да и потом, у них и так было два общих клиента. Однако эккаунт-директор он и в Африке эккаунт-директор, и Бог его знает, чем закончится этот романчик – вот возьмёт она, например, и уйдёт туда… Может, сделать ей не двадцать процентов к окладу, а сразу тридцать? Для пущего, так сказать, повышения лояльности, а?.. Небезынтересным представлялся также вопрос, откуда бы мог прознать о Дарьиных шашнях Копылов. Ведь именно их он, надо полагать, имел в виду под её «ненадёжностью», больше-то было попросту нечего. Сам он что ли шарится между делом по чужим письмам, хакер хренов?.. Хотя чёрт с ним пока – главное, с Дарьей-то что делать?
В глубине души Борис, конечно, знал, что тридцатипроцентного повышения Дарье не сделает – хоть свались на него двадцать лишних килобаксов прибыли, не сделает, просто рука не поднимется. Но это в глубине, а на поверхности пощекотать себе нервишки эдакой идейкой было очень даже соблазнительно. Впрочем, на мозговой активности такая стимуляция не слишком отразилась, и поверхностно-глубинный компромисс вышел в итоге у Бориса самый банальный: двадцать – как решил, а ещё десять он пообещает Дарье в течение полугода. При первой возможности.
В ответной речи Дарья бухнула-таки «ну наконец-то», но как будто только в том плане, что она рада убедиться в процветании фирмы. Вообще, тараторила она очень мило, мимоходом смешно изобразила пару одиозных клиентских персоналий и вдобавок на редкость хорошо выглядела. Из-за всех этих расслабляющих приятностей Борис забыл спросить, как у неё, кстати, дела с интернетчиками. А вспомнив, когда Дарья уже ушла и осталась одна Алёна с квартальным планом, подумал, что так даже лучше.
– Слушай, – произнёс он, когда с утрясанием плана было покончено, – а что, у Саши с Дарьей был какой-то конфликт?
– Конфликт? – в недоумении переспросила Алёна. – У Копылова с Дашей – конфликт?.. Нет-нет, – смешливо замотала она головой, – у Даши никакого конфликта с ним не было.
Значила ли что-нибудь эта словесная перестановка, Борис не понял, но на всякий случай тоже понимающе улыбнулся – не стоило подвергать сомнению начальственные всеведение и психологизм. Потом он сел писать тезисы для доклада на конференции. Тезисов было пять, и на каждый из них пришлось по визиту кого-нибудь из сотрудников – дважды они нуждались в твёрдом начальственном слове, дважды во всеведении и один раз в психологизме, причём с психологизмом пришлось даже встать и идти разбираться на месте.
Тем не менее тезисы Борис написал, осталось лишь подправить парочку кривоватых формулировок, и тут, перед самым обедом, притопал Копылов – шкрябанье его ботинок Борис различил ещё за дверью. Удивительное дело: иногда Сашок был вполне симпатичный парень – высокий, крепкий, густоволосый, с довольно-таки правильной физиономией и очень располагающей улыбкой; но улыбался он редко, а из-за так и норовящей набычиться головы и неопрятно вываливающейся из штанов рубахи чаще смотрелся просто неуклюжим сердитым толстяком. И, главное, походка: как вообще можно так передвигаться, одновременно шаркая и по-слоновьи плюхая ногами? Вот ведь прикол: отец у человека военный – и не мог научить сына нормально ходить. Или тот нарочно не хотел учиться? А очень может быть – военные-то, они те ещё бывают учителя…
Александр между тем сел и начал излагать суть вопроса. Вопрос был простой в том смысле, что требовал краткого начальственного слова – «да» или «нет». Однако по расчёту Александра речь шла о переделке почти на тысячу баксов.
– Окей, – подумав, махнул рукой Борис, – переделывайте. Но только надо им объяснить, что мы исключительно в разовом порядке идём им навстречу.
– Ну, это уж не я буду объяснять, – пожал плечами Александр.
– Между прочим, зря ты так насчёт Дарьи, – примирительно отозвался Борис, решив заодно довести до конца и эту тему. – Она, конечно, не семи пядей во лбу, но девочка вполне вменяемая. С ней надо просто поподробнее объясняться, пока она не привыкла, а так-то человечек она не вредный, пообщаться любит…
Александр, опустив глаза, саркастически вздёрнул бровь.
– Кстати, – промурчал Борис, тоже скромно потупившись от всеведения, – у неё же тут роман с Ильясом. Но я не вижу никаких противопоказаний. Ну понравились люди друг другу – и прекрасно, налаживание личной жизни сотрудников можно только приветствовать. Может, ещё и клиентами перекинемся – тоже неплохо… А, вот ещё что, – вдруг вспомнил он, – очень симпатичная у них заставка, сейчас покажу… – Борис повернулся к монитору и защёлкал мышью. – Надо бы нам такую же, только в нашем стиле, без резкостей… Ага, вот она, смотри…
Он обернулся к Александру и осёкся. Что такое? Откуда эта морда кирпичом, стеклянный взгляд, волевой подбородок, которого здесь отродясь не росло? Почему этот хряк не хочет делать заставку? Флэшер у него работой не перегружен… А-а, по их виртуальным понятиям это, наверное, не комильфо, а только ненужное украшательство…
– Ну то есть не обязательно прямо такую большую, – дал задний ход Борис. – Но маленькую-то, а? Просто чтобы показать, что мы умеем.
– Да можно и большую, лишь бы грузилась быстро, – неопределённо качнув головой, произнёс Александр и встал. – Ладно. Сколько вариантов?
– Ну, пусть будет два для начала, – решил Борис. – Ты обедать-то идёшь?
– Нет, – как будто с обидой буркнул Александр. – Потом, – помолчав, добавил он и потопал прочь из кабинета.
Вот чего он крысится, а? Психологизм подсказывал, что дело тут по большому счёту не в заставке, но в чём, Борис никак не мог сообразить, пока не вспомнил утренний смешок Алёны. Так-так-так… а ведь наш надутый тюфячок и правда поглядывал на Дарью вначале – было, было такое, факт! И вот он, значит, прощучил про Ильяса, обломился – и пошёл закладывать её по полной программе. Так что ли?.. Нет, не так: рожу-то ему перекосило именно сейчас, и не из-за заставки – Господи, ну конечно, нет! – а как раз из-за Ильяса. То есть он ничего об этом не знал. И было, значит, как-то так: поглядывал он поглядывал, потом, видно, как-нибудь там подкатил к Дарье, она его культурненько бортанула, он обиделся, попёр катить на неё баллоны – и получил по морде Ильясом. И поделом! «Не с твоими куриными мозгами затевать эдакие интриги», – самодовольно процедил Борис, с усмешкой глянув на дверь.
Однако соображение Бориса отличалось не только сиюминутной практической резвостью, но и не менее резвой способностью работать автономно, пока хозяин занят другими делами. Он не отдавал себе отчёта в том, насколько полезна бывает ему эта особенность – полагая ум единственно в точном логическом суждении, он попросту не замечал её. И, завязнув тем вечером в скучно ползущей пробке, Борис как-то совершенно вдруг узрел смехотворную историю с Копыловым в неожиданно серьёзном свете. Как, бишь, он сказал? Не с такими куриными мозгами затевать эдакие интриги? Но их нельзя затевать ни с какими мозгами! Таких интриг вообще не должно быть.
В рыцарей Борис наигрался в детстве, и вовсе не праведное возмущение, а исключительно чувство ответственности человека, способного видеть чуть дальше собственного носа, указало ему, что, если его версия верна, Родериго Ягович* должен быть уволен, причём как можно скорее.
Уволен? Нет, этого не достаточно, вознегодовала Карина и в кои-то веки даже стрескала под это дело за ужином два пирожных. Окей, полюбовавшись взрывом пламенной женской солидарности, согласился Борис: Копылов будет испепелён.
Но прежде следовало всё же убедиться, что версия верна. А надо сказать, уже на следующий день Борис в ней как бы несколько усомнился, ибо в офисной запарке проблемы с увольнением начальника едва заработавшего отдела ощущались прямо-таки физической, знобливо-колючечной противностью. Поэтому доказательств на подозреваемого Борис возжелал только самых ясных и недвусмысленных. Свара на планёрке, очередные намёки Алёны – всё это не то: если Копылов и впрямь способен так по-детски выдать себя с головой, как он вроде бы сделал при упоминании Ильяса, пусть продемонстрирует это ещё раз. То была, в сущности, явная фора, ведь нужно быть, кажется, полным идиотом, чтобы дважды свалять эдакого дурака, и, порешив для порядка недельку понаблюдать за Александром, Борис вместе с тем от души надеялся ничего в своём наблюдении не углядеть.
Однако углядеть пришлось и всего-то через три дня. Борис разговаривал с недавно назначенным директором по продажам, по-восточному тощим и дотошным Стасом Риу, когда в главном проходе нарисовалась Дарья: она старательно вымурлыкивала какую-то песенку и, приподняв сбоку рукой жёлтый колокол юбки, слегка пританцовывала. Борис уже собрался отпустить по этому поводу шутливый комплимент, но, не дойдя до него пары метров, Дарья свернула в копыловский закут. Закончив обсуждение, Борис забрал у Стаса бумаги и, поглядывая в них, как бы невзначай сделал несколько шагов вперёд, к месту событий. Дарья беседовала там не с Копыловым – стоя у него за спиной, она что-то втолковывала делившему с ним отсек яйцеголовому программисту.
– Нет, Игорёк, они хотят списком, – быстро журчала она. – Ты, конечно, умница, и так, конечно, лучше, но они так не захотят, они ж упёртые…
После «умницы» щёки Копылова втянулись, а нижняя челюсть сдвинулась вперёд. Но это был ещё не прокол. По-настоящему он прокололся, когда заметил наблюдавшего за ним Бориса: мелькнул скошенный копыловский зрачок, голова дёрнулась как будто на поворот, но он не повернулся, а, наоборот, отвернулся в угол. Теперь Борис видел только его густую тёмно-русую гриву с торчавшим из-за неё ухом, и оно, это ухо, на глазах наливалось горячим пурпурно-красным цветом. «Ах ты, стыдливая мразь», – полуподумал-полупрошептал Борис и печально вздохнул. Затем взгляд его стал мертвенно-чёрным: испепеление началось.
Последующие несколько дней Борис откликался на любые обращения Александра с до того подчёркнутым презрением, что все присутствовавшие при их диалогах испуганно отводили глаза. Дарье же он, напротив, выказывал всяческое ласково-шутейное расположение: она была и «Дашуля», и «Дарья Павловна», и «солнце наше», и «великий рекламный монстр». Ни порядок, ни справедливость не требовали подобных излияний, ведь Дарья в этой истории, по сути, не была пострадавшей стороной. Но Борису непременно хотелось, чтобы до паршивца дошло-таки, за что на него свалилась божья кара в его всеведущем начальственном лице.
Цель эта, естественно, не была достигнута. Александру в голову не приходило, что его тонкие чувства и шедевральный план могут быть сколько-нибудь серьёзно раскрыты, тем более - поверхностно-расчётливым дельцом вроде Бориса. И даже если бы такое предположение было высказано ему в вещем сне, он всё равно не увязал бы этого с текущим положением дел. А положение было таково, что его откровенно выживали, едва он закончил самую грязную и тяжкую работу по построению отдела. По-видимому, нагретое им место предполагалось отдать какому-нибудь брату или свату, как это, собственно, заведено у малочисленных народов. Правда, в отношении евреев Александр придерживался более сложной теории и в сём запутанном историческом контексте допускал, что Борис просто псих, сам не знающий, чего хочет.
Как бы то ни было, успев за неделю порядком обозлиться на бесцеремонную руководительную крезу, он молча положил Борису на стол заявление об уходе с первого числа, то есть уже с послезавтрашнего дня. К его удивлению тот не заметался, не стал настаивать хотя бы на положенной отработке, не вывел на сцену никаких зятьёв-сватьёв, а произнёс лишь: «Окей, передавай дела Игорю», – после чего глянул с такой многозначительной пронзительностью, что Александр даже покраснел – не столько от смущения, сколько от негодования.
Но Борису этого оказалось достаточно, чтобы с удовлетворением опустить глаза, а Александр в тот же вечер разразился в своём блоге памфлетом о самодурах-директорах, с которыми никогда не построить нормальной жизни в нашей любимой многострадальной стране.
Памфлет был довольно общего, пафосно-интеллигентствующего толка, с попытками логического анализа и метафорического синтеза, конкретная же личность Бориса упоминалась там дважды – как «один селфмейдмен» и как «другой руководительный комик». Второе определение никак не вытекало из предшествующего текста, не объяснялось последующим и вообще было включено, по-видимому, лишь ради красного словца. Но с этим словцом Александр, однако же, некоторым образом попал в точку. В жизни Бориса не было трагедии – ему случалось противно подличать, глупо подставляться, ошибаться в целях, в людях, отчаянно хотеть тех, кто не хотел его, но всё это были не трагедии. Потому что трагедия, в сущности, бывает только одна: когда есть у человека что-то, в чём он безоговорочно и даже бездумно уверен, а потом у него вдруг отнимают это что-то – ногу, другого человека, самоуважение – и ничего, абсолютно ничего нельзя с этим поделать, продолжения у таких историй не бывает, можно лишь начать заново – или не начать. В жизни Бориса не было трагедий, однако он видел иногда трагедии других – и не знал, как обращаться с носителями таких фактов: тушевался, лупоглазо молчал, брякал невпопад и выглядел, конечно, гламурным недоноском, если не сказать, толстокожим идиотом. Но он не был ни гламурным недоноском, ни толстокожим идиотом – он же верил в трагедии и, столкнувшись с чьим-то горем, каждый раз потом вдумчиво проговаривал, что такое не должно быть ему послано, ибо всякому посылается столько, сколько он может вынести, а такого лично он, Борис, не вынесет, и такого тоже, и вот такого тем паче. И, разумеется, по меньшей мере половина этих «невынесений» была лишь охранительным преувеличением, а те, кого Борис проговаривал без преувеличений, были ещё молоды и здоровы или, по крайности, не стары и осторожны, и ничего такого с ними, а значит, и с ним покамест не происходило, а происходило с другими, с которыми Борис не умел обращаться, потому что в трагедии-то он верил, но, как всякий селфмейдмен без трагедий, не верил в жалость. Это чувство казалось ему ненужным, мало совместимым с умом и достоинством и вообще каким-то ненастоящим. Александр же был то ли недостаточно, то ли, наоборот, слишком селфмейд в том смысле, что от некоторых не признанных им самим трагедий душа его выросла всё-таки шире тех защитных рамок, которые он для неё ставил – в общем, в жалость он верил, и даже у руководительных самодуров. Он написал так: «Лучшее, что они могут делать с людьми, это использовать их, а после выкинуть, со вздохом пожалев напоследок об истечении срока годности».
В последний день работы Александра накрапывало и с утра, в обед же начался настоящий ливень, поэтому Борис не пошёл, как обычно, в китайский ресторанчик, а спустился на разведку в офисную кафешку. Свободных столов не оказалось да, наверное, и не могло оказаться в такое время, но лучше уж было присоединиться к Стасу с Юрой или хоть бы к Дарье с её девочкой, чем остаться без единственного приличного здесь салата, последняя порция которого нервозно маячила на стойке. Борис взял салат, вчерашнего вида эскалоп, сок и после некоторого колебания выбрал дам: всё-таки чавкать они будут поменьше.
Дарья неслужебно просияла при его появлении. Эта лошадиномордая Оксана, похоже, достала её, а теперь переключилась на Бориса – выспрашивала всякую чепуху, сыпала невпопад «креативами» и «афинити», не забывая закусывать свой трёп сосисками и, разумеется, чавкать. Дарья с молчаливым смаком уписывала блинчик. Нахалка! И не стыдно же ей за свою дурочку!.. Как бы заткнуть этот фонтан? Или хоть тему переменить…
– Кстати, девушки, – нашёлся Борис, – говорят, у вас в отделе проходят любопытные политические дебаты. Просветите-ка, что там у нас новенького в общественной жизни?
Девушки удивлённо захлопали глазами.
– Какие дебаты? – спросила Дарья. – Я, честно говоря, не в курсе… А это точно в нашем отделе?
– А-а, это, наверное, тогда, – повернулась к ней Оксана, – ну когда мы, типа, про «Единую Россию» базарили.
– Ах это, – сообразила Дарья. – Прям «дебаты»!.. Да нет, это мы так просто…
И она кратко пересказала историю своих изысканий и последующих «дебатов». Борис, конечно, посмеялся, но потом объяснил Дарье, что она ошиблась. Ведь не далее как два месяца назад она стояла рядом и, кажется, даже о чём-то говорила с боссом одного из лидеров рынка, а он как раз «медведь», это абсолютно точно. Да и учредитель другого агентства, который тоже прекрасно ей известен, член этой партии. И, кстати, тот типчик, долго надувавший щёки насчёт имиджевой кампании, а в результате заказавший на три копейки, опять же член «Единой России» – у него это и в подписи есть.
– Да я ведь лично с ним не переписывалась, только с маркетинговым отделом, – пожала плечами Дарья. – Но вообще, конечно, интересно, – задумчиво проговорила она, потом посмотрела на часы и взглядом скомандовала Оксане подъём.
Оставшись один, Борис тоже задумался. Тема на самом деле задела его сильнее, чем он считал нужным показывать. Как и Дарья, он поглядывал из своего окна на дверь «медвежьей» берлоги, но в видах куда более практических. Борис вполне серьёзно полагал, что они могут быть полезны друг другу – он и эта партия. Во-первых, попади он в такую полезную компанию, Борис намеревался добиваться пересмотра Закона «О рекламе» – конкретно, в слабоалкогольной его части. Полный запрет пива хотя бы по федеральным телеканалам, безусловно, придал бы оборотов всему печатно-рекламному бизнесу. Но двигало Борисом преимущественно другое побуждение – так он говорил себе, и так оно и было в действительности. Сыновья Бориса девяти и одиннадцати лет уже частенько задерживались перед ящиком, и как отца его категорически не устраивало, что оттуда на них изливается вся эта малоградусная порнография про «крутых», «клёвых» и «продвинутых». В общем, налицо тут был как раз тот придающий внушительную осанку случай, когда побороться за общественное благо пристало решительно со всех точек зрения.
Второй закон, принятия которого Борис мечтал добиться, был более абстрактного свойства – собственно, это был бы не закон, а, наверное, какая-то серия подзаконных актов или даже просто концепция, лишь для удобства обозначаемая им как «Закон о запрещении нытья». Борис любил дорогие импортные вещи и охотно пользовался иностранными терминами и прозвищами, однако он тоже был своего рода патриот, а именно патриот прагматический, понимавший, что если он хочет жить так, то жить ему предстоит здесь, и потому желавший, чтобы здесь, в этой стране, всё было хорошо. Не только осязаемое и лично его касавшееся, но и всякие тонкие материи коллективного бессознательного, как раз и позволяющие человеку говорить о своём патриотизме без слишком многих досадных «но». Как въедливый интеллектуал Борис, конечно, мог выдать на раз вагон и маленькую тележку таких «но», однако как вполне успешный деловой человек ограничивался тележкой – да и тут оптимистично полагал, что некоторые контрпродуктивные аспекты местного менталитета просто нуждаются в направляющей коррекции свыше. Так, его как патриота отчётливо раздражало появление на экране или в газете какого-нибудь защитника отечества, который, вместо того чтобы рассказывать о ратных подвигах, растекался в сопливую лужу и брюзгливо булькал что-то о своей маленькой зарплате, не догоняя, по-видимому, того простого факта, что большую зарплату имеет смысл платить людям, но никак не лужам. То же самое касалось и прочих так называемых бюджетников, как-то врачей, учителей и иже с ними. Борис не требовал от людей многого – ну не догоняют и не догоняют, но запретить им подрывать уважение к своей профессии было всё-таки необходимо. Пусть, как оно и положено, давят на начальников, чтобы те, в свою очередь, давили на вышестоящих, пусть, в конце концов, устраивают митинги и забастовки – но только не нудят и не ноют! Провести жизнь в стране нытиков Борису решительно не улыбалось, он и не любил, и не доверял этой породе людей. Любой толстокожий тормоз, хитрый воришка или нахальный саботажник были милее его душе, чем вечно обиженный якобы честный якобы умник. Эту моду на слезливое убожество, по его мнению, следовало целенаправленно выживать на задворки общества, куда-нибудь в испитые деревни, которые, даст Бог, вскорости вымрут сами собой – только там ей и место. И в последние годы Борис таки замечал, что хворь как будто пошла на убыль, однако подвижки не носили ещё необратимого характера, и в некий момент у него возникло ощущение, что в сём деле требуется его принципиальное участие.
Момент был именно тот, когда непосредственно у него под носом появилась партийная вывеска. Раньше Борис смотрел на членство в этой организации исключительно как на конкурентное преимущество некоторых своих коллег, но, во-первых, их было всего двое, а во-вторых, последний годовой рейтинг показывал только их рост вместе с рынком и ничего более, так что преимущество-то, по здравом размышлении, выходило довольно умозрительное. Однако в виду мифологической двери здравое размышление быстро покинуло Бориса, и разыгралось у него, напротив, самое пылкое воображение, причём разом и о конкурентном преимуществе, и о своей сугубой гражданской позиции, которую что-то давно он никуда не выносил, а вот ведь пора.
Словом, Борис ожидал открытия партийного офиса в настроении весьма вдохновенном и энергическом. И хотя, как справедливо заметила Дарья, мероприятие несколько затянулось, Бориса это подвигало лишь на новые идеи взаимополезности. Он уже ухлопал два вечера на чтение партийной программы, составил своё профессиональное мнение о плюсах и минусах старых предвыборных материалов местных кандидатов и решил даже в случае какого-нибудь образцово-показательного субботника привезти с дачи собственную лопату. Хотел ли он заниматься публичной политикой? Скорее нет. Он хотел лишь записаться наконец в клуб «своих» – тех, кто умеет думать головой, и тех, кто может на что-то влиять. И плевать, что это суть разные люди – более толкового-то клуба всё равно нет.
Такого примерно рода суждения в очередной раз мысленно прокручивал Борис, догрызая эскалоп, когда увидел подошедшего к стойке Копылова. Тот набирал большой поднос – первое, второе, пирожки, пол-литра кваса; а вот сесть-то ему было, похоже, и некуда. Борис оглянулся: ну факт – три стола, занятых его сотрудниками, были забиты под завязку, свободные места остались только у «чужих». Интересно, что этот хмырь предпочтёт напоследок: несмотря на всё случившееся подсесть к нему или попроситься к незнакомым людям?
Александр между тем расплатился и в растерянности озирался со своим подносом. Наткнувшись взглядом на Бориса, он тут же отвернулся, но и в другой стороне высматривать ему было нечего. Тогда он поставил поднос на столик с приборами и обречённо застыл. Господи, неужто он не сядет вообще никуда?.. Нет, это было уже чересчур – Борис залпом допил сок, быстро встал и ушёл.
* * *
Тревожные звоночки начались через неделю после увольнения Александра. То есть «звоночки» – это мягко сказано: когда уже второй сладкий потенциальный клиент сообщил, что получил ну точь-в-точь такое же коммерческое предложение от «Фрегата», только с ценой на пять процентов ниже, – Борис понял, что прошляпил на своей палубе серьёзную течь.
Поначалу все – и Стас, и Костик, и Алёна, и он сам – дружно решили, что слив организовал Копылов. У каждого нашлись веские основания для такого заключения, однако вечером, когда Стас с Алёной уже расписывали операцию по спасению незатонувших клиентов, пришёл Костик и заявил, что он теперь не уверен ни в одной из прозвучавших версий, а значит, проверять надо всех, а значит, на это уйдёт месяц, а если быстрее, то значит, ему срочно нужен ещё сотрудник – в общем, завёл свою обычную песню.
– Вот кто о чём, а вшивый о бане, – саркастически резюмировал Борис. – Да, Кока, возможно, ты прав, но тебе же всё равно некого взять прямо сейчас! А действовать надо сейчас, и о месяце, естественно, не может быть и речи. Отсюда мораль: проверять надо не всех.
– Хорошо, – скрестив пухленькие загорелые лапки на груди, ехидно передёрнул лоснящимися щёчками Костик, – если ты такой умный, говори кого.
– Клиентский сервис, продавцов, интернетчиков – ну и компьютерщиков до кучи. И закрыть эту тему надо максимум за неделю, Кок. Так что делайте, что хотите – выходите в субботу, в воскресенье, выбирай резервный фонд, подключай Серёгу – но к следующей среде с этими должно быть покончено и полный отчёт по Копылову. За переработку, конечно, будет премия.
– Ну не знаю, попробуем, – пробурчал Костик. – Я только не понял насчёт компьютерщиков: Серёгу-то проверять или подключать?
– Блин, ну ты точно перегрелся в своей Испании! – всплеснул руками Борис. – Человек работает у нас три года! Зачем его проверять? Вообще тех, кто больше двух, не надо. И потом, а как ты собирался проверять Копылова без Серёги? Охрану, что ли, круглосуточную решил к нему приставить? Я насчёт резервного фонда-то не для этого говорил…
– Да понятно, понятно, – кивнул Костик и задумчиво прошёлся по кабинету. – Знаешь, жопа мне подсказывает, что это не Копылов и вообще не интернетчики. Я его, конечно, простучу, но… Ладно, там видно будет, – махнул он рукой и вышел за дверь.
«Вот интересно! А что же она не подсказала тебе этого три часа назад?» – пожал плечами Борис. Сам он по-прежнему склонялся к «копыловской» версии: она выглядела и самой мотивированной, да и – чего греха таить – самой удобной, ведь уже изжитый «крот» был бы в таком деле наименьшим злом из всех возможных. Но ладно, предположим, не стоит обольщаться, и предположим, дока-Кока прав: это вообще не интернетчики. Но тогда кто? Да, несколько человек пришли работать недавно: тот же Стас, Вика, её двоюродная сестра – кажется, Соня?.. Кто-то из них? Психологизм отвечал: «нет». Стас – лишь разыгрывающий активность педант, Вика – властная сердючка, Соня – молоденькая бестолочь, которую сестрица, говорят, чуть ли не на компьютере учила работать. То есть, как ни крути, не было среди них типажа, подходящего для эдакой хитроумной подставы. Да и вообще подобного типажа в конторе как будто не просматривалось – уже не просматривалось. А значит, Костик тут, скорее всего, перемудрил, что бы ни подсказывала ему его высокочувствительная задница – но на всякий случай пусть всё-таки поищет до среды, пусть…
В понедельник у Бориса случился важный телефонный разговор, который требовалось вести креативно, деловито и по-английски. Ничего невозможного в этом не было – что порознь, что вместе, но звонок застал его врасплох, и Борис не был уверен, что с ходу правильно сориентировался в ситуации. Между тем цена вопроса впечатляла: после получения такого заказа можно было распускать отдел продаж на трёхмесячные каникулы. И вот едва ли не в самый критический момент обсуждения в кабинет бесцеремонно вломился Костик и, не обращая внимания на сдвинутые брови и выметательные жесты Бориса, принялся устраивать в кресле свою упитанную тушку. Чтобы не отвлекаться на нахала, переговоры пришлось заканчивать, отойдя к окну.
Выключив телефон, Борис обернулся к товарищу в шипучем бешенстве, но успел лишь выдохнуть: «Твою…» – и передумал. Судя по Костиковой закинутой на соседней стул ноге и самодовольной пачке, он нашёл – нашёл определённо по своему варианту и притом раньше срока.
Борис вернулся в своё кресло. Костик молчал, с ухмылочкой перебирая какие-то бумажки.
– Кока, – кажется, довольно полюбовавшись на этот триумф, улыбчиво позвал Борис, – твои сценические таланты по держанию пауз общеизвестны. Но не пора ли уже что-нибудь сказать?
Костик ещё минуту с показной неторопливостью полистал свои бумажки, достал одну, положил сверху.
– Это Антон, – наконец подняв глаза, произнёс он.
– Не может быть! – в изумлении откинулся на спинку Борис: кандидатура едва ли не самого продуктивного и обласканного всей конторой менеджера даже мельком не приходила ему на ум. – Ты уверен? С чего ты вообще это взял?
– Смотри сюда, – сказал Костик и выложил на стол верхнюю бумажку. – Это распечатка по его мобильному, их подогнали как раз в пятницу вечером. На синее не смотри – это я сначала у всех подчёркивал телефоны, похожие на фрегатовские. Но все они оказались мимо кассы. А вот здесь – видишь, зелёным – три звонка на обычный городской телефон. Знаешь, чей? Елены Вороновой, фрегатовского директора по продажам. Орёл, да? Мы ему оплачиваем мобильник, а он с него спокойненько названивает ей домой. Опухнуть можно!.. Я вообще-то сразу заподозрил неладное, когда увидел, что он высылал себе домой всё по автосалону и по банку, ведь банк-то Юрин – с какой бы это радости он отправлял себе чужое и именно из тех, кого вскоре слили? Ну а уж с телефоном это был полный атас. Но, кстати, могу тебя обрадовать: кроме них он перекидывал план и предложение только по страховой, больше никого.
– Обрадовал! – криво усмехнулся Борис. – Ну ладно, тут мы ещё поборемся… А что с Копыловым? Или думаешь, на него можно положить?
– Серёга копался у него всю субботу и говорит, что он, скорее всего, чист. Конечно, мог всё потереть, зараза, но знаешь, как-то это не вырисовывается. Антон и Шурик? Нет, не могли они спеться. Да и зачем Антону Шурик? Не, я думаю, эту тему можно сворачивать. Но вообще, Боб, надо обсудить: у Серёги там есть предложения, как всем доступ разграничить. Сегодня он, правда, в отгуле… Но давай завтра прямо с утра, что ли? – предложил Костик, собирая бумажки.
– Окей, – согласился Борис. – Вообще, Кок, спасибо тебе и ребятам, что напряглись, а распечатку ты мне, кстати, оставь: Стасу покажу.
– Да, он, конечно, обалдеет, – ухмыльнулся Костик. – Главная его надёжа и опора – и вдруг такой финтец!..
Стас действительно обалдел – даже ничего не сказал, только ошалело пялился японистыми глазищами на распечатку и на комментирующего её Бориса. Потом, правда, насторожился и спросил:
– А как быть-то с ним теперь? Что, бабки с него надо брать?
– Да нет, – пожал плечами Борис. – Клиенты не наши, ничего не обещали, обычный тендер – какие тут бабки… За этот месяц он, естественно, ничего не получит, но это всё, чем можно именно финансово его наказать – так я полагаю. Согласен?
Стас удовлетворённо кивнул. Позвали Антона. Через пять минут это воплощение трудовой жизнерадостности показалось в двери со своей обычной открытой улыбкой. Стас расположился на противоположном от Бориса конце длинного совещательного стола, и Антон очутился ровно посередине между ними. Сесть ему не предложили, и он остался стоять, выжидательно вертя головой. Шефы многозначительно молчали; оба пребывали в шекспировском настроении.
– Сколько? – первым нарушил тишину Стас.
Антон удивлённо хлопнул глазами – на него, потом на Бориса.
– Сколько они тебе заплатили, – холодно пояснил Борис.
Антон смотрел непонимающе, затем глаза его на пару секунд прищурились, но тут же выразили ещё большее недоумение.
– А при чём здесь это? – изрёк он.
– А-а, ну конечно, – распаляясь, заскрежетал Стас, – твои личные финансы нас, безусловно, не касаются…
Но до Бориса как будто начало доходить.
– Они что, тебе не платили? – спросил он.
– Нет… – изумлённо помотал головой Антон.
– И не должны были после всего?
– Нет…
– Ясно: это был твой вступительный взнос для перехода к ним на работу.
– Нет… Зачем мне к ним переходить? – дёрнул плечом Антон.
Борис со Стасом переглянулись. Происходило что-то непонятное: определённо уяснив, о чём речь, Антон тем не менее не краснел, не бледнел, ничего не теребил, не пытался выкрутиться – да и вообще как будто не шибко напрягался, в эту минуту снова глупо и доверчиво вертя башкой, словно это ему должны тут дать какие-то разъяснения.
– А с этой, как её… Вороновой… у тебя что? – попробовал зайти с другого конца Стас. – Вообще давно это у вас?
– В каком смысле? – нахмурился Антон. – То есть… Господи, да вы что! Нет, я, конечно, ничего не хочу сказать, – обернулся он к Борису, – она умная и всё такое, но у неё же там… ну в смысле вообще ничего нет! Да мы с ней всего два раза и виделись: когда познакомились тогда на банкете и потом, когда договорились… ну, соревноваться. Понимаете, просто это же интересно…
С этой фразы Антон как-то вдруг принял самую типическую свою позу: весело поблёскивая глазами, он бойко доказывал теперь нечто, всем полезное и лично ему абсолютно очевидное. А именно: что они с Вороновой договорились «обменяться» клиентами, чтобы, типа, проверить свои силы, просто его шаг в этой схеме должен был стать первым, но его это нисколько не смущает, потому что он уверен: что бы там «Фрегат» ни наворотил, он сумеет утереть им нос и перетянуть всех своих назад, и даже с прибылью, и он уже думал как, и это можно прямо сейчас расписать, и вместе решить, как лучше, и всё просчитать, как положено – да-да, вот именно как у нас положено, потому что куда до нас какому-то «Фрегату»!..
Полная абсурдность Антоновой речи в сочетании с его святой убеждённостью производили действие поистине гипнотическое. Лишь когда вдохновенный вития взял наконец деятельную паузу, Борис смог оторвать от него взгляд и посмотреть на Стаса. Тот сидел в тяжкой прострации – руки раскинуты, рот раскрыт, глаза бессмысленно выпучены. Бог мой, да ведь он и сам такой же, сообразил Борис, быстренько сомкнул губы и потряс головой.
Антон тем временем раздобыл где-то лист бумаги и, склонившись над столом, таки уже собрался писать.
– Антон, ты вообще в своём уме? – тихо спросил Борис.
– В смысле? – вскинул тот ясные голубые глаза.
– Ты что, – вступил, проморгавшись, Стас, – всерьёз думаешь, что останешься здесь работать? Будешь что-то решать, расписывать, возвращать каких-то якобы своих?
– Но у меня же это лучше получится! Нет, то есть я ничего не хочу сказать, Юра со своим банком может, конечно, и сам…
– А он знает об этом? – прищурился Борис.
– Нет… Но, если что, я ему помогу, всё-таки вместе работаем, – патетически провозгласил Антон. – Но клиент, конечно, останется его, я тут ни на что не претендую…
В наступившей тишине Борис разглядывал Антона: его ладно сидящий костюмчик, маленькие короткопалые руки, розовощёкую ангельскую мордаху, – разглядывал спокойно, с сугубо научным интересом. Он уже смирился с тем, что Антон выдаёт не какой-то чумовой оправдательный бред, а вполне натуральную для него самого правду-истину, хотя чего-то, наверное, и недоговаривает. Но это уже неважно: свою партию он по-любому проиграл. А вот кто сработал на все сто, так это Воронова. Просто потрясающе! Как же это она моментом разглядела в «правильном» Антоше такого безмозглого самовлюблённого простака, какого никто и предположить не мог? Да и как вообще можно такое предположить?..
– Ну так что, распишем? – уже менее уверенно напомнил Антон.
Стас нервно рассмеялся.
– Слушай, – продолжая отрывисто пофыркивать, обратился он к Антону, – это в общем-то не суть, но просто любопытно: а тебе случайно никто никогда не объяснял, что главное между людьми – это доверие? Нет? Ни дома, ни в школе? Может быть, в институте? Ты институт-то вроде оканчивал?
– Ну конечно оканчивал! – с обидой отозвался Антон.
– А что ты там вообще делал? – спросил Борис.
– Ну как что – на лекции ходил, сессии сдавал, в театре студенческом играл – интересные, между прочим, роли: Ромео… и Васисуалия ещё Лоханкина…
Понимал ли Антон, что говорит, или это вышло случайно, но едва ли он мог выразиться яснее. У Бориса вопросов больше не осталось; Стас тоже задумчиво смотрел куда-то вбок. Борис достал из тумбочки приготовленную трудовую книжку, пролистал несколько страниц. На последней брови его недоумённо дёрнулись вверх: Ирина зачем-то вписала Антону статью о систематическом неисполнении обязанностей – хотя, какая разница…
– Стас, держи, – Борис метнул трудовую на другой конец стола. – Значит, так, – обернулся он к Антону, – сейчас до восемнадцать двадцати передаёшь клиентов – начальнику или кому он скажет. Потом получаешь трудовую, за десять минут собираешь свои манатки – и в половине седьмого тебя тут нет. Карточку сдаёшь мне сейчас, остальные причиндалы – после Константину. К слову, когда в следующий раз устроишься на работу, от души желаю тебе завязать с такими соревнованиями. Потому что, если ты действительно не понял, это подстава, то есть предательство своих коллег в самом чистом виде и больше ничего – так-то, Антоша. Ну ладно, всё: карточку на стол – и иди на своё место.
На несколько мгновений Антон застыл, чуть наклонившись вперёд и глядя на Бориса совершенно округлившимися глазами; затем возмущённо выпрямился, выхватил из кармана брюк карточку, размашисто шлёпнул её на стол, развернулся и выскочил, хлопнув дверью.
Борис набрал на телефоне «012».
– Костик, – произнёс он в трубку, – прямо сейчас скажи охране, чтобы выпустили Антона по паспорту, но не раньше половины седьмого, а то он тут, типа, психовать вздумал… Ой, слушай, это был вообще улёт, мы со Стасом в полном осадке, но я тебе потом расскажу… Нет, магнит у меня, а ты прими у него девайсы и всё остальное… Нет, где-то в начале седьмого. Ну всё, давай.
Стас стоял посредине кабинета и бездумно вертел в руках листок, на котором Антон успел нарисовать круг.
– Кстати, я по ходу не въехал насчёт Юриного банка, – встрепенулся он. – Это он сам додумался, чтобы не светиться, или Воронова его надоумила?
– А хочешь – спроси, – предложил Борис. – Но вообще-то я думаю, что сам. И даже не для того, чтобы не светиться. Тут он, по-моему, не столько свою шкуру спасал, сколько Юрину хотел невзначай утопить. Товарищ же возомнил себя крутейшим менеджером и решил доказать это, что называется, всесторонне.
– Не, я всё-таки не догоняю: чего ему не хватало? Адреналина? Респекта? Бабок? Но ведь всё это у него было… И знаешь, в чём ещё прикол? Вот я же понимаю, что он дерьмо собачье, но подлецом его не считаю.
– А кем считаешь?
– Да чёрт его знает! Марсианином, наверное… Ладно, пойду, а то точно психанёт, зароется где-нибудь – хрен найдёшь…
Бориса очень тянуло разразиться в ответ небольшим спичем о современной молодёжи, с такой чрезвычайной лёгкостью слетающей с катушек, но притом было ясно, что молодёжь здесь не больно-то и при чём. Поэтому спич остался невысказанным, раздражение невыжженным, логический переклин невыпрямленным, и всё это перемешалось в дурно попахивающую кашу, разварить которую мог только скрупулёзный подсчёт недополученной прибыли, но до этого верного средства Борис не додумался. Самокритичный психологизм говорил ему, что он кретин, раз позволил себе целый год благостно заблуждаться относительно какого-то болтливого козла. Хотя, с другой стороны, в отличие от многих сотрудников, искренне умилявшихся Антошиным докучливым энтузиазмом, он-то всегда только отдавал должное его вкладу в общую копилку, но как будто не испытывал к этому наивному фразёру особой личной симпатии. И однако же теперь, после великого Антонова скотства, зачем-то взялся вместе со Стасом возиться с этим сраным щенком, что-то выяснять, объяснять и, по правде сказать, лишь большим волевым усилием заставил себя произнести последнюю суровую речь. А ведь если бы эдакий геморрой устроил всем, например, тот же Юра, который и ненамного умнее и ненамного старше Антона, разговор с ним был бы совершенно другой. Где же тут, спрашивается, справедливость? Неужели достаточно быть даже не блаженно нищим духом, а всего лишь дурашливым показушником, чтобы и самую зарвавшуюся твою подлость люди снисходительно назвали глупостью?
Впрочем, «люди» – это, слава Богу, несколько преувеличено, да и не тот это был случай, когда имеешь дело с отдельными людьми. Нет, здесь будет рулить возмущённый в своей праведной простоте коллектив, и без всяких начальственных речей наверняка найдётся там довольно желающих призвать на голову Антона самые страшные кары. А значит, свои смешанные чувства можно было оставить для задушевного домашнего обсуждения, а тут если о чём и имело ещё смысл беспокоиться, так только о сладкой страховой компании с её жирным рекламным бюджетом.
То ли из-за происков «Фрегата», то ли действительно из-за каких-то своих внутренних заморочек страховщики во вторник вечером неожиданно попросили перенести встречу с пятницы на среду. На утро был назначен срочный мозговой штурм, но подготовиться, разумеется, никто не успел, и хотя на штурме вроде бы возникла пара неплохих идей, Борис решил перестраховаться и брать числом, определив в сегодняшний десант помимо запланированных Стаса с Соней ещё Дарью с Василием. Те поначалу скорчили недовольные пачки, однако удовлетворились последующим развозом по домам на служебном авто, благо жили они на одном конце города.
Выезжать десанту предстояло в половине четвёртого, и они пошли обедать. Борис же смог наконец передохнуть и уже зашёл на новостной сайт, когда заметил краем глаза небывалое. Неужто?..
Выскочив из кресла, он, зачем-то пригнувшись, сделал два шага к окну. Да, она была открыта, и перед ней стоял охранник в тёмной форме – стоял, уперев руку в бедро и чуть отставив другую ногу. Вообще он был хорош, этот охранник, во всяком случае издали: лет тридцати, высокий, ладный, подтянутый, с загорелым, чётко очерченным лицом, светлым ёжиком и какой-то даже не военной, а моряцкой выправкой. Кажется, он смотрел… нет, никуда он особо не смотрел, просто курил, промежду делом окидывая взором окрестности.
Не глядя пошарив по столу рукой, Борис выпрямился и тоже закурил – ещё год назад он запретил себе курить в кабинете в рабочее время, но сейчас это мудрое установление как-то вылетело у него из головы. Итак, они стояли и курили – он и охранник перед дверью, его дверью.
Рядом с охранником остановилась маленькая седая женщина в полиняло-джинсовом платье, что-то сказала или спросила, криво задрав голову. Тот отвечал ей довольно долго, вальяжно откинулся назад, переменил ногу, засунул свободную руку в карман… И тут Борис словно увидел его вблизи: вскинутый точёный подбородок, шевелящиеся в жестковатой полуусмешке губы, прозрачно-серые прищуренные глаза – не глядящие, а лишь поглядывающие, поискивающие, посверливающие вокруг; услышал, как он говорит – отстранённо, свысока, но как бы слегка культурничая напоказ, с лёгкой растяжечкой выцеживая прикрывающие смысл слова…
Женщина потрусила своей дорогой, охранник прошёлся немного вслед за ней, выкинул окурок в решётку коллектора, вернулся и снова встал перед открытой дверью. Но Борис уже знал, что никогда в неё не войдёт. Как-нибудь переживут они друг без друга – он и эта партия. Нет, охранник был в полном порядке, и вообще ничего не произошло – просто расхотелось.
Борис тяжко затянулся напоследок, потушил сигарету в горшке с фикусом, включил кондиционер – и очень своевременно, потому что в дверь просунулась Сонина глуповато-напряжённая физиономия.
– Ой, извините, – пробормотала она, – мы тут забыли схему…
– Вон она, – Борис кивнул на журнальный столик; за приоткрытой дверью натягивала пиджак Дарья. – Даш, поди сюда, – громко позвал он.
– Чего такое? – спросила она, ступив в кабинет одной ногой.
– Иди, иди сюда, – поманил пальцем Борис.
Дарья подошла, глянула в окно.
– Ух ты! А я не заметила, – рассмеялась она. – Ну надо же! Не прошло и года…
– М-да… И года не прошло – партийца зрим чело, – продекламировал Борис. – Экспромт, – пояснил он.
– А я тоже сочинила, – объявила Дарья, – правда, заранее: «И года не прошло – медведь залез в дупло».
Соня прыснула, ткнувшись носом в схему.
– У тебя лучше, – улыбнулся Дарье Борис. – Ну что, вы поехали?. . Ладно – ни пуха, ни пера!
– К чёрту! – хором ответили обе девушки и появившийся на пороге Василий.
«Интересно, что бы они сказали, если бы я в самом деле туда подался?» – плюхнувшись в кресло, с натугой усмехнулся Борис.
Сначала ему казалось, что будет очень грустно расстаться со своей идеей. Но грусть быстро прошла, уступив место сперва недоумению, а затем и облегчению. И даже странно было, как же он раньше не понял: они с этой партией не просто переживут друг без друга – им обоим так будет лучше.
* * *
«И чего это за страховая такая компания?» – недовольно размышлял Фёдор, плетясь на привычной второй передаче привычно загруженной дорогой к центру. Нет, вроде бы он об этом «суп-пуп-страхе» что-то мельком слышал, но именно что мельком, а переговорных туловищ набилось к нему аж четыре штуки – можно подумать, у них прям сделка века! Против сделок века Фёдор, ясный перец, ничего не имел, однако эти деятели, вместо того чтобы чин-чином перетереть дело заранее, похоже, всю дорогу бездельничали и теперь спешно пытались что-то утрясти. И ладно бы они только галдели – нет, они наперебой тискали ноутбук, писали, вырывая друг у друга листок, и Василий, собственно, не сидел на переднем сиденье, а впечатал свою мощь между креслами и постоянно норовил то пнуть коленом рычаг, то опереться на Фёдора нехилым плечиком. Это не говоря уже о том, что правого зеркала за его тушей не было видно вовсе.
На самом деле на Василия Фёдор сердился меньше всего, тот был как раз очень симпатичен ему – и своей незаносчивостью, и добродушным шутовством, – просто денёк вообще выдался неудачный. С утра подвернул ногу (слава Богу, хоть правую), дальше случайно цапнул на заправке чужой маленький чек, теперь дорога эта – в тесноте, в гаме – и, как назло, кроме как через центр туда не проедешь; а после ещё везти этих двоих домой – в самый час пик, по Энтузиастам, где пешком и то, наверное, быстрее. Впрочем, на обратную дорогу Фёдор возлагал и некоторые приятные надежды: не терпелось ему обсудить новость про Антона. Василий же с Дарьей представлялись для этого весьма подходящей компанией – с одной стороны, не какие-нибудь мелкие сошки, сами ничего толком не знающие, с другой, и не начальство, с которым слова лишнего не скажи, ну и потом, возить их случалось уж не раз, да и поговорить за жизнь, в общем-то, тоже случалось.
Сам для себя Фёдор уже осудил Антона решительнейшим образом – не потому что тот вообще продажная тварь, а потому что продал он именно тех, кого продавать не стоило. Поишачив пять лет в автобусных парках – сперва у себя в Костроме, а после тут, побомбив на старой «восьмёрке» и сменив затем три коммерческих фирмы, Фёдор слишком хорошо уяснил цену приличной работе, и мысль о том, что можно кинуть тех, кто сам никого не кидает, была для него за гранью как уголовного кодекса, так и здравого смысла. За год он вполне освоился с установками Бориса и Константина, и к тому, что они наверняка не захотят марать руки об Антона, относился с уважением. Хотя, если бы они вдруг поступили иначе, он решил бы, что это их право. Но нет, они, конечно, не станут, у них всё по-другому: ловкие подходцы, хитрые бумажки… Возня с бумажками вообще-то доставала, однако за исключением этого ежемесячного геморроя и того, что за переработку давали не деньгами, а отгулами, сколько-нибудь серьёзных претензий к конторе у Фёдора не было.
Тачку купили классную – не новую, но очень пристойную и удобную «Ауди», и не ломалась она – тьфу-тьфу-тьфу – ни разу. С деньгами – порядок: платили, сколько обещали, без задержек, без вычетов всяких грёбаных, и наконец-то получалось у него что-то откладывать – то есть на прошлой работе тоже получалось, но там почти всё на самих же этих козлов и ушло, а здесь нет. Публика опять же: сперва казалось стрёмно, с прежними-то мужиками-экспедиторами оно, понятно, было и родней, и проще, а тут и не матюгнись, и с этим радио не включи, и с тем не кури, – но вскоре привык, запомнил кому чего, и даже понравилось. Базары ихние были, конечно, скучноваты, да и юморочек тоже, но друг с другом они как-то более по-человечески общались – не добрее, нет, просто спокойнее. Ну а насчёт ближнего круга, то есть не ездоков, тут вообще всё нормально получилось: с Михой, можно сказать, подружились, на рыбалку вместе ездили, а Константин – тот больше своими делами занимался, хотя, бывало, и лез куда не след, но это уж как водится, без этого начальство не умеет. Вернее, иногда умеет, если оно совсем начальство, как Борис – этот не лез, хотя вроде бы еврей и всё такое…
Поначалу Фёдор решил, что Борис такой неплохой мужик, потому что, как ему объяснили, тот еврей только наполовину. Да и в самом деле, чего в нём еврейского – одни глаза да башка кучерявая, но без всякой шнобелиности, и говорил он нормально, одевался, можно сказать, даже со вкусом, а фигура, мышца – так вообще дай Бог каждому, эдаких евреев и не бывает вовсе, они ж все либо дохлики, либо жирики. Так, значит, Фёдор скумекал и – видит Бог – из самых лучших побуждений, а потом, месяца через три вышел вот какой случай: вёз он Бориса домой из ресторана, типа, с переговоров. Свои права Фёдор знал туго, но если не бухло, а переговоры, то отвезти шефа домой, пусть и в десять вечера, вполне вписывалось в его должностную инструкцию. Тот, кстати, совсем и не наклюкался, хотя, понятно, не мог рассчитать заранее, наклюкается он или не наклюкается, а потому его «Тойота» сегодня перед офисом не стояла. И исключительно ради поддержания беседы Фёдор поинтересовался, как он ехал утром на работу – на такси? Но оказалось, нет, не на такси и даже не на метро – на трамвае!
По мнению Федора, это был типично еврейский закидон. Попрись Борис на крайняк до офиса пешком, это ещё можно было бы впихнуть в какой-нибудь интернациональный, пользительный для здоровья контекст – но трамвай!.. То есть получалось, что он самый что ни на есть еврей, рассуждал Фёдор, пока Борис изливал ностальгию по своим школьным красно-трамвайным временам, – да-да, самый что ни на есть, и тем не менее вполне правильный мужик, и даже с какими-то принципами. Про принципы Фёдора осенило тут же и внезапно: ведь, если разобраться, припахать его с утра к отвозу директора на работу тоже не выходило за рамки должностной инструкции. Однако сделано это не было, хотя контора при таком раскладе ничего не теряла – двух переработок за один день не бывает. Значит, речь тут шла не о выгодах, а именно о принципах – непонятных, может быть и еврейских, но всё-таки принципах. А Фёдор уважал даже те принципы, которые были ему не очень-то удобны – ну то есть если они не совсем неудобны, – принцип же неприпахивания был ещё и удобен во всех отношениях.
С этого дня акции Бориса на Фёдоровой бирже резко пошли вверх – до Лужкова он, конечно, не дорос, но всех директоров автобусных парков переплюнул одним махом. И при мало-мальски подходящем случае Фёдор настойчиво делился теперь с окружающими своим открытием, что евреи тоже бывают хорошие люди. Здешние приятели соглашались: да, бывают. А костромские – ни в какую. И главное, ладно бы завели они там евреев для рассуждений-то, а то ведь одна химичка в школе была – и та окочурилась. То есть знать не знали, видеть не видели, а всё равно не верили. Они вообще нынче верили только в крест, освящённый каким-то специальным попом, да в друга-мента, чтоб помогал дела делать. В последний приезд, за неделю совершенно одурев от их однообразно-надрывного выпендрёжа, Фёдор твёрдо постановил не возвращаться туда никогда. Пусть тошнят как знают в своём вековушно-сивушном родном городе – он уж лучше в суматошной Москве покантуется, а после построит дом на Оке и будет там доживать, как человек.
Дом на Оке был не то чтобы заветной мечтой Фёдора, а единственно приходившим ему в голову вариантом будущего, ради которого стоило терпеть всё это – девятиметровую комнату в засранной квартире старого алканавта дяди Лёши, трескучее московское столпотворение, своё, замаскированное под усталость, одиночество в нём – вполне уже привычное, но воспринимавшееся как временное и только в таком временном качестве совместимое с жизнью, ибо в доме на Оке всё, конечно, будет иначе. Фёдор, собственно, не думал как и не рисовал себе этого дома даже в самом общем виде – и слава Богу, потому что, включив столь практическое воображение, можно было невзначай сообразить, что до нарисованного-то, по правде говоря, как до луны пешком, а Фёдор был не из тех, кто способен раз за разом беспечно гнать такие мысли прочь. Человек он был самый обычный в том смысле, что в действиях его, кажется, не читалось особой осторожности, но в рассуждениях присутствовало, однако же, много мнительности, и «не потерять» в глубине души всегда заботило его больше, чем «приобрести». Потому дом на Оке был для него и не мечтой, и не планом, и не целью, а просто неким символом веры, про который даже и не нужно пока ничего думать, прикидывать и знать.
Впрочем, существовали и две конкретные картины, воплощавшие этот дом и лёгкими облаками проплывавшие порой у Фёдора в голове. Первая была внутренняя и статическая: тёмная комната, освещённая лишь горящим камином и включённым телевизором, бархатный зелёный диван посредине, едва различимые нагромождения шкафов и комодов по углам, что-то мягкое под ногами. Растолковать такое «сновидение» сумел бы и ребёнок, и означало оно только то, что в нынешнем Фёдоровом жилище не было ни шкафа, ни комода, ни ковра, ни телевизора, выходило оно окнами на юг, так что солнце шпарило там целый день, однако от холода зимой это нисколько не спасало. Сбить с толку тут мог разве что диван: он и сейчас был зелёный – Фёдор покупал его сам – но, конечно, не бархатный.
Вторая картина была внешняя и динамическая. В ней Фёдор сидел на закате на берегу Оки и удил рыбу. В ведёрке у него плескались три упитанных плотвички, но он хотел поймать ещё четвёртую и внимательно следил за жёлтым поплавком, а тот вроде бы уже и подёргивался, однако как-то неуверенно. И Фёдор как раз думал, а не закинуть ли заново, когда где-то слева позади него возникало скребучее шуршание, подползало ближе – и прерывалось ровно у него за спиной, то есть ровно по линии удочки, но метрах, наверное, в десяти от реки. Затем следовал мягкий шлепок – тогда Фёдор оборачивался и видел остановившуюся на просёлочной дороге ярко-синюю машинку и идущую к нему невысокую фигуристую девушку в светло-песочном костюме. Она спускалась по небольшому травянистому косогору чуть бочком, осторожно, но энергично переставляя точёные ножки на высоких каблучках. Это была его дочь. Заметив его повёрнутую голову, она махала рукой и через секунду уже была рядом, наклонялась, со смехом целовала в щёку, что-то говорила про рыбу. Он, тоже смеясь, что-то ей отвечал, быстро складывал удочку, брал ведро, и они шли к дому, и она уже говорила про брата – да, конечно, у неё был брат, и, конечно, старший, и у него тоже всё было хорошо.
Второе «окское видение» Фёдора не имело чётко прописанного конца – иногда они доходили до дома, иногда нет; но в любом случае оно также не нуждалось бы ни в каких комментариях, если бы не одно обстоятельство: девушка в светло-песочном костюме была, собственно говоря, Алёна – от круглого кончика носа до маленького синего «Форда», приобретённого реальной Алёной с полгода назад. К тому же примерно времени относилось и возникновение этого сна наяву – на первый взгляд, довольно странного и двусмысленного, учитывая, что речь в нём шла о сослуживице, которая была моложе Фёдора всего-то на пару лет.
Однако Фёдор никакой странности тут не усматривал, ибо его фантазия была не об Алёне. Да ему бы в голову не пришло не то что фантазировать, а на минуточку увидеть в этой молодой ушлой начальнице объект своего мужского интереса. Она была даже не в его вкусе – комплекция ничего, а морда так себе, вроде бы и без изъяна, да только какая-то холодная, что называется, без блеска в глазах, и, кстати, такого, чтобы она по-настоящему смеялась, Фёдор не припоминал. Не, такие девушки его не привлекали, но дочь – это совсем другой коленкор. Само собой, она будет красивая, но в своём роде, на неё не будут пялиться всякие искатели длинных ног и пухлых губок, и он воспитает её так, что ей это будет и на фиг не нужно, чихать она будет на таких козлов, она добьётся всего и без них, потому что она будет продвинутая и хитрая, он научит её быть хитрой – его вот родители не научили, но он свою дочь научит, уж будьте покойны, и сделает она такую карьеру, что матери (ведь будет же у неё и мать) останется только восхищённо охать да нос перед соседками задирать, потому что это будет очень замечательная карьера, хоть и не такая, конечно, крутая, как у брата-адвоката; зато приезжать к папке она сможет чаще занятого брата, но иногда они всё-таки будут приезжать и вместе. К нему, в дом на Оке – в сущности, затем он, этот дом, и нужен.
Даже закрыв глаза на некоторую несуразность концепции о хитрой и продвинутой дочери, однако же, часто приезжающей к своему папке, надо сказать, что в таком метафизическом смысле дом на Оке был ещё дальше от Фёдора, чем в материальном. Кой-какие сбережения у него всё ж таки имелись, и на данный момент позволяли они купить либо один квадратный метр жилья по-московски, либо как раз небольшой кусок земли где-нибудь на краю деревни в Тульской области, а там, глядишь, через пару лет можно было бы уже и сараюшку поставить два на три. То есть фантастическими в идее Фёдора были исключительно «человеческие» излишества вроде стен в три кирпича, камина и ковров, а просто некий дом просто где-то на Оке был вполне реализуем – другое дело, что Фёдор, естественно, не его имел в виду даже и для начала. Но тут могло быть хоть какое-то начало, с семейственностью же не просматривалось ни начала, ни пролога, ни маломальского намёка – короче говоря, в личной жизни у Фёдора был полный швах.
То есть раньше всё было как у людей: повстречались– пожили–разошлись, и рассуждения всякие были «любовь или не любовь?», и случалась же она, любовь, расходиться после которой было и муторно, и жалко – и однако же не страшно: эти корабли разошлись – ну так другие сойдутся. Но потом «разошлись» стали потихоньку затягиваться, а «пожили» укорачиваться, и не то чтобы Фёдор не хотел заводить ничего серьёзного и основательного – просто дамочки отчего-то начали ему попадаться всё больше безосновательные: злые, стервозные, корыстные. Ну а после переезда в халупу дяди Лёши пошла уже полнейшая фигня – прямо чертовщина да и только: с какой бабой ни познакомишься – всякая со своей ж/п*, а привести в этот бомжатник с драными обоями и почернелыми раковинами существо женского пола – хоть основательное, хоть безосновательное – было, разумеется, немыслимо и на один-единственный вечер, не говоря уж о чём-то другом.
В общем, получалось, что дом на Оке одной своей ипостасью как бы противоречил другой, и Фёдор никак не мог решить, что же ему делать: то ли плюнуть на деньги и попытаться наладить жизнь, сняв нормальную квартиру, то ли оставаться в этой дешёвой собачьей конуре и копить, плюнув на жизнь. И промаялся он в такой нерешительности почти год, играя по вечерам в «Warcraft» с компьютером, а по выходным, когда у дяди Лёши были как раз самые приёмно-попоечные дни, стараясь свинтить по делам, к друзьям или на рыбалку, на крайняк и одному; и однажды, в двадцатиградусный мороз не поехав никуда и проторчав два дня дома под пьяные стариковские разборки и дурноголосую «Калину» за стеной, наконец решил: баста, надо сваливать, и чёрт с ними, с деньгами, никогда их толком не было – ну и не надо, такая, значит, у него, Фёдора, судьба. Но тут вышло ему неожиданное послабление: свалил сам дядя Лёша – куда-то в деревню к сестре, а попойка была, оказывается, прощальная.
Однако съезжать просто так дядя Лёша, конечно, не собирался, большую комнату он тоже сдал. Так в квартире появился молчаливый сорокалетний татарин Галли, сперва вогнавший Фёдора в тревожный ступор, но вскоре развеявший излишние опасения своим непреходящим спокойствием, а главное, основательностью: всё хозяйское барахло он решительно выкинул, позвал каких-то чучмеков, чтобы поклеили обои и положили ковролин, и только после этого въехал с собственными диваном и стенкой. С таким соседом, кажется, можно было иметь дело, и они действительно вскоре договорились привести квартиру в божеский вид, и уже худо-бедно отчистили кухню, и Фёдор натурально воспрял духом, и тут – бац! – свалилась на него новая напасть: авария. То есть, впишись этот козёл на «Газели» в его собственную битую «восьмёрку», всё было бы просто, и такую неприятность Фёдор пережил бы недели за две; но длиннорылый долбанул своим сраным драндулетом прекрасную серебристую «Ауди», что было возмутительно уже само по себе, ну и расколбас со служебной машиной, ясный перец, попёр ещё тот.
Сначала они с козлом шли ноздря в ноздрю: вписали в протокол по левому свидетелю, вызвонились каждый в свою фирму, и каждая из них немедленно выслала на место этого свидетеля плюс ещё одного представителя; в ГАИ явились уже по четверо: прибавилось по юристу. Там бубнили и орали пятнадцать минут каждый своё перед гаишником, и тот уже собрался писать вполне приемлемое заключение, навесив на Фёдора один пункт нарушения, а на газельщика три, но козлы вдруг сфинтили: ой, сказали они, а у нас вот есть ещё свидетель, который сейчас не смог, и давайте, значит, разбор переносить. Гаишник пожал плечами и перенёс. На втором разборе никакой новый свидетель не появился, зато был другой гаишник, и, видно, козлы его заблаговременно прикормили, потому что он начал гнуть их линию: мол, виноват всё-таки Фёдор. Но тогда не растерялся Константинов юрист: ой, сказал он, а у меня через двадцать минут заседание в суде, поэтому мы уходим, и давайте, значит, разбор переносить. Гаишник развонялся, но перенёс. И тут уже наши выступили грамотно – они не стали искать, кому дать на лапу, а вместо этого накатали пяток жалоб и пошли возмущаться по гаишному начальству: ой, какое безобразие, и что это за подозрительные замены, и где это виданы такие виртуальные свидетели – в общем, культурно, но доходчиво. В результате последний разбор вёл первый гаишник, и написал он примерно то, что собирался, правда снял всё же с козлов один пункт – так уж они из-за него вопили и гоношились.
Но и с такой бумагой ловить им в суде было особо нечего. Вопрос заключался в том, что надумают наши; начались опять поездки в страховую, к юристу, но в итоге боссы решили не судиться. Фёдор напрягся. Не то чтобы он рвался в суд – слава Богу, никогда там не был, и лучше вы к нам, как говорится – однако оплачивать ремонт машины ему совсем не улыбалось. Один раз он уже вляпался в это дерьмо, когда на прошлой работе, в ситуации юридически очень похожей, а фактически-то ещё более уязвительной, то есть такой, где он не просто говорил, что ехал на зелёный, а действительно на него и ехал, – его тем не менее заставили раскошелиться. Дурак он был тогда, конечно: обалдел, растерялся – и заплатил. Лишь через месяц прочухался, но опосля драки чего махаться-то – уволился да и только. И вот снова-здорово; однако Фёдор был уже воробей стрелянный и вознамерился теперь биться за свои кровные до конца, хоть бы и до суда.
Так, значит, он готовился, советовался с мужиками, репетировал хитрые юридические тирады, насторожённо поглядывая на Константина. А тот вдруг вызвал его, отсчитал денег, сказал, куда везти машину на ремонт, о простое вообще не заикнулся и только заметил хмуро в конце, что премии за этот месяц не будет.
Вывалившись от него, Фёдор чуть не танцевал, кинулся вприпрыжку к «Ауди», но, увидев её продавленный бок, усовестился, мысленно пообещал ей, что на жёлтый больше никогда, и чинно поехал в ремонт. Настроение у него было совершенно чудесное, ни о чём всерьёз не думалось, а подумалось лишь на следующий день, и тогда принял он для себя принципиальное решение, что, пожалуй, поработает у рекламистов ещё годочков несколько. Потому что если есть в жизни какой-то главный принцип, то именно тот, чтобы не сдавать своих, и если кто этого принципа твёрдо придерживается, то ему, Фёдору, с ними как раз по пути.
Вторым следствием этой истории стало то, что количество толерантности в мире после неё значительно возросло. Ибо великим божьим промыслом снизошло вдруг на своячного патриота Фёдора удивительное откровение, что хорошим человеком может быть, в сущности, кто угодно – не только еврей, но и татарин, и азер, и молокосос на «Порше», и торгаш, и гаишник, и даже чечен. Точнее говоря, снизошло оно не вдруг, а дня так за три, в течение которых Фёдора как бы убеждали, что люди вокруг него всё больше хороши и прекрасны, и они стараются как раз не толкаться в метро, и, завешивая огурцы, могут ошибиться не в свою пользу, и среди симпатичных девушек довольно ещё осталось весёлых и добрых, и нахальные вроде бы пацаны охотно уступают места бабулькам, и хозяева жизни на длинных лимузинах не залезают на автобусные остановки, а послушно паркуются в стороне от своих дорогих ночных клубов. Да, всё было именно так, но тем отчётливее выделялись на общем благостном фоне отдельные нелюди и в особенности самый спаянный их отряд: водители «Газелей».
Своё учёное мнение об этой отщепенской породе Фёдор составил, ещё водя автобус. Тогда она была немногочисленна, однако видовые признаки уже оформились и не изменились по сей день. Во-первых, это были люди самые дикие, не знавшие ни города, ни правил дорожного движения, ни габаритов собственной машины, и любимым их делом было создать затор, либо зависнув минут на пять на автобусной остановке, либо взявшись разворачиваться где-нибудь на маленьком перекрёстке. Во-вторых, как двуногоходячая особь газельщик отличался специальным стилем речи, несколько напоминающим обрывистую речь глухих, и имел всего два выражения лица: тупое баранье и насторожённое волчье, с которыми не расставался даже потягиваясь на солнышке или сойдясь поржать с себе подобными.
Таковы были общие характеристики породы, однако внутри неё существовало ещё разделение на легковых и грузовых. Водители легковых маршруток рассуждали, по-видимому, так, что они везут пешеходов, а потому проехать пешеходный переход на красный – их прямая водительская обязанность, и высадить пассажиров на середине проезжей части – тоже, ведь на то он и пешеход, чтобы через дорогу ходить. Грузовичкам такие развлечения были недоступны, но они всё равно в глубине души считали себя легковыми и упорно тошнили по второму левому ряду хоть на четырёх, хоть на пяти-полосной дороге, а доехав по адресу и заняв три парковочных места, вели долгие переговоры по мобильному, повторяя в разных вариациях одну и ту же фразу: «Ничего я не знаю, забирайте сами, я не грузчик».
Поначалу Фёдор не догонял, почему они так настойчиво косят под легковых, ведь у всех грузовых обычно практиковалась собственная гордость. Однако впоследствии эта странность прояснилась: непредсказуемым со стороны, но, вероятно, подспудно чуемым изнутри итогом развития породы стало то, что именно из легковых произошёл газельщик нового типа, уже более или менее напоминавший человека. Он ездил на модерновой высокой «Газели», редко попадался в заторах, стал съезжать к обочине для высадки людей и даже завёл третье дополнительное выражение лица: когда возле метро его машина заполнялась пассажирами не сразу, он вскидывал бровь. То есть, как такое может случиться, он определённо не въезжал, но безусловным прогрессом являлся хотя бы тот факт, что эта недоумевающая эмоция появилась и чётко прорисовывалась на его пачке. Словом, различий с исконным типом тут набралось уже слишком много, и Фёдор в благости своей, пожалуй, что и не относил этого продвинутого газельщика к собственно газельщикам.
Но тип, долбанувший «Ауди», был как раз из старых, заматерелых представителей породы, и орал он со своим напарником-свидетелем до того нахраписто, злобно и безмозгло, что успевший отвыкнуть от таких манер Фёдор натурально офигел. Офигел, проморгался – и волей-неволей начал поглядывать вокруг, чуть не на каждом шагу находя подтверждения своей догадке, что речь тут вовсе не о единичном случае, и если есть какие-то самые паскудные злонамеренные реакционеры в общественном прогрессивном движении, то именно эти недоноски на своих дребезжащих бегемотах. Возможно – вернее так: не исключено – что среди них тоже встречаются нормальные люди, но что-то их не видно, блин! Зато кто это там перегородил дорогу? Можно даже не смотреть, это он, родной, на своей грязно-белой колымаге. И никто ему даже не сигналит, потому как все знают: бесполезно, для него ж сигнал – это типа звонка по мобильнику, ему ж в бошку не придёт подвинуть машину или отъехать побыстрее, вместо этого он просто начнёт что-то рьяно бухтеть себе под нос!..
За последний месяц у Фёдора в голове сложилось уже нечто вроде энциклопедии, подробно описывающей вражьи газельные происки. Наверное, ему следовало наконец от души поделиться своим знанием с миром и угомониться. Он, собственно, и делился, как мог – с безлошадным Михой, с до сих пор водившим автобус Коляном, с подавшимся в таксисты Вовчиком, с Галли. Но всё это было как-то урывками, вскользь, и угомониться не получалось, хотя «Ауди» вернулась из ремонта как новенькая, да и саму аварию Фёдор вспоминал реже; а вот её виновника – отвратного, наглого, визгливого козла – наоборот, чаще. Именно он, а не прежний туповатый ухарь виделся теперь Фёдору за стеклом любой «Газели» – виделся, конечно, не в прямом смысле, и не в точности таким же козлом, но непременно полнейшим козлом. В этом текущем мимо желтоватых домов и цветных газонов, уже по-летнему вальяжном городе со свежими помидорами у метро и стайками девушек в ярких маечках – нет, невозможно было спокойно жить даже в таком большущем, смешливо-потном городе, если в нём всё-таки столько козлов; за ними требовалось по крайней мере следить.
И Фёдор следил. Слежение включалось в нём при виде первой же «Газели» на дороге и продолжалось потом во всякую не слишком занятую минуту на улице. В сущности, это была уже чистая бухгалтерия, ведь он давно не открывал для себя ничего нового и знал едва ли не наперёд, где и какую пакость сделает очередное газельное чучело. Однако в том, что оно её сделает, Фёдор убеждался не лишний раз, а именно вновь и вновь необходимый, дабы напомнить себе: враг выбран не зря, он того стоит – ещё как стоит!.. И всё-таки с этим «стоит» возникала подчас неувязочка – чудная и совсем небольшая такая проблемка, но вот поди ж ты... Иногда Фёдору приходила на ум провокационно продвинутая мысль: это же не просто слова, что он выиграл у того козла, ведь так оно и есть, он выиграл – и когда не стал брызгать слюной ему в ответ, и по результату, да и вообще по жизни он уже выиграл у всех этих козлов, ведь любой из них пел бы от счастья, поменявшись с ним работой, и значит, они должны быть для него как пыль, грязь, муторный осенний дождь, на который не нужно смотреть, и искать, и думать о нём не нужно. Однако чувствовать так у Фёдора не получалось, и он продолжал высматривать и продумывать, лишь изредка науськивая себя на некое великое презрение – и совершенно напрасно: не выходило из него такого презрения, ибо, к счастью, он не имел о нём никакого понятия, и только потому ошибочно полагал, что жизнь с этим холодным самоубийцей может быть милее, чем с тем, что он называл «ненавистью», а на самом-то деле просто драчливым чесоточным раздражением.
Оно дремало в летней жужжащей благодати; кажется, успокаивалось и засыпало совсем, но потом вдруг прорывалось пинком по колесу соседской, вновь залезшей не на своё место машины, бессмысленным хаем с какими-то левыми чуваками в магазине, прикидывалось то важными принципами, то зудящей скукой, втайне завистливой ко всем, кто сейчас не скучен и не одинок. Притом Фёдор же был не из тех, кто ищет врага для списания собственных неудач – наоборот, он нуждался в нём для осознания удач, ведь принцип, тот самый главный принцип общинной поруки указывал ему, что негоже драться и мериться со своими, хорошими, нормальными людьми, за них нужно просто держаться, а значит, для выяснения, кто есть кто, требовался именно враг. Однако драку Фёдор всегда предпочитал не авантюрную, а с предсказуемым финалом – конечно, не настолько предсказуемым, чтобы она теряла всякий интерес, но в общем такую, где нужно не доказывать, а только подтверждать, и где врага не нужно опасаться всерьёз, а можно к нему как бы немножко снисходить, однако же не слишком низко, то есть не роняя достоинства в глазах окружающих. И в этом смысле газельный выбор Фёдора был как раз вполне хорош, более удобный объект для необременительного, но деятельного раздражения сложно было бы назначить даже после какого-нибудь супер-пупер продвинутого анализа.
Но, как уже было сказано, тот день выдался у Фёдора не из приятных, поэтому в послеобеденном дозоре раздражение его имело самый принципиальный, не замутнённый никакими снисхождениями вид. Высадив четырёх своих ездоков и отловив освободившееся местечко на парковке, он открыл дверь, выпростал ноги, поболтал левой, покрутил правой, покряхтел, но всё-таки выбрался из машины и пошёл, прихрамывая, к дороге. Дорога была неширокая, с односторонним движением и предоставляла козлам не так-то много возможностей для самовыражения – криво припарковаться у обочины, тупо проигнорировать многолюдный пешеходный переход и на полном ходу въехать в растянувшуюся метра на три по правой полосе лужу – вот, пожалуй, и всё. Заняв позицию между переходом и лужей, Фёдор скрестил руки на груди, завернул больную ногу за здоровую и стал наблюдать.
Парковаться на дороге тут, похоже, вообще не предполагалось, и никто этим не занимался; зато на переход можно было смотреть не отрываясь. Удивлял уже сам нескончаемый поток людей всего-то в пять часов вечера, причём людей в основном задрипанного черноголового вида, хотя попадались и местные дородные тётки с жёлто-крашеными стрижками, и солидные мужики в костюмах, и даже симпатичные девчонки, правда, все как на подбор в бесформенных штанах и дешёвых перепончатых шлёпанцах. Не меняя позы, Фёдор свернул свой длинный утиный нос назад: завод там, что ли, какой-то? Однако за новым офисным центром ничего не было видно, сбоку от него шли обычные старые девятиэтажки, и Фёдор, недоумённо передёрнув серыми щёточками бровей, вернулся к своей вахте.
На переходе завис светлый «Мерседес-М» – он дал пройти группе девушек и рванул; за ним остановился махонький «Опель» – две тётки, нормально; пристроившаяся за ним «Газель» не пропустила никого – и это тоже нормально, козёл же один здесь едет по делам, а все остальные так, совершают вечерний моцион по городу, блин…
Картина повторялась для Фёдора бесконечно. Останавливался кто угодно: толстые джипы, тощие девятки, круглые иномарки, квадратные гогамобили – только не эти гремучие торопыжные бегемоты. Но наконец затормозила и «Газель». Фёдор удивлённо втянул и без того впалые щёки, хмыкнул, даже мысленно похвалил негазельного газельщика, проводил его взглядом, и тут – о, это было в своём роде великолепно. «Газелей» ехало две подряд, и второй, которая на переходе, ясный перец, времени не теряла, приспичило ещё обогнать первую – и именно здесь, где никто никого не обгонял, потому что все, естественно, объезжали эту лужу по левому ряду. Но вот нашёлся абсолютный урод, вдавил и… Ё-моё! Ну ты же видишь, лужа глубокая, не зря ж никто в неё не лезет, и ты же видишь, по тротуару идёт баба, да ещё в таком авантажном белом костюме! Тьфу ты, скотское отродье!..
Фёдор хотел было харкнуть уроду вслед, но того уже загородила женщина в белом костюме, и тогда он просто сплюнул вбок на асфальт – вообще-то он думал попасть на газон, но промахнулся на несколько сантиметров.
* * *
Пять мутных капель попало Наталье на правую брючину, но она их не заметила. Основной выплеск грязи случился уже у неё за спиной, а перед глазами было красноватое съёженное лицо этого типа в протокольной голубой рубашке и чёрных штанах – охранника или, может быть, клерка на побегушках – и комок его слюны, отвратительно расплющившийся об асфальт.
Ни разу Наталья не произносила банального «понаехали тут», не произнесла она этого и теперь – да и не подумала, потому что жизнь давно переменилась. Это она и ей подобные «понаоставались тут» и продолжали зачем-то оставаться всё в более явном меньшинстве, среди чужого разухабистого гомона и плевков. Новые люди – красные с бурым, жёлтые с чёрным и лилово-лысые в золоте – уже давно перелопатили этот город, раньше только называвшийся столицей, а ныне действительно имевший сто кричащих, наползающих друг на друга лиц. Наверное, им казалось, что так должно быть, что здесь и должно всё греметь, блестеть, смердеть и ломиться в глаза. Но Наталья помнила этот город другим, мягкой серой тушкой лежавшим посреди холмов, однако в том сером – в каждой улице, в каждом доме – была своя история неспешного смешения цветов. Стоило замереть, прищуриться – и они раскладывались, как серые горизонты метро на разноцветные ветки, и голубыми вагончиками сновали там джинсовки, её и её друзей, раскрашивая даже самое неприступно-серое – площадь, дом у реки, заводы на другом берегу – мольбертами, картинами, спорами, улыбками, смехом. У своих учеников Наталья редко когда слышала такой смех, а ведь не то чтобы во времена её юности смеялись как-то в кулачок и не пытались повыпендриваться. Но не было в том смехе нынешнего напора, лающей собачьей защиты от всех и вся, потому что они жили тогда в своём городе, его можно было любить как единую одышливую громаду или только отдельными пульсирующими уголками, но его не нужно было бояться. Этот же город оказался чужим для всех, никто его не любил, и все так и говорили «этот», и лишь десяток чиновников из мэрии – «наш»; но и они врали: он не мог быть их, он потерялся в общем сумасшедшем гоне и в собственном вое – он стал ничей.
Наталья родилась в двух кварталах отсюда; она была поздним ребёнком, её родители умерли несколько лет назад. Теперь в их старой квартире жили родители Андрея, и она старалась не ходить там и не ездить в этот магазин для художников, а если получалось, как сегодня, что нужно именно в этот, то шла до метро какой-нибудь кривой дорогой, уклоняясь подальше от родных мест. Нет-нет, всё было по честному – квартира по-прежнему числилась за ней, и так как ей казалось одинаково невозможным и жить там, и сдать её, и продать, свёкор со свекровью предложили тогда вроде бы приемлемый выход: они продадут свою хрущёбу, отдадут деньги ей и Андрею, а сами переедут в эту квартиру, и ничего там особо не будут менять, потому что квартира, конечно, шикарная, и вообще им этот сталинский ампир очень нравится.
Дикая была идея, если вдуматься, однако Наталья согласилась и даже несколько раз ездила к ним. Но это тогда – теперь она знала: её там не любят. Они с Андреем поженились восемь лет назад, детей у них не было – старики были недовольны и не скрывали этого. А что она могла сделать? Начала было ходить по врачам, но никто ей ничего толком не объяснил – ещё этот анализ, ещё тот, пятый, десятый – она устала и бросила. Андрей ничего не знал; давно ещё они договорились ничего не выяснять: как будет, так и будет – и она ничего ему не рассказывала. Мужа эта тема действительно не волновала, ему хватало других поводов для волнений, и он не понимал, почему бы жене не отбривать его родителей с такой же шутливой лёгкостью. Нет, про вежливость он, конечно, понимал, но в остальном… Почему бы эти предрассудки могли заботить такого интересного человека, как она? Нет, он был категорически против того, чтобы они её заботили. Наверное, когда он это говорил, он ещё любил её.
Вообще всё менялось как-то незаметно, не было ни скандалов, ни надоедливых придирок, ни такого момента, про который можно сказать: с него-то всё и началось. Разве что Гера… Когда Андрей за месяц принял решение оставить архитектурную карьеру и открыл фирму по торговле инженерными системами, Наталья отнеслась к этому спокойно – без живого интереса, но с пониманием, что кому-то это может быть интересно. Когда он ухнул на раскрутку почти все деньги, полученные от продажи родительской квартиры, ей было наплевать. Когда бизнес шёл ни шатко, ни валко, она лишь успокаивала мужа, говоря, что не рассчитывала и на такое и странно было бы наладить дело всего-то за пару лет. В сущности, и когда он взял в компаньоны Германа, она сказала только, что это, безусловно, его личное дело, с кем работать, но в её доме ноги этого ничтожества не будет. Да Андрей не больно-то и спорил, но сам вполне понимал, что такое Герман, однако думал, что нуждается именно в таком человеке, про которого не разберёшь, бизнес у него повод для общения или общение повод для бизнеса. Юркой рыбкой сновал Герман среди покупателей и дилеров, мелких скидок и больших прибылей, в такой жизни он был дока – летучий, многоликий, многорукий, всеядный; в ней заводил он друзей – верных или как получится; метался в бесконечных романах; шуровал, штурмовал, понтовал, по случаю грешил и по бесстыдству каялся. Глуп Герман не был, на прикладном уровне он очень неплохо разбирался в делах, в цифрах и в людях; на свой, конечно, барышнический лад, но поставил-таки логистику и продажи, а больше ни во что и не входил, отлично зная, что Андрей его не обманет.
После знакомства Наталья видела Германа ещё четыре раза, он пытался наладить контакт, пробовал разные подходцы – она пресекала его поползновения мягко, но однозначно. Однако он всё равно присутствовал в её жизни. Они с мужем часто говорили о нём – будто бы в шутку, но Андрей вскоре уже стал называть его «Гера», защищать от излишних, по его мнению, издёвок и даже утверждать, что тот по-своему добр и честен. Доброта и честность Геры заключались, собственно, в его незлопамятности: он быстро прощал всякому такую заподлянку, какую мог бы устроить сам, то есть практически любую. В Андрее он, кажется, видел некий моральный авторитет, но, однако же, не спешил переносить интеллигентские заморочки в практическую жизнь, они были для него лишь способом ввинтиться в малознакомую аудиторию – немногочисленную, размытую и тем не менее имевшую определённый вес и коммерческую перспективу.
Итак, Герман был там – Наталья тут. Жизнь ползла своим чередом, ничего особенного не происходило. Правда, Андрей стал зарабатывать больше; собрался строить коттедж. По воскресеньям они подолгу валялись в постели – в основном просто так, то есть обсуждали коттедж. Но так повелось уже давно: страшно было заниматься любовью с одной и той же зудящей мыслью, что, наверное, опять ничего не получится. Андрей то ли понимал, то ли не придавал значения – в общем, не настаивал, и они самым естественным образом усаживались посреди подушек, плечом к плечу, перекрестив руки, и болтали. Или молчали – тогда Наталья придумывала картины, как делала это вообще почти во всякую свободную минуту. В прошлый раз хорошо пошла серия с котами, но в этот не взяли ни одного, зато быстро продались обе стаи попугаев. Остальное как обычно: один пастельный пейзаж, одна яркая абстракция. Тут ничего не менялось уже на протяжении многих лет: из тех восьми-девяти картин, что она раз в полгода сдавала в салон, половину приходилось забирать назад, причём брали разное, но одинаково мало. Хотя вот попугаи… нет, хватит попугаев, лучше колибри, эдакие испуганно-кокетничающие красотулины… или розовые такие, мягкопёрые – вот, точно, розовые – как же они называются?..
Рисовала Наталья в основном в студии, для того-то она за неё и взялась, чтобы иметь нормальную мастерскую и не ютиться дома в кабинете. Напрягало, что нужно вести две группы – малышей и больших; она предпочла бы только больших. Но директриса была неумолима: положено две, все ведут по две, даже Иван Семёнович. Иван Семёнович! А что ему ещё делать-то, седому патлатому язвителю? Ведёт литературную студию, пишет по четыре строчки в месяц, зато как обличает времена и нравы на занятиях! Под такой отработанный слог да со столь масштабными претензиями ему и третья группа слушателей не помешала бы. Впрочем, Ивана Семёновича следовало и поблагодарить: именно его наглядный пример помог Наталье не скурвиться. Ведь ещё года три-четыре назад она и сама при всяком удобном случае злобно надувала щёки: всё гадко и отвратительно! культура в загоне! как при совке, только ещё хуже! художник никому не нужен! кругом сплошное тупорылое быдло!.. В сущности, всё это была правда, но должен же и художник чем-то отличаться от тупорылого быдла кроме собственно ремесла, не так ли, Наталья Сергеевна?
На новой работе Наталья сменила имидж так быстро, что никто там этого не заметил. Для них у неё всё всегда было замечательно и высокохудожественно, плебейской грязью и её новорусской пеной она брезговала настолько, что как будто лишь жалела этих убогих людишек, если вообще обращала на них внимание; она всё понимала, никого не осуждала, мирила вечно грызущихся из-за зала танцоров и музыкантов, по десятому разу выслушивала стенания Ивана Семёновича и отвечала «нет-нет, Вы ошибаетесь, всё совсем не так плохо», хвалила бесталанных учеников даже за банальную попсятину, если была в ней толика вкуса; изображала интерес исключительно к красивому и прекрасному – литературе, музыке, живописи, нарядам; охотно обсуждала чужих детей лишь для того, чтобы показать своё благожелательное спокойствие на сей счёт – словом, бесконечно врала. Обычно такое враньё ей нравилось, это было действительно прекрасное и достойное враньё, и она даже честно думала его какой-то частью своего мозга – изначальной небольшой, но воспалённой постоянными тренировками в снисходительной мудрости. Порой воспаление это разрасталось до гигантской опухоли – тёплой, успокоительной, мягко пережимавшей натянутые нервы, но иногда – от случайного удара или вообще без видимой причины – оно микроскопически скукоживалось, и тогда Наталья зависала – не над пропастью, нет, над огромной стылой навозной ямой, откуда уже наползало на неё всё то, от чего она пыталась убежать.
В тот, только начинавшийся и едва повеявший прозрачной прохладой вечер, неделю назад, до навоза было далеко, хотя Наталья чувствовала себя слегка неуверенно. Она заканчивала картину для завтрашнего подарка Андрею: давно сложилась у них такая традиция, что муж дарил ей на день рождения что-нибудь из мебели, сделанное по его эскизу – овальную горку или просто удобный стул, а она ему – свою картину. Андрей любил сюрные пейзажи, эта тема была как бы закреплена за ним, в других работах Наталья её не использовала. Нынешний, седьмой по счёту, пейзаж получился лучше прошлогоднего и был, собственно, готов ещё вчера, когда Наталья осторожненько притащила его из студии домой. Сегодня она добавила только чуть-чуть оранжевого и сиреневого, и вышло совсем хорошо, однако снова выползла мысль, что мужу её подарок может, тем не менее, не понравиться – возможно, Андрей вообще был бы не прочь сломать эту традицию, как он потихоньку ломал многие другие. Они перестали гулять в Кусково – ему надоело; перестали звать в гости Алика – между прочим, его же троюродного брата и друга – нет, Алик ему не надоел, но надоела его истеричная жена. И главное: коты. Андрей забрал трёх непроданных котов в офис и что-то такое при этом сказал, что ему, мол, больше подарка не положено. Тогда Наталья решила, что это шутка, но потом ей пришло в голову, что это ведь могла быть вовсе не такая уж невинная шутка – странное, конечно, предположение, но всё-таки… В общем, не то чтобы она принимала свои подозрения всерьёз, просто где-то на задворках души побулькивало мутненькое чувство, что всё вроде бы нормально, и однако же как-то немножко ненормально. Вот только не могла она разобраться, откуда веяло этой ненормальностью – от Андрея или от неё самой, потому что думать-то она, конечно, думала всякое-разное, но как-то отстранённо, как будто и не о себе, как будто кто-то чужой взялся напрягать её эдакой ненужной нервозной скукой.
Картина сохла; можно было ещё успеть в магазин за багетом. Была половина седьмого – Наталья как раз посмотрела на часы, когда раздался телефонный звонок. Звонила Ася, жена Германа. Пару раз они виделись на протокольных мероприятиях, говорить с Асей было не о чем – на её ещё кукольно-хорошенькой двадцатисемилетней мордашке читалось уже полное забвение не только условно-высшего, но даже безусловно-среднего образования и тяжёлая жизнь матери двоих малолетних детей, которая больше обслуживала нанятую няню, чем пользовалась её услугами, и которой муж почти открыто изменял направо и налево. И вот эта жалкая несчастная Ася звонила ей, Наталье, чтобы сообщить, что она не может спокойно смотреть, как Андрей её, Наталью, подло обманывает. Обман имел конкретное имя «Юля»; Ася назвала дни, когда они встречаются, время и место. Наталья сухо сказала: «Спасибо за информацию, я подумаю», – и положила трубку.
Думать оказалось, в сущности, не о чем, всё сказанное Асей было очевидной правдой и, похоже, где-то даже ожидаемой, потому что никакого шока с Натальей не случилось. Она спокойно убрала картину, пошла на кухню, поставила греться вчерашний гуляш и съела его ровно столько, сколько ела всегда. Думать о своём отношении к происшедшему тоже не пришлось: она не чувствовала себя обманутой, просто не признавала за собой права на такие чувства – когда-то оно у неё было, но она потеряла его не сегодня, и не вчера. Однако Андрей стал ей бесконечно противен, и даже не из-за измены – чисто физическое отвращение присутствовало, но Герман, Ася – вот что было по-настоящему мерзко и унизительно. Если бы Андрей предал только вялую размеренную нежность, оставшуюся от их любви! Но нет: он и сам опустился до уровня этих ничтожных паскуд, и её отдал им на поругание. Всё, аллес, ей остаётся только уйти. Куда? Когда? Да, вот об этом имело смысл подумать – но без лишних эмоций, обстоятельно, не второпях. Возможно, ей понадобится несколько дней, а может быть, и недель, чтобы что-то наметить, а пока… Да, а что же ей делать сейчас? Должна ли она удостовериться?.. Да, пожалуй, так будет лучше – просто для очистки совести, ведь никто из них не узнает, была она там или нет.
В двадцать минут десятого Наталья была на указанном Асей перекрёстке, прошлась, выбрала позицию на другой стороне улицы за лотком с мороженым, купила рожок. Маленькая узкоглазая продавщица с любопытством поглядывала на неё из-под синей кепочки, но ничего не спрашивала – впрочем, Наталья и простояла рядом с ней всего семь минут. В двадцать один тридцать три напротив остановилась машина Андрея, в двадцать один тридцать шесть в неё заскочила женщина в чём-то светлом, и они сразу же уехали. Женщину Наталья не разглядела, та подошла не справа и не слева, а как будто строго перпендикулярно – лишь в последнюю секунду мелькнула над машиной её пышно-пепельная голова и желтоватые, сливавшиеся с майкой плечи. С двадцати метров можно было определить только, что это именно женщина, а не молоденькая девчонка. Да Наталье и не хотелось интересоваться, как та выглядит: задача была убедиться – ну так она и убедилась.
М-да, и всё-таки завтра у Андрея был день рождения. Должна ли она дарить ему подарок? А почему бы нет, решила Наталья – и тут же купила ему часы. Это были самые ужасные золотые часы самой пошло раскрученной марки – огромные, блестящие, с кучей ненужных прибамбасов – именно таких ему не хватало, чтобы окончательно стать Германом.
Хотелось, конечно, посмотреть, какое сделается у Андрея лицо, когда он их увидит, но на это Наталья не решилась: оставила утром коробку, короткую поздравительную записку и ушла в студию. Когда она вернулась в первом часу ночи, Андрей уже спал. Она, как и вчера, легла в гостиной – такое случалось и раньше, но раньше это не значило как будто ничего кроме опасения разбудить его, ведь он спал так чутко. Теперь всё приобрело самое прямое, недвусмысленное значение.
За последующую неделю между ними было сказано не больше двадцати слов, да и то в основном повторяющихся: «Тебе звонил такой-то» – «Спасибо». Они вообще старались не пересекаться друг с другом, и было уже совершенно ясно, что всё кончено. Только вышло это совсем не так, как поначалу представляла Наталья. Уже случившаяся прежде, тихая медленная потеря не задевала её, потому что на самом-то деле была ещё обратима – просто она не признавалась себе в этом; нынешняя же потеря была окончательна. Слишком многое сошлось у Андрея на другой чаше весов: Юля, Герман, а значит, и бизнес, да и гордость в конце концов. Ради чего ему жертвовать всем этим и строить всё заново? Ради её шаткого существа, которое то ли готово, то ли не готово простить? Нет, говорить о примирении тут было бессмысленно, нужно было изобретать какую-то новую, отдельную жизнь.
Но ничего не изобреталось и не обреталось, а только горько было до тошноты и убийственно одиноко. Её лучшие друзья – картины – оставили Наталью вместе с Андреем. Она больше не думала и не рисовала их, и виделось ей кругом лишь то, что с готовностью обволакивает всякую дрогнувшую душу: гниющие изнутри, загаженные дороги, однообразно-унылые дома, цепляющие наглой пестротой рекламы, грязь на окнах, пыль на деревьях, и люди – не одушевлённые ни сознанием собственного ума, ни нужности, ни хотя бы красоты или богатства – просто тупо топающие люди.
В своём последнем в этом учебном году походе в качестве Натальи Сергеевны она тоже просто тупо топала, словно специально не поехав на такси и выбрав вдобавок самую длинную и противную дорогу к метро. Плевок Фёдора стал уже третьим на этом пути, и не было в нём как будто ничего особенного – обычный омерзительный плевок, но, возможно, он оказался каким-то юбилейным, пяти ли десятитысячным, или же эталонным – да, именно благодаря своей сугубой обычности – в общем, вместо того чтобы позудеть-позудеть да и свалиться в мусорное ведро памяти, он порыпался в головных протоках и протёк-таки на выход. Перейдя дорогу, Наталья повернулась и обозрела картину ещё раз: широко зевающего Фёдора на фоне мертвенно-белого офисного центра, разрытые траншеи и кое-как наставленные между ними машины, торчащий угол старого заводского ангара, из-за которого сочились низкорослые помятые люди. Да, всё было вроде бы так, как и должно быть, но она-то, она что делает в этом страшном городе, в котором не осталось у неё больше никого и ничего, среди на ходу лакающих пиво серомордых серокостюмников, харкающих зевак и привычно матерящихся девок? Приглашение у неё есть, виза тоже – нужно просто взять билет…
Через неделю она была в Праге. Полина с мужем осели здесь уж лет пять назад, сперва писали-оформляли-дизайнерили, потом открыли собственную галерею. Бизнес не то чтобы процветал, но давал более или менее спокойно существовать, обрастая клиентурой, движимым имуществом и местными привычками. Они снимали теперь квартиру с огромными смежными комнатами и какой-то форточкой вместо кухонного окна, завели две новых малолитражки вместо старого джипа, Рома выкуривал сигару ровно в десять, Полина отказалась от яркого блонда и красилась в свой родной тёмно-каштановый цвет, живописью оба уже занимались урывками, от случая к случаю – впрочем, почти всё то же самое, наверное, произошло бы с ними, и если бы они уехали в Грецию или в Болгарию, как планировали вначале.
Прага Наталье понравилась, чехи не очень – всё-таки чуялось за их правильностью что-то мелко-подковыристое; но в любом случае тут было лучше, чем там. Эти люди не изгадили свой город настолько, чтобы его можно было только натужно перебегать бизоньим стадом из привычно-приличных офисов в утешительно-защитительные квартиры, не оглядываясь по сторонам; здесь можно было ходить, смотреть, жить. Три дня Полина таскала её – днём по городу, вечером по тусовкам, на четвёртый занялась своими делами. Наталья прогулялась по берегу Влтавы, сделала два эскиза, вечером послонялась по центру. Чехов там оказалось совсем мало – в основном солидные западные иностранцы и скромненько приглядывающие за ними компании турецко-румынского вида – то ли торговцы, то ли воришки; всё выглядело мирно и незамысловато. В гостиницу Наталья возвращалась на метро, по-европейски тихом, но репродуктор говорил понятно, почти как по-русски.
На следующий вечер они с Полиной наконец сели поговорить. Продавать акварели? Здесь? Нет, у них в галерее это вообще нереально, и она даже не может предположить, где бы можно их тут продавать. Работать с детьми? Но ты же не знаешь чешского! Нет, это только так кажется – на самом деле тот ещё язык, и за год его не выучишь. На немецком? Нет, это уж совсем не вариант, хуже только на русском, но и насчёт немцев у них тут, знаешь, о-го-го какие комплексы. Какая в принципе есть работа? Ну, дизайнером можно попробовать в агентство, но это опять же уже зная язык или со свободным английским, да и зарплаты тут, кстати, не очень… А в чём, собственно, дело? Чего тебе так приспичило?
Наталья объяснила, что не может больше там жить, рассказала про Андрея – отчасти за этим она и приехала: если не Полине, то кому же ещё. Однако Полина её не поддержала, да, кажется, и не поняла. Она считала, что с Андреем нужно обязательно поговорить, ликвидировать Юлю – «вот увидишь, Дрюча твой даже не будет артачиться, погулял и будя» – и Германа тоже можно если не ликвидировать, то основательно подвинуть: «Да ты что! Ты только расскажи Дрюче про звонок этой сучки Аси – и он сам этого Германа так уроет, что тот будет сидеть и не бибикать. Это же такая удачная ситуация, чтобы его прикопать!.. Нет, дорогая моя, тебе не уезжать нужно, а наоборот, скорее возвращаться и ковать железо, пока горячо. И зря ты сразу не поставила мужика на место и вообще промолчала – это уж, знаешь ли, как-то вовсе не по-людски…»
– То есть ты мне тут ничем помочь не можешь? – перебив её, напрямик спросила Наталья.
Полина уставилась на неё возмущённо, потом, правда, опомнилась, опустила свои синие глазищи и, что называется, ушла в мысль, по всегдашнему обыкновению подёргивая внутренними кончиками бровей в такт напряжённо поджимавшимся уголкам маленького бледного рта.
– Я могу тебе помочь, – через пару минут проговорила она, всё так же не поднимая глаз. – С документами и подыскать подходящую квартиру. Но для этого тебе нужно сначала продать родительскую в Москве. Здесь тебе этих денег хватит надолго, даже если ты не найдёшь, куда сдавать свои вещи.
– Но это же как минимум на полгода! Я же не могу выкинуть оттуда его родителей с завтрашнего дня! И всё это время мне придётся быть там…
– Другого варианта я не вижу, – холодно глянула на неё Полина. – Кроме того, о котором я тебе уже говорила – безусловно, более предпочтительного…
И она снова стала доказывать его предпочтительность, но теперь на собственном примере. У неё тоже случались и Юли, и Васюли – «кстати, очень помогает, да и мириться потом проще» – и ещё много чего случалось… «Но вот видишь, живём, и лаемся уже не каждый день, и даже, знаешь, какое-то новое чувство появилось… нет, серьёзно, я теперь понимаю мужиков: семья – это одно, а остальное – это всё так, промежду делом, и никак оно одно с другим не связано». О Праге Полина тоже заговорила иначе. Выяснилось, что смотрят тут на нас всё-таки косо, а в своей тусовке дерьма вообще выше крыши, все друг за другом копейку считают, ну и Юли с Васюлями, понятно, отсюда же берутся – «и ты вот свою Асю можешь послать подальше, а у нас тут с Асями принято водить вежливую дружбу, потому что не с Юлями же, правильно? а больше никого и нет. В общем, клоповник здесь, понимаешь? Нормальный цивилизованный клоповник. В Москве не цивилизованный, да, но ведь и не клоповник! Да тут о таких делах и деньжищах, какие у вас крутятся, понятия не имеют! И потом: мы-то почему уехали – потому что у нас там не продавалось ни фига. А твоё худо-бедно брали и продолжают брать. На хрен же тебе сюда рыпаться, когда тут совсем другой калибр, совсем другие фишки, а там у тебя прикормленный кусок?..»
Наталья уже и сама не понимала, как она могла так наехать на Полину и вообще ждать от неё какой-то помощи. Да, когда-то они тусили вместе денно и нощно, менялись туфлями, парнями, покупали альбомы вскладчину, не задумываясь, у кого они будут храниться. Но так не могло – да и не должно было продолжаться вечно. В тридцать четыре года проще оказалось заплатить за гостиницу, чем ночевать у подруги на кухне – там изящные стульчики: на одном стопка каталогов, на другом сама Полина, на третьем Рома, на четвёртом малыш Никита, а она… впрочем, неважно, Полина тут ни при чём.
Из тех пяти работ, что Наталья привезла с собой, одну за символические деньги купил Ромин друг Кася; ещё одну она подарила Никите – Полина, естественно, выбрала лучшую. Про оставшиеся три пришлось час объясняться с чешскими таможенниками. Наталья уже готова была и их оставить яростно вопившей на стражей границы Полине, но тут пришёл какой-то начальник, попросил расписаться, как на картине, брезгливо глянул – и дал добро «на вывоз».
В Праге шёл дождь, в Москве тоже моросило. Таксист врубил «Русское радио» – сказал, что иначе заснёт или давайте поговорим. Наталья махнула рукой: лучше уж это поганое радио. Ехали долго – пробка на МКАДе, пробка на шоссе; десятипроцентных чаевых таксисту показалось мало – чемодан он выставил прямо в лужу.
Дома было промозгло и тихо; Андрей уехал в командировку, вернуться должен был, кажется, послезавтра. Через две недели начинался новый учебный год. Нужно было что-то решать. Наталья взялась было распаковывать вещи, но глянула на часы и достала телефонный справочник. На самом деле давно, едва ли не с юности она знала, как поступит, если станет совсем невмоготу: медцентр поближе и подороже… да, вот этот подойдёт… главврач, запись… да, на завтра…
Всю ночь она лазила в интернете, выверяя диагнозы, симптомы, лекарства, которые ей «уже назначали» – и назавтра действительно имела вид человека, измученного бессонницей. Выписали ей именно то, что она хотела. Доктор весьма удачно отошёл к двери поговорить с коллегой, чтобы можно было прихватить у него ещё парочку пропечатанных рецептурных бланков. Даже почерк у неё с доктором оказался похож - нервное заполнение этих бумажек дома на самом деле потребовало лишь пары черновиков, и это была хорошая работа. Следующим пунктом значились три небольшие аптеки в пятнадцати минутах ходьбы друг от друга. И ещё одна запасная, если вдруг что - но она не понадобилась, хватило трёх. Светило солнце – можно было передумать; проносились по лужам машины, обдавая грязными брызгами визгливо машущих кулаками прохожих – передумывать было незачем; а завтра в одной из таких приедет Андрей, скажет в лучшем случае «привет»… нет, нельзя было передумывать, незачем и незакем.
Кое-как Наталья дотянула до вечера; наконец распотрошила коробки. Таблетки показались ей недостаточно горькими. А вдруг в этих маленьких аптеках ей продали подделки, от которых придётся просто блевать всю ночь?.. Впрочем, может, это только на фоне водки так показалось и вообще, кто сказал, что должно быть совсем горько – главное, лекарство, кажется, действовало и… Неужели?.. Нет-нет, никто не передумает, достаточно вспомнить, каково ей было тут.
Грохнувшись в постель, она подумала об отце: он бы понял, хотя, конечно, и не одобрил бы – ладно, ничего не поделаешь, придётся напоследок перетерпеть и это… И уже на грани тошнотно-качающегося забытья ей вдруг явились коты – шикарные, полосатые, горчично-зелёные, с огромными хвостами, маленькими мордами и оранжевыми глазами – много лучше тех, что она рисовала прежде. Явились на минутку, попрощаться, поводили глазищами и сгинули в последней мысли, что стоило бы вообще-то одеть другие трусы под ночную рубашку, эти могут сбиться.
* * *
В маленьких аптеках понимали, что и так проигрывают большим, и старались не торговать подделками. Вернувшись из многообещающей поездки по немецким выставкам, Андрей нашёл закоченелый раскинувшийся труп со сбившимися трусами и подвёрнутой ногой. Тело забрали – сам он не додумался бы позвонить в скорую или в милицию, он позвонил Алику. Тот был в Сочи, сказал, что завтра же попробует взять билет, и объяснил, куда нужно сообщать. Потом они тут все ходили, бродили, трогали вещи и наконец уехали; он остался один. В сущности, все поняли, что произошло – он тоже. Кроме этого он не понимал ничего. Если и была за ним какая-то вина, она не шла ни в какое сравнение с этим предательством – сокрушительным, внезапным, в одночасье превратившим его жизнь в пепел. Лишь два чувства грызлись огненными головешками под её обломочной пылью: кромешный ужас и ненависть к той, без которой он не мыслил себя все эти годы – ещё вчера, ещё несколько часов назад.
Полночи Андрей просидел истуканом на кухне, потом задремав, уронив голову на стол; перебрался в кабинет, проспал до двенадцати, вскочил. Нет, сегодня никуда не нужно, воскресенье же… Воскресенье! Просто насмешка какая-то, это слово тошно было даже произнести, но шевельнулось вдруг желание попробовать понять ещё раз. Он достал из шкафа папку Наткиных картин, которые никуда не попали, наткнулся на футуристический фиолетово-оранжевый пейзаж – его пейзаж, это Андрей увидел сразу. То есть подарок был даже готов, однако она не стала его дарить. Но почему?! Что вообще происходило в этот последний месяц? И отчего всё вдруг так накренилось, а потом и вовсе полетело под откос?
Андрей не видел в случившемся логики, потому что, говоря строго по сути дела, её и не было. Если не считать того естественного положения вещей, что он знал Натку лучше, чем кого-либо другого, но всё-таки недостаточно хорошо, и притом пребывал в уверенности, что этого более чем достаточно. Он был человек действия – сильный, решительный, не слишком ладящий с людьми – вернее, в обратном порядке: не слишком ладящий с людьми и потому сильный и решительный. Ведь не оставалось ему с таким характером как будто ничего иного, кроме как стать человеком действия, хотя по природе он был не так чтобы деятелен, а только упрям и честолюбив. Кстати, Натка тоже казалась ему сильной – как и всем окружающим, и, ровно как и всем, ему не приходило на ум, что сил ей хватает лишь на то, чтобы скрывать, а не на то, чтобы преодолевать. Да он и не думал, что она что-то скрывает, ведь те два слабых места, которые он за ней знал, она от него как будто и не скрывала.
Но даже по самом суровом суждении ему не в чем было себя упрекнуть. Он что, родился моральным уродцем и не хотел детей? Хотел! Но никогда ни взглядом, ни намёком не дал ей понять, что проблема в ней, хотя были в его добрачной биографии такие фактики, которые давали право утверждать, что с ним всё в порядке. И всю дорогу он культивировал эдакую легкомысленную беспечность, потому что детей-то ему, конечно, хотелось, но ещё больше хотелось защитить Натку от этих проблем, чтобы она не переживала и ничего такого не брала в голову. А папка – да, вот эта папка – почему в ней только пятнадцать листов, а не сорок, как должно было бы быть после её продаж в салоне? Да потому что он понимал, как обидно работать впустую, и пристраивал – тихо, упорно пристраивал её картины – друзьям, знакомым, малознакомым, своим и чужим клиентам в архитектурном бюро. С уходом оттуда всё осложнилось, но, видит Бог, он не мог поступить иначе. И дело было не в проходной ссоре с шефом – просто он наконец уразумел, что, сколько бы он не лез из кожи вон, всё равно на любом мало-мальски интересном проекте в приоритете будут «свои», те, чью карьеру начали ещё папы-мамы архитекторы. А ему и таким, как он, для начала положено лет двадцать лабать сараи в скандинавском стиле для «новейших русских», радоваться, что те уже не просят башенок, лаяться с бракоделами-прорабами, извиняться за них – бесконечно извиняться, объясняться, выкручиваться… Надоело.
Натка не одобряла его решения уйти, но и не отговаривала – большего от дочери художника ждать, по-видимому, не приходилось. Ладно, с этим он смирился. Бизнес был ей скучен, его делами она интересовалась, как интересуются хорошие знакомые, раз в неделю любезно предоставляя собеседнику час, чтобы выговориться – он принял как должное и это. Она не хотела участвовать в его новой жизни, о походе с партнёрами в ресторан не стоило даже заикаться, с Герой она тоже общаться отказалась. Что ж, и это можно было понять – Гера, конечно, в своём роде типичнейшее «некомильфо». Но легко было Натке и Алику изощряться в обличениях некомильфотного Геры, ведь они понятия не имели, как тяжко тащить дело одному. Не геморрой с разделом фирмы, не уменьшение дохода – одно лишь это воспоминание останавливало Андрея, когда он в очередной раз едва не посылал своего дражайшего компаньона ко всем чертям.
Герман был вообще странным существом некой промежуточной, переходной формации, естественно сочетавшей в себе качества, в нормальных людях взаимоисключающие. Иметь к нему какое-то твёрдо установившееся отношение было попросту невозможно. Он верил в Бога самым косным простонародным манером, но никак не мог поверить, что всевидящему Господину нельзя-таки в случае чего отвести глаза. Он гордился, заключив договор без отката, и вместе с тем считал такого клиента ненадёжным. Он чтил платоническую любовь, являя личный пример бескорыстного служения какой-то школьной своей подруге, уже дважды побывавшей замужем, однако прозевать интрижку с ненароком подвернувшейся женщиной полагал, по меньшей мере, досадной оплошностью. Он уважал и, кажется, даже побаивался Натки, всячески восхищался спокойно-тёплыми семейными отношениями Андрея, но, случайно увидав садившуюся в его машину Юльку, тут же сделал единственно возможный для себя вывод и лишь сально гыгыкал в ответ на все уверения, что это просто знакомая. Андрей так разозлился тогда, что выпер его из кабинета – только Гере это было по барабану, он продолжал гыгыкать, а между тем Андрей в мыслях не имел в ту пору никакого «гы-гы». Юлька была, конечно, симпатичная штучка, и поболтать с ней по дороге было славненько, и её зазывания на чай приятно щекотали нервишки. Но Андрей эти приглашения принимать не собирался: у него была жена, с которой всё складывалось сейчас – да, не без проблем, однако профукать это сложенное за девять лет с какой-то Юлькой представлялось затеей крайне несерьёзной и достойной разве что зацикленного бабника вроде Геры.
Так думал Андрей всякий раз, подбрасывая Юльку с работы домой. То есть в первый раз он вообще ничего не думал: был уже довольно поздний морозно-пустынный вечер, на дороге голосовала женщина, неподалёку ошивался подозрительный кент в чёрной кожаной куртке и без шапки – Андрей остановился; даме оказалось по пути. Месяца через два он увидел её снова; она была стоматологом, работала три дня в неделю, заканчивала в половине десятого. Он стал иногда подвозить её, когда сам задерживался на работе. Она любила позубоскалить насчёт младобанкиров и недоолигархов, которых лечила в своей дорогой клинике – он смеялся, тоже шутил, никаких личных разговоров между ними не было. Пару раз она призывно скашивала на него свой большой, жирно подведённый глаз и говорила про чай. Он отказывался с легкомысленно-вежливой улыбкой; она тоже спокойно улыбалась, прощалась, уходила.
Сколько же было всего таких поездок? Шесть? Семь? Да, что-то около того… А потом случилось дикое и необъяснимое: Натка оттолкнула его – грубо, жестоко. Эти пошлейшие официозные часы вместо картины – это был не подарок, это был удар под дых: на, получи, что тебе положено, бизнесмен. Нет, быть может, он и правда заработался и не уделял ей внимания тогда – но чтобы так! Ведь она даже не поздравила его... На следующий вечер он поднялся к Юльке.
У неё была аппетитная белая попка, маленькие груди с большими розовыми сосками, она лазала по его спине цепкими ручками, которыми днём копалась в чужих ртах, и шаловливо рассказывала о заигрываниях с ней обладателей этих самых ртов. Трёх встреч хватило Андрею, чтобы убедиться, что он сглупил и лишь запутал и без того поганое и непонятное дело. С Юлькой следовало покончить в любом случае, вопрос был в том, говорить об этом с Наткой или нет. Могла она что-то заподозрить? Теоретически – могла, но именно теоретически, ночевал-то он всегда дома, и никогда не было у них в семье такого вопроса, почему кто-то где-то задержался – Натка и сама иногда приходила с работы заполночь, и ничего же… Нет, глупости, не могла она ничего заметить, и говорить нужно о другом: видно, что-то такое накопилось, и оба они в последнее время напортачили – она, конечно, больше, но если она готова всё по-человечески исправить, то он тоже готов. Ведь они же любят друг друга – разве нет? – а значит, всё получится. И по дороге из аэропорта домой Андрей даже придумал, как завести этот разговор. Однако все его придумки оказались ни к чему, с ним не собирались разговаривать – его вычеркнули, прихлопнув напоследок, как муху томом закрытого дела.
Появилась мысль позвонить Полине в Прагу – если кто и мог здесь что-нибудь прояснить, то только она. Но по некотором размышлении эта идея оказалась тупиковой. Даже если что-то там у них и случилось, Полина ни в жизнь в этом не признается. А услышав, что произошло после, обвинит во всём его, разорётся, и уже не докопаешься, где тут маломальская Наткина правда, а где её, Полинина, стервозная кривда. Нет, звонить этой расчётливой нахалке бессмысленно, никогда она ничего не понимала и тем более не поможет понять ему. Надо самому… Или бросить всё? Тоже вычеркнуть? Забыть?.. Да ведь та вчерашняя гнусно оскаленная мумия и не заслуживала лучшего: когда-то она хотела понимать и быть понятой, потом почему-то расхотела, решила умирать и убивать – что ж, это её выбор – ну и пусть метётся из его жизни к чёрту! Подлая тварь…
На следующий день Андрей поехал на работу, собрал ребят, рассказал о поездке, о переговорах, дал всем новые задания. Улыбаться у него не получалось, но всё прошло хорошо, хватило других улыбок. Потом все разошлись, остался Гера, начал докладывать, чего тут было за неделю. Изображал всё в лицах, петушился – он вообще любил порулить за главного, но недолго, так, чтобы не приходилось после своё же разруливать. Андрей слушал его как мог, то есть как бы и слушал, и слышал, однако сосредоточиться не мог.
– Слышь, ты вообще как? – видно, что-то заметив, с любопытством оскалился Гера. – У тебя, знаешь, такой видон, как будто ты в этом Эссене всю дорогу по ночам казино местные инспектировал. Или ещё чего, а?
Андрей хотел было отбрехаться, но понял, что всё равно рано или поздно придётся сказать.
– Наташа умерла, – уставившись в стол, произнёс он.
– То есть как это «умерла»? – после минутной паузы придушенно спросил Гера.
– Вот так, наглоталась таблеток – и умерла.
Снова возникла пауза, затем грохнулся Герин стул, а сам он, вытянув шею и высоко задирая колени, словно в каком-то ритуальном танце, рванулся к Андрею.
– Так… значит, так… – забормотал Гера, прихватывая его под мышки и вытаскивая из кресла, – мы тут сейчас никому ничего не скажем, ни-ни-ничего, и поедем домой… Ага, ща тихо выйдем – и поедем домой, домой поедем…
Андрей не возражал: что-то он и вправду подустал, доконало его это как-ни-в-чём-ни-бывалое совещание. Гера был вообще-то повыше ростом, но очень ловко просунул свою чернявую лысеющую башку ему под руку – в обнимочку они быстренько прошуровали по коридору и вывалились через задний ход на улицу.
– Ключи давай, – полушёпотом проговорил Гера, выруливая к машине. – Мне коробку меняют, сдохла совсем, зараза…
Андрей отдал ему ключи; сели, поехали.
– Ага, вот так, – снова забормотал Гера, – ща приедем домой, тихо, спокойненько… Ой! – вильнул он рулём и, свернув голову, вытаращился на Андрея. – А она что же, там лежит?!
– Нет, её в морг забрали. Ещё позавчера.
– А-а, это хорошо, – закивал Гера, – хорошо, а то я покойников боюсь… Ой, нет! – опять затрепыхался он. – Не могу я всё равно, она ж была там, боюсь я… Не, давай лучше ко мне домой поедем, ага? Ща приедем нормальненько, спокойненько…
Андрей пожал плечами – ему было без разницы, куда ехать.
Гера резко вывернул на Стромынку, принялся названивать жене, чего-то орал на неё, требовал увести детей. Та тоже орала на него так, что он отводил телефон на полметра от уха, потом вновь пытался встрять, гаркал, в бешенстве дёргал руль левой рукой. Машину бросало из стороны в сторону, кругом вопили, бибикали, махали лапищами. Было даже прикольно: ехать в своей машине на пассажирском сиденье, а на твоём месте какой-то безбашенный камикадзе – Натка иногда садилась за руль, но она водила очень аккуратно, перестраивалась заранее, никогда не забывала включить поворотник…
– Мать её, такую же суку!.. – Гера в сердцах бросил мобильник на заднее сиденье. – Так, а где это мы?.. Ага, ну значит, теперь уж до МКАДа. Ладно, нормально, ща поедем к тебе, ничего… Там же никого нет? Ну и нормальненько, ща спокойно доедем домой…
Доехали. Гера пошёл в магазин, принёс колбасных нарезок, банку огурцов и большую бутылку водки. Андрей хотел налить себе коньяку, но был с негодованием одёрнут: да ты что, нельзя же, неправильно это, нужно непременно водки.
С бутылкой Гера справился практически в одиночку, он метал по стопке едва ли не каждые пять минут; через полчаса, опасливо позыркав по сторонам, попросил рассказать, как всё было: вот ты вошёл, а там чего? просто лежала? вообще не сгибалась? и чего ты подумал? а чего сделал?.. Он просил повторить этот рассказ три – нет, даже четыре раза, почти одними и теми же словами, отчаянно заливая свой ужас и по-обезьяньи, двумя руками, таская в рот колбасу. Похоже было, что он совсем спятил. Андрей иногда отхлёбывал с ним за компанию, вяло раздражался, но больше недоумевал: Гера всё время спрашивал «как» и ни разу «почему». Конечно, если бы он спросил, то был бы послан к чёрту, но всё же удивительно было видеть этого обычно не особо трусливого человека в состоянии панического животного страха, лишённого даже намёка на рефлексию. А он всё пил, пил и пил; говорил, бормотал, лепетал…
Когда у Германа кончились водка и слова, и радужки его плавали уже совершенно бессмысленными прозрачно-голубыми стекляшками в розовом мареве белков, Андрей спокойненько спустил его вниз и посадил в такси.
Назавтра Гера на работу не вышел. А в среду были похороны, организованные Аликом. Собралось пятнадцать человек, включая Андрея. Все смотрели на него, как на вич-инфицированного – подозрительно, с почти не скрываемым осуждением. Похлопывали по плечу, стараясь не подходить близко – это при том, что всем, кроме трёх родственников, Алик озвучивал версию о сердечном приступе. Какими-то современными чудесами труп сделали мягким, намазали губы, щёки, так, как Натка никогда не мазалась. Пять минут, что Андрею дали в одиночестве постоять рядом с этим странным объектом, были лишены всякого смысла – он не мог ни простить, ни проститься. Потом запустили остальных – две женщины заплакали, Наткин однокурсник Сева хлюпал носом; на поминках говорили о трагической судьбе художника в этом жестоком и равнодушном мире.
На работе было полегче. Мнение об особо опасной инфекции витало и там, но тихо, по углам. Повседневные дела решались, как обычно, только Гера суетился вокруг тревожной наседкой: уступал, ограждал, всматривался внимательно, как ласковый доктор Айболит. Оказалось, что он друг – это было открытие, неожиданная компенсация за потерю – скромная, несопоставимая, но всё-таки утешительная.
Понимание настигло Андрея своим змеиным укусом раньше, чем он ожидал в приступах мимолётной рассудочности. А именно, в первый же выходной – понимание не «почему», а «как», заключавшееся в словах «тоже» и «навсегда». Целый одинокий день вёл он бешеную дуэль с подлыми «почему» – до зубовного скрежета, до победного опустошительного конца – и вдруг осознал, что Натке тоже было очень плохо – вот как ему сейчас, и что он не должен был ей мстить, потому что она не мстила ему, а делала что-то совсем другое; и что никогда он не забудет своего казённого поцелуя и тяжёлого обиженного взгляда, каким проводил её туда. Ни тепла её, ни единственного лучика из разноцветно-серых глаз – нет, ничего этого он не смел себе желать, но если бы только можно было вернуть тот день, когда она лежала вся такая спокойненькая, холодненькая, закутанная в чёрное!.. В отчаянии нашёптывал он какие-то слова любви из прежней жизни, но не любви, не этой коснувшейся его прощальным взмахом любви – в глубине своего очнувшегося сердца он жаждал лишь смирения перед её уходом и прощения.
То, что было после этого, называлось, наверное, запой. Хотя пил он не запоем, а нескладно, неровно – то весь день, то только утром, то с вечера. Всё вообще как-то перемешалось: завтраки на закате, долгие перекуры с коньяком, снулые прогулки – больше в магазин, но иногда по-настоящему, в парк или просто поглядеть, чего кругом понастроили. И мысли тоже приходили вперемешку – о том и обо всяком другом, старые, новые, совсем старые, совсем новые. Например, такие, что дом у метро вполне ничего, архитектору можно не отрывать голову и даже руки оставить, или что совершенно не хочется на работу, и лучше бы он сгорел к чёртовой матери, весь этот бизнес, да, вот именно сгорел – со складом, с офисом, и все бы разбежались, и Гера не доставал бы его больше ненужными разговорами.
Гера заваливался почти каждый вечер – типа, обсудить, посоветоваться, но на самом деле, похоже, не столько за этим. Начинал он с сурового: «Ну ты чё, опять?» – однако, если «опять» пребывало ещё в стадии прямохождения, осматривал бар, мусорное ведро, початую бутылку на столе, доставал из холодильника как будто всё ту же нескончаемую банку огурцов, тяжко вздыхал и давал отмашку: «Ладно, по маленькой». Андрей, по правде говоря, предпочёл бы квасить в одиночестве, не вырываясь из круга своих мыслей, которые были о том и не о том, но в конечном счёте о том же – о чём говорилось бы с Наткой, но не с Герой. А Гера всё приезжал и рассказывал, с кем чего и кому почём, и, честное слово, было бы спокойнее даже во всех отношениях, если бы он вовсе ничего не рассказывал, потому что всё он делал, конечно, не так, и волей-неволей приходилось встревать, пререкаться, что-то объяснять. И лишь несколько спустя явилось наконец и осознание, что Гера-то, наверное, хотел как лучше – отследить, отвлечь, загрузить другим – вот только толку в этом было немного, пока то, недодуманное и недосказанное, скреблось тоскливо внутри и металось от неразумеющего бешенства к убийственному пониманию.
На девять дней приехал Алик; сказал, что все всё поняли – в смысле, почему Андрей не был на кладбище. Но не был он там совсем не поэтому: не имелось в виду ни горестной невозможности, ни даже мстительного жеста – просто он забыл об этой формальности. А касаемо «всех» – так на этот счёт родители просветили его ещё двумя часами раньше, высказав по телефону всё, что они о нём думают по сегодняшнему случаю и в связи с Наткиной смертью вообще. Он, естественно, посоветовал им заняться выковыриванием брёвен из собственных глаз – в общем, наговорились на год вперёд.
Но Алику вся эта нежная родственность была, конечно, ни к чему, и приехал он по иному поводу. У него были соображения – штук пять или шесть, одно другого круче, начиная с того, что Натка знала про Юльку, причём ни от кого иного, как от Юльки же, и заканчивая предположением, что у неё самой мог случиться неудачный роман. За исключением этих крайностей, остальные идеи Алика не выглядели такой уж фантастикой – это было ясно и по ходу, а тем более после бутылки вискаря; но ощутимым недостатком его гипотез являлось то, что ни одну из них не представлялось возможным проверить. Хотя он настаивал на обратном и убеждал припереть к стенке Юльку, Севу и вообще всех по списку в Наткином мобильном телефоне. Для таких предложений Алику даже не требовалось пить – просто у него был запоздалый период веры в приперание к стенке. Десять лет человек степенно преподавал высшую математику, потом устроился в среднего пошиба финансово-промышленную группу, сменил синий галстук на красный, растрёпанные кудряшки на полубокс, очки на линзы – и прямо-таки с юношеской готовностью прозрел насчёт новых ценностей и принципов, воплощаемых в жизнь будто бы именно так, как показывают в дешёвых сериалах.
Пройдёт само, решил Андрей пару месяцев назад, однако же покамест не прошло, и приходилось выслушивать эти бредовые планы. Хотя вообще-то посидели они нормально – конечно, не в обычном смысле, но тут можно хоть сколько-то по-честному выдуматься, выругаться, выплакаться, то есть поговорить о том.
Ещё забегала тётка с Наткиной работы. Она тоже пыталась о чём-то поговорить, но по её разговору Андрей, к счастью, довольно быстро врубился, что для неё-то действует версия о сердечном приступе. А про сердечный приступ сказать ему было нечего, поэтому разговора не получилось. Он отдал ей картины – собственно, за ними она и явилась: они там собирались устроить Наткину памятную выставку. Он обещал прийти и действительно пошёл потом туда, но от нервозности перебрал уже с утра, по дороге прочухался как раз настолько, чтобы это понять, и внутрь не зашёл – только постоял перед входом и пообщался с какой-то дамочкой, пожелавшей купить картину.
Три раза приезжала Ася. Они практически не разговаривали, Ася вообще была молчалива с чужими, очевидно, ещё в молодые свои модельные годы уяснив, что ей лучше всего улыбаться, показывать ножки и молчать. Здесь она не улыбалась, да и приезжала, против обыкновения, не в коротенькой юбочке, а в джинсах и длинном чёрном свитере – ходила, вздыхая, по квартире, что-то мыла, разбирала, пылесосила, варила супчик, запускала стиральную машинку. Сначала было неудобно, когда она в процессе ритуального осмотра картин принялась как бы невзначай возиться по углам и разгребать дерьмо. Но она сказала: нет, всё нормально и даже понятно, и она как раз очень хочет помочь, а мешать не будет, и пусть он на неё не смотрит и делает, чего ему надо. В общем-то они и правда не мешали друг другу, и даже странно было, как это Гера умудряется постоянно с ней собачиться, ведь ей, кажется, вообще ничего не надо. Хотя в последнее время в этом семействе вроде бы и не собачились, и Гера по телефону даже называл жену «Сюша». Андрей же, когда она приезжала, просто перебирался со стаканом в кабинет за компьютер – убирать там было нечего, а вот несколько деловых писем он худо-бедно написал, потому что надо ж было тоже изобразить какую-то полезную деятельность.
Так оно было в первые два её приезда, так же началось и во третий (как раз после его возвращения «с выставки»), но под конец произошёл инцидент. Был уже десятый час, Ася сказала, что жарит курицу, сейчас дожарит и поедет домой – как вдруг раздался звонок в дверь. «Там какая-то женщина, – прошептала Ася, прильнув к глазку. – Открыть?» «Открой», – пожал плечами Андрей и тоже подошёл к двери.
Ася открыла. На пороге стояла Полина. За те три года, что Андрей её не видел, она поправилась, нарастила щёчки, но выглядела очень элегантно в сером приталенном брючном костюме и в фиолетовой шляпе с большими полями. Шляпа вообще шла ей чрезвычайно, делая скошенные к вискам брови незаметными, а глаза совершенно фиалковыми. И вот этими своими прекрасными фиалковыми глазами Полина, даже не глянув на Андрея, вперилась в Асю.
– Юля, значит, – не отрывая взгляда, произнесла она и переступила порог. – Шустра, ничего не скажешь… Ах ты, сучка!..
И тут она резко, неловко, как-то сверху вниз смазала Асю рукой по щеке, затем дёрнулась к Андрею, плюнула мелким брызгом ему на свитер, развернулась и энергично потопала прочь.
Дверь за ней закрылась от сквозняка сама собой.
– Кто это? – сдавленно спросила Ася; она не шевелилась – просто стояла и безумными глазами смотрела на дверь.
Андрей стал объяснять – про Полину, потом про Юльку, но Ася не дослушала, осторожненько обошла его, как столб под напряжением, и скрылась в ванной. Там она заперлась, включила воду и полчаса рыдала, будто бы не слыша его стуков, молений и криков, что она не должна обращать внимания на Полину, ведь она же не Юля, а Ася!..
Курица, разумеется, сгорела. Андрей вообще не вспомнил бы о ней, но вспомнила сама Ася, когда вышла наконец, вся растрёпанная, пятнисто-пунцовая, с довольно страшненькими без косметики, белёсыми ресничками под цвет волос. Однако глаза у неё были уже сухие, хоть и в красных прожилках. Они принялись вместе очищать горелки с курицы, проветривать квартиру, и Андрей чувствовал себя абсолютной скотиной. Но когда он снова начал извиняться, Ася быстро перебила его: всё нормально, она всё понимает про Полину, и плакала она на самом деле не поэтому. Что она имела в виду – Натку, Геру или что-то ещё – Андрей спрашивать не стал: захотела бы, объяснила бы сама. Но она не хотела, это было видно, и вскоре, торопливо подмазав глаза, ушла, оставив на кухне бумажку с телефоном какой-то Зои Ивановны, которая убирается очень аккуратно и берёт недорого.
На следующее утро Андрей поехал на кладбище, по пути отправив Полине эсэмэску: «Спасибо, что приехала». Никакой издёвки в его послании не подразумевалось. Он действительно был ей благодарен – и за Натку, и за себя – хотя с Асей она выступила даже круче, чем в своём обычно репертуаре, и неплохо было бы ей об этом сказать. Но Полина ничего ему не ответила – что ж, следовало признать, что тут она в своём праве. Да всё это по большому счёту уже и не имело значения: главное он понял.
Так ему думалось – и думалось вполне естественно, по-человечески, ибо чего же ещё искать человеку, как не себя, хоть бы и в обличии своей вины. И когда эта вина нашлась, как-то и незачем стало доискиваться до прочих «почему». Андрей чувствовал, что они были и обязательно найдутся, но сейчас нужно было замаливать своё, главное, и выбираться из него – долго, мучительно, продираясь сквозь толпу людей, спешащих остановочно и мимоходом со своими словами, глазами, телефонами, бумажками. Они уже вели себя так, как будто всё закончилось, и даже как будто ничего того вовсе не было – будто то его дело было с ними, будто имели они такое право – до времени осуждать, а после прощать не перед ними виноватого; простивши же, сразу лезть с собственной какой-нибудь замухрышистой претензией. Андрей не любил их с детства – не всех, конечно, но тех, кто лез и ещё говорил ему о его ужасном характере или явственно думал это, а таких было большинство: родители, учителя, а за ними и почти все одноклассники… Натка тоже говорила, но словно бы в шутку, потому и характер был для неё ужасным словно бы в шутку, а всерьёз старался быть хорошим. Она вообще была его шансом стать не ужасным, а просто смурноватым ершистым характером. И поначалу же так и складывалось, но в итоге свой шанс он упустил. Ладно, он попробует ещё раз – с Аликом, с Герой, с остальными ребятами, с кем-нибудь ещё – вот ведь совсем некстати это получалось, странно и досадно, однако другого действенного способа искупить вину перед ней не было.
* * *
– Ясно… Ну пойдём – я тоже, конечно, пойду, – ответила Дарья.
Машка вообще-то ничего не спрашивала. Просто сидела в углу, нахохлившись и косыми взглядами давая понять, что ей, конечно, тоже всё ясно: что идти на открытие выставки придётся одной, потому что у матери, конечно, другие дела, и кто ей, собственно, Наталья Сергеевна – никто, потому она и задаёт всякие дурацкие вопросы, типа, когда найдут нового преподавателя для студии, хотя кому он нужен, этот новый преподаватель – по крайней мере ей, Машке, он на фиг не нужен, потому что без Натальи Сергеевны всё это гиль никчёмная.
Машкина демонстрация была на самом деле просто нелепа, ведь Дарья и не думала отмазываться – да и кто бы думал при таких обстоятельствах! Этого могла не понимать только Машка в своей вызывающей щенячьей дурости, которая вообще как-то обострилась у неё за последние дни, хотя о смерти Натальи Сергеевны она узнала лишь сегодня. Ладно, Бог с ней, с бестолочью, решила Дарья, сегодня – Бог с ней.
– Во сколько, ты говоришь? – глянула она на дочь и принялась распаковывать сумку с продуктами.
– В три, – Машкина длиннопалая тонкая ручка вынырнула сбоку и стащила сырок. – Но точно, мам, да? А потом – ты же можешь послушать, чего там скажут, и сразу уйти, да? Тебе же не обязательно смотреть картины и охать-ахать вместе со всеми?
Дарья успела только ошалело выдохнуть – в такие моменты Машка соображала быстро: через десять секунд она, с торчащим изо рта сырком, уже натягивала в коридоре кроссовки, через двадцать выскочила за дверь, крикнув на прощанье: «У Фанеры есть лишняя чёрная водолазка, пойду возьму, а то она до завтра кому-нибудь другому отдаст».
Явились в этот раз действительно все, даже Фанерин папа-банкир, которого тут же попыталась взять в оборот проникновенно голосистая и по-советски ещё напористая директриса ДК. Но он равнодушно утёк из её оборота, вежливо поугукав-повздыхав и сообщив в ответном спиче, что спасибо, конечно, Наталье Сергеевне за всё, но теперь его дочь будет заниматься с преподавателем из Строгановки. Затем он отступил от раздосадованной директрисы к Дарье и принялся рассуждать о тяжёлых временах: у него вот тоже сослуживец попал в больницу с инфарктом, и тоже всего-то в сорок один год, и тоже летом. Про тяжёлую банкирскую долю он не говорил, она разумелась тут как бы сама собой, вдобавок этот доцент из Строгановки – «тот ещё художник, в смысле жнёт не худо» – так вот этот жнюк запросил за занятия таких денег – диких, абсолютно нездоровых денег. Но ему, отцу, денег не жалко, ему жалко Фаню: художественный доцент сначала полчаса утрясал финансовый вопрос со всеми подробностями и форс-мажорами, и только потом соизволил за три минуты пролистать её работы. «Нормально, да? И после этого он ещё заявляет, что здесь всё пока, естественно, эскизы и наброски, но, слава Богу, уже есть, с чем работать, а то он, мол, опасался худшего – и всё это с таким, знаете, высоким пафосом, как будто он не хамит, а во Христе проповедует!.. Фаня, конечно, расстроилась, но ей про него эта говорила, Наталья Сергеевна – они учились, что ли, вместе – хотя он, кстати, не знал, что она умерла, как-то даже шуганулся и притих… Да, жуткое дело, конечно. Сколько ей было? Тридцать четыре? «Отпуск» называется – а в результате скорую вызвать некому… Ужасно, просто ужасно…»
Вокруг собралась толпа кивающих, как сперва вокруг директрисы. По её чиновным любезностям они просекли, что этот родитель – крутой чувак. Хотя на самом джинсово-потёртом, толстобровом и даже не загорелом банкире вовсе не было написано, что он банкир – без костюма и водителя-сопроводителя только спокойная привычка к окружающему киванию, в сущности, и выдавала его высокое положение. С его уходом кружок распался; других родителей Дарья не знала. Уже хотелось домой, но Машка куда-то запропала, и Дарья пошла осматривать выставку по второму разу.
Скрипела входная дверь, вестибюль не пустел. Кто-то уходил, кто-то, наоборот, приходил – с опозданием, задвинув торжественную часть – тоже, между прочим, неглупо: директриса сыпала банальностями, женщина-худрук после неё порывалась сказать не по протоколу, однако не сумела совладать с полётом мысли, назвала Наталью Сергеевну «солнечной», а её картины «лунными». И почему, собственно, лунными, когда только пара из них была в холодных тонах?..
Наконец притопала Машка, вся в каком-то расфокусе, дёрганная, неуклюжая – притопала вместе с Фанерой, и они сразу разошлись в разные стороны: Фанера к компании пацанов у окна, Машка к гардеробу. Её красная куртка висела второй в ряду, но она её как бы искала, несколько раз быстро скашивала глаза на окно, однако от Дарьиного предложения задержаться ещё, если нужно, отказалась. Поссорилась с Фанерой или кто-то из этих?.. Красавчик, дылда и хамло – ну и выбор, прости Господи... Между тем Фанера, как будто начисто забыв про Машку, для начала повиляла перед парнями своей крепкой задницей в кожаных штанах, затем живописно уселась с ногами на подоконник, так что вся команда сгрудилась вокруг неё, являя залу одни спины. Тут уж нашлась и куртка – едва накинув её, Машка решительно проследовала на выход; на крыльце зависла снова, стала одеваться, копаться в застёжках…
Погоды не было – ни солнца, ни ветра, ни дождя, только ровное серое небо и первый осенний, ещё травянисто-зелёный холодок. Народу тоже не было. То есть он вроде бы был, но ощущение говорило Дарье, что эти парно и поодиночке шныряющие мимо люди вовсе не народ, а какие-то отщепенцы от народа. Которые почему-то не на даче, и не в магазине, и не дома, а шлёндрают в своих чёрных куртках средь серо-зависшего выходного дня по улице, которая и к метро-то не ведёт. Когда они валят утром плотной толпой на станцию, тогда они народ, и именно потому, что их много одинаковых, а когда их мало одинаковых, то о народе сразу думается лучше: что он тоже не одобряет этого доработного бездумно-вяловатого нахрапа, и никуда-то он не прёт и не валит, а сейчас тоже культурно отдыхает. И эта убогая униформа из чёрной куртки и грязно-синих джинсов – совсем не его народная униформа, а вот мужик, например, в бледно-салатовом плаще – это уже другое дело…
– Ой, мам, – дёрнув её за рукав, прошептала Машка, – это, кажется, её муж…
– Чёй? – Дарья тактично опустила голову и занялась тугой пуговицей нового пальто.
– Ну Натальи Сергеевны…
Дарья вскинула глаза. Не то чтобы она как-то представляла этого человека, но определённо он должен был выглядеть иначе. Он – Дарья не могла бы этого объяснить, но несмотря на импозантный плащ и дорогие ботинки – вот от был совершенно «народ», а Наталья Сергеевна совершенно нет. Как же они могли быть вместе?..
– Так «кажется» или «муж»? – тихо спросила Дарья.
– Ну да, это, кажется, он… точно он…
Машка, поднявшись на ступеньку назад, совсем заползла ей за спину. Мужик стоял метрах в пяти внизу, почти прямо по курсу, и тоже мрачновато пялился на них. Конечно, можно было обойти его и скоренько дать дёру, но получалось неприлично: они смотрели друг на друга уже слишком долго.
– Пойдём подойдём, – прошипела сквозь зубы Дарья и двинулась вниз по лестнице; Машка, вцепившись ей в локоть, тащилась поплавком позади.
– А почему Вы не заходите? – обратилась к нему Дарья и тут же приспустила натянутую было трепетно-сочувственную мину.
Гражданин был пьян – не в стельку, но несло от него капитально. Этим же объяснялось, по-видимому, и «народное» выражение его и без того простецкого малиновощёкого лица с малиновой же приплюснутой картофелиной на кончике носа. Впрочем, простецкость эта была сама по себе довольно сглаженная и пропорциональная, ни одна из черт не выдавалась тут неприятным чересчуром, и отталкивало именно выражение: верёвкой с висячими концами поджатые губы и глаза – налитые, бессмысленные – лишь чёрные сердцевинки зрачков буравили всё вокруг с какой-то животной злобой. И вот это нажратое одичалое животное сейчас ломанётся туда, к картинам, к людям…
– Вообще-то там всё уже закончилось, – оперативно отыграла назад Дарья, – давайте мы Вас лучше домой проводим.
Мужик неопределённо повёл темноволосой взъерошенной башкой, пожал плечами – надо полагать, согласился. Машка поняла предложение буквально и, отцепившись, встала с другой стороны от ведомого. Развернулись; двинулись. Ходу по Дарьиным прикидкам было минут десять-пятнадцать. Первые три она придумывала речь, затем стала её произносить: про студию, про «лунные» картины, про то, что все очень…
«Объект» шёл без проблем, только слегка расхлябанно и пованивая; слушал молча, иногда супя брови.
– Не знаю, зачем она это сделала. Даже записки не оставила, – неожиданно с раздражением сказал он во время паузы.
Смысл этой реплики сразу до Дарьи не дошёл, сперва она просто потеряла собственную мысль; затем глаза её выкатились, а живот впечатался наверх под рёбра.
Вдовец шлёпал как ни в чём ни бывало, то есть в прежней своей пьяной хмури. За ним торчала Машкина выдвинутая вперёд голова с обалдело хлопающими ресницами: значит, она тоже поняла – вот чёрт! – но, слава Богу, хоть челюсть не отвесила…
Мысли скакали, разбегались, сшибались бодливо и не верили сами себе. Лишь одна из более или менее твёрдо стояла в правоверном углу: нужно что-то ответить этому наклюкавшемуся идиоту, пока он не дочухал, что не должен был произносить своих чудовищных слов. Дарья ткнулась в мысль об ответе раз, другой, третий, сообразила наконец, что ответить невозможно – да и не нужно, а нужно просто что-то сказать, что-то такое, чтобы оно было как бы и о том и не том, – и тут вспомнила про картину, которую хотела купить. На выставке она распрощалась с этой идеей и с самой картиной – а почему, собственно? – нет, она её купит и даже не станет торговаться, пусть наследник назначит цену.
– Мне деньги не нужны, – хамовато брякнул вдовец. – Берите, за сколько хотите.
«Кто бы сомневался, что ты прибабловый козёл», – мрачно покосилась на него Дарья, но вслух повторила лишь, что цену должен назвать он. Он пофигистично предложил штуку, Дарья возмутилась – картина стоила уж как-нибудь подороже китайских джинсов; сошлись на шести. За торгами дошли как раз до подъезда, мужик порылся по карманам, протянул свою визитку: генеральный директор – опять же кто бы сомневался. И сколько, интересно, человек под ним? Тридцать? Сорок? М-да, судя по карточке, не больше.
– Не знаю, когда закончится эта их выставка, – угрюмо выговорил «генеральный директор», прихватив для равновесия дверную ручку. – Наверное, недели через две – тогда звоните.
Он стоял набыченный, растрёпанный, мутноглазый – злой, противный и несчастный – сбоку это было как-то не заметно, а ведь он был очень несчастный...
Дарья уверила его, что обязательно позвонит. Мужик только угукнул и, не попрощавшись, ушкрябал в подъезд.
Теперь предстояло самое трудное: объясняться с Машкой. Непонятно было даже, как подступиться к этому объяснению, что есть такое, чего делать вообще-то ни в коем случае нельзя, но, однако же, некоторым людям вроде как можно – ну то есть не то чтобы можно, но нельзя их за это осуждать и вообще судить нельзя. Объяснение представлялось Дарье принципиально важным, а она всё никак не могла его начать, между тем они уже довольно долго топали молча, и страшно было подумать, что творится сейчас в Машкиной ошарашенной башке. Однако в какой-то момент Дарья всё-таки подумала об этом – и тут обнаружила, что ничего страшного-то на самом деле нет. Потому что какая она ни будь ошарашенная, но это Машкина башка – той самой Машки, которая ещё несколько лет назад боялась иногда засыпать по вечерам, потому что боялась умереть, и которая просто не сумеет, не посмеет думать о своей Наталье Сергеевне плохо. То есть объясняться-то, может, и предстояло, но совсем о другом…
Дарья искоса глянула на дочь. Ну так и есть: Машкина рожица являла собой совершеннейший стоп-кадр из немудрёного сериала – заинтересованно вскинутые бровки, широко распахнутые блестящие глазищи, приоткрытый ротик с жёстко изогнутыми губками – кажется, она даже тихонько поцокивала языком.
– Маша, – Дарья резко остановилась и дёрнула дочь к себе, – сейчас же обещай мне, вот просто клянись пальцем на левой ноге, что никому, ни под каким видом ты не скажешь о том, что сегодня услышала.
Машка вытаращилась на неё изумлённо, потом склонила голову набок и прищурилась.
– Почему это? – недовольно вопросила она. – Тебе-то вообще какая разница?
– Мне такая разница, что ты моя дочь, и я не хочу, чтобы ты вела себя, как дерьмо. Ты ничего об этом не знаешь, и твои подружки-приятели ничего об этом не знают, а из ваших пустопорожних базаров вырастет в итоге глупая гнусная сплетня. И мало кто сможет тут что-то понять, зато имя Натальи Сергеевны будут трепать все, кому ни лень. Это во-первых. Во-вторых: фактически человек поделился с тобой своим горем – взрослый человек, оказал тебе доверие, и худшее, что ты можешь сейчас сделать, это просрать его доверие, разменять его на всё тот же пустопорожний трёп, который приведёт, я уже сказала, к чему. Понимаешь?
– Понимаю, – деловито кивнула Машка. – Хорошо: я обещаю, что никому из тех, кто знал Наталью Сергеевну, я не скажу.
– Нет, Маша, – мотнула головой Дарья, – ты не должна говорить вообще никому. Если ты скажешь хотя бы одному, пусть даже постороннему и хорошему человеку, ты не можешь поручиться за него в таком деле. Вот он ляпнет что-нибудь случайно – и всё. Мир, как говорится, тесен, а твой и подавно, и через пятые-десятые руки это всё равно дойдёт до тех, кто знал, причём дойдёт уже по принципу испорченного телефона. Так что говорить нельзя никому, ясно?
Машка насупленно молчала – эдакая же упрямая зараза! Ладно, можно сделать небольшое послабление…
– Вот поедешь к бабушке на каникулы – там и рассказывай, хотя лучше тоже не называя имён. Но здесь вообще никому ни гу-гу, поняла?.. Ну? – Дарья повелительно тряхнула дочь за плечо.
– Да поняла, поняла, – отстраняясь, досадливо пробурчала Машка.
– Обещаешь?
– Ладно, обещаю.
– Вот и умница. Ну пойдём…
Вечерело на глазах – рано, промозгло, пасмурно; затуманились розовым уличные фонари, накалялись, желтели вразнобой. Люди вокруг инстинктивно прибавляли ходу, стремясь успеть куда-то до темноты. Дарья, наоборот, замедлила шаг, ей рысить было незачем – так говорило чувство выполненного долга и властно густеющие сумерки, которые она обыкновенно пропускала с такой же безотчётной поспешностью на бегу с работы домой. Но сегодня нет, сегодня они ей даже нравились – да, потому что все разбегались перед ней, торопливые, суетливые, а она могла идти спокойно и не торопясь.
Машка шмыгала рядом, поначалу сердито пофыркивая; затем притихла, подползла, аккуратно просунула лапку под Дарьину руку.
– Кстати, знаешь, мам, у них же не было детей, – сообщила она. – И родители у неё недавно умерли, она сама говорила.
– А-а… да, возможно, и это тоже, – кивнула Дарья. – Чёрт его знает, всякое бывает: может, действительно стряслось чего-то – ну и сошлось всё до кучи, переклинило, а тут ещё и рядом никого. Этот её лазал где-то по заграницам по своим делам…
– А прикинь, если бы он двинул на выставку, да? Все бы к нему «ах-ах, мусь-пусь», а он бы им шандарахнул – вот чума была бы!.. То есть мы по ходу молодцы, что увели его оттуда.
– Мы пахали, я и трактор, – саркастично откликнулась Дарья.
– Ну так! – хихикнула Машка. – А ты кроме шуток будешь ему звонить насчёт картины?
– Конечно, буду.
– А когда?
– Не знаю… может, через месяц – раньше, по-моему, не стоит.
Больше Машка об этом не вспоминала, её одолевали свои заботы. Точнее сказать, одна главнейшая забота – роман с «Хамлом» – из которой естественным образом проистекали все остальные: скандал с классной из-за двух нахально прогулянных прямо в школьном дворе уроков, напряг с недолюбливавшей «Хамла» Фанерой, предпринятое, очевидно, ей в пику возвращение в изостудию – в общем, важнецких гоношистых дел у Машки развелось в изобилии.
Для вечерних посиделок влюблённая парочка облюбовала скамейку напротив подъезда. Однако слава «Хамла» (которого, кстати, и звали Славой) простиралась, по-видимому, далеко: желающих послушать его не столько остро, сколько быстроязыкий глум находилось довольно, даже если никто из своих дворовых на улице не отирался. И он усердно оправдывал ожидания публики, весь его запал уходил на это задиристое петушенье – перед всеми вообще и перед Машкой в частности и в особенности. Ни на какое более взрослое, конкретное намерение в отношении неё его не хватало. То есть «Хамло» был, по крайней мере, безопасен, и это практическое соображение заставило Дарью сменить раздражённое бурчание по поводу выбора дочери на ироничную милость.
Машка светилась, порхала, ершилась, рыдала, вновь порхала – короче, всё как положено. Она вроде бы даже стала нежнее и внимательнее, но как-то летуче, поверхностно, забывчиво: чуть не пропустила день рождения отца, про Наталью Сергеевну говорила только сравнительно с новым преподавателем студии. Между тем прошли и условленные две недели, и намеченный месяц, а Дарья всё тянула с обещанным звонком. И не оттого что мероприятие виделось ей заранее брезгливым и неприятным – в конце концов, месячного-то запоя должно было хватить, кажется, всякому генеральному директору. И выставка уже закончилась, и деньги были давно готовы – и тем не менее думалось, что надо бы потянуть немножко ещё, исключительно для надёжности. Надёжность же представлялась Дарье таким состоянием объекта, когда она сможет исполнить свой последний долг и сказать ему то, что не договорила в прошлый раз, и он выслушает её – ну хотя бы прилично, без всяких эдаких аффективных заявлений. И думалось Дарье, что для достижения такой надёжности месяца-то ведь могло и не хватить. Поэтому она тянула, оттягивала, откладывала и позвонила только через два, договорившись на следующий день прийти за картиной.
Это было начало ноября, как раз между двумя праздниками, первый из которых ещё не отмечают, второй уже не отмечают – смутное, невнятное, ненастное время, когда темнеет уже с обеда и уже ясно, что льдистый грязохлюп под ногами теперь надолго и новой шубы опять не будет, потому что они опять подорожали. А тут ещё эта картина и генеральный директор между праздниками – да, назначив встречу на субботу, Дарья, только положив трубку, спохватилась, что на выходных-то ему ведь могло прийти в голову отметить и оба…
Генеральный директор оказался трезв, не так чтобы мрачен и… похож на актёра Бочкина. Сходство было, конечно, не полное, но всё равно неожиданное – Дарья запомнила Андрея другим. Пока она размышляла о пользе трезвости, коротких стрижек и растирала щёки, он пошёл куда-то вглубь квартиры за картиной.
– А что, нашли они там кого-нибудь? Ходит Ваша девочка на занятия? – спросил он, вернувшись с большим белым пакетом, и стал его осторожно стягивать.
– Да, ходит… Но Вы не волнуйтесь, ни я, ни она никому ничего не говорили, так что всё нормально, – успокоила его Дарья.
– Что нормально? Чего не говорили? – удивлённо вскинулся Андрей.
– Ну того, что Вы тогда сказали…
– А что я сказал?
– Ну что не знаете, зачем она это сделала и даже записки не оставила…
На первом вопросе Дарья решила, что он просто не сообразил, на втором – что он нарочно дуркует, но теперь поняла, что он забыл – действительно забыл! И кой чёрт дёрнул её за язык…
– Вот прямо так и сказал?.. Ну что ж, тогда это была правда, – опустив голову, выдавил Андрей и снова занялся пакетом. – Впрочем, спасибо, что вы никому не говорили, мне бы этого, конечно, не хотелось. На самом деле и тогда не хотелось, просто… бред какой-то!..
– Вы не должны ничего объяснять, – тоже уткнувшись глазами в пол, пробормотала Дарья.
Пакет сидел на картине плотно. Он скрёбся, цеплялся, шуршал; наконец плюхнулся на палас.
– Ну вот, – сказал Андрей, повернув картину к Дарье. – Она?
– Да. Только теперь её надо как-то назад, а то там, знаете, снег…
Вместе они упаковали картину. Дарья расплатилась, взяла пакет.
– Хотите что-нибудь выпить на дорожку? – предложил Андрей.
– Да, – честно выдохнула Дарья и, естественно, в тот же миг пожалела об этом: зачем, когда нужно валить отсюда поскорее!.. Ну ладно, ничего, по одной – и домой…
Пили коньяк – разный, как бы в порядке дегустации, без тостов, для начала под обычные разговоры кто-чего-где. После двух кругов дегустации – то есть двух Дарьиных кругов, Андрей-то провёл, наверное, только полтора, но это были, как говорится, его проблемы, а Дарья произнесла-таки заготовленную речь о Натальиных картинах. Андрей пару раз диковато фыркнул, когда она назвала её «Натальей Сергеевной», и Дарья перешла на просто «Наталью». За разговором о картинах они с Андреем тоже как-то незаметно перешли на «ты». А потом, когда Дарье уже перестало казаться, что она дегустирует чаще, он рассказал свою историю: о Наталье, о Юльке, о том, что он виноват и теперь всё понимает. Всё это действительно было очень понятно, и, конечно, он был прав. Но в то же время и не прав, и это даже поражало – насколько он, оказывается, ничего не понимал. Правда, Дарья и сама до этого вечера не понимала и только сейчас, именно благодаря его рассказу что-то такое вспомнила, что-то совсем другое, чего как раз не было в его истории.
– Нет-нет, – замотала она головой. – То есть да: всё это было зря, и бестолково, и хреново, и, само собой, не прошло просто так. Но неужели ты думаешь, что именно из-за этого… Нет. То есть с обычной женщиной так могло быть, но с Натальей всё было, как бы это сказать… более завёрнуто. Она вообще была другая… Она была красивая, понимаешь? Нет, даже не просто красивая: она была круче, понимаешь? Ну то есть супер, слишком такая красивая – как говорится, не для этой жизни!..
Весь этот прочувствованный экспромт сопровождался соответствующим старательным голововерчением и глазовращанием. Только закончив говорить, Дарья посмотрела на Андрея по-человечески прямо – и тотчас, вздрогнув, уткнулась в спасительный бокал. Боже мой… Да, даже трёхчасовая дегустация могла тут лишь на несколько секунд отсрочить прозрение: в чём в чём, а в жутковатом недоумении, с которым он на неё пялился, Андрей был совершенно прав. Потому что даже вздумай вдруг кто созвать по такому случаю конференцию из самых выдающихся представителей гламурного болота, начинающих день со взгляда на лейбл собственных штанов и заканчивающих за просмотром MTV с освежающей маской на лице, – так вот и вся эта конференция не измыслила бы способа выразить прекрасную и умную мысль более глупо и пошло.
Молчание длилось минуты четыре – горячее, краснощёкое, сперва совсем тихое, затем побулькивающее, поёрзывающее, пожёвывающее, наконец покашливающее; потом Андрей заговорил о другом, тем самым дав Дарье шанс реабилитироваться.
И она очень постаралась взять себя в руки. Точнее говоря, в натуральные клещи, не способные, конечно, унять подгулявший язык, однако с подозрением ухватывающие всякую приходившую мысль на предмет проверки её благонадёжности, отчего испуганная мысль тут же обрастала для перестраховки неким противоположно направленным вступлением. Всякое категорическое утверждение выворачивалось теперь у Дарьи толерантным рассуждением, как бы предшествующим утверждению, то есть действительно предшествующим, но почему-то уже другому, являвшемуся бессмысленно и вдруг, лишь по какой-то цепочке слов; готовые слететь с языка вопросы автоматически трансформировались в десятиминутные прологи «А вот у нас» – вполне себе складные и не оставлявшие никаких вопросов; а желание рассказать, как оно, собственно, «у нас», наоборот, непременно предварялось наводящим вопросом, который, разумеется, уводил Андрея куда-нибудь не туда.
Под конец Дарья как-то вовсе утомлённо заплутала в своих мимоговорениях и ухитрениях и на следующий день уже не могла восстановить в памяти, до чего же они в итоге договорились. Но и припомненного оказалось довольно для однозначного вывода: всё это было вообще ужасно – натрепать столько глупостей, чуть не заснуть в туалете и в довершение ещё растянуться коровой на льду по полной программе. На весь этот массив ужаса приходилось только два утешительных момента. Во-первых, картина была цела, потому что донёс её Андрей, и он сумел не грохнуть пакет, даже поскользнувшись на горке, в то время как сама Дарья уронила и меховой обруч с головы, и сумку с плеча, и наверняка расквасила бы картину. Во-вторых, она всё-таки не сказала ему, что он похож на актёра Бочкина – несколько раз втемяшливый Бочкин прямо-таки пёр с языка, однако какими-то случайными переключениями мысли ей удалось избежать этого слоновьего реверанса. Но в остальном всё было, конечно, совершенно ужасно, и слава Богу, что их нелепое знакомство закончено, и никогда они больше не встретятся – «и хватит, хватит об этом думать, потому что всё равно никогда – и слава Богу», – успокаивала себя Дарья и к окончанию праздников как будто в самом деле успокоилась.
В районе было два магазина для приличной публики – больших, удобных универсама без приставки «эконом», без крикливых тёток на кассах и почти без тех, столь же крикливых посетителей, которые берут обычно три таких пива, два других пива, сушёных кальмаров и «Орбит». Магазины принадлежали разным торговым сетям, но ассортимент предлагали практически одинаковый и, следуя коллективному идиотизму производителей, даже под собственными марками выпускали одно и то же. Поэтому вслед за соседкой по подъезду, принципиальной пожилой дамой, Дарья также стала называть эти супермаркеты просто «ближним» и «дальним». В дальнем-то – причём как от неё, так и от Андрея – магазине они и встретились две недели спустя.
Дарья заметила его первая. Зелёная куртка, клетчатая бейсболка – ничего этого она раньше не видела, но нос и щёку узнала сразу. Какого-либо внятного побуждения – подойти, спрятаться, уйти совсем – у неё не возникло, она просто вцепилась в тележку, пригнулась, вытянула шею и замерла в этой позе кролика в засаде. Андрей стоял, понятно, в колбасный отдел – в тот раз у него не нашлось на закуску ничего кроме буженины, двух сосисок и коробки конфет. И по логике вещей сейчас, после колбасы, он должен был двинуться куда-то туда, вперёд, к хлебу, конфетам, алкоголю, на крайняк в молочный, не оборачиваясь. Однако он сосредоточенно повернул назад и через три метра практически столкнулся тележками с Дарьей.
– Даша! Как хорошо, а то я уж собрался тебя разыскивать…
Он улыбался – немного радостно, немного устало. И при этом собирался её разыскивать.
– Я тут надумал переделать сайт. Вы же этим занимаетесь?
Да, конечно, они этим занимались. Но Андрей был, что называется, не их клиентом, работа с их рекламным агентством была бы для него и накладна, и бессмысленна. А для переделки сайта ему вообще следовало обратиться в профессиональную веб-студию, там бы его окучили в лучшем виде. Сказать ему?..
Дарья ничего не сказала, то есть сказала, что да-да, занимаемся, да-да, всё сделаем, да-да, надо обсудить; договорились встретиться на кассе.
Потом они сидели в его машине, обсуждали сайт; подъехали к Дарьиному дому – ещё час посидели в машине, обсуждая сайт. В машине было тепло, Андрей снял бейсболку – странно, но она ему не шла, вообще она была стильная, но ему не шла. А вот машина шла – ведь не всем идут их машины, но ему его чёрненький, заносливый на поворотах, чуть подрязгивающий «Опель» шёл. Сайт, да… Удивительно, но Андрей ни разу не спросил про цену – впрочем, Дарья уже всё для себя решила.
Игорю было по барабану, как делать сайт – по себестоимости, по тебестоимости – но ему нужна была отмашка сверху. Дарья отправилась к Борису. Тот начал мяться, увиливать – то есть так показалось Дарье, хотя Борис вовсе и не думал никуда увиливать. К убыткам, которыми оборачивались подобные проекты по себестоимости «для своих», он относился, как к естественному явлению природы, и рассуждал так, что не настолько велики эти убытки, чтобы из-за них отказывать сколько-нибудь ценным сотрудникам. Просто обычно с такими просьбами обращались или совсем молодые или для родственников – у Дарьи же был какой-то нетипичный случай, и Борис залюбопытствовал. «А этот твой знакомый – нынешнему его горе-сайту полгода, то есть это у него новый бизнес? Не знаешь?.. А сколько он в принципе готов заплатить? Тоже не знаешь? Вообще не было такого разговора?.. Ах, у него умерла жена… Это была твоя подруга? Нет? Просто преподавательница дочери?.. Ах, любимая…»
Борис в недоумении замолк: никакой связи между этими фактами и сайтом по себестоимости не прорисовывалось. Дарья, по-видимому, тоже это чувствовала.
– Понимаешь, – сплетя пальцы, натужно начала она, – на него всё это так свалилось… Ну даже если представить, что не самые идеальные отношения с женой, но всё равно… И вот он занимается теперь только этим своим бизнесом, и ему нужен сайт. Ну да, да, я понимаю, что это не наш клиент, и никакой рекламы он никогда не закажет. Но неужели мы не можем… в конце концов вычти из моей зарплаты! Просто, понимаешь… человеку сейчас очень плохо! И вообще… – тут она вдруг резко выпрямилась, сделала какое-то странное горловое «у» и заплакала. Неожиданно как будто даже для себя, не размыкая сведённых рук, не вытирая растёкшихся по накрашенным ресницам слёз, а только часто моргая и нервно вскидывая голову.
Борис не боялся женских слёз, они трогали его лишь тогда, когда он сам этого хотел. «Ну, если вообще – тогда конечно», – заключил он про себя не столько растроганно, сколько изумлённо. Если вообще – то это круто. И не потому что этот её инженер со своим каким-никаким бизнесом будет покруче Копылова, да и Ильяса, пожалуй, тоже. Нет, что-то такое можно было предположить об этой Дарье, но чтобы навесить на себя столько проблем! Свежий вдовец, и как она, интересно, с дочерью собирается объясняться по поводу любимой учительницы? Впрочем, её дело…
Дарью Борис, конечно, успокоил, сказал, что, конечно, можно считать по себестоимости, и что ни о каком вычете из зарплаты, конечно, не может быть и речи, и что совсем незачем ей плакать, и что всё будет хорошо. После её ухода он ещё минут десять что-то намурлыкивал, потягивался, улыбался и думал, что это действительно хорошо, когда подчинённые тебе доверяют и могут вот так запросто – ну или почти запросто – высказаться о самом-самом… Кстати, может, тот Дарьин таинственный поклонник, который прислал ей цветы и которого все они тщетно пытались вычислить по прикольной визитке, и есть этот нынешний вдовец?.. Хотя нет, не сходится, даже просто по времени не сходится: с этим она познакомилась только в сентябре, а в августе, значит, был кто-то другой – эдакий застенчивый придумщик с романтическими замашками. И, кажется, так он никогда и не проявился – видно, сам же передумал, понял, что кишка у него тонка для дальнейших романтических замашек.
Василий рассказал тогда Борису, что Дарья, Алёна и Ирина устроили в обед нечто вроде закрытого мозгового штурма на тему, кто бы мог быть тот загадочный герой. Причём закрыться-то они закрылись, но штурмовали так рьяно, что через стенку их можно было слушать безо всяких затруднений. Кандидатуры назывались самые разные, в том числе и самого Бориса, но наиболее интенсивную дискуссию вызвали четыре: Игоря, Димули, Фёдора и директора по маркетингу одного из крупных клиентов по фамилии Степанов. Василий сказал, что, если бы спросили его мнение, первых двух он бы вычеркнул: у Игоря не хватило бы мозгов на цветы, у Димули – на визитку. Но тогда Фёдора тоже нужно вычёркивать, сказал Борис – у него не хватило бы мозгов ни на то, ни на другое, да и Степанова нужно вычёркивать, потому что по визитке ясно, что человек либо близко знаком с Дарьей, либо здесь работает, а просто клиенту неоткуда знать наших внутренних фишечек.
– Насчёт Степанова соглашусь, а вот насчёт Фёдора нет, – хитро покачал указательным пальцем Василий. – Когда кажется, что ни на то, ни на другое, то это как раз не нужно вычёркивать. Водила-водилой, и по жизни вроде такой простачок, а если копнуть поглубже-то, свой интеллектуальный заворот в извилинах у него имеется.
Борис лишь снисходительно пожал плечами в ответ. Однако справедливости ради надо сказать, что предположение Василия было всё же повразумительнее некоторых других. Например, таких, что в роли рыцаря-инкогнито выступил сам сорокалетний отец троих детей Василий, или что цветы Дарье прислала Вика из желания поглумиться втихаря, когда Дашка с Алёной начнут здесь суетиться и глазками стрелять. Да, под вечер кое-кто договорился уже и до эдаких шедевров, и Бог знает, до чего народ дотумкался бы ещё, но тут случился натуральный форс-мажор: в половине седьмого прорвало трубу в туалете, и за возникшим потопом всякие абстрактные идеи отошли на десятый план, так что назавтра о них уже как будто никто не вспоминал.
* * *
За два дня до потопа и, соответственно, до возникновения этих идей Фёдор сидел на скамейке перед офисом, напрягая, кажется, тот самый заворот в своих извилинах, который заприметил Василий. Впрочем, не исключено, что Василий имел в виду нечто другое, потому что это был, по существу, и не заворот, а довольно-таки незначительный загиб, и напрягал его Фёдор именно с тем, чтобы он распрямился совсем и перестал его доставать. Никакой научной методики борьбы с таким доставаловом у Фёдора не было, но инстинктивно он всё делал правильно: пытался играть на мобильнике, читать бесплатную газету, вытряс коврики, позвонил девушке Оле, которой не звонил два месяца, сходил к метро за сигаретами, хотя сигареты у него были, трижды поднимался в офис, хотя в этом тоже не было нужды – ему ещё с утра сказали ждать до пяти, а Миха ушёл в отпуск, так что побалакать там было не с кем.
В общем, всё, что возможно было сделать, он сделал – и совершенно без толку: словно из старых часов с кукушкой, тихо сипящей и на половину и на четверть, выплёвывалась ему раз за разом одна и та же фраза из семи слов. Проезжал ли мимо караван «Газелей», шептала ли торопливо девушка Оля, чтобы он перезвонил позже, отсчитывал ли продавец сдачу за сигареты, сообщение просто вызвякивало – скромно, с монотонной добросовестностью – и смолкало, ничего как будто не подразумевая и не требуя думать себя дальше. Да оно не только дальше, но и назад-то не думалось, туда, откуда, собственно, взялось.
Вчера вечером они с Галли смотрели кино. Галли сказал, что оно, типа, интеллектуальное, культовое и продвинутое, но так он сказал до фильма, а после признался, что сам не фанат эдаких закосов под чёрно-белую старину. Впрочем, его «прицепила» основная мысль. Для Фёдора же она едва ли не самого начала потонула в каких-то бессвязных, одуряюще спокойных деталях, так что до конца он досидел больше за компанию к пиву, после чего непонятный фильм сам собой скоренько вытерся из головы, будто его и не бывало. Но там была эта фраза, вчера вроде бы сгинувшая вместе со всем остальным, однако сегодня взявшаяся прямо с завтрака аккуратно выдалбливать ему мозги. «И всё это время мы стригли волосы»,* – так говорил Фёдору его интеллектуальный кошмар и больше не говорил ничего, наверное потому что это был действительно очень терпеливый, интеллигентный кошмар, вовсе не жаждавший немедленно Фёдоровой крови.
В сущности, Фёдор в своих потугах придерживался столь же деликатной тактики – посильно не вступая в разборки с культовым наваждением, как бы невзначай изживать его подручными средствами. Но к трём часам собственные Фёдоровы, и так-то мало помогавшие средства уже решительно иссякли, поэтому, завидев в полчетвёртого выходящего из дверей Александра, он с готовностью покинул свою маетную тенистую скамейку и устремился в самое пекло, знакомцу навстречу.
Александр тоже рад был возможности пообщаться, потому что в офисе ни с кем у него пообщаться не получилось. Приехал-то он, конечно, не за общением, а за бухгалтерской справкой, однако имел в виду пару разговоров, один из которых не состоялся за отсутствием нужного человека, а второй не сложился, ибо Игорь, по телефону говоривший абсолютно нормально и спрашивавший у бывшего шефа советов, здесь вдруг взял тон нервического начальничка и всячески оттирал от него ребят. Александр вообще-то наблюдал за его суетнёй с юмором, но рассказать парням о своей замечательной новой работе у него не вышло, а о чём ещё, спрашивается, и говорить на старой. Фёдору, понятно, слабо было оценить рассказ такого профессионального рода, но ведь можно было где-то убавить, а где-то и добавить глянцевой крути ради его простоты. И они благополучно уселись всё на ту же скамеечку, и Александр промежду всякими прочими разговорами узнал и кое-что для себя интересненькое. К примеру, про Антонову западлянку, которую здешнее руководство, безусловно, заслужило по всем статьям, и в частности по той, что само же давало дорогу эдаким придуркам, но где уж было Фёдору с его холопским психотипом разуметь вышнюю логику справедливости – нет, по этому пункту и спорить-то не стоило. А ещё выяснилось, что Дарья вот тоже помаленьку надумывает обзавестись автомобилем, и вообще она здесь, а ни в каком не в отъезде.
Сам Александр приехал пешком. Кондиционер в машине не работал у него уж года два, и по такой погоде он всегда ездил на метро, сперва даже как-то гордясь своей практичной демократичностью, а после просто по привычке, уже довольно безрадостной, но продолжая, однако же, принципиально считать починку кондюка блажью. Фёдор был с ним столь же принципиально не согласен, и они таки заспорили об этих принципиальностях обычным вальяжным по жаре спором, причём уже после пяти – и таким макаром зависли до самого час пика. В итоге Фёдор, поухав, всё же погрузился в свою бескондючную раскалённую «восьмёрку» и рванул до ближайшей пробки за углом, а Александр решил переждать и зашёл в книжный возле метро.
Когда он вышел оттуда через час, стояла всё та же парилка, да и народ, кажется, ничуть не рассеялся, но среди одышливого людского потока возникла вдруг знакомая пушистая чёлка. Непривычно загорелая Дарья в чём-то обтягивающем красно-белом выцокивала в ногу с толпой. Она процокала буквально в трёх шагах от Александра, но он не успел сориентироваться: она уже миновала его, влилась в густую предметрошную толчею и стала общей замедленной перевалочкой спускаться вниз. Александр двинулся за ней.
Что же он хотел ей сказать? Да ничего особенного – просто что-нибудь тёплое, дружеское, чтобы простить её и себя и закончить их историю по-хорошему. Из своего далёка он уже ясно видел, что история-то была попросту глупая, и подчас томился тем, что эта недостойная его глупость продолжала вяло тащиться за ним. И вот сегодня лёгкое ненавязчивое примирение почуялось ему верным способом обрубить этот ненужный хвост, и как бы случайная встреча с Дарьей на улице – или теперь уже в метро – была тут, пожалуй что, и предпочтительнее разговора в офисе.
Итак, он втиснулся следом за ней на станцию, потёрся в плотно-потном потоке, поработал торсом, сократил расстояние между ними до пяти метров – и всё-таки не поспел влезть с ней в вагон и вписался только в соседний. Можно было перескочить на следующей, однако Александр этого не сделал, решив поймать Дарью на переходе. Он примерно представлял, как она поедет домой, и к тому же прекрасно видел её. Она пристроилась в торце вагона, прямо у дверцы – их разделяло лишь два стекла и пара человек. Но она стояла к нему спиной и потому не могла его заметить.
Возможно, именно это обстоятельство и стало той провокацией, на которую безотчётно повёлся Александр. А произошло, собственно, вот что: в некий момент за поглядыванием на Дарьину красно-белую спину в нём включился инстинкт охотника – и на переходе он уже не стремился догнать Дарью, а просто шёл, стараясь не упускать её из виду. На запруженном входе на эскалатор он мог бы дотянуться до неё, если б захотел, и думал ещё в плутоватом довольстве, что это просто клёво – отследить её так до самого «Перова», а там-то он подойдёт к ней. И они так же доехали туда в соседних вагонах, однако по приезде уже и сам охотник в нём переменился. Тому было даже и логическое объяснение, потому что как это можно вдруг случайно очутиться в Перово безо всяких объяснений – словом, этот охотник следил уже не для того, чтобы ловить, а желал только сам остаться не пойманным.
При этом Александр вовсе не сбрендил под магнетическим воздействием Дарьиной спины и понимал, что занимается, в сущности, полной чепуховиной. Но так славно легла ему тогда на сердце эта смешливо-пофыркивающая чепуховина, что он против всякой рациональной логики выгрузился вслед за Дарьей из метро, положив продолжать «операцию», если, конечно, не случится такого облома, что «объект» поедет дальше на машине или на маршрутке. Между прочим, слово «маршрутка» не зря выплыло перед Александром из какого-то стародавнего Дарьиного рассказа; но, с минуту постояв и покривившись, глядя на длинную очередь на посадку, она пошла пешком.
Поначалу Александр в радостном возбуждении топал за ней, держа прежнюю пятиметровую дистанцию – солнце затерялось в сероватом мареве, натопленный за день асфальт уже не обволакивал пыльным жаром, идти было хорошо. Однако постепенно разделявшие их люди стали сворачивать направо и налево – и вот уже отвалилась в сторону последняя, очень удобная широкая дама. Александр занервничал и замедлил ход. Но и Дарья отчего-то ощутимо притормозила, побрела неспешно, мягко раскачивая бёдрами – может, устала, а может, и что-то почувствовала… Что делать, если она обернётся?
Явственно осознав весь идиотизм своего положения, Александр как-то само собой притёрся к разлапистому дереву. Потом были киоск с мороженым, автобусная остановка, ещё дерево, ещё остановка, наконец мусорный бак. Александр перебирался между ними напряжённой скороходью, прятался, облегчённо выдыхал, выглядывал, отпускал Дарью метров на тридцать, выдвигался – и проворно шмыгал до следующего укрытия. Так и не придумав, что делать, если она сейчас всё-таки обернётся.
Но Дарья не обернулась. Всего второй день надевала она этот новый, весьма смелый костюм, у Машки ещё не начался роман с «Хамлом», и урезонивающее соображение, что у неё, на минуточку, взрослая дочь и потому не стоит уж так-то определённо выступать по улице, крутя задницей, её пока что не посещало. И Дарья выступала – определённо, стараясь изящно ставить ножки в одну линию и совершая обычную женскую ошибку: призывно повиливая попкой и плечами, она, однако же, глядела только вперёд и только оттуда ждала своего счастья – такого, которое посмотрит ей в глаза.
Свернула к дому она тоже неторопливо и плавно, не доставив Александру особых хлопот. Из последней опорной точки за распаренно-смердящей помойкой он довёл Дарью взглядом до подъезда, прочитал название улицы и номер дома на углу, после чего с чувством легкомысленного удовлетворения направился обратно к метро. К чему оно, собственно, было, это чувство, и как проведённая им операция могла заменить разговор с Дарьей, Александр не задумывался: ощущения успешности своей миссии оказалось ему вполне довольно, чтобы вскорости как бы вовсе прикрыть эту тему. Дорогой он переключился на другие дела, попрактичнее и посерьёзнее, а машинально дотопав до метро, неприятно удивился лишь самому факту, что времени уже восемь, меж тем как путь-то до дома ещё не близкий.
Усевшись в вагоне, Александр рассеянно огляделся и стал думать своё важно-полезное дальше. На «Шоссе Энтузиастов» рядом с ним плюхнулось что-то большое, белое, в пляжных тапках, с блестящей сумкой и с газетой. Вонять оно не воняло, голой студенистой лапой не ёрзало, но тяжко сопело и размашисто листало газету другой рукой; наконец остановилось, хрустко расправило лист и принялось читать. По отсутствию аршинных заголовков и фотографий с дебильными рожами можно было предположить в этом печатном месиве что-то вроде последней страницы с кроссвордом, гороскопом, кулинарными советами и диетами – и точно: все они там были кроме диет.
С косоротым брезгованием Эллочки-людоедки, призванным обозначать интеллигентную мину, Александр продолжил изучать круг интересов своей попутчицы, которая, кстати, заметила его свесившуюся голову и незаметно подвинула газетку к нему поближе. Рекламная заказуха про инвентарь для огородников, прогноз погоды и два мелкошрифтовых списка посередине – весь этот дешёвый желтушный бред он видел теперь достаточно чётко. И, конечно, готов был с толком, буквально за десять минут объяснить всякому, чем данный прогнозный бред отличается от его собственного небреда в виде трёх погодных сайтов в «Избранном», притом что температура во всех четырёх источниках прогнозировалась одна и та же.
Но песнь во славу свободной конкуренции и оптимальных настроек осталась неспетой, и Александр, автоматически проговаривая про себя ужасательные мантры, положенные в подобных случаях для отгораживания от народной дикости, начал читать списки, названия которых попали на сгиб газеты и потому не читались. Казань, Углич, Владикавказ, Новгород… Наверное, ответы на какой-нибудь кроссворд «для знатоков географии», решил Александр и перешёл ко второму списку. Там были имена – Антон, Иван, Кузьма… а-а, не только имена, но и числа: 17 августа – Андрей, Дарья, Денис… стало быть, у Дарьи послезавтра именины…
Вспоминая впоследствии свою проделку, Александр всегда прокручивал тот вечер целиком, начиная с выхода из книжного магазина. Хотя, если разобраться, сам по себе поход за Дарьей никакого касательства к его затее не имел – важна была лишь обратная дорога с тёткой в шлёпанцах. Именно благодаря её дурацкой газетёнке возникла, а вернее, припомнилась откуда-то Александру не менее дурацкая идейка с праздничной мистификацией – то есть дурацкой она была бы во всякое прежнее время, но тогда предстала вовсе даже не дурацкой. Вычислить же Дарьин адрес по базе в интернете оказалось элементарно и без всяких походов: в городе проживало четыре Дарьи Игнатовых, но три из них не подходили уже по возрасту. Заказать доставку цветов тоже заняло пятнадцать минут. Дольше всего Александр провозился с визиткой: зашифровал своё имя так хитро, что расшифровать его сумел бы разве что профессионал; наколдовал со шрифтами вполне приличный дизайн; сочинил весёленькое пожелание успешной работы с разными клиентами – короче, законспирировался по полной программе. Затем распечатал получившееся произведение искусства на толстом листе, аккуратненько вырезал и на следующий день вручил курьеру с подробной инструкцией, что соврать, если возникнут вопросы.
Дарья должна была получить презент утром – и, по словам курьера, получила, и подпись её имелась, и никаких вопросов она не задавала, только удивлённо ойкала. После этого отчёта Александр весь день натурально царил в окружающем пространстве с улыбкой Джоконды на устах – и ждал. Лишь вечером задался он вопросом, чего же это мнилось ему дождаться, когда дожидаться на самом деле нечего. Ведь он сам устроил всё так, чтобы ни Дарья, ни окружавшие её недоумки не догадались, что это он – да ему и правда совсем не улыбалось, чтобы его раскрыли. Но в таком варианте акция оказалась проведена как бы наполовину, то есть для того чтобы распроститься с Дарьей, сделав ей напоследок что-то приятное – да, а вот чтобы выплясывать Джокондой – нет, потому что какой же интерес загадничать без разгадки. Если б только можно было рассказать о своей придумке кому-то из оставшихся там!.. Но это было невозможно, пришлось бы объяснять почему, зачем, а этого нельзя было объяснить, и никакими придумками не убедить их, что можно послать цветы женщине просто так, а никакое иное убеждение Александра, понятно, не устраивало.
Через два дня он всё-таки позвонил Игорю – не для того, чтобы рассказать, а лишь послушать, чего говорят. Однако, несмотря на все наводящие вопросы, тот не упомянул о Дарье вовсе – поведал про потоп, про вроде бы грядущее наконец увольнение Вики, потом взялся как ни в чём ни бывало советоваться насчёт ребят. Словом, разговор у них получился самый нормальный, и, положив трубку, Александр уже не слишком жалел, что не удалось перевести его в какой-то другой. А историю с Дарьей, по-видимому, пора было просто закрывать – слава Богу, он сделал всё, чтобы закрыть её с лёгким сердцем.
Да она по большому счёту и сама уже закрылась. И вообще вся эта мучительная глупость с Дарьей, возможно, понадобилась только для того, чтобы он увидел Ингу, маленькую, светленькую, коротко стриженную Ингу с пухленькой попкой и белой шейкой. Она работала в соседнем офисе, и даже не работала, а приезжала раз в неделю сдавать работу. И ведь он действительно не обратил бы внимания на её мягкую круглую шейку над простенькой голубой маечкой, не скажи она тогда в курилке своим подружкам, что ей не нравится имя «Дарья». И правильно, что не нравится, так себе имечко, подумал Александр – и через пять минут уже самым естественным образом, безо всяких подготовок болтал с девушками про последний альбом Шевчука.
Во время второй встречи он узнал о гладенькой ясноглазой Инге много другого, не менее правильного: что она не читает всяких Марининых и Минаевых, не переносит мужиков в розовых рубашках, что ей нравится свобода и не нравится делать карьеру, что у неё ссора с братом, который после своего МГИМО только и горазд делать карьеру, что она заказывает продукты в интернет-магазине и любит готовить котлеты.
Котлеты восхитили Александра. Вообще-то в тот момент его восхитило бы что угодно – вышивка гладью, общество защиты животных, симфонии Чайковского – но котлеты были, конечно, лучше всего. И не оттого что Александр так возжаждал домашних котлет – сказать по правде, он никогда их не едал. Следовательно, и судить о предмете мог лишь по обычным общепитовским котлетам, а их он тоже не едал с тех пор, как врач объявил, что ему даётся последний предгастритный шанс решить, что жирное и жареное – это просто невкусно. Теоретически вполне возможно было допустить, что домашние котлеты не потребуют столь однозначной решимости - и, возможно, Александр что-то такое и успел мельком допустить, но во всяком случае восхитился он совсем в ином смысле. Котлеты вдруг увиделись ему прекраснейшей характеристикой Инги, а именно её смелости. Ведь ввиду победной поступи мирового феминизма женщине требовалась, конечно, немалая смелость, чтобы признаться мужчине в любви к приготовлению котлет. Таким образом смысл восхищения Александра был самый что ни на есть философский – и вместе с тем сиюминутный, потому что, в сущности, не было пока никаких котлет, его пока даже не звали на котлеты, они с Ингой только поцеловались в машине, а на следующий день она укатила отдыхать на море. И Александр очень логично изъяснил себе, что лишь зелёному юнцу пристало бы тут предаваться томным мыслеверчениям вокруг всяких таких котлет, а у него-то, Александра, понятно, найдутся дела поважнее.
Во-первых, у него была новая работа – не того ещё градуса замечательности, как он всем описывал, но со столь замечательными перспективами, что из суеверия он описывал их разве что вскользь. Это был настоящий большой проект, и он должен был выстрелить – так обещали Александру при приёме на работу – и тогда... Не будь этого «тогда», нынешний узкий круг обязанностей едва ли вызывал бы у него такой энтузиазм. Впрочем, зарплату сразу положили, как за будущий широкий, и единственным моментом, способным охладить энтузиаста, было окопавшееся в дальних углах мнение, что все они – попросту часть распилочной фабрики для одного денежного мешка, проект же образовался случайно, и здешние ставленники мешка на самом деле не знают, как этим случайным даром распорядиться. Однако позёвывающий скептик в собственном лице успел приесться Александру настолько, что ныне аналогичные лица возбуждали в нём лишь досаду. И он утверждал себе, что проект, напротив, ведётся очень хорошо, а то, что никто никого не торопит – так оно и правильно, поспешность в таком серьёзном деле была бы как раз ни к чему. Хорошо было, конечно, и то, что несмотря на серьёзность дела у Александра оставалось достаточно времени для других дел – не в плане прелестных акций с Дарьей, хотя и это тоже было хорошо и показательно, ведь такой полёт фантазии мог возникнуть, как всякому очевидно, только от вдохновения большим проектом. Но по части именно дел имелись в виду другие, точнее говоря, одно другое конкретное дело.
Александр уж лет семь как значился авторитетом в своей виртуальной программистской тусовке. Поначалу проходила она по разряду узкоспециализированных и периферийных, однако с год назад почувствовала себя уже матёрой тусовкой и забабахала собственный, весьма продвинутый и полезный ресурс, на который активно потянулся свежий народ. И вот тут вылезла незадачка. На ресурсе, само собой, имелся форум, быстро превратившийся в полнейшую помойку, так как модерировать его оказалось некому. Отцы-основатели, и Александр в их числе, занудно взывали друг к другу, и пару раз таки вычистили наскоро откровенную чушь и чуждый пиар, но никто не соглашался взваливать на себя этот груз перманентно. Все, безусловно, понимали, что у других тоже хватает своих забот – и всё равно дулись, и продолжали взывать, а некоторые даже начали взывать к новичкам. И тогда Александру подумалось, что это уж как-то совсем несерьёзно, так что неделю назад при очередном воззвании он взял да и согласился.
Что характерно, как только он согласился, сразу нашлись у него два добровольных помощника. Потому что есть всё-таки у людей совесть, просто она, совесть, именно что слишком совестлива, чтобы выставляться - вот, мол, я какая совесть - и переть поперёк общей колеи. Такая конфигурация совести была, по существу, всегда понятна Александру. Однако из несвойственного ему положения «прущего поперёк» она открылась как бы заново – чувствительным подтверждением высшего правосудия, на которое Александр откликнулся аж семью строчками патетических благодарностей; хотя вообще-то ребята взялись подменять его лишь по выходным. Будние же вечера он теперь проводил, как семнадцатилетний цуцик, который только и умеет что модерировать форумы. Лазал по два часа, вычитывал, выкидывал, выправлял мозги – в общем, делал всё, что положено цуцику и ещё многое другое, чего цуцик бы делать не стал, но чего требовал зоркий хозяйский глаз.
Прежде чем усесться с разогретым в микроволновке ужином за ноутбук, Александр обычно включал себе фоном круглосуточные «Вести», говорившие вроде бы то же, что и везде, но без принятого на других каналах холуйского сюсюканья. С приятной деловитостью «Вести» рассказывали ему про президента, про его партию, про то, как, несмотря на отдельные недоработки, афёры и прочие происки, страна поднимается с колен. И совсем не жалко было Александру своего драгоценного времени и чёрного цуцикова труда, и всё у него спорилось, потому что прослеживалась тут очевидная связь между подниманием огромной страны, большого проекта и небольшого, но замечательного и полезного ресурса. Так оно выходило и логически, и чувствовалось так же – энергично и радостно – а никакой связи между тонко налаженным полезным ресурсом и жирными вредными котлетами, конечно, не было и быть не могло.
2010
Свидетельство о публикации №214061300428