58. Бъсы. Достоевский ангелы и демоны

58. Ф. М. Достоевский как небесный покровитель фэнсиона Трапеция               

Давно стихами говорит Нева,
Страницей Гоголя ложится Невский,
О Блоке вспоминают острова,
А по Разъезжей бродит Достоевский.
Самуил Маршак.

Дух Достоевского обитает здесь, а не на разрытой Сенной и переименованных Мещанских.
К. Ротиков.

Достоевщиной, как неким невидимым  инфра-красным излучением, пропитано тут все: пейзаж, архитектура. Сам воздух достоевский.

Тут всюду маячит его тень.

Всюду наталкиваешься на его знаки.

В судьбах местных обитателях прослеживаются его сюжеты, мотивы его прозы.

Надрыв. Катарсис. Преступление.

Достоевский не описал современную себе Россию. Он ее создал по своему образу и подобию. Писатель не подражал действительности. Действительность подражала ему.

На то и гений.

Что взвихренная личность его наиболее полно выразила два начала русской души: святость и инфернальность, жестокость и милость, больное садо-мазохистское  сладострастие и крайний, не от мира сего, идеализм – кажется, не вызывает сомнений.

Идеал содомский и идеал Мадонны. Вечное раздвоение человека (тема двойников).

Таков (да не таков) он сам, таковы его бесы: Свидригайлов, Вересилов, Ставрогин…

Карамазовы: Иван, Митя, Алеша явились ему здесь. Ум, сердце и душа России. И брат их, лакей.

Здесь настали и никогда не прошли две бесконечные минуты его жизни.

Одна – казнь на Семеновском плацу, «смертная казнь расстрелянием», в последний момент обернувшаяся каторгой (она же воскрешение).

Вторая – момент признания социумом, мистической передачи права на жизнь в литературе.

Владимирский, 11.

(Прочтя первое творение Достоевского, историю Макара Девушкина и Вареньки Доброселовой – «Бедные люди», приятель и сосед Федора Михайловича, Григорович, весьма сие сочинение одобрил и, в тайне от автора, отнес на суд к Некрасову.)

Эффект Трапеции:

«Воротился я домой уже в 4 часа в белую, светлую, как днем петербургскую ночь. Стояло прекрасное теплое время, и, войдя в свою квартиру, я спать не лег, отворил окно, сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером воротились домой рано, взяли мою рукопись и стали читать <…> 

Когда они кончили,  то в один голос решили идти ко мне немедленно: «Что ж такое, что спит, мы разбудим его. Это выше сна!» <…>

 Да вы понимаете ль сами, – повторял он мне несколько раз и, вскрикивая по своему обыкновению, – понимаете ли, что это вы такое написали!

 Новый Гоголь явился! <…>

Я припоминаю ту минуту в самой полной ясности. И никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом».

Правда, долго он на этой высоте, в глазах критиков, не продержался.

Следующие повести Достоевского «Хозяйка», «Двойник» Белинский с Некрасовым весьма ядовито высмеяли, злорадно разжаловав писателя из «новых Гоголей» – что, впрочем, большого значения уже не имело. Эффект трапеции совершился.

А через дорогу (как недалеко ты, полное счастье от полного крушения!):

Владимирский, 13.

Нехороший для Ф.М. адрес – здесь на квартире публициста Милютина он посещал собрания петрашевцев.

(Познакомился он с Петрашевским в другом роковом месте – в кондитерской Вольфа и Беранже на Невском, где Пушкин перед дуэлью с Дантесом пил лимонад…)

Здесь они прельщались идеями социалистов-утопистов – «городом Солнца» Кампанеллы, Сен-Симоновским раем на земле, идеальным государством Фурье (эскиз «развитого социализма»).

Утопали в утопиях.

Царство Божие на земле. Собственноручно обустроенный Эдем. Молочные реки и кисельные берега.

За компанию с Компанеллой.

С Платоном на небесном плато.

Томас Мор – чуть не уморил. Фаланстер, организованный Петрашевским в его имении, во славу сэра Томаса и ради высшего блага российских крестьян – эти самые крестьяне со злобою сожгли.

Однажды Достоевский публично прочел в гостях у старшего друга запрещенное к публикации письмо Белинского к Гоголю (антирелигиозное) – что и стало, собственно, основным пунктом обвинения его по делу петрашевцев.

Дело это, кстати говоря, еще современников озадачивало  мутной какой-то двойственностью и подследственных, и властей. И, несмотря на упорные изыскания историков, до сих пор остается одной из национальных загадок.

Отдать под расстрел за чтение вслух письма – это что-то уж слишком, даже для России. Видимо, существовал там некий второй план. О котором никто никогда так и не проговорился.

Эхо-магнит

Вмешивается литература: среди петрашевцев милютинского кружка выделялся молодой литератор Михаил Салтыков, друг хозяина квартиры. Впоследствии он изобразил атмосферу этих встреч в «Тихом пристанище». Возможно, все конспиративные тайные вечери из романов Достоевского (заседания бесовских «пятерок», журфиксы «у наших» и т. д.) тоже происхождение свое ведут отсюда.

Бесконечная минута.

Семеновский плац.

 «Это я совершенно ясно осознавал – смерть неминуема. Только бы скорее».

На арестантов надели саваны с капюшонами. Все делалось с умышленной медлительностью. Троих – Петрашевского, Момбелли и Григорьева привязали к столбам и опустили им капюшоны на глаза. Достоевский стоял в четвертом ряду, в числе тех, чья очередь оказалась следующей. Раздалась команда заряжать и целиться.

После мучительной паузы ружья опустились. После второй – зачитали подлинный приговор. Достоевский был осужден на 4 года каторги с последующим зачислением в солдаты.

О, счастье! Новая жизнь! Воскресение из мертвых! Сценарий «трагикомедии» был утвержден  лично царем  – и, пожалуй, он не уступит по силе «пружины» сюжетам гениальных книг Федора Михайловича.

Григорьев, когда ему сняли повязку с глаз и отвязали от столба, зашатался, пробормотал что-то невнятное – никогда уж он не вернулся в прежний мир, сошел с ума (в полном медицинском смысле) в те несколько секунд, пока ждал расстрела.

К минуте, пережитой на Семеновском плацу ((выпавшей из ньютонова пространства-времени), Достоевский обращался  несчетное количество раз, в сущности, она так никогда для него и не закончилась.

Он рассказывал об этой минуте своим родственникам и приятелям, невестам, любовницам, случайным знакомым, членам императорской семьи Романовых, описывал ее в «Дневнике писателя», «Идиоте», частной корреспонденции… Все, видимо, никак не мог описать настоящим образом. Оставался недоволен.

Он вернулся в этот квартал и после Мертвого Дома. На Ямскую (теперь улица Достоевского).

Есть провиденциальный смысл в названии: Ямская. Его образ: ухарь-ямщик, удалая «Птица-тройка», описанная другим гением, Гоголем – символ взвихренной Руси.

Что ж, Некрасов и Белинский проницательно окрестили Достоевского «вторым Гоголем»: именно Федору Михайловичу удалось далее всех проследить удаляющийся в будущее бег тройки-России.

Главный Дом писателя находится на перекрестке с Ямской с Кузнечным переулком. Тоже неслучайное название. За ним чудятся мистические Кузнецы, кующие «счастия ключи». Но также и арестантские оковы.

Здесь был создан роман «Братья Карамазовы», по мнению автора и многих читателей, а также сугубых ценителей – самая значительная его книга.

Здесь Россия и мир навеки приняли в себя Достоевского – «одинокого звонаря», что дороже просто славы, российской и мировой.

Хор современников (о литературном вечере в фэнсионе, на квартире у Марьи Савиной):

- Тонким, но пронзительно отчетливым голосом невыразимо-захватывающе читал он одну из удивительнейших глав «Братьев Карамазовых – «Исповедь горячего сердца»...

- Когда читал Федор Михайлович, слушатель, как и читатель кошмарно-гениальных романов, совершенно терял свое «я» и весь был в гипнотической власти писателя …

Понимаем. Мы и сами до сих пор в этой гипнотической власти.

Здесь он, возможно, глубже, чем какой-либо другой человек на земле, понял этот мир и его творца.

И может быть даже, здесь он, в самые последние отведенные ему месяцы – постиг, наконец, самого себя.

Что не менее важно, здесь Федор Михайлович был просто счастлив. В семейной жизни, с женой Анной Григорьевной и детьми. Он утверждал, что счастье семейное – это девять десятых возможного на земле счастья, а на долю всего остального (в том числе и творчества, и славы) остается только одна десятая.


Рецензии