Рассказ о войне

Осень... Последние дачные денёчки. Мы с женой решили навестить ее родителей в деревне Нижние Кинерки — благо по выходным туда еще ходил заводской автобус.

Народ набился в автобус в основном «безлошадный»: рабочий люд и пенсионеры с женами, детьми и внуками, отбывающие в субботу на свои дачные участки. Настроение у людей праздничное, расслабленное, как будто позади не было тяжелой, трудовой недели, а впереди не маячила работа на своих шести сотках. По салону несется оживленная перекличка: «Нин!.. Зин!.. Жора... Степа» вперемешку с незлой перебранкой и смехом. Люди усаживаются в свои кресла, кроме тех, кто стоит в проходе, — сидений, как всегда на пригородных рейсах, на всех не хватило. Мне посчастливилось отвоевать два места возле входной двери. Правда, жена не любит сидеть спиной к ходу движения, а что до меня, то мне было абсолютно «до лампочки». В восемь часов началось движение. К этому времени я уже окончательно пришел в себя от штурма автобуса и, не торопясь, приступил к визуальному обследованию салона и его обитателей.

Впереди, лицом ко мне, восседала пожилая пара с двумя вместительными сумками, втиснутыми под сидения. Он — какой-то профсоюзник из завкома, по тому, как почтительно обращались к нему водитель и некоторые пассажиры, заключил я. К тому же он по-хозяйски сгрёб деньги с «бардачка» у водителя и, пересчитав, сунул их в свой карман. Все звали его Борис Ефимович. У него было ничем не примечательное лицо с серыми, навыкате, глазами и с гладко выбритыми, слегка обвисшими, щеками. Хорошо отутюженные чёрные брюки с безупречными стрелками на коленях говорили об аккуратность их владельца, голубая рубашка была завёрнута на воротник клетчатого пиджака — так уж никто, по-моему, не носит сейчас. Жена его, молодящаяся особа в ярком, с оранжевыми кругами, платье и со значительным выражением на рыхлом, белом лице, смотрела из-под своей шляпки на всех поверх голов, как бы подчеркивая этим совершенно случайное своё присутствие здесь. Но вскоре от дальнейших моих наблюдений меня начали отвлекать разговоры, которыми стал наполняться наш автобус. Я невольно прислушался...

Где-то на задних сидениях занудливый, как пила, женский голос минут пять уже перепиливал косточки своей невестки:

— Клавочка, так и я ей об этом же говорю: до именин ли сейчас, когда зарплату месяцами... чхи! А она, представляешь? О, Господи, где ж это я поймала? Чхи! Мужчина с бритым чере... — взвизгнула вдруг на кого-то «пила», — простите, головой, прикройте, пожалуйста, окно — дети же здесь. Да, да, вам говорю! А вы фуражку наденьте, если вам про чере... чхи! Как это не ваше дело? Вы не в лагере! — снова на высокой ноте завизжала «пила» и внезапно смолкла, словно напоролась на крепкий сук. Позади кто-то сильно хрястнул стеклом окна. Тишина, набрякнувшая, как грозовая туча, зависла над головами.

— Клава, а неряха, я тебе скажу... — минуты через две снова зашуршало сзади.

Сбоку от прохода сиплый, пропойного тембра, голос прокрякал:

— Кхр... Василий Иванович, ты говоришь: по участкам шарятся? Вон у Атуринского зятя в Ашмарино, кхр... двери с окнами уволокли, половину пола, кхр... Да что там! Баню по брёвнышку...

— О-ё-ёй!.. Пресвятая Богородица, — из середины автобуса задавленно ойкнул старушечий голос, — до чего народ довели. Да разве раньше так тащили? И этим бесстыжим ещё хватает совести по телевизору врать-то: как хорошо у нас всё идёт. По плану. Хоть ссы в глаза, им всё божья роса!

Сидящий справа от меня бородатый лысоватый мужчина в выцветшей штормовке с раздражением вдруг бросил:

— А вы чего хотите, бабушка, когда в правительстве кто у нас? — Он стал загибать пальцы на левой руке, называя при этом фамилии и должности, и делал он это с таким выражением на лице, словно вколачивал в доски гвозди. — Посмотрите-ка, русских-то там «кот наплакал»... А в Израиле, возьмите, где вы там хоть про одного русского слышали в их правительстве? То-то же. Да хоть в той же Грузии или Армении. Поэтому наплевать им на нас, только бы свои карманы набить, а потом смыться куда подальше. На Багамы, к примеру. Обобрали страну до нитки. Эх!

Дремавший рядом с бородатым мужчиной загорелый, крепкий на вид, старик при последних словах его заворочался и приоткрыл один глаз.

— Евреи виноваты... — с непонятной интонацией в голосе произнёс он. — Ну-ну...

— Ч-что ж это п-получается? — вдруг неожиданно стал заикаться завкомовец (полная супруга его из-за плеча мужа с осуждением посмотрела на «бородатого» в штормовке). — Ч-чуть ч-что, евреи... К-кругом одни е-евреи в-виноваты. К-как б-будто на них б-белый свет к-клином сошёлся!

— Да ты не нервничай, Борис Ефимович, — уже окончательно пришёл в себя сосед «бородатого», снисходительно поглядывая на выгоревшую штормовку. — Товарищ Корякин не про всех евреев говорит, а про отдельные личности. Верно?

Его совсем-совсем светлые, как осеннее небушко, глаза излучали такую непоколебимую убеждённость, что «бородатый» с готовностью кивнул головой в знак согласия.

— По телевизору-то что: тоже они брешут? — снова из середины ойкнул старушечий голос. — И все такие справные! Как моя соседка, Вера Семёновна. Ёй, до чего довели. Ёй-ёй!

— Бабушка, да садись уж на моё место, — раздался молодой и тоже расстроенный голос.

— Ой, милая, спасибо тебе, а деткам твоим здоровья на этом свете. Ой, надо же...

— Бабушка, ты мне своими мешками все ноги отдавила.

— А ты, милая, не расшаперивай их. Не с ухажёром сидишь.

— Ну, бабуся, с вами не соскучишься! — с досадой прозвенел всё тот же молодой голос.

Меня с головой захлестнула эта людская разноголосица, что я на какое-то время выпустил из внимания своих соседей: пожилую пару напротив меня, бородатого мужчину в выцветшей штормовке, его соседа, загорелого, крепкого на вид, старика. Но энергичный толчок локтем в бок заставил меня вновь сосредоточиться. Жена, молча, показала глазами в сторону прохода. А там, видимо, не так давно завёлся тот немудрящий, но откровенный разговор, который бывает только в дороге и между давно знакомыми людьми — скрывать, мол, нечего и не от кого: столько лет вместе. Говорил сосед «бородатого» в штормовке. Его негромкий, но раскатистый басок, казалось, проникал во все уголки автобуса, заставляя людей умолкать и вслушиваться в неторопливо льющуюся, обстоятельную речь. Одно я только пожалел, что пропустил начало этого необыкновенного разговора. Не просто же так он начался?..

... — На фронте я в звании старшины командовал взводом. Службу ещё до войны начал — стариком считался, может, поэтому солдаты и слушались меня. Но вот однажды прибыло в полк пополнение. Пятерых определили ко мне. Столько лет с тех пор прошло, а я всё думаю: если бы не попали они тогда в мой взвод? Наверное, по-другому бы всё было? Совесть бы спокойнее была?

Он с надеждой посмотрел на «бородатого» в штормовке, вероятно, ожидал от того разъяснений своим сомнениям, а, может, поддержки. Но так и не дождался.

— Четверо были обыкновенные, на первый взгляд, ребята, — снова начал он своим хрипловатым баском, — а вот пятый... Всякой национальности у меня во взводе были солдаты; верите, даже один телеут был — никто о них тогда не слышал ничего. А тут... — Он с какой-то непонятной для меня хитринкой в глазах посмотрел в сторону завкомовского работника. — Одним словом, появился в моём взводе рядовой Абрам Нахинсон, маленький молчаливый еврей. А у меня к тому времени сложилось определённое мнение о них, что все они — головастые, кучерявые и чернявые к тому же, обязательно в очках, и ещё высокие. Где бы я ещё с ними общался? Сам я — Кузедеевский, из деревни до войны — ни на шаг. Вот, думаю, и еврей тебе: голова кверху тыквочкой, шея тонкая, кадыкастая, уши большие и торчат, как два сухофрукта. А носяра... но не такой, как у кавказцев, а бурбулькой, и губы пухлые, как у нецелованной девицы, особенно нижняя. Что меня в нём тогда поразило, так это — глаза: голубые-голубые! И ещё волосы на голове. Когда немного отросли, рыжими оказались. Еврей — и рыжий! Чудно...

Всё внимание в нашем закутке полностью переключилось на бывшего старшину. У завкомовского работника даже щёки порозовели.

— А картавил, — с улыбкой рассказывал дальше старик, — как дитё малое. А народец-то у нас — сами знаете, какой, — ушлый. Если ты отличаешься чем-то других, да ещё умней, затюкают, как пить дать. А он ещё скромнягой был, каких только поискать.

Из последнего пополнения трое уголовниками оказались. Из лагеря их сразу на фронт. Такой дурной народец, я вам скажу... Кто слабее их, шестерить принуждали. Сложно мне с ними было. Ох, сложно! Но я эти лагерные привычки быстро... — Он показал свой крепкий, как гирька, кулак. — Парень я уже тёртый был, двоим морды так начистил, что остерегаться стали.
А мне, верите, приглянулся Абрам, особенно когда узнал, что он добровольцем ушёл с четвёртого курса института. А ведь мог остаться, мог: отец-то у него — профессор. Интересно мне с ним было — парень-то я не шибко грамотный был, за плечами шесть классов и всё. А тут — мать честная! — живая книга. За три месяца, что он у меня пробыл, всю историю России с ним прошли: полный курс профессора Соловьёва, начиная с древнейших времён. Так-то вот! До фронта он учился в историко-архивном институте, да не доучился... От него я узнал, что при Петре первом население России сократилось почти втрое. Во все времена правители у нас не считали свой народ за людей.

... — Как воевал? — рассеянно переспросил он «бородатого». — Наравне со всеми лямку тянул. Делал только всё осознанно, аккуратно. Если команда окопаться, окоп выроет в полный рост, нишу для гранат сделает, как положено, даже уступчик, чтобы сидеть. А другой сачканёт, потом первого же его в бою и... Грех на душу брать не буду, путёвый был солдат, послушный. Только бы побойчее ему надо было быть. Это уже потом, спустя много лет, понял я: интеллигентом он был, настоящим. Таких людей, как он, совестливых, я не встречал больше в своей жизни.

А те, трое, хамоватые оказались ребята, чуть что: жид, жид! Сначала за глаза, а потом... Оттого-то и льнул он ко мне, наверное.

Помню, приказали мне одну высотку захватить, а я взвод не могу в атаку поднять. Встаю, а у самого поджилки трясутся: «Пойдут или не пойдут?» Трибуналом попахивало. Слышу: сопит кто-то рядом и жмётся, жмётся ко мне плечом — сам маленький, пилотка на ушах. Вначале не признал его. Но когда он блажнинушкой «ура» закричал, признал: Абрам! Так вместе и побежали на немецкие траншеи, а за нами наш взвод. А стрелял как, язви его в душу! Ворошиловский стрелок! Это потом и сгубило его, а руку, считайте, я приложил к этому. Я!..

Захотел один, из той блатной троицы, к немцам перебежать: дела у нас тогда на фронте хреновые были. Не знаю только: двое других в курсе дела были или нет? Затишье в тот день выдалось. Иду по траншее, подхожу к ним... «Где третий?» — спрашиваю. «Да по нужде, наверное», — а сами морды воротят в сторону. Что-то неладное подсказало мне сердце. По траншее передаю команду: «Где такой-то солдат?» Никто не знает. А Абрам, замечаю, знаки мне какие-то подаёт — неподалеку он был, в охранении. «Товагищ стагшина, — шепчет он мне, — такой-то утгом искал белую тгяпицу. Думаю...» И показывает глазами в сторону немецких траншей. «Правильно думаете, рядовой Нахинсон, — подбадриваю его. — Чтоб в оба глаза у меня глядел, чтоб не прозевал его!» А сам отошёл в сторону и матом крою, на чём белый свет стоит: строго у нас насчёт дезертиров было, запросто погореть можно было. Слышу, опять зовёт. «Вот он!» — и показывает мне рукавицей куда-то. «Ну, и глазастый!» — удивился я. Кое-как высмотрел того говнюка: задница кверху и, как танк, прёт к немцам. «Сможешь?» — спрашиваю его. А он мне: далековато, мол... Чую, не лежит у него душа в своего-то стрелять. Тогда провёл с ним короткое политзанятие, приближённое к боевой обстановке, припомнил всё: сожжённые города, бабушку Сару, что во Львове осталась. Жива ли?

Долго он целился — я уже потерял того из виду. Но лишь он приподнялся со своим флагом в руке, тут Абрам его первым выстрелом и уложил. Как медведя. Вроде бы не в землянке мы, не у печки, а с него пот в три ручья. С чего бы? Ничего я не мог понять тогда своей головушкой чугунной. Это сейчас: Чечня, Афганистан, уже генерала Власова пытаются реабилитировать. А тогда... — он задумался, что-то разглядывая за окном, словно в самом себе пытался найти оправдание своим, тогдашним, поступкам.

— Перед боем вызвали меня вместе с другими командирами взводов нашей роты в штаб батальона. А за себя оставить некого — один молодняк, а те, которые обстрелянными были, полегли все. Оставил одного, из запасного полка к нам прибыл. Думал... Эх! Надо было бы кого-нибудь другого... Одним словом, натюрились мои в моё отсутствие: уголовники мыло в деревне на самогонку выменяли, а Абрам-то мой непьющим оказался. В охранение его часовым и откомандировали: одну смену, потом другую. А на улице мороз, за тридцать. А он, сердешный, как мне потом рассказали, захворал ещё... В третью смену замёрз. Это он за себя и за тех, двоих, отдувался. Загубили парня, да какого! Профессором бы мог стать, прославил бы свою историческую науку. Отомстили они ему за смерть своего кореша: у уголовников ведь, как у мусульман, тоже существует кровная месть. Всю ночь они долбили землю под последний окоп его. Так и похоронили парня с открытыми глазами, веки к глазным яблокам примёрзли.

— А что родным сообщили? — нетерпеливо прервал затянувшееся молчание «бородатый».

— Что сообщили? — словно откуда-то из небытия, донёсся голос бывшего старшины. — Как положено: пал смертью храбрых. Про медаль написали.

... — Интересуетесь, что с этими было? А ничего. Не стал я поднимать шума: впереди такие бои предстояли... «Если бог есть, то покарает этих сукиных детей!» — так посчитал я. И как в воду глядел: злую смерть оба приняли. Одного танком по земле размазало: ленился он окопы, как положено, рыть, а другому ноги оторвало до самой задницы. Если живой остался, не позавидуешь.

Собирался я после войны заехать к его родителям в Москву. Хотел всё рассказать им. А потом подумал: зачем? Всё равно убили бы: не так, так в бою. Взвод-то мой весь до одного лёг под Тулой. А меня по ранению списали, поэтому и живым вернулся. Не могу себе простить, что не уберёг я его. Мне надо было там, вместо него, остаться. Моя это вина. Моя!..

Голос его прервался, и он не проронил больше ни одного слова до самой деревни. В автобусе воцарилась та удивительная, хрупкая, тишина, которая, как невидимой, но прочной нитью, связывает людей воедино, заставляя каждого заглянуть в самые потаённые уголки своей души и, быть может, задуматься или ужаснуться, а то и пожалеть... Я посмотрел на пожилую пару. Она сидела с красным носом, поминутно хлюпая в розовый платочек. А он, словно окаменел, смотрел на меня и, казалось, ничегошеньки не видел. Автобус так в тишине и въехал в деревню, когда вдруг неожиданно для всех, как гром среди ясного неба, прозвучала объявленная водителем остановка: «Памятник!» В сутолоке устремившихся к выходу людей я потерял из виду своих попутчиков.

— С-софочка, — вдруг донёсся до меня знакомый голос, — ты д-давай обе сумки, н-не выдумывай д-даже.

— Боренька, ты забыл об инфаркте. Забыл? Вот-вот, так-то будет лучше.

Потом я увидел их уже с загорелым стариком. Бывший старшина, основательный и крепкий, как старое, сухое дерево, подхватив из рук завкомовца сумку, не спеша, направился вместе с ними к бетонному мосту, что через речку Кинерку. По тому, как старательно, чуть в сторону, выбрасывал старик правую ногу, я заключил, что у него протез


Рецензии
Знаете, Геннадий, я словно с Вами в автобусе проехала, настолько ощутимо Вы рассказали. И в основном, колоритные личности.
А главное, конечно, это рассказ о войне.
С благодарностью и наилучшими пожеланиями,


Татьяна Збиглей   21.06.2016 03:29     Заявить о нарушении
Я, Татьяна, думаю, что Вы не соскучились от такой поездки, да ещё с такими собеседниками, как герои моего рассказа.

Спасибо, что согасились на эту поездку.
Всех Вам благ!

Геннадий Трохин   23.06.2016 07:47   Заявить о нарушении
Нет, Геннадий, не соскучилась. Очень даже понравилась поездка.

Думаю, что сейчас уже никто не возит своих работников на дачки. Увы... Время прошло.

Всего Вам доброго!

Татьяна Збиглей   23.06.2016 10:54   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.