Моя авиация

                МОИСЕЙ ГОРОДЕЦКИЙ
                2006 г.

                Хайфа

                МАИ в 1943 –1948годах
У ЯШИ И АРОНА
Осень 43-го года. Позади победа под Сталинградом, и разгром немцев под Курском и Белгородом.
   Для нас, киевлян и всех других провинциальных жителей, в слове Москва когда-то слышалось нечто волшебное. Увидеть Москву и умереть - именно так представлялась нам, довоенным мальчишкам, столица нашей Родины. Телевидения не было, фотографии с видами Москвы в газетах помещали редко, только кино демонстрировало нам московские красоты - то Речной вокзал, то Красную площадь, то павильоны ВСХВ - Всесоюзной сельхозхозяйственной выставки. Все было красиво и грандиозно, и Москва казалась нам такой монументальной, такой солидной и в то же время такой стройной, что возможность побывать в Москве была бы царским подарком.
   Увы - когда я наконец попал в Москву, уже никто не пел про стены древнего Кремля в свете утреннего солнца. Москва была прифронтовым городом и столичный блеск спрятала под желто-зеленым камуфляжем.
   Я прожил в Москве почти полстолетия, но до сих пор помню этот притихший сумрачный город на третьем году войны..
Москва, Москва...
Я рвался в Москву, в институт, еще до войны, но - и годами не вышел, и война началась. После окончания школы и неудачной попытки поступить в Военно-медицинскую Академию в Куйбышеве (раньше и теперь - Самара), я решил, что остался только один путь - в Москву, в авиационный институт. Посколько заниматься радиоизлучениями мозга у меня не получилось, следовало исполнить другой вариант детского плана - научиться строить самолеты.
   15 сентября 43 года поезд пришел на Казанский вокзал часов в 9 вечера, меня никто не встречал - как узнал позднее, моя телеграмма вообще не пришла. На перроне горели синие фонари, в свете которых самые румяные девушки казались гоголевскими панночками. На привокзальной площади освещения было еще меньше, транспорт - трамваи, машины - передвигались либо с погашенными, либо с синими фарами. Зато звонили они и гудели в полный голос, шум на площади был основательный, вокзальная жизнь не затихала. Профессиональные носильщики попадались редко, зато много полупьяных мужиков желали подработать, почти все они были инвалидами.    
   Мы еще не знали, что в недалеком будущем Москва станет городом-героем, и проводники в поездах будут предупреждать: «Граждане пассажиры, наш поезд приближается к столице нашей Родины, городу-герою Москве. Будьте осторожны, не доверяйте свои вещи посторонним людям, не имеющим номерного знака носильщика».
   По площади ходили солдаты, поодиночке или командами, по 10-15 человек; впереди каждой команды - офицер, иногда сержант. Все были без оружия, многие вместо сапог «обуты» в обмотки, на многих нет шинелей, хотя вечер был холодным. Среди них я - в маминой шинелке до колен и с рюкзаком-мешком за плечами, выглядел вполне своим, советским человеком. Никто не проверил мои документы, хотя патрули цеплялись ко многим в военной форме. Я стоял в полной растерянности - куда идти, как ехать, куда ехать? Я понимал, что большинство москвичей и не подозревает о существовании 1-го Тихвинского переулка, так что рассчитывать на помощь аборигенов особенно не приходилось. Я уже решил ночевать на вокзале, тем более, что в 10 часов вечера начинался комендантский час, а из рассказов очевидцев мы знали даже в Бузулуке, что за прогулку после этого времени патрули хватают всех и только утром разбираются, кто есть кто.
    Но чудеса еще случались, и сердобольная тетушка в платке по самые глаза рассказала мне, что живет она рядом с этим самым Тихвинским, а сейчас едет в госпиталь к сыну, и что трамваем я проеду только часть пути, а дальше нужно идти пешком и спрашивать дорогу. Она пообещала, что через час-полтора я буду дома. И я поехал, а потом пошел.
Это не было прогулкой, это был марш-бросок по вражеской территории. Слева и справа были уходящие далеко ввысь каменные стены, размеченные темными прямоугольниками окон. На улицах не было ни души, не было автомобилей, не было собак, не было даже ночных бродяг - кошек. Фонари не горели, где-то высоко мутнел кусочек луны. Ничто и никто не нарушал тишины, только стук моих солдатских ботинок, оснащенных для продления жизни стальными подковками, отражался от стен и пугал меня - все казалось, что за мной кто-то топает. Я оглядывался, вертел во все стороны головой - никого не было, и я снова продолжал свой путь к папе и теплу.
   В конце-концов я покинул кварталы высоких домов и попал снова в ставший родным город Бузулук. Слева и справа, за невысокими заборами, стояли одно- двухэтажные домишки, почти такие же мертвые и темные, как и прежние высокие. В деревне, где меньше слежки за каждым гражданином, начальственные указания исполняются не столь тщательно, как в городе; но и тут, в одноэтажной столице, можно было увидеть узкую осещенную щель, то ли от неплотно прикрытой двери, то ли от отставшей светомаскировки. Идти стало веселее, хотя ботинки стучали так же и так же им отвечало эхо. На ближайшем перекрестке промелькнула маленькая фигурка, явно загулявшая девица спешила домой. Изредка коротко взлаивала собака, ей отвечала другая. Все-таки чувствовалось, что жизнь не кончилась, что город еще жив, только притаился и ждет рассвета.
   Тишину нарушил звук нескольких пар тяжелых сапог, где-то проходил ночной патруль. Я метнулся к ближайшему забору. Калитка, к которой я приблизился на цыпочках, оказалась закрытой; закрытыми были и две следующие, в которые я пытался проникнуть. Стучать и звать хозяев я не решился - могло быть хуже. Я понял, что даже в сгустившейся темноте буду обнаружен, если патруль пройдет мимо. «Придется отсидеть ночь в комендатуре», - решил я, и пошел, не прячась, по середине улицы. Топот сапог приближался, я остановился и стал ждать. Даже достал бумажный прямоугольничек и махорку и свернул цигарку. Закурил.
   Но ничего не произошло - топот стал удаляться и в конце-концов затих в отдалении. Я облегченно вздохнул, еще раз глубоко затянулся и пошел дальше.
   Еще полчаса хода, и в слабом свете луны, отражающемся в лужах, оставшихся с прошлой ночи, я сумел прочитать табличку: «Тихв.» Остальные буквы были неразборчивы, стерлись, но я понял, что добрался до цели. Даже если это не 1-й Тихвинский, а какой-нибудь 2-й или 3-й - если такие есть! - мне уж расскажут, где мой, первый.       
   Я постучал в первую попавшуюся квартиру. Мужчина за дверью долго расспрашивал меня, кто я и зачем стучу, но в конце-концов, так и не открыв дверь, объяснил, куда мне идти дальше. Через четверть часа я добрался до двухэтажного деревянного дома - ровесника русско-турецкой войны. Но он еще держался и даже не хромал - двери были ровные, неперекошенные, фигурные наличники по-прежнему гордо сидели на небольших окнах. «Жить можно», -  подумал я и нажал кнопку электрического (все таки 20-й век! ) звонка.
   В доме меня не ждали и давно спали. После третьего - на сей раз весьма продолжительного звонка - на втором этаже зажегся свет, и некая фигура, закутанная с головой во что-то темное, после короткого допроса открыла дверь.
   Я вошел, фигура пробасила: «Запри за собой на засов!» И скрылась наверху, сообщив громогласно: «Миша приехал!»
   Когда я поднялся наверх, там уже горел свет, из разных дверей начали появляться незнакомые родственники. Наконец, появился папа, смахивая слезу. Мы обнялись, и папа сильнее захлюпал носом, тихо сказав: «А мамы больше нет...»
   О смерти мамы военкомат сообщил мне в Бузулук, и я решил не писать папе, а рассказать все при личной встрече; но ему перестали платить по денежному аттестату, и, когда он пошел качать права, ему сообщили причину прекращения выплат.
   Один родственник утащил мой мешок, другой повел в комнату. Там уже на плитке закипал чайник, маленькая полуседая женщина доставала из буфета хлеб и что-то еще, давно мною невиданное.
   - Познакомься, - сказал папа, - это Яша и Ципа, мы все ждали тебя. Они приютили меня, и пока ты тоже будешь жить здесь.
   В комнату зашла еще одна пара.
   - А это Арон и Циля, они тоже мамины родственники.
   Я тепло пообнимался и перецеловался со всеми – что бы мы делали без них в этой чужой Москве!
   Все сели за стол, Ципа тут же подсунула мне бутерброд с маслом и колбасой - странно, но я еще помнил вкус этих деликатесов!
   Хлеб был свежий, колбаса сухая и вкусная, чай был горячий и сладкий, я наскоро заморил червячка и, от полноты в желудке, разомлел и начал дремать, не выходя из-за стола. Яша слегка сострил в адрес молодого слабака, но на него нашумели и тут же отвели меня в ванную, а потом в другой комнате уложили на диван, под теплое одеяло. Заснул мгновенно.
   Я проснулся поздно, солнце светило вовсю, мужчины ушли на работу. Папа уехал в Наркомат, оказалось, что сегодня должен окончательно решиться вопрос с его переводом из Саратова в Москву. Сыновья - по одному в каждой семье - ушли в школу, и я остался в распоряжении женщин. Они охотно отвечали на мои вопросы.
   Семьи Яши и Арона проживали в общей квартире из 4-х комнат, в старом деревянном доме на 2-м этаже. Дом находился в районе, близком к знаменитой Марьиной роще - до и после революции районе воров, проституток и бандитов. Тогда район был застроен деревянными хибарами, улицы были грязными и темными, тут были самые знаменитые «малины». В советское время многие хибары были снесены, улицы выпрямлены и расширены, появились многоэтажные дома. Тут разместился Институт инженеров железнодорожного транспорта (МИИТ) и станкостроительный институт им. Сталина. Но от старины многое осталось:  начинался район Бутырской тюрьмой, «Бутырками», прославленными еще в далекое царское время; в многочисленных переулках сохранились ветхие деревянные домишки.
   За годы советской власти владельцев деревянных домиков или посадили, или «уплотнили«, и теперь в их квартирах в каждой комнате жило 2-3 человека. Родственники жили просторно - каждая семья из трех человек занимала по две комнаты, это были сказочные жилищные условия. Чья была эта квартира, как тут образовалось две семьи - брата и сестры, скрыто пылью истории.
   Мне дали умыться и одеть чистенькую гимнастерку; потом предложили позавтракать. Оказалось, что кроме единственного бутерброда с американской колбасой, купленной за четвертинку у чешского солдата на бузулукском рынке и уничтоженного в первые же часы путешествия в поезде, и позднего ужина  в московском доме, я трое суток ничего больше не ел и готов был съесть даже кирзовые сапоги. «Что значит молодой аппетит!« - без осуждения сказала Ципа и поставила на стол здоровенную тарелку ароматного жаркого в таком кислосладком соусе, какой в мирное время умела готовить только бабушка. Хлеб лежал горкой, и никто не считал съеденных кусков; потом опять был сладкий чай, с настоящим сахаром.
   Пассажиров поездов государство принимало на свое довольствие и   выдавало (в милиции, вместе с разрешением на поездку) «рейсовые« карточки, по которым можно было купить хлеб в любом магазине. И в ближайшем хлебном магазине, возле дома родственников, куда я пошел «отоваривать« свою карточку, мне дали 300г черного и 200г БЕЛОГО хлеба. Такой хлеб я не ел после отъезда из Киева!
      Вернувшись из магазина, я не устоял - и съел весь белый хлеб, толсто намазывая его Яшиным маслом и запивая чаем с Яшиным сахаром. И признаюсь - совесть меня ни капельки не мучала, а Ципа только приговаривала: «Ну, съешь еще немного».
   Из папиных слов я знал, что семья Ципы, сестры Арона, никогда не жила так хорошо, как в эти военные годы. Муж Ципы, Яша, был ветеринарным врачом одного из московских холодильников системы «Мосмолмясо» и распоряжался выбраковкой испортившегося мяса и приемом скота, поступающего для убоя. Это давало ему колоссальную власть, которой он, без сомнения, широко пользовался.. Всякие вкусности в доме не переводились, не говоря уже о такой мелочи, как мясо, масло и сахар.
   Яша был невысоким крепким мужчиной, с усами и густой черной шевелюрой, с громким голосом и раскованностью человека, знающего о своем величии. Он был неплохим человеком, но близость к источникам калорий налагала свой отпечаток. Яша давал всем безапелляционные советы, довольно неуклюже, а иногда и грубо подшучивал над близкими и родственниками, вообще держал себя в доме абсолютным владыкой. Но  общество Яши было все же приятнее общества Арона - не нужно было думать об этикете, можно было малость «поддать», и, главное, не требовалось поддерживать светскую беседу - обычно Яша говорил без остановки сам, усиленно жестикулируя. С Яшей я отдыхал, с Ароном - уставал.
   Арон, рядовой фармацевт, был мужчина полный, невысокого роста, со скудной прической. Рост его соответствовал московскому стандарту тех лет - средний рост москвича равнялся 164 см, а у недокормленных евреев, выходцев из-за черты оседлости, был еще меньше. Кстати, маленьким было и следующее поколение; только после войны начали появляться еврейские мужчины шести футов ростом..
   Арон числил себя интеллигентом и аристократом из лучших семейств, и его жена, Циля, тоже полная и маленькая женщина, соответственно вела дом. Суп у них подавался в большой супнице, глубокие тарелки всегда ставились на специальные мелкие, столовые приборы были сплошь серебряными. Все это богатство явно досталось в наследство и служило не одному поколению; за долгие годы даже серебряные ложки износились и потеряли первородный блеск. Было удивительно, что они не были конфискованы во времена военного коммунизма и не отнесены в Торгсин в голодные годы. Семья держалась за эти остатки прежней роскоши  как за спасательный круг, позволявший хоть как-то сохранить остатки прежнего достоинства. Если винегрет с подобием машинного масла подавался в фарфоровой мисочке, а чай, настоенный на морковных стружках, пили из тонких стаканов в серебрянных подстаканниках - еще не все пропало, жизнь дома еще могла вернуться к лучшим временам.
   В войну доход фармацевта был мизерным, ему даже не полагалась «рабочая»  карточка - он был простым служащим, не работающим на оборону. Когда мы заходили к ним с папой, Циля старалась изо всех сил, чтобы получше угостить нас и не ударить в грязь лицом, но мы старались не уничтожать ее скудные запасы, даже рискуя отказом обидеть хозяев. 
   Первое время после приезда, до получения собственной комнаты, мы с папой ночевали на диване «в столовой» Арона; у Яши комнаты были маленькие и спать было негде. Утром шли завтракать к Яше - он был очень гостеприимным и получал удовольствие от новых слушателей за столом. Явств Яша и Ципа не жалели.
   В обоих семьях росли сыновья, в 43 году им было по 10-12 лет, причем сын Арона, Женька, был старший. Сына Яши звали Завой, хотя на самом деле он был Савелий. Через много лет оказалось, что он тогда был большим приятелем Эмиля Рабкина, который одно время работал у меня и с которым мы дружили.
   Женя учился довольно слабо, после 7-го класса нужно было выбирать - десятилетка и институт, или техникум. Арон проявил потрясающие пробивные способности и устроил Женю в училище интендантов; через два года тот получил погоны младшего лейтенанта интендантской службы и пристроился в каком-то московском штабе. Служба шла не шатко не валко, он рано демобилизовался и рано умер. Зава кончил школу и институт.
   Как-то получилось, что после переезда в свою комнату мы стали редко бывать у родственников, а со смертью отца связь оборвалась. От своего сотрудника уже в 60-х годах я узнал о смерти Завы; его родители умерли еще раньше. Рано умерли и Арон, и Циля.
   Сейчас я чувствую себя совершенно непорядочным малым - забыть и не посещать людей, сделавших нам столько добра! Я их, конечно, не забыл, но - жена, дочка, безработица - до родственников ли было? А жаль, хорошие они были люди.
Я УЖЕ СТУДЕНТ!
Съев столько хлеба и масла, сколько позволила мне совесть, я отправился в СВОЙ институт. Я уже чувствовал себя студентом и Московское море было мне по колено!
   До МАИ сначала нужно было ехать трамваем, остановка которого была недалеко от дома. Мне не сказали, сколько стоит билет, и кондукторша подозрительно посмотрела на меня - как это я не знаю стоимость проезда. Приезжих в городе было мало, лишь изредка появлялись немногочисленные штатские командировочные да военные, приезжающие в различные штабы. Тем не менее билет я получил, патруль для проверки моих документов никто не вызвал. А ведь после ноября 41-го года, когда немцы были на окраинах Москвы и в городе было объявлено осадное положение, «бдительность»  граждан не уменьшилась. Очевидно, мой вид в одежде с чужого плеча не соответствовал образу немецкого шпиона.
   Трамвай не торопясь дребезжал по пустынным улицам, пешеходов было мало, мало было и легковых лимузинчиков-«эмочек», производство которых началось еще до войны. Они были содраны с какой-то иностранной модели, возможно, английской, так как высотой салона напоминали английские такси. Цвет у всех был черный, незачем было озадачивать потребителей проблемами выбора. Частных владельцев еще не было - все машины принадлежали госучреждениям, обычно по одной машине на директора. Извозчики уже вымерли, такси еще не было, граждане Москвы передвигались на трамваях, автобусах, троллейбусах и метро. Наиболее распространены были трамваи, выкрашенные в красный цвет и часто тянущие за собой один, а то и два прицепа. Утром, когда все спешили на работу, на каждой трамвайной площадке, а то и сзади, «на колбасе», т.е. на буфере, ехали десятки людей; кто с комфортом стоял на одной ноге, кто висел в воздухе, ухватившись руками за поручень. Ходили трамваи редко, на остановках их брали приступом
   Троллейбусных маршрутов было мало, в отличие от трамвайных охватывали они преимущественно центр, причем от Охотного ряда до Сокола ходили даже двухэтажные троллейбусы. Проехаться на таком троллейбусе было верхом наслаждения; глядя сверху на уличную суету, можно было вообразить себя аристократом, поплевывающим сверху на окружающий плебс. Ради такого удовольствия я часто отказывался от метро и  минут 30 трясся в троллейбусе, отдыхая и развлекаясь видами улицы Горького и Ленинградского шоссе.
   В каждом вагоне ехал кондуктор с сумкой, на ремне которой висел рулон билетов. Многие ездили «зайцами»(без билета). У кондуктора был план сбора денег, ему плевать было на доходы трамвайного треста, и далеко не всегда он отлавливал безбилетников, протиснувшихся в гущу пассажиров. Государство устраивало облавы на зайцев, по трамваям ходили контролеры, но в часы пик они и близко не подходили к вагонам - протиснуться сквозь плотно спресованную массу пассажиров и проверить билеты было совершенно невозможно. Желающим выйти приходилось таранить публику, пробивая проход к передней площадке - за выход с задней милиция штрафовала. Как всегда, в ситуации дефицита возникали привилегии - с передней площадки разрешалось входить инвалидам, орденоносцам и особо доверенным лицам - разрешающие удостоверения выдавали по спискам, утверждаемым райкомами партии. У Ильфа есть анекдотик:
   - Вы что, писатель?
   - Нет, но я член Союза писателей с правом входа через переднюю площадку (в другом варианте -с правом бесплатно лечить зубы).
   Еще больше возможностей для зайцев было в метро. Автоматы еще не придумали, в проходе стояли контролерши, одуревшие тетки, отрывавшие часть билета с надписью «контроль«. Опять же в часы пик поток пассажиров сметал теток, и редко кто подсовывал им билет - многие ехали бесплатно. Правда, в вагонах метро тоже появлялись контролеры, проверявшие наличие билета с оторванным контролем; для них в запасе всегда имелся старый билетик, лишенный «контроля». Так как на всех станциях продавали одинаковые билеты и на них не было номеров, уличить безбилетника не было никакой возможности. Вообще, проехать зайцем на любом виде городского транспорта считалось нормой.
   В МАИ студентам выдавали пропуска с красными обложками; такого же цветы были удостоверения нквдэшников и прочих слуг народа. Нам часто удавалось обманывать теток в метро, демонстрируя им красные корочки и высоко поднимая нос - мы, мол, не какие нибудь, мы из органов... А органы ни за что не платили.
   Трамвай довез меня до Белорусского вокзала, с которого когда-то отправлялись поезда за границу - через знаменитую станцию Негорелое, после которой начиналась Польша. После «освобождения» Западной Белоруссии граница отодвинулась довольно далеко, и теперь никто и не вспомнит названияе этой станции, ранее бывшей символом конца привычного и началом нового, иного мира.
   Институт находился на окраине тогдашней Москвы - за станцией метро Сокол, на развилке Ленинградского и Волоколамского шоссе, у бывшей деревни Всехсвятское. От Белорусского вокзала поезд метро довозил без пересадок до Сокола, потом нужно было минут 15 идти пешком или еще одним трамваем добираться до института.
   Институт занимал большую территорию, на которой в тридцатых годах было построено четыре корпуса - административный, моторный, самолетный или аэродинамический, и учебные мастерские. Корпуса были невысокие, в три-четыре этажа,  их стены из красного кирпича красиво смотрелись на фоне больших, еще зеленых лужаек и аллеек. К началу учебного 43-44 гг строился еще один, пятый, корпус; в сентябре он еще не был полностью закончен.
   Трудно передать чувства, охватившие меня после преодоления проходной будки, сквозь которую меня пропустили по уведомлению о приеме в МАИ. Вид большого учебного городка со многими корпусами был новостью для меня, все ранее виденные институты размещались в одном, часто довольно скромном здании. Меня охватил трепет - неужели я буду тут учиться? После полутора лет скитаний по разным эвакуациям я наконец прибился к постоянному месту, к месту, о котором мечтал еще в мирном Киеве и куда хотел сбежать после 9-го класса, чтобы почувствовать себя взрослым и начать жить без родительской опеки. И вот мечта осуществилась, я буду учиться строить самолеты, построю что-нибудь ранее невиданное и удивлю весь мир.
   Нужно сказать, что создание самолетов одинокими изобретателями в те годы было еще вполне возможно: самолеты еще не начинялись бесчисленной автоматикой, электроникой, пневматикой и прочими новомодними штучками. Еще строили деревянные самолеты, в которых железными были только мотор и тяги к рулям. Основная задача изобретателя - придумать новую компоновку самолета, имеющую хоть маленькое преимущество перед существующими. Даже истребители еще проектировались на дому, в свободное от работы время. Так, простой инженер из наркомата авиапромышлености, Лавочкин, и его два друга Гудков и Горбунов, после работы, вечерами, спроектировали лучший тогда истребитель ЛАГГ; первый вариант этого истребителя выпустили малой серией и он хорошо зарекомендовал себя на фронте. Лавочкину дали КБ и завод, его два компаньона, как это всегда    быает с компаньонами и соавторами, бесследно исчезли в неизвестном направлении, а различные модификации первого истребителя уже под коротким обозначением «Ла» воевали всю войну.
    Про Лавочкина мы - а таких, как я, романтиков было много - тогда не знали, просто верили в себя и рвались в бой за создание лучших в мире самолетов. Увы, знай мы реальное положение дел во всех КБ, мы бы не столь бурно радовались своему поступлению в МАИ. С действительностью я познакомился через год, в Рыбинском КБ. Тут каждому инженеру отводился крохотный узелок мотора, например, правый коллектор выхлопных газов, и сидел он над этим коллектором годами. Чтобы продвинуться и заведовать, например, всеми коллекторами, нужен был случай и везение; без этих двух факторов конструктор на десяток лет засыхал на своем участке. Конечно, нужны были еще и способности, но их одних было ой как мало. Как выяснилось, последняя самостоятельная работа инженера - его дипломный проект, в котором он мог вычертить общий вид двигателя или самолета; многие годы после этого он чертил только узлы.
    Конечно, такая система диктовалась и оправдывалась жизнью; но, как всякая система, она стригла всех под одну гребенку, индивидуальности ее не волновали.
    А пока что нужно было устраиваться и обживаться в институте. В приемной комиссии, размещавшейся на первом этаже административного, или главного, как его называли старожилы, корпуса, меня встретила пышная дама в зеленом крепдешиновом платье, последней моде довоенного времени. Узнав мою фамилию, дама сменила выражение холодной брезгливости на вымученную улыбку и тепловатое приветствие: «Поздравляю Вас с поступлением в наш прекрасный институт!»
   Я понял, что папины старания не пропали даром - он проявил незаурядные способности в части охмурения дам из приемной комиссии, конфетами и разговорами сумел склонить их на сторону своего блудного сына - этим и объяснялся благосклонный прием. Более того - сначала мне не хотели предоставить общежитие, но в конце концов папа добился и этого. Я все не верил в его достижения, и робко спросил даму о коечке... И она порылась в папочках и вытянула маленькую бумажку - ордер на вселение в новый учебный корпус.
   Меня это название не удивило, о новом корпусе - общежитии, мне рассказал попутчик, студент-старожил, который довел меня до институтской проходной. Я узнал, что институт имел два нормальных жилых корпуса, в которых жили и сотрудники института, и студенты. С 41 по 43 год институт был в эвакуации в Алма-Ата, и при возвращении всех студентов старших курсов привез с собой. Именно этих студентов, в также вновь поступавших инвалидов войны, помещали в благоустроенные общежития. В новый корпус, временно оборудованный под общежитие, направляли «штатских» новичков. К концу года закончат строительство общежития на станции Долгопрудной, и тогда всех переселят за город, а в пятом корпусе начнутся нормальные занятия.
   Мне перспектива не понравилась - кому охота жить за городом! Но пока еще Подмосковье не угрожало, я пошел устраиваться. Общежитие оказалось большим залом, в котором моя койка располагалась среди других примерно двадцати кроватей. Зал явно предназначался для лекций на 200-300 человек.
   Как единственный ребенок из интеллигентной семьи, я хотел уюта и уединения, жизнь в казарме мне не могла понравиться. Я оформил свое право на койку, но белье не стал получать - решил перебиться у родственников до того времени, когда папа оформит перевод из Саратова на московский завод и получит обещанную комнату.
МАИ.
В то время в МАИ было четыре факультета - самолетный, моторный, приборостроительный и экономический. На экономический шли одни девчонки - говорили, что там легко учиться; приборы меня не волновали, так что выбирать нужно было между самолетами и моторами. Вступив в Саратовском техникуме в непосредственный контакт с авиацией, я понял, что самолет построит каждый дурак, а вот мотор - это Да! И в Москве поменял 1-й самолетный факультет на 2-й, моторостроительный. К этому времени появились и меркантильные соображения, результат почти двух лет самостоятельной жизни. Занимаясь в техникуме по специальности ХОМ - «Холодная Обработка Металлов», я усвоил, что инженер-механик «по железу», а именно таких готовил моторный факультет, может работать в любой отрасли машиностроения. А в глубине души я уже начал понимать, что значит быть евреем в стране победившего социализма и, возможно, предчувствовал свое еврейское будущее.
   Жизнь подтвердила правильность этих соображений: большинство евреев, окончивших институт в 49 и последующих годах, в авиацию не пустили. Авиапромышленность «очищала» свои ряды, так что новоиспеченным инженерам-евреям предоставляли «свободное распределение», и они работали не в авиации, а там, куда их взяли, начиная с должности технолога по изготовлению гвоздей в местной промышленности и кончая должностью моториста на аэродроме в Якутске. И всюду работали успешно.
   Московский авиционный институт со дня основания считался престижным вузом - наравне с ним котировались только Высшее техническое училище им. Баумана и Московский энергетический институт. В 43 году МАИ переживал расцвет: только на нашем моторном факультете на 1-м курсе было 600 студентов. В годы войны на востоке страны появилось много новых авиационных заводов, на выпуск самолетов и агрегатов к ним было переведено множество заводов различных отраслей, квалифицированных специалистов нехватало. Поэтому МАИ, одному из немногих институтов, предоставили право давать броню на весь курс обучения. Это определило большое количество мальчиков призывного возраста, 17-18 лет. В большинстве своем они закончили ускоренные курсы при институте, на которых за год прошли 9-й и 10-й классы, а некоторые прихватили и 8-й. Кроме этой совершенно зеленой молодежи, среди первокурсников было некоторое число инвалидов войны и демобилизованных по болезни; как правило, это были иногородние взрослые мужики. Все они давно оторвались от учебы, познание наук давалось им с трудом, но среди них, конечно, было много способных и толковых ребят. Меньше всего среди студентов было ребят вроде меня, по 18-20 лет, «продержавшихся» вне армии после окончания школы.
   Вся масса студентов была разделена на три потока, причем часто лекции слушали все три потока вместе - была в моторном корпусе одна здоровенная аудитория, рассчитанная по крайней мере на батальон слушателей. В остальное время все разбегались по своим группам, тут завязывались и дружба, и любовь. Как ни странно, я нашел много общего с Сережей Шахуриным, братом тогдашнего Наркома авиационной промышленности. Почему он не попал в армию - не знаю, или внутри был больной (снаружи - вполне здоровый и крепкий парень), или брат сработал. Возраст у него был подходящий, он был старше меня на год-два и должен был уйти в армию еще в 41-м. Странно, но в те годы я не задумывался над этим вопросом.
   Сережа никак не выдавал своего родства с великим человеком того времени, был приятный простой парень, вместе с нами ездил трамваем, одевался в старые одежки. После войны его брата арестовали. Мы не знали причины ареста, в слухах фигурировали вагоны с вывезенным из Германии барахлом. КГБист Судоплатов пишет, что причиной ареста было сокрытие плохого качества самолетов, из-за чего в войну гибли летчики; было ли это на самом деле, или это был очередной финт Сталина, узнать невозможно. Неизвестна и дальнейшая судьба опального наркома.
   Арест брата внешне на Сергее не отразился. В 60-х годах, когда я приехал в МАИ по своим станочным делам, Сережа заведовал какой-то факультетской лабораторией. Мы тепло встретились, он сделал все, о чем я его попросил.
   С одним из участников войны (слово «ветеран» не было в ходу) Изей Лук-Зильберманом я подружился на первых же занятиях своей группы. Он был ранен в ногу и ходил, хромая, с палочкой. Парень он был очень способный, да и воевал неплохо - был награжден орденом Красной звезды, а в первые годы войны орденами награждали далеко не каждого. Экспансивный и самоуверенный, он вечно шумел и всегда имел свою точку зрения, которую энергично отстаивал. Зато про фронт, про свои подвиги и вообще про войну он никогда не рассказывал и на все вопросы отвечал шуточками. Должен сказать, что так же вели себя почти все бывшие фронтовики - не любили они вспоминать войну. Потом я обратил внимание на воспоминания близких о своих отцах, побывавших в лагерях - те тоже старались забыть лагерные годы и не рассказывали о них. Нет ли тут общих корней?
    Вскоре у Изи осложнилась рана, и он надолго лег в госпиталь. В следующем году он начал снова с первого курса, встречались мы с ним реже, но теплые отншения остались на всю жизнь. Я бывал у него в Ленинграде, где он стал главным конструктором турбин на большом Невском заводе; умер он в конце 80-х, после инсульта.
   На лекциях я обратил внимание на тощенького юношу, под носом которого всегда висела капля. Но кроме капли, я обратил внимание и на четкие и точные объяснения, которые он давал нуждающимся. Я запомнил его фамилию - Юра Романов. Я был уверен, что он хорошо продвинется в науке, но после его перехода с 3-го курса в только что организованный физтех, я потерял его следы. И недавно, читая воспоминания академика Сахарова, опять встретил Юру Романова среди физиков, делающих в Арзамасе-16 водородную бомбу. Было приятно узнать, что он оправдал мои ожидания! Вот.
   Среди 17-18-тилетних было немного девочек, они неохотно шли на наш факультет, к нам поступали самые «рисковые» и уверенные в себе. С одной из таких девочек, Райкой Валлер, я подружился.
   Она была польской еврейкой, из Львова, бежала от немцев одна, без родителей, которые жили под Варшавой и там погибли. Совершенно непонятно, каким образом ей удалось попасть в Москву и к тому же поступить в «оборонный» авиационный институт - об этом она никогда не рассказывала. Насколько мне известно, всех беженцев из Польши отправляли на Урал или подальше, а то и сажали в лагеря, и Райка была редким исключением. Более того, ей оформили допуск по 2-й форме, что позволило вместе с нами, идеологически выдержанными и морально устойчивыми, по комсомольской путевке после первого курса создавать невиданный авиадвигатель на Рыбинском моторном заводе..
   Жила Райка в институтском общежитии, вместе с 9 девочками в одной комнате. Я заходил за ней, и мы шли гулять.
   Иногда приходилось ждать ее; для приема гостей простынями была отгорожена часть комнаты, стояли стол и пара стульев. В конце-концов Райкины соседки ко мне привыкли и уже не шушукались на своей половине; с некоторыми я даже подружился, хотя и не очень - их шумные и достаточно вульгарные манеры отпугивали меня. А Рая была «своя» девочка, с ней было все нормально. Единственное, что отравляло мне встречи с Раей - ее привычка постоянно вязать. В любое время, если руки не были заняты другим делом, она со скоростью сумасшедшего автомата вертела спицами, не глядя на результат вязания - ее профессионализм в этом деле был настолько велик, что даже такие операции, как подсчет петель, она производила только половиной мозга, в то время как вторая половина разговаривала или читала. Я перестал приставать к ее вязанию только после того, как она связала мне очень симпатичный бордовый джемпер, который я носил пару десятков лет, вплоть до полного протирания локтей. Рая не отличалась красотой, и в моих отношениях с ней не было влюбленности - была настоящая «мужская» дружба.
   Читая воспоминания различных «деятелей культуры», иногда поражаюсь - а чем они хвалятся, вспоминая школу и институт? Как правило, своим отвращением к точным наукам - математике, физике, а также к дисциплине. А воспоминаия об институтских годах -  это воспоминания о розыгрышах и капустниках, а также  о своих учителях. И все вспоминают - где, когда и с кем пили. а пили немало.
   Жизнь студентов технических вузов, а нашего «трудного» МАИ особенно, протекала совершенно иначе. Во-первых, у нас не было учителей, а был батальон преподавателей по 30 разным предметам (именно столько перечисленно в зачетной книжке). Одних любили, других - нет, но не они формировали наше инженерство, в него вложили силы многие и многие. Во-вторых, загрузка заданиями, семинарами и курсовыми проектами, а на первых двух курсах еще и «листами» по черчению, была выше головы, так что времени на игры оставалось мало. Кто серьезно занимался спортом - тот не учился, и наоборот. В общежитиях пили, пили крепко, но пили, как правило, бывшие фронтовики, привыкшие к выпивке на фронте. А мальчики, в основном заполнявшие наш первый курс, вообще не привыкли к спиртному, и тяги к нему не чувствовали. Характерно для нашей жизни в Рыбинске - пили только на общих сборищах по поводу праздников, а в промежутках никому и в голову не приходило прикладываться к рюмке. Может, поэтому, а может из-за склада характеров никакой богемной жизни у нас не было, все были «законопослушные» и добропорядочные мальчики и девочки. Так что порадовать читателя картинами междусобойчиков и пьяных шуток, увы, не могу. А жаль, об этом всем интересно читать!
   На нашем потоке не было знаменитых лекторов, но все предметы читались квалифицированно и даже интересно. Физику читал профессор Путилов, который стал известен по выпущенному им учебнику, хотя мы им не пользовались - не знаю, на кого он был рассчитан, но для нас был слишком сложным. В конце 40-х он организовал маленькое КБ (при министерстве судостроения), в котором занимался водометными движителями. Результаты его работы были страшно засекречены и широкой публике неизвестны. Только в романе Тома Клэнси, вышедшем в 90-е годы, описывается такой движитель, установленный на советской подлодке и оказавшийся сюрпризом для американцев. Что - правда, что - вымысел, знает лишь автор. Вообще же Клэнси известен как знаток оружия и выпустил на эту тему несколько книг.
   Лекции доцента Ялтуновского по математике и аналитической геометрии были четкие, деловые, без развлечений и анекдотов. Семинары по его предметам вела его «подружка», как утверждали злые сплетники. Подружка (не помню фамилии!) была женщиной средних лет, строгой и требовательной, но приятной. В том, что я успешно сдал экзамен, была и ее заслуга - она очень четко преподнесла нам основные приемы решения задач (мы прошли в 1-м семестре производные и часть интегралов), и я их щелкал без труда.
   Неплохими были лекции по химии, к которой у меня прорезался интерес в Саратове, когда я увлекся стройностью формул всяких органических веществ. Проф. Ходаков иллюстрировал лекции интересными демонстрациями, а когда мы начали учить основы качественного анализа, его опыты и объяснения напоминали истории про сыщиков (слова «детектив» и «детективная история» еще были неизвестны совгражданам. Слово «сыщик» осталось от капитализма и означало нехорошего человека, из охранки, преследующего героических большевиков.)
   Была даже игра, в которую играли во дворах: «сыщик, разбойник, судья и палач». Разбойник прятался, сыщик его искал; когда разбойника находили, он передавался в руки судьи и палача. Обычно все хотели быть разбойником или палачом; роли законопослушных сыщика и судьи почему-то никого не привлекали.
   Интересный предмет - «Двигатели внутреннего сгорания» - читал невысокий вертлявый доцент Кошкин. В те годы, когда я сдавал экзамен на водительские права, в перечень наук, которые должен был знать водитель, входила «матчасть автомобиля»; тут мне пригодились воспоминания об этих лекциях. Сам же Кошкин прославился тем, что именно зачет по автомобильным двигателям он сдавал в ГАИ три раза!
   С начала года я ходил на все лекции, но вскоре это занятие мне наскучило. Я плохо вел конспекты, записывал мало - всегда считал, что и так понятно, а перед экзаменами не мог разобраться в своих сокращениях. Проще было не ходить на занятия, а брать конспекты у великодушной и аккуратной девушки Лиды. Она училась в нашей группе и была неравнодушна ко мне, поэтому никогда не отказывала в дружеской помощи.. До института Лида работала в картографическом бюро, и ее рисунки и схемы были похожи на хорошо изданную книгу, так четко и ясно было все записано и зарисовано.
   Учеба не перегружала меня, и я начал филонить. Несмотря на обязательность посещения лекций и заведенный жесткий контроль посещаемости ( каждый день старосты групп сдавали в деканат сведения об отсутствующих), можно было пропускать занятия, пользуясь хорошими отношениями с начальством... Так или иначе, я ни разу не был наказан за прогул.
   В это время у меня появилось новое официальное занятие. В институте только-только организовали СНО, Студенческое Научное Общество, и у меня был билет номер 7! Так что я почти относился к отцам-основателям. Дело было поставлено серьезно, было избрано правление, председатель и секретарь, и нам объяснили, что такое общество создано впервые в стране и нужно оправдать оказанное доверие.
   Я не был Королевым - о нем тогда мы и не слышали, но, как и он, мечтал о ракетах и межпланетных путешествиях. Еще в 20-х годах вышла книга Рынина, посвященная космическим полетам (тогда говорили - межпланетным). Книга была из разряда популярных, но нам, молодым, серьезные книги не были нужны, хорошие научно-популярные зажигали воображение и часто давали направление всей жизни. Циолковский был мифической фигурой, ого сочинения не переиздавали. А книги Рынина были хорошо написаны, и в них полеты на Луну и Марс выглядели совсем нетрудным делом, нужно было только построить соответствующие ракеты.
   И мы хотели строить ракеты!
   Для начала я с однокурсником Юрой Крыловым занялся в СНО «научной работой» - начали делать реактивную тележку. Тележка должна был двигаться за счет реактивной силы от истечения воздуха из баллона через специальное сопло. Мы не умели рассчитывать сопла и проектировали все на глазок, и неизвестно, поехала бы тележка, если бы ее сделали. Но тележку не собрали - все время чего-либо не хватало, и мы бросили нашу затею.
   Жизнь не бывает без трудностей. Время приближалось к сессии, и Лида предупредила, что на период экзаменов она лишит меня доступа к конспектам - ей нужно готовиться в те же сроки, что и мне. Подумав, я не стал ждать официальной сессии и решил сдавать экзамены досрочно - тогда это еще можно было.
   Помню экзамен по математике у доцента Ялтуновского - он дал мне билет и посадил в конце аудитории во время своей лекции. На мое робкое замечание : «Я же могу списать ...«, он ответил - «Попробуйте». После этого я побоялся даже притронуться к учебнику, но экзамен сдал на 5.
   Еще один экзамен остался в памяти. У нас был прекрасный музей авиации, в котором наряду с обычными графиками и диаграммами были настоящие прототипы и древние сооружения начала века. В те годы Наркомат авиационной промышленности издал распоряжение о передаче МАИ отработанных опытных образцов всех новых машин, так что музей не отставал от жизни. В его помещении, среди исторических экспонатов, профессор, который читал нам историю авиации, и предложил мне держать экзамен. Было страшновато, потому что экзамен свелся к экскурсии по музею, где я, как гид, должен был рассказывать о каждом выставленном образце. К своему удивлению, я вспомнил почти все, что рассказывал профессор, и получил заслуженную пятерку. Этот профессор, действительно знавший происхождение каждого самолета и мотора в стране, в 46-47 году так держался за братьев Райт и физика Маха, что отказался признать приоритеты русского капитана Можайского и физика Маевского, за что был объявлен космополитом и изъят из обращения. Кстати, он рассказывал нам историю создания отечественных авиамоторов. Когда в начале 30-х годов все самостоятельные попытки спроектировать и изготовить надежный двигатель потерпели неудачу, командующий ВВС Алкснис (конечно, через несколько лет ставший шпионом и врагом народа) принял решение о закупке иностранных прототипов и приобретении всего «ноу-хау». Прототипы раздали будущим Генеральным конструкторам Микулину, Швецову и Климову, и через 5-6 лет в стране появились собственные моторы, сначала очень похожие на купленные прототипы, а потом - совершенно оригинальные и ни в чем «не уступающие». Через много лет такую операцию повторили с реактивными двигателями, и снова успешно. К сожалению, при выпуске прочей техники мы, как завещал великий Ильич, шли своим, доморощенным путем. И часто шли неважно.
   Правдивый рассказ об отечественных двигателях впоследствии стал весомой гирей на чаше вины нашего профессора.
    Так же на пятерки я сдал остальные экзамены и был награжден путевкой в подмосковный дом отдыха - и это в январе 44-го года! Дом отдыха помещался в занесенном снегом лесу, в обычной большой избе. Электричества не было, утром и вечером сидели при коптилках и играли в карты или в «козла», как популярно называлось домино. Лыж не было, просто гуляли по свежему белому снежку - рядом не было заводов, автомобили не ездили, снег был девственно чист долго-долго.. Не пили и не курили - водки и табака (махорки!) не было, не было и денег и магазинов. Кормили гречневой кашей и картошкой, но - с маслом! С коровьим, как тогда говорили. И еще поили молоком, так как при доме было несколько коров, а молоко не крали и не продавали - ближайшая деревня была в 10км. Раз в неделю грузовик привозил продукты, а раз в две недели автобус менял постояльцев. Была пасторальная жизнь!
    Девушек среди отдыхающих не было, почти все мужики были инвалидами войны, которых направляли сюда подлечиваться. Я подружился с одним бывшим солдатом, у которого после зимней кампании 41-го года основательно подкачало сердце. После отдыха мы несколько раз встречались в Москве, но затем он исчез - по слухам, не выдержал учебы и уехал в деревню к маме.
   После дома отдыха я подхватил воспаление легких, с которым, несмотря на отсутствие в то время не только пенициллина, но и другого универсального средства - стрептоцида, я выкарабкался недели за две. Мы уже перебрались от гостеприимных родственников в небольшую комнату, предоставленную папе заводом.
ЖИЛПЛОЩАДЬ
Комната принадлежала заводскому работнику, в 41 году эвакуированному вместе с семьей. Жизнь в чужой комнате была полна неудобств - всюду стояли разные шкафы и шкафчики, заполненные вещами прежних хозяев. Мы их не трогали, так что распоряжались только столом, стульями и диваном с кроватью. Наши вещи валялись в чемоданах и мешках. Папа строго следил, чтобы я даже гвоздик не забил в стенку. Он все твердил мне: «Ты понимаешь, что квартира чужая?». Я понимал, но чувствовал себя невероятно стесненным.
   Шел 44-й год, немцы отступали, и у большого числа новых москвичей возникла забота - что делать, ибо в Москву начали возвращаться эвакуированные хозяева временно занятых квартир. У Симонова есть пьеса, в которой встречается аналогичная ситуация, но там решение конфликта сугубо театральное - вернувшийся хозяин влюбился в дочь «захватчика», она полюбила его, и в многокомнатной квартире хватило места всем, конфликт растаял. В нашем случае такой выход был исключен хотя бы потому, что, во-первых, я не собирался жениться, а, во-вторых, посмотрел бы я на симоновских героев в одной общей комнате!
   Папа засуетился. В конце концов его напоминания директору завода о его обещаниях не остались без внимания, и нам дали комнату. После смерти фельдшера, много лет бывшего главой заводского медпункта, последний закрыли. Ранее медпункт занимал две комнаты отдельной квартиры на первом этаже, имеющей дополнительный вход с территории завода. Эти комнаты поделили мы и одна женщина с мужем и дочкой; в остальных двух осталась семья фельдшера - две дочери и старая жена. Квартира была почти деревенская, отличалась только встроенным теплым ватер-клозетом. Ванной не было, ее заменяла чугунная раковина в кухне, готовили на большой плите, которая топилась дровами. Отопление тоже было печное. Когда-то медпункт отапливался большой кафельной печью, обогревавшей одновременно жилую комнату фельдшера, теперь сестры эту печь не топили, нам пришлось поставить собственную железную печку-буржуйку. Для дров во дворе был сарайчик.
   Сестры, естественно, считали нас захватчиками, но с нами не скандалили, мы бывали дома только рано утром и поздно вечером. Отводили они душу в стычках с новой соседкой, которая за словом никуда не лезла и могла громко поговорить. Когда в скандал включался муж, хоть и пьяный всегда, сестры замолкали и тихо запирались в своих комнатах. Так что жилье было вполне сносное, а атмосфера - приемлимая. 
   В нашей комнате было 12 метров, в ней стояли железная печка-буржуйка, две узкие железные кровати, стол, две табуретки и две больничные тумбочки; шкафчик для кухни мы приобрели сами, на Дубининской барахолке. Какое это было живописное зрелище, Дубининская барахолка!
   Она начиналась почти рядом с Павелецким вокзалом.. В 43-м году к зданию вокзала пристроили павильон метро, и это сразу включило захудалый и заброшенный район в московскую суету. Линию метро от станции «Площадь Свердлова« до станции «Завод имени Сталина« начали строить еще ло войны, и не прекращали стоительства в самые тяжелые годы. Станции Новокузнецкая и ЗиЛ закончили вовремя, а «Павелецкий вокзал« все доделывали из-за постоянных протечек воды. Вообще эта станция была самая бедная, в ней даже не было обычного среднего зала, а были пробиты только узкие пероны. И украшена станция была очень просто, скромными барельефами с военной тематикой. Когда в октябре начались занятия в институте, никогда не было уверенности - будет ли работать сегодня станция. Если вход был закрыт, приходилось ехать двумя трамваями до центра, и там уже лезть под землю; а на обратном пути нас часто без предупреждения довозили до ЗиЛа, проскакивая Павелецкую без остановок. Тогда я возвращался на Площадь Свердлова и снова тянулся трамваем.
   От метро до небольшой старой церквушки шел узкий проход, и сразу за ним, вокруг церкви и дальше, по Дубининской улице, начинался людской водоворот.
   Вдоль улицы тянулись постоянно действующие ряды мелких коммерсантов; чаще всего это были инвалиды, кто без руки, кто без ноги, но встречались и крепкие бабки, и согнутые дедуганы. Торговали всем - разрозненными пуговицами, примусными и швейными иголками, бронзовыми подсвечниками, ржавыми гвоздями, тюбетейками с выцветшей позолотой, замусоленными кепками с поломанными козырьками, непарными дамскими туфлями и солдатскими обносками - кирзовыми сапогами и старыми шинелями, поломанными патефонными пластинками, прекрасными беговыми коньками с ботинками, и многим, многим другим, и новым, и старым. Какой доход они имели от своей торговли - непонятно, но ежедневно расставляли низенькие складные табуреточки, расстилали на земле большие тряпки и вываливали на них свой товар.
   Вокруг шумел «ходячий» рынок - продавцы стояли или медленно двигались туда-сюда; в кажущемся хаосе был свой порядок, каждый товар продавался только на своей определенной территории, границы которой не были обозначены, но четко выдерживались. Была зона игр; играли в очко и другие непонятные мне карточные игры. Эти игры были короткие, без премудростей - в преферанс не играли. Все хотели сыграть быстро и тут же получить выигрыш или уйти с пустым карманом.. Самой большой популярностью у гостей рынка пользовались «три листика»; хозяев столиков с тремя картами, или чашечками, или ракушками, и одним шариком, было много, столики не простаивали, кто-то угадывал, кто-то матюкался с досады. Таких было больше. Кто играл «на все», кто только подначивал, кто был подсадной уткой - понять было трудно, вокруг столиков непрерывно вертелся народ, и зеваки, и игроки., и зазывалы.
   Пройти от метро сквозь рыночную толпу было непросто, и мы с облегчением вздохнули, когда в 49 году рынок прикрыли и по Дубиниской провели трамвай.
ЖИТИЕ
Жизнь с папой была совершенно спартанской. Папа не отличался хозяйственными способностями, я был его копией. Нет, в комнате мы пол подметали и посуду мыли, но на большее нас не хватало. Белье отдавали в прачечную, время от времени ходили в баню на Щипке. Топили печку и кипятили чайник, разогревали  омлет, выданный папе по УДП, и все. Осенью 44-го папе привезли пару мешков картошки с коллективного заводского огорода. На этом огороде каждый отрабатывал определенное количество трудодней, за что и получал часть урожая. На огороде работал я, но заработанной картошкой не успел воспользоваться - уехал в Рыбинск.
   Чего нам, как ни странно, хватало, так это хлеба. В то время хлебные нормы были очень дифференцированы. Меньше всех полагалось детям и «иждивенцам», т.е. нигде не работающим людям и пенсионерам - им выдавали 400 г в день. Служащие, сотрудники многочисленных советских учреждений, получали по 600г; больше всех давали рабочим - целые 800г. Мы с папой были «рабочие», и 1600 г сухого, «ночного»  хлеба в день мы одолеть не могли. В магазинах хлеб был всегда, но от того, где прикреплены карточки, их обладатели ели или черствый вчерашний хлеб, или теплый и вкусный. Выбор мест прикрепления был невелик - либо возле дома, либо возле работы; в других местах прикрепление не разрешалось, да и ехать куда-то далеко люди были не в состоянии.
   Кроме хлебных карточек, выдавались также продуктовые: на мясо, жиры и сахар. Разрешалось съесть 2200 грамм мяса в месяц, жиров 400 г и сахара - 500 г. Это были нормы «для рабочих»; служащим, детям и иждивенцам полагалось намного меньше. Вся забота была о гегемонах, остальные относились ко второму и третьему сортам. Зато по литерным карточкам, для «литерАторов» и «литерБетеров», нормы были в два-три раза больше. Я уже не говорю о партийной верхушке - она ни в чем не нуждалась.
   С продуктовыми карточками была та же история, что и с хлебными, только в большей степени. В зависимости от того, к какому магазину карточки были прикреплены, их обладатель получал или омлет (в порошке), или свиную (говяжью, но она ценилась меньше) тушенку, неочищенный свиной жир или нежный лярд. В закрытых магазинах по мясным талонам можно было получить даже курицу, а один раз в магазине, в который нас устроил брат Клавы, Вася, мы получили целого гуся! В этот день состоялся Лукуллов пир, на который были приглашены друзья. И все спрашивали: «Где достали?». Этот вопрос имел чисто теоретический характер, ибо где достал один, не дадут другому; но все-таки было интересно.
   Больше такой радости у нас не было; в нашем магазине за углом, на Щипке, где мы могли прикрепить наши карточки, мы получали омлет вместо мяса и леденцы вместо сахара. Правда, однажды была большая радость - мы получили по банке американской консервированной колбасы!
   Крупа приобреталась тоже по продуктовым карточкам, так что иногда ели пшенную кашу. В основном же варили картошку, которой запасались на всю зиму на различных своих и коллективных огородах или мешками закупали осенью на рынке. Так как дачное поветрие еще не началось( это началось только во времена Хрущева, когда стали давать землю под так называемые «садовые участки»), у горожан собственной земли не было, и наиболее предприимчивые просто засевали свободные клочки земли - в «полосе отчуждения» вдоль железных дорог, или, если оттуда гоняли, вдоль шоссе, вокруг домов или стадионов.
   На продуктовых карточках был указан месяц, а на хлебных талонах были отпечатаны дни «отоваривания», и просроченные талоны «реализации не подлежали». Вперед тоже не продавали, исключением были опять таки рейсовые карточки - по ним можно было получить хлеб в дорогу, на 5 дней вперед. Для этого существовали специальные «рейсовые» магазины, где нужно было предъявить карточку и железнодорожный билет. В других городах по карточкам давали только черный хлеб, а в Москве - как я убедился сразу после приезда - можно было получить немного белого. .
   Цены на нормированные продукты были почти довоенными, но на рынке буханка хлеба стоила до 100 руб (при зарплате 1000 руб в среднем); цены на мясо и масло мне неизвестны, мы к ним и не приценивались. Государственные цены почти не изменились после реформы 47 года, просто стерли один нуль с каждого ценника. Понятия «инфляция» в СССР не существовало, так как цены были настолько высоки в сравнении с зарплатой, что на еду уходило до 90:  всех получаемых денег. Так что повышать цены было некуда, их только снижали. При этом в газетах всегда сообщади, сколько выиграл народ, а сколько потеряло правительство; правда, после реформы спички, которые в старых деньгах стоили 10 коп, остались в той же цене и после реформы, т.е. подорожали в 10 раз. Но это прощалось любимой власти!
   В начале второго семестра меня, как передового студента -отличника, «кооптировали» в факультетское бюро комсомола. Повторилась школьная история - хорошо учишься, изволь заниматься общественной работой. Я уже привык ничего не делать в роли «вечного общественника», поэтому отбил себе самый непыльный сектор - оргработы. Никакой оргработы на самом деле не было, все сводилось к сбору членских взносов, причем взносы собирали комсорги потоков, а я лишь их приходовал и передавал в институтский комитет.   
   В это время секретарем нашего бюро был Оська Мильштейн, дипломник; вместо сочинения диплома он секретарствовал, и, как нам, первокурсникам, казалось, делал это с большим успехом. Сейчас трудно сообразить, чем была вызвана наша горячая любовь к своему секретарю; но мы действительно любили его и смотрели ему в рот. Он был невысокого роста, с круглой физиономией, рыжеватый, очень раскованный, с хорошим чувством юмора и командирскими интонациями в голосе. Во времена демократического централизма секретарям всех рангов полагалось быть единоличными руководителями, в одном своем лице олицетворяющими то самое большевистское демократическое начало; Оська, к тому же, и по характеру тяготел к диктатуре. Это не нравилось старшекурсникам, и на старших курсах комсомольская деятельность была в полном загоне, так что все активисты были первокурсниками.
    За месяц до конца второго семестра произошло ЧП - институтский комитет решил снять Оську с секретарской должности, и предложил нашему бюро принять соответствующее решение. Поводы были ерундовые - например, срыв разгрузки какой-то баржи в Химках, задержка со сдачей взносов и т.п. чепуха. Настоящая причина была в независимом поведении Оськи, который не лизался в комитете и не спрашивал соизволений на то или другое проводимое им мероприятие - кстати, всегда в истином комсомольском духе. Секретарем комитета в то время был какой-то грузин, который тоже жаждал власти.
   Как полагается, решение комитета было доведено до нас по телефону, никаких бумаг не было. Ого, как мы взвились! Собрались все активисты - человек 25, долго орали и приняли резолюцию - отправить в институский комитет коллективное письмо с протестом против его произвола. Мы отказывались снимать Оську и даже вынесли ему благодарность за умелое руководство факультетской комсомольской организацией.
   Письмо сдали в комитет техническому секретарю и стали ожидать результатов. Ждали недолго.
   Недели через две после подачи петиции меня вызвали в партком, где кроме самого секретаря сидел некто в штатском. Меня вежливо распросили - что я думаю о товарище Мильштейне, как я отношусь к таким-то и таким-то его поступкам, Какие-то я одобрил, какие-то - объяснил. Я совершенно не понимал ситуации и по наивности решил, что вот теперь-то партком разберется в истинных причинах скандала.
   После некоторой паузы в дело вступил штатский, он представился лейтенантом, и сообщил, что в органах заведено дело о коллективном заговоре против партии, затеянном под руководством Мильштейна на 2-м факультете МАИ. И что единственный способ прекратить дело и спасти Мильштейна - опять написать коллективное писсьмо, в котором мы должны признать свои ошибки и освободить тов. Мильштейна от работы, как не справившегося с ней. На письмо нам отвели два дня.
   Новое письмо мы подписали без обсуждения - текст нам передали из парткома. И, как ни странно, на этом дело закончилось - никого никуда не вызывали больше, Оське разрешили писать диплом, что он и делал в Рыбинске, куда мы уехали в начале 2-го курса.







   Мы остались  без секретаря, но общественная жизнь на факультете продолжалась. Главным общественником стал Зяма Аминодов, тоже дипломник, председатель факультетского профбюро. В обязанности профбюро входило распределение благ, поступающих на факультет. Их было немного, чаще всего выдавали «Филичевый табак», адскую курительную смесь из дубовых и других листьев, названную по фамилии изобретателя.. По-моему, курить эту смесь было невозможно, но я, очевидно, был привередлив и несправедлив, ибо стаж моего курения был невелик и я спокойно обходился без поглощения дыма. Филичевская отрава была в дефиците, ее давали только отличникам, и я дарил полученные пачки действительно страдающим без курева.
   Профбюро распределяло и спецталоны в «спецмагазины». Вообще москвичам раз в квартал вместе с продовольственными давали промтоварные карточки, по которым теоретически можно было купить одежду, обувь, мыло и что-то еще. Однако, использовать их было невозможно, так как вещи продавались только в «спецмагазинах», и для покупки нужно было, кроме промталонов, иметь соответствующий спецталон.. Спецталоны изредка давали в профкоме, причем на них указывалось, что можно приобрести. Однажды мне дали спецталон с надписью «ботинки», и я приобрел здоровенные солдатские ботинки на 3 номера больше моей ноги - 42 вместо 39. Других размеров в магазине не было, и два года я топал в этих здоровенных бутсах.
   Вообще я был одет, как одевают участников массовки в эпизоде «очередь в бесплатную столовую Армии Спасения» в фильмах об угнетении пролетариата в странах капитала.. Осенью я долго носил мамину шинель, которую после ее смерти прислали мне с фронта ее подруги. По длине шинель могла соперничать с современными мини-юбками, так как еле-еле доходила мне до колен. Штаны и гимнастерка были приобретены на бузулукском рынке у чехов из бригады полковника Свободы, которые усиленно меняли американское обмундирование на хлеб, молоко и спирт. Гимнастерка была из хорошего тонкого сукна, вполне приличная, но рукава были страшно коротки - не досмотрел при покупке. Поэтому вскоре я поменялся с другим богачем с нашего курса, у которого была советская гимнастерка, большая для него. Штаны могли войти в обмундирование для коммандос, они были пятнистые и со всех сторон обшитые карманами, которые оттопыривались и требовали заполнения, Заполнить их мне было нечем, и военные штаны я тоже сменял на серые бумажные брюки, в которых зимой было страшно выходить на улицу - все под ними замерзало. Приходилось носить теплое шерстяное белье, тоже мамино наследство, такое же короткое, как шинелка. Кроме теплого белья, зимой меня спасало еще киевское демисезонное пальто, к которому была подшита подкладка из шерстяного ватина - подарок Евдокии Кирилловны, моей квартирной хозяйки в Саратове. В самые холодные январские дни в пальто было тепло, и я даже мог гулять, а не только перебегать из пункта А в пункт Б.
   Должен сказать, что я нимало не стеснялся своего вида, большинство ребят было одето не лучше. Конечно, отдельные сыночки товароведов и продавцов хлеба носили зимой валенки-бурки, на кожаной подошве и обшитые кожей, а летом одевали шикарные трикотажные рубашки с короткими рукавами. Остальные ходили в туфлях-ботинках и в обыкновенных - у кого какая была - рубашках, и закатывали рукава.
   Еще профбюро усиленно занималось стенной печатью. На факультете раз в две недели выходила стенная газета «Мотор», которая занимала всю стену в вестибюле - ее выпускали на 10-12 листах А1. Газета был великолепно оформленна, красочных рисунков было всегда больше, чем статей. Но этого было мало - раз в неделю выходил «Моторчик» -  юмористическое приложение к Мотору. Объем Моторчика был меньше, он занимал один-два листа, но отличался великолепными цветными карикатурами. Тексты были неважные, но возле свежего номера всегда собиралась толпа - рисунки завлекали всех.
   Занимались газетами дипломники, которые вовсе не спешили покинуть стены института. Они обжились в общежитии, им платили стипендию, им перепадали профсоюзные блага, их любили и уважали. А главное - они не хотели уезжать из Москвы. Но всему приходит конец - когда я был на 3-м курсе, эту теплую компанию разогнали. Их заставили сделать и защитить дипломные проекты, после чего разослали всех по необъятной родине. Оську Мильштейна отправили в Куйбышев, Зяму Аминодова - в Рыбинск.
РОМАНЫ, РОМАНЫ...
Как бы ни занимали умы общественная жизнь, учеба и постройка ракеты, оставалось время для студенческих романов. Да, даже я, скромный, застенчивый и непьющий молодой человек, не смог устоять перед блондинками, брюнетками и прочими шатенками, которыми, несмотря на сложность обучения, был расцвечен наш курс. Совсем маленький и недолговечный романчик прокрутил я с девушкой по имени Ингрид, которая привлекла меня скандидавским происхождением, совершенно светлыми волосами и 6 футами роста - она была  выше меня! Ее родителями были дипломаты из Норвегии (или Швеции, тогда она была не норвежка, а шведка), и она с ними приехала в Москву. Русским она владела вполне прилично, ей не нужно было объяснять даже студенческий сленг. Я не мог предложить ей посиделки на наших кухонных табуретках, для похода в ресторан у меня не было ни штанов, ни денег, водить ее в кино было последним делом, поэтому мы часами шлендрали по улицам, пока не начались морозы. И тут однажды она пригласила меня к себе. Оказалось, что жила она в доме на Садовом кольце под охраной милиционера и одного типа в штатском. Когда Ингрид позвонила, и дверь открыл молодой человек футов под 9, состоялось представление: «Это Миша, мы вместе учимся, а это мой муж Инвар»... Я был ранен в самое сердце, что-то лепетал и хихикал, и поспешил сбежать. Больше к Ингрид я не подходил, к тому же вскоре она исчезла, наверно, уехала.
   Еще одна знакомая долго держала в плену мое сердце. Эту знакомую звали Виктория Долинская, она была маленькая, изящная, ее фигурку литераторы -профессионалы сравнили бы с хрупкой статуэткой. Она жила недалеко от нас, на Серпуховке, и каждый день мы ездили из института вместе. Увы, повторялась история с Ингрид - мои возможности не простирались дальше бесплатных платонических прогулок, допускались лишь расходы на порцию мороженого, которое не переводилось в Москве все военные годы. В общем, походили, походили, и перестали ходить...          А еще до начала занятий в институте я познакомился у Яши с какой-то своей родственницей, девушкой ярко выраженного еврейского типа, живой, остроумной и не очень красивой. Но это была первая москвичка, и я начал «ухаживать», т.е. ходить по улицам и потом провожать ее домой. А жила она у черта на куличках, на Красной Пресне, и однажды мы так загулялись, что весь городской транспорт разъехался по своим ночевкам, Я тащился домой часа два, страдая при этом от отсутствия туалетов - народная израильская привычка делать «пи-пи« там, где стоишь, и невзирая на окружающих, была еще мне неизвестна. Ночные переживания так повлияли на меня, что ночные прогулки я прекратил, и с этой дамой сердца расстался навсегда.
   А в начале 2-го курса, до отъезда в Рыбинск, я познакомился с Клавой, которая владела материальными ценностями - по поручению профкома она выдавала разнообразные талоны, например, на тот самый филичевый табак. Знакомство выливалось в обмен стандартными вопросами и ответами: «Ну, что нового?» и «Ничего нет», или «Есть талоны на ...». И еще она делилась впечатлениями о Рыбинске, в котором была в 43-44 годах, при первой комсомольской мобилизации. Более теплые встречи начались после моего возвращения из Рыбинска.
   В МАИ любили спорт. Дело доходило до анекдотов - так, на третьем курсе в нашей группе появился новый студент по фамилии Смыслов и по имени Василий. Тот самый, будущий чемпион мира. Но увы - я ни разу не видел его в институте, и, по слухам, когда мы вышли на диплом, а он все еще числился на 3-м курсе, его отчислили. Потом он окончил какой-то пединститут.
   Но были и серьезные вещи. В 46г. был организован спортклуб, который выдавал членам (а по блату - и не членам) очень красивые маленькие голубенькие значки с надписью МАИ. Многие пижоны, и я в том числе, предпочитали носить этот значок вместо официального ромба, который ввели для окончивших вузы в начале 50-х годов. Вся затеянная вождем и учителем система с «университетскими значками» потерпела фиаско, только самые тупые носили ромбы. Я так и не удосужился получить полагающийся мне символ высшего образования.
   В те годы МАИ гордился своей женской баскетбольной командой, многократной чемпионкой СССР. Тогда баскетболистки еще не были двухметровыми девицами, большинство было моего роста или немного выше, а парочка «разыгрывающих» была даже ниже.. Не знаю, где они учились - на нашем факультете в эти игры не играли. Тренер команды, Алексеева, стала знаменитостью и много лет потом тренировала сборную СССР. В последующие годы мужская гандбольная команда тоже была чемпионом и составляла костях союзной сборной; этих здоровенных мужиков я видел уже только по телевизору.. Один из игроков того времени (конец 50 - 60-е годы) много лет тренировал сборную Союза. А потом прославились гребцы на академических лодках - мужская восьмерка несколько раз была лучшей в стране. А потом все кончилось - спортклуб начал зарабатывать деньги (задолго до перестройки), и переключился на «массовый спорт».
   В целом второй семестр прошел без приключений, больше в передовики я не лез, сдавал экзамены со всеми, и был вознагражден - мне присудили повышенную «персональную» стипендию имени Ворошилова. т.е. ежемесячно вместо 500 рублей мне полагалось аж 800. В памяти остался зачет по химии, которую нам читал профессор Ходаков, в будущем автор очень популярного учебника. Мы изучали качественный анализ, и на зачете мне дали порошок, состав которого требовалось определить. Я долго мыкался, использовал все методы и средства, которые нам описали на лекциях, но все было напрасно. В конце-концов, от отчаяния подогревая порошок спичкой, я почувствовал знакомый запах, и меня осенило - канифоль! Я ведь был когда-то радиолюбителем, паял, и запах нагретой канифоли прочно застрял в моей «обонятельной» памяти. Ходаков хвалил меня за нестандартное мышление, я чувствовал себя почти Менделеевым.
   Летом наш курс отправили в колхоз, я сумел увильнуть от сельского хозяйства и занимался вместе с десятком других сачков мелкими строительно-ремонтными работами в институте. Одновременно продолжал крутить роман с Идой Ливертовской, серьезной тоненькой девочкой с пухленьким носиком и слегка припухшими глазками.. Она училась на соседнем потоке и собирала взносы; на этой комсомольской почве мы и подружились. В институте мы виделись редко, зато я часто захаживал в гости, так как жила она недалеко от меня, а ее папа с мамой редко выходили из своей комнаты.. После побед на Курской дуге в июле-августе 43 года москвичей начали развлекать орудийными салютами в честь взятия маленьких и больших городов, после Курска и Белгорода  их освобождали один за другим. По поводу каждого салюта был приказ Верховного главнокомандующего, в нем перечислялись освобожденные города и фамилии генералов, командующих освобождавшими войсками. Многие генералы отмечались в приказах многократно, у нас появились свои «любимцы». Я почему-то больше всех восхищался генералом Рокоссовским, почему - не знаю, может быть, из-за красивой фамилии. Маршалом он стал позже, а намного позже мы узнали, что он поляк, перед войной был арестован и только после первых поражений его вернули в армию. Он командовал дивизией, потом - корпусом, потом армией и фронтом и дошагал до маршальского звания.
   В салютах была строгая иерархия: за маленькие города давали 12 залпов из 124 орудий, за большие - 18 из 224 орудий, а за Киев в ноябре был салют в 24 залпа из 324 орудий. Говорили, что все цифры были взяты из приказов Петра Первого; за истину не ручаюсь, но кому-то явно нравилось число 24. Стреляли из зенитных орудий, батареи которых были установлены в разных района города, поэтому залпы были хорошо слышны повсюду; при увеличении числа орудий увеличивали не число батарей, а их состав. Возле пушек стояло несколько солдат с ракетницами, и каждый залп сопровождался букетом разноцветных огней в темном небе - салюты всегда начинались вечером, в темноте. Из окон квартиры Иды были видны взрывы фейерверков, и не один вечер - а в конце 43-го и в 44 году бывало и по три салюта в день! - мы провели в темной комнате, любуясь небом в ракетных звездах. Сами салюты большого энтузиазма уже не вызывали, к ним привыкли, как потом привыкли к многочисленным космонавтам, фамилии которых не запоминали. Только освобождение Киева 6-го ноября 43-го года мы с папой отметили как следует, выпив по рюмке разбавленного спирта и закусив картошкой в мундире.
   Курское сражение было переломом, после которого граждане начали спать спокойно, будучи абсолютно уверенными в скором и полном разгроме немцев. С самого начала войны веру в нашу победу ничто не могло поколебать, но события 41-42 годов многих заставили задуматься - а так ли сильна наша армия, как об этом всегда говорили? Но, глубоко переживая неудачи Красной армии, все ждали одного - вот-вот поражения кончатся, и мы начнем наступать. Представить себе, что наша прекрасная страна может быть разбита и покорена какими-то немцами, было физически невозможно. Так же невозможно, как представить себя мертвым. И когда после Курска победы пошли одна за другой, они воспринимались как должное - иначе и не могло быть! Мы, не нюхавшие пороха, совершенно не представляли себе, какой ценой эти победы достигаются.
   Перечитывая воспоминания Жукова, которого считают творцом побед, я поразился - он много пишет о потерях немцев, но ни словом не упоминает о наших потерях. Говоря об обороне Москвы, он специально отмечает «порыв москвичей, осенью 41-го пославших на фронт сотни тысяч добровольцев» и ни слова не говорит о судьбе этих добровольцев, этого «народного ополчения», которое не было обучено воевать и практически все погибло, иногда идя в бой без винтовок, а без артиллерии - как правило. И не пишет, как москвичей сгоняли на рытье противотанковых рвов, и какую помощь войскам оказали эти рвы, и сколько человек-землекопов умерло от болезней и погибло от немецких бомб возле этих рвов. Изредка, между прочим, Жуков вспоминает сержанта или солдата, уничтожившего пять танков; но пишет он только о предложениях командующих и о приказах Сталина.
   После побед под Курском и Белгородом война проходила как бы стороной, не влияя на повседневную жизнь. Жизнь стабилизировалась, в ней был определенный порядок, тяжелый и нерадостный, но - порядок. Тяжело было тем, у кого близкие были на фронте; а так как почти в каждой семье кто-то воевал, то боязнь за отцов и братьев, а часто за матерей и сестер, стала частью существования всего народа. Приходили треугольнички из госпиталей, приходили похоронки - но уверенность в победе не иссякала! Наверно, такая уверенность и помогла разбить немцев.
   Под Курском, в июне 43-го года, в госпитале умерла мама.
   Сейчас по телевидению показывают жизнь Петрограда в 14-16 годах, т.е. в те годы, когда шла первая мировая... Зрителя поражает бурная и разнообразная жизнь города - работали театры, устраивались выставки, обсуждались моды. Вроде и войны не было!
   Не так бурно, но похоже было и в Москве в конце 43-го и все последующие годы, вплоть до победы. Москвичи жили своими повседневными заботами - а их было немало, и к сообщениям Совинформбюро, передаваемым в первых новостях в 6 часов утра, относились спокойно, оживляясь лишь при известиях о новых освобожденных городах. Ходили в кино, успехом пользовался Театр киноактера, в котором играли сборные команды артистов, разными путями вернувшихся домой, хотя их театры еще оставались в эвакуации. На экран вышел фильм «Два бойца», с песнями Богословского - вся Москва пела про шаланды, полные кефали. Фильм, снятый в Ташкенте в тяжелейших условиях. надолго стал всеобщим любимцем. Несмотря на стрельбу и кровь, был он очень светлый и оптимистический, и в этом заслуга Бернеса и Андреева. Пожалуй, Андреева даже больше, был он какой-то несокрушимый и добросовестный. Появились трофейные, т.е. вывезенные из Германии фильмы, в том числе американские. Большим успехом пользовался фильм «Девушка моей мечты», который многократно крутили в маевском клубе. Здесь фильмы шли без перевода, и зачастую были совершенно непонятны; так, из фильма «Луна над Майами» я усвоил только появление мальчика в шахматную клетку - плод любви белого и черной девушки. Почему, как - все было непонятно. Впрочем, может мальчика-то и не было?
   Помню еще фильм «Индийская гробница», в котором снимались две признанные немецкие красавицы. И я удивлялся - ну что нашли хорошего в тощих, как селедки, девицах?
РЫБИНСКАЯ ЭПОПЕЯ.
В конце 44-го года к папе должна была приехать его старая знакомая из Харькова. Я хотел, чтобы он снова женился, уж очень он был неприспособлен к холостой жизни, и решил освободить свою кровать. А тут как раз я крупно поссорился с Идой, меня ничто не держало в Москве, и в ноябре я уехал на несколько месяцев в Рыбинск. А без меня у Иды появился Изя Вышнепольский, со старшего курса. Не успел я вернуться, как они поженились. Я воспринял это известие очень спокойно, видно, на расстоянии любовь «рассосалась».
   В авиации, особенно в авиации дальнего действия, остро требовались двигатели повышенной мощности. Казалось, что из стандартных схем звездообразных и рядных двигателей было выжато все возможное, и для новых мощностей нужны были новые решения. Но конструктор Добрынин совместно с нашей кафедрой Конструкции авиадвигателей пошел по проторенному пути - сделаем вместо двух четыре ряда цилиндров, и получим невиданную в мире 24-х цилиндровую звезду мощностью порядка 2500 л.с.! Добрынину разрешили организовать СКБ и выделили один цех Рыбинского моторостроительного завода.
   Так как МАИ был участником работы, а рабочих на заводе в Рыбинске нехватало, в институте была объявлена комсомольская мобилизация - все на постройку лучшего в мире авиамотора!
   Первая команда отправилась в Рыбинск осенью 43 года, вторую начали собирать в начале осеннего семестра в 44-м. В состав нашей команды вошли одни второкурсники, и мы договорились с факультетским и институтским начальством, что по возвращении летом 45г нам организуют занятия, чтобы мы не отстали от своих.   
   В Рыбинске нас поселили недалеко от завода, в отдельном общежитии. Комнаты были небольшие, на 4-5 человек. Меня поместили в смежные две малюсенькие комнатенки, еще с тремя маевцами.  Отдельно, на втором этаже, жили приехавшие с нами девочки; их было немного, человек 6, а ребят было около 20.
   Маевцев направили рабочими и контролерами в разные цеха, а меня - наверно, из-за очков и повыщенной «тощести» - на испытательную станцию. Испытания заключалась в определении ресурса двигателя, т.е. продолжительности безотказной работы, и в выявлении слабых мест - что быстрее всех отказывает. Работа была бы интересная, но испытывать было нечего - предыдущий образец уже сломался, а новый двигатель еще не начали даже собирать, пока только изготавливали детали. Я поскучал и попросился в КБ, и меня перевели.
   О моей работе в КБ - отдельный рассказ.
  «Конструктор - это звучит гордо!» -в наше время, во времена нашей юности, эти слова были лозунгом и девизом поколения. Мы знали многих великих конструкторов - Яковлева, который строил самолеты, Дегтярева, который сконструировал пистолет-пулемет, Грабина, автора разных пушек, знали даже Черепанова, который, по слухам, построил первый паровоз. Правда, изобретателей и конструкторов «штатских» машин - автомобилей, такторов, трамваев мы не знали. Не знали и конструкторов «бытовой» техники - ее у нас просто не было.
   Конструктора становились академиками, им давали Сталинские премии и звезды Героев труда.
   Кто не хотел быть химиком, учителем или летчиком, тот хотел быть конструктором, а еще лучше - инженером-конструктором.
   Мы презирали производство, мы ехидничали по адресу технологов, мы хотели сидеть за кульманом, держать в зубах карандаш Кохинор, сосредоточенно думать, думать, думать и изобретать новый самолет, новый дом, новый мартен ... обязательно что-то важное и большое. И обязательно - изобретать !
   А потом мы учились или не учились, жизнь шла своими путями, мечта могла стать, а могла и не стать явью - часто только случай приводил нас в заветный мир, мир конструкторов.
- «Миша, пожалуйста, придумайте, как лучше закрепить вот этот диск, заслонку дросселя, на валу, который связан с рычагом газа» - в первый же день моего пребывания в СКБ сказал мой новый начальник группы.
   Я придумал и начертил. Потом второй вариант, потом третий, четвертый. Каждый вариант иссушал мозги и убивал аппетит. Всего было предложено 14 ыариантов крепления подлой заслонки, но мой руководитель все отвергал.
- Пожалуйста, подумайте еще - ласково произносил он.
   В конце концов, злой и перепачканый карандашом и бумажной пылью, я отказался проектировать 15-й вариант.
   -«Ничего, Миша, не расстраивайтесь, мы уже решили эту задачу« - опять ласково сказал руководитель, и показал синьку узла «Заслонка дросселя».
   И был это мой 3-й вариант !
   Я так и не понял хода мыслей этого человека - то ли он хотел проверить мои «творческие возможности», то ли просто не знал, что со мной делать.
   Я уже начал тихо ненавидеть черчение, когда он же дал мне новое задание. Это было поручение перечертить корпус блока цилиндров, внеся изменения, оформленные ранее специальными служебными записками. Корпус изготавливался из литья и состоял из всяких фигурных пустот, карманов, скруглений и лапок. Чертеж был на 5-ти листах и включал десятки разрезов и проекций.
   Новый чертеж я так и не закончил до отъезда в Москву. Ватман был протерт до дыр, линии были тусклые и корявые, штриховка  не доведена до нужных границ, скругления нарисованы вручную. Одним словом, все это больше походило на грязную кухонную тряпку, чем на произведение чертежного искусства.
   И только руководитель группы был доволен - ему удалось отделаться от забот обо мне, о моей загрузке. Это был период, когда КБ простаивало в ожидании результатов испытаний второго образца двигателя, а этот образец еще только собирался в цехе.
    А я решил больше никогда не брать в руки карандаш и не садиться за кульман.
   Но жизнь есть жизнь, она не считается с нашими намерениями - я чертил «листы» на 2-м курсе, чертил проекты на 3 и 4 курсах, чертил воздухопроводы в НИИ-1, потом чертил гидросистемы и станки - чертил и чертыхался, и мечтал о дне освобождения.
    И только в 30 с лишним лет я нашел такое направление, на котором можно было изобретать и быть конструктором, но при этом не чертить винтики и шпунтики.
   Работали мы по 12 часов, еле живые добирались до наших двух смежных крошечных комнаток, где помещались только кровати и еще маленький столик. Нас ждала кастрюля с горячей картошкой и котелок кипятка - так как жильцы наших комнатенок работали в две смены, днем всегда был кто-то свободный, он же «дежурный», который и готовил нашу немудреную еду.
   Картошку и подсолнечное масло мы покупали на рынке, чай и сахар привезли с собой из Москвы. Иногда кто-нибудь вырывался на день домой, в Москву, и тогда наше меню разнообразилось дарами родителей - мясной и свиной тушенкой.
   Однажды и я отпросился в Москву. В моем доме консервов не было, но родители многих рыбинцев снабдили меня по крайней мере двадцатью банками. Я зашил их в тонкий мешок, который еле тянул на горбу. Прямого поезда в Рыбинск в то время не было, нужно было делать пересадку на какой-то маленькой станции. Было часов пять утра, стояла страшная холодрыга, когда я вылез из московского поезда и по хрустящему снежку рысью понесся в помещение вокзала, маленький деревянный домик. Окошечко кассы было не только закрыто, но и заставлено деревянным щитком. Рядом на стене висело объявление, из которого следовало, что билетов на ближайший проходящий поезд, который шел в Рыбинск, нет. Следующий поезд был через сутки, и провести их в нетопленном вокзале меня совершенно не привлекало. Я потыкался в разные двери - все было заперто, на вокзале не было ни души. Выйдя на улицу, в свете тусклого зимнего солнца я увидел еще один домик с надписью «Отделение транспортной милиции станции ...». В домике, положив голову на стол, спал милицейский чин в бараньем кожухе и такой же шапке, украшенной милицейским значком. Как полагается в приличных домах, я вежливо покашлял, чин мгновенно вскочил, будто и не спал вовсе. Пока он еще не совсем проснулся, я сразу перешел в атаку. Махая перед его носом командировкой, которая была выписана Наркоматом авиационной промышленности и в которой было указано, что я «командирован для выполнения спецзадания» - именно так называлась наша миссия в Рыбинске - я  кричал, что везу детали, которые срочно нужны для изготовления так необходимых фронту моторов. Везу - а тут билетов нет! Говоря о деталях, я тыкал под нос милиционеру свой мешок, из которого во все стороны выпирали консервные банки. Банки были круглые, твердые, и вполне могли сойти за ответственные детали.
   Растерявшийся милиционер даже не пробовал сопротивляться и сказал, что как только придет поезд на Рыбинск, он посадит меня без билета.
   Все так и произошло - остаток пути я проехал один в купе мягкого вагона, согрелся и даже выпил стакан горячего пустого чая, который принес проводник, принявший меня за важную птицу - не зря ведь милиция так суетилась, договариваясь с начальником поезда и подсаживая меня в вагон.
   Не часто в своей жизни я действовал так нагло и с напором, но если жизнь заставляла - забывал о приличиях.
   За доставку курьеру полагалась «мзда», и после приезда наша компания урчала, поглощая заработанную мною тушенку.
   Если завтрак и ужин готовились из собственных продуктов, то обедали мы на заводе. Нас кормили не в общем зале, а в «командирском», вместе с начальниками цехов и прочими шишками; система отдельных залов для заводского начальства сохранилась всюду и в последующие годы, даже в годы самообслуживания в этих залах работали официантки, а обеды были и вкуснее, и калорийнее, чем у рабочих. Мы не возмущались привилегиями, а ели и радовались.
   В Рыбинске я не скучал. Недалеко от общежития был заводской дом культуры с прекрасной библиотекой, я разыскал там английские журналы «Адшпре» за несколько лет. Странно, но при всеобщем запрете на знакомство с иностранными газетами и журналами, которые хранились в «спецхранах» и выдавались только по особым разрешениям, в Рыбинске к ним был свободный доступ. При малейшей возможности я приходил в читальню и читал их. Это чтение заменяло мне романы, я был рад возможности улучшить свой технический английский, да и просто было интересно читать про заграничную авиацию, о которой мы «в миру»  ничего не знали. Объявления и реклама в журналах приоткрывали завесу над жизнью капиталистов, но она меня мало трогала, я занимался только техникой.
   Иногда в этом же доме культуры шли кинофильмы, а однажды я смотрел «Сильву» в исполнении петрозаводской оперетты. Хотя это было ужасно - габариты Сильвы превышали размеры знаменитого славянского шкафа, но все равно спектакль был отдыхом и развлечением..
   В общежитии крутились романы, я был в стороне, все еще переживал разрыв с Идой, и вообще - или девочки были не в моем вкусе, или я - не в их. После возвращения в Москву у «рыбинцев» образовались две семьи, причем женились два моих соседа по комнатенкам, Женя и Гриша. Очевидно, возможность уединиться в наших аппартаментах была больше, чем в других больших комнатах.
   Компания в общежитии подобралась весьма разношерстная, от вполне зрелого аспиранта Юры Никитина до сопливых мальчишек, только-только переваливших за 18. Так, в одной комнате жила компания «диких» - про нее в сочиненной Женей Роненсоном и мной «оперетте» было сказано:
      В комнате пятой дикие орды
      Встретятся Вам у дверей:
      Бей шалабаны, бей шалабаны,
      Бей шалабаны, бей!
   Была еще славная девочка Валя, о которой в той же оперетте говорилось:
      Детальку в брак загонит,
      Улыбочку уронит,   
      И контролер берет на душу грех.
   И была рыжая Азка, страдавшая по приехавшему с нами аспиранту:
      Что мне ночная работа,
      Что шатуны и поршни.
      Было бы сердце согрето
      Жаром взаимной любви.
   Обо мне:
      В глазах у  Мишки великое горе,
      Беда ужасная спать не дает.
      Деталей может придумать он море,
      А козью ножку никак он не свернет.
   Про ту же Райку:
      С учетом мучилась,
      С учетом мучаюсь,
      С учетом мучаться мне уж всегда!
      Страдает Раечка,
      Страдает бедная,
      Заворгом быть
      Ее судьба!
   Каждая песенка была довольно длинной, все пелось на популярные мотивы. Однажды, на встрече нового 45 года, Женя исполнил всю опперету и имел оглушающий успех. Это было после того, как я выпил рюмку водки и заснул в своей комнате. Пить и не засыпать после малой дозы спиртного я научился только годам к 30-ти....
   Женя Роненсон был старше нас, он побывал на фронте и каким-то образом демобилизовался. Он даже успел до института поработать на заводе и его сразу сделали контрольным мастером. Другой сосед, Гриша Перельдик, был добродушный могучий увалень с хорошим аппетитом, о котором в той же оперетте было сказано, что «он дно кастрюли до блеска обдерет». Четвертым членом нашей коммуны был Вадим, русский парень, спокойный и непьющий, щеголявший в кожаном пальто, предметом зависти многих. Если с Женькой и Гришей поддерживалась связь и после Рыбинска, то Вадим сразу же исчез с нашего горизонта. Центром, объединявшим рыбинцев в Москве, была Рая Валлер; но так как вскоре после Рыбинска я женился, то мои контакты с ней постепенно испарились и восстановились уже много лет спустя.
   Несколько слов нужно сказать и о наших начальниках в Рыбинском ОКБ. Прежде всего - мы практически ни с кем не сталкивались, кроме своих непосредственных начальников. САМОГО - Добрынина - мы видели только один раз, когда после приезда он собрал всех нас в кабинете и прочувственно объяснил, какую важную государственную работу мы будем выполнять. Я запомнил его как маленького толстенького человечка, с широким толстым лицом. Помню тоже, что у него в кабинете подумал - какой невзрачный, этот Главный! 
   С нами чаще встречался зам. Главного конструктора Глеб Скубачевский, он же заведующий кафедрой «Конструкция авиадвигателей» в нашем институте. Он не жил в Рыбинске, а раз в две недели приезжал на пару дней, и тогда приходил к нам в общежитие. С нами он встречал и Новый, 1945-й год. К нему мы обращались с жалобами и просьбами, он сам договаривался с местным начальством. Впрочем, жалоб было мало и мы его не перегружали. Глеб был довольно отзывчив, но добрым я его бы не назвал; он знал себе цену и дешево не продавался. Конечно, общение с ним было совершенно официальным.
   Самой колоритной фигурой был Парторг ЦК в СКБ по фвмилии Леонтович (или с другой, но похожей фамилией). Он был крепкий еврей среднего роста, с густыми черными бровями и такими же волосами, с серыми - стальными? - глазами. Он тоже был представитель МАИ, но что он делал в Москве - не знаю. Он действительно опекал нас, был в курсе всех успехов и неудач, частенько вызывал в свой кабинет наших членов партии (Женю Роненсона, Оську Мильштейна, аспиранта Юру Никитина, рыжую Азу). Что они там доносили ему - не знаю, нас никто не трогал (кроме цеховых мастеров!).
   С Леонтовичем я встретился в Москве, в 48 году, когда просил его помочь мне с работой. Он жил в знаменитом Доме Правительства, на Болоте; к себе он меня не пригласил, мы встретились у фонтана. Выслушав меня, он сказал, что сейчас он сам в подвешенном состоянии и ничего сделать не может, попросил позвонить ему через месяц-другой, если у меня ничего не произойдет. Я ему больше не звонил.
   Наша командировка закончилась раньше, чем собрали двигатель. Дирекция института сдержала слово, для «рыбинцев» организовали специальную группу. Мы занимались все лето, так что к началу 5-го семестра все вернулись в свои нормальные группы. А папин брак не состоялся, знакомая еще до моего появления вернулась в Харьков.
   Должен еще сказать, что впоследствии за работу в Рыбинске маевцев наградили медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», благодаря которой в 80-е годы я раз в месяц получал «паек» - гречку, колбасу, водку и что-то еще. Все это не было лишним в то время.
   Добрынину так и не удалось довести до ума свое детище. А вскоре появились турбореактивные двигатели намного большей мощности, конструктивно простые и достаточно надежные. Начиналась новая эпоха, эпоха реактивных двигателей. Предприятие Добрынина закрыли то ли уже в 45-м, то ли в 46 году.
ПЕРВАЯ ТРУДОВАЯ КНИЖКА
В это время в советской авиации вообще и в авиационном моторостроении в частности сложилась любопытная ситуация. Уже в 44-45 годах на фронте появились немецкие реактивные истребители, которых не было у союзников. Новым самолетам нехватало маневренности, и истребители с поршневыми двигателями еще могли с ними справиться.  Английские самолеты с реактивными двигателями появились только в 46 году, хотя полковник Фрэнк Уиттл начал разработку своего воздушно-реактивного двигателя (ВРД) еще в 36 году. На самолете «Мустанг» (не ручаюсь за точность модели) в начале 46 года англичане установили широко разрекламированный рекорд скорости полета - несколько больше 1000 км/час. В Союзе не было ни таких самолетов, ни соответствующих двигателей; Архип Люлька, который еще до войны предложил свою концепцию ВРД, был затюкан и в начале 46 года трудился начальником рядового отдела в НИИ-1.
   Как всегда, начали срочно догонять иностранцев; в 45-46 гг вывезли из Германии наличный запас готовых двигателей, а позже купили две модели английских ВРД. Под немецкие двигатели ЮМО и БМВ спроектировали самолеты, а отдельные экземпляры раздали главным конструкторам и заводам, выпускавшим обычные поршневые двигатели. Кроме того, наконец дали завод Архипу Люлька. Работа пошла полным ходом; для подготовки новых кадров в 45 году в МАИ организовали кафедру «Реактивные двигатели« и переориентировали наш и следующий старший курсы на новую специальность - реактивные двигатели вместо поршневых. При кафедре открыли кабинет, которым заведовала толковая и энергичная женщина Елена Березанская. Мне нужны были деньги, и после Рыбинска я начал искать работу. Березанская взяла к себе лаборантом. Это было удобно, я мог ходить на лабораторки и ответственные семинары, даже специально не отпрашиваясь. Мои обязанности были несложные, в основном я клеил и носил лекторам плакаты, но зато сумел познакомиться с корифеями реактивной техники того времени, которые читали у нас лекции. Одному из них, доктору Вулису, я пожаловался на судьбу - хочу, мол, проектировать двигатели, а вместо этого таскаю картинки. «Приходите ко мне. в НИИ-1, я устрою Вас в наш институт», - сказал Вулис.
   Институт был очень интересный - один из трех, которые в 46г  занимались ракетными двигателями. Другим институтом - НИИ-4 - командовал академик Тихонравов, ракетчик чуть ли не со времен Циолковского, а в третьем - НИИ-88 - начальником был Победоносцев, профессор теплотехники. Кстати, в этом институте Сергей Королев работал начальником отдела; в тот период в его отделе было много «трофейных» немцев, но все они были мелкие сошки, компания главного немецкого ракетчика фон Брауна перебралась в Америку и там на базе ФАУ-2 создала первую американскую действующую ракету.
   Когда в 46 году я поступил в НИИ-1 и получил первую трдовую книжку, директором был генерал Болховитинов, известный авиационный конструктор; его самолет БИ-2 первым в Союзе летал с ракетным двигателем и первым разбился вместе с летчиком Бахчиванджи. Насколько я знаю, в СССР ракетные двигатели больше не ставили на самолеты (у немцев был единственный ракетный истребитель Ме-163, который так и не пошел в серию).
   Потом директором стал академик-математик Мстислав Келдыш, будущий президент Академии наук. Это был красавец-мужчина, все институтские дамы балдели. При нем усиленно развивались теоретические работы, особенно в области газодинамики. Общими вопросами в этом направлении занимался профессор Абрамович, вопросами газодинамики в соплах ЖРД (жидкостных реактивных двигателей) - доктор Вулис. Кстати, в то время в институте работало много евреев, трудился даже чемпион Москвы по щахматам Юра Авербах.
   Келдыш, профессиональный математик, управлял нами недолго, хотя практически до своей смерти, став уже президентом Академии наук, он оставался причастен к ракетам и в газетах Королевской эпохи именовался Главным теоретиком. После его ухода в 48 году новое руководство не смогло сопротивляться старым зубрам-ветеранам поршневой техники, у которых почва уходила из под ног - поршневые двигатели отмирали, они не могли соперничать с быстро развивающейся реактивной техникой. Тем не менее зубры съели наш институт, сделав его филиалом старинного института ЦИАМ, наверняка затормозив прогресс советского реактивного моторостроения. Авторитет НИИ-1 упал, особенно после выделения нескольких главных конструкторов - Люлька по ВРД и Душкина по ракетным двигателям.
   Вулис оказался человеком слова и действительно устроил меня в КБ своего отдела, которое, правда, проектировало не двигатели, а различные экспериментальные установки. Отдел был теоретический, в нем работало несколько серьезных ученых. Самому Вулису было не больше 40 лет, он только-только стал доктором технических наук, разработав методы расчета сопел ракетных двигателей. Его правой рукой был очень симпатичный еврей, помню только его отчество - Абрамович, который - как все говорили - наработал уже на академика, а сам не защитил даже кандидатскую. Должен сказать, что наличие ученой степени резко улучшало жизнь человека - еще в 44 году Сталин издал постановление о новой шкале оплаты кандидатов и докторов, и их оклады в то время в 3-4 раза превышали оклады самых квалифицированных конструкторов и научных работников. Кроме того, в период карточной системы они снабжались по высшей категории «литер А», что тоже было не хухры-мухры. В конце концов, лет через 10, Х-Абрамовичу присвоили докторское звание без защиты диссертации, которую он так и поленился написать.
   Другим столпом отдела был заведующий одной из лабораторий Александр Павлович Ваничев, который только-только защитил тривиальную кандидатскую по теплопередаче через стенки. Он был не глуп, очень организован и вполне русский; именно он стал начальником отдела, когда космополита Вулиса убрали и он уехал в Среднюю Азию, где устроился в каком-то учебном институте. Именно к Ваничеву под начало я и попал. Но это было потом, а пока я трудился в КБ, начальником которого был маленький толстенький человек лет 60, которого все звали дедом. Он сразу поручил мне сверить готовые кальки мультипликатора, механизма, в котором скорость вращения выходного вала больше скорости входного. «Наш» мультипликатор увеличивал скорость с 3000 об/мин до 22000 об/мин, т.е. в 7 раз. Расчетная передаваемая мощность равнялась 200 квт, так что механизм был вполне серьезный.
   Сверив кальки, я заявил деду, что мультипликатор спроектирован как-то по студенчески, он мало отличается от моего курсового проекта по «Деталям машин» и поэтому не может считаться надежной машиной. Дед ничего не ответил на мою критику, но с ласковой улыбкой предложил подписать чужие чертежи, «так как автор недавно уволился». Естественно, я начал сопротивляться, но дед сразил меня мощным аргументом :«Я подписываю чертежи после вас и за все отвечаю». Я сдался и подписал чужие кальки, за что и был наказан. В 49г, когда я ходил без работы и пытался снова устроиться в это КБ, новый начальник спросил меня, тот ли я Городецкий, который проектировал такой-то мультипликатор. «На чертежах стоит ваша подпись, и я с удовольствием вам сообщаю, что когда мультипликатор наконец изготовили, он разлетелся при первом же включении. «А что говорит дед?» - робко спросил я. Оказалось, что деда и след простыл - в институте он больше не работает, и никто не знает, где он.
   Естественно, в это КБ меня вторично не приняли - объяснять, что я был дурак и подписал чужие чертежи, было просто неприлично.
   Проработав с жуликом-дедом месяцев 5 и успев за это время измучиться с проектированием воздухопроводов и разверток к ним, я уговорил Вулиса перевести меня «в науку». Так я попал к Ваничеву, который занимался расчетом топлив для ракетных двигателей. У него хорошо работалось, коллектив был в основном женский и симпатичный. Я занимался расчетами «температуры в камере сгорания с учетом диссоциации различных водородо-углеродных смесей» - так называлась тема, над которой вместе со мной работала инженер Вероника Журавлева. С ней я даже напечатал свою первую статью - про горение различных смесей водорода и углерода. Подготовка статьи была мучительным делом, так как вычисление температуры велось методом последовательных приближений, и для каждой точки приходилось производить десятки расчетов. Конечно, по дороге я многократно ошибался, и точки не ложились на плавную кривую. Тут-то я научился подгонять результаты, которые от этого не становились менее внушительными. Через много лет в ЭНИМСе один светлый ум вместо снятия осциллограм на стенде рисовал их от руки - он утверждал, что экспериментатор всегда должен знать, как пойдет опытная кривая...
   Параллельно с нами подобными расчетами в отделе Королева (того самого!) занимались «трофейные» немцы, с которыми я должен был координировать проведение расчетов. Для этого меня иногда посылали к Королеву, который тогда почему-то сидел за большим столом в коридоре у входа в отдел. В ответ на просьбу разрешить поговорить с немцами он угукал, не глядя на меня, и я удалялся в комнату, где работали «трофеи». Немцы уже болтали по-русски; мы обсуждали городские новости и, между прочим, обменивались техническими подробностями. Научные результаты поездок были нулевые, по части постановки задач и методики расчетов лаборатория Ваничева была впереди.
   Наши расчеты показывали, что среди традиционных топлив нет такого, которое  могло бы дать тягу, достаточную для отправки ракеты в космос - именно такая задача ставилась перед нами. Про многоступенчатые ракеты тогда писал только Циолковский, и нам казалось, что решение может быть достигнуто только за счет использования принципиально нового топлива. В решении этой задачи я, конечно, не мог остаться в стороне. Как же без меня!
   Самым ярким впечатлением того времени было знакомство с профессором Франк-Каменецким, неординарной и необыкновенно яркой личностью. В то время он работал с академиком Зельдовичем, а у нас числился консультантом. Он появлялся в кабинете Ваничева раз в месяц и рассказывал всякие научные байки, идеи и предположения. Слушать Франка приходили все научные и ненаучные сотрудники, он поражал и завлекал слушателей не только новизной идей, но и яркостью и своеобразием их изложения. Чаще всего его идеи были типа «а еще есть ...», или «а еще можно попробовать ...» Как правило, эти высказывания относились к совсем бредовым и невыполнимым вариантам, но иногда действительно показывали возможные направления развития, если бы кто-либо их попробовал. Франк считался прожектером и всерьез его принимали в основном такие недоумки, как я.
   С легкой руки Франка я начал «изобретать». По моим соображениям, наилучшим топливом с большой теплотворной способностью был ацетилен, газ, который отпетые хулиганы добывали на уроках и травили весь класс. Из-за склонности к взрывам, ацетилен, с тысячью всяких мер предосторожности, использовали только для газовой сварки. При его получении образовывалась скрытая теплота, которая повышала температуру горения в сравнении с другими углеводородами, так что при его использовании можно было повысить тягу двигателя. На первом этапе своей деятельности я решил определить критическую скорость распространения фронта пламени при горении ацетилена с тем, чтобы установить безопасные параметры труб, подводящих газ в камеру сгорания двигателя. Эксперимент проводился после работы, когда все уходили; ацетилен я добывал известным школьным способом - с помощью воды и карбида.
   Во время очередного опыта меня застукал Ваничев, и я получил строгий выговор в приказе вместе с мощной устной выволочкой за неплановый экперимент и нарушение  техники безопасности.
   В это же время приятель по курилке по фамилии Эдельштейн предложил мне перейти с ним вместе на завод к главному конструктору Челомею, который был его институтским другом. Зная мои бесконечные идеи, Эдельштейн обещал мне полную свободу действий и реализацию моих начинаний. Я, обиженный Ваничевым в лучших чувствах, согласился на провокацию и подал заявление с просьбой перевести меня на завод 51, т.е. к Челомею.
   Благодаря связям Челомея меня не просто уволили, а оформили перевод, что было существенно для непрерывности стажа, оплаты бюллетеней и т.п.
   На воле, т.е. на заводе Челомея, я проработал с февраля по апрель 48 года. Я затеял проектирование миниатюрного ракетного двигателя на керосине и не помню уже на каком окислителе; двигатель должен был решить какую-то важную задачу. Пока сердитая дама лет 50 вычерчивала детали двигателя, я занялся другой работой - повышением стойкости клапанов пульсирующего реактивного двигателя для ФАУ-1, которые тогда выпускал завод. Для этого я использовал принцип топливной завесы, который применяли в жидкостных ракетных двигателях и с которым я познакомился в НИИ-1; я поставил дополнительную форсунку непосредственно перед клапанной коробкой. Работы мы проводили на маленьком двигателе (длиной 1 м вместо 3 в оригинале), который стоял в нашем испытательном боксе. Во время работы двигателя в боксе стоял сумасшедший рев, после испытаний я надолго глохнул и однажды на Ленинградском шоссе меня буквально вытащили из под машины - я не слышал ни гудка, ни криков публики. Зато результат проверки новой идеи превзошел все ожидания - клапана в нашем движке простояли в 4 раза дольше нормы.
Я - СОВЕТСКИЙ БЕЗРАБОТНЫЙ
О результатах работы мы не успели доложить Челомею, так как Эдельштейна, меня и прочих евреев в апреле 48-го года уволили «по сокращению штатов». В отделе кадров, куда я пришел за трудовой книжкой, сидели «покупатели» из других фирм. То ли увольняли не только евреев, то ли покупатели не очень разбирались в политике партии и правительства, но меня пригласили на «Базу #1»; как потом выяснилось, под этим псевдонимом скрывался институт Курчатова. На эту базу меня и других привезли в автобусе с забеленными окнами, высадили в закрытом и крытом дворе, выяснили 5-й пункт и тут же увезли обратно в город.
   Я начал поиски работы и хлеба насущного, обходил КБ и заводы, заполнял анкеты и узнавал, что данной организации мой профиль с длинным носом не подходит.
   Сдал сопромат - можно жениться. Сдавали сопромат на 2-м курсе, и на 3-м я был уже женат - сей рискованный шаг я сделал в феврале 46 года, воспользовавшись папиным отсутствием, он лежал в больнице Склифасовского с инфарктом. В то время таких больных держали в постели не менее месяца, и я долго был свободен от родительского присмотра. Когда же я привез папу домой, он был чрезвычайно доволен моим поступком - наконец в нашем доме появилась женщина, которая сможет привести его в порядок! С Клавой он быстро нашел общий язык, она ухаживала за ним, кормила, стирала белье. Она очень доброжелательный и отзывчивый человек, при этом ее оптимизма хватало на обоих мужчин. Увы, папа не долго радовался - через месяц, ночью, он скончался, мгновенно, мы только успели встать с кровати и подойти к нему.
   К началу моей безработицы в доме уже росла дочка Ида, которая появилась на свет в марте 47 года. Нужны были деньги, и Шая Львович, директор завода, где работал папа, устроил Клаву на свой завод разметчицей. Иде (потом всю жизнь мы ее звали Илькой, Ильчей, Иленкой - это прозвище появилось случайно, после одного венгерского фильма, героиня которого звалась Илонкой, а также благодаря придуманной мною дразнилке - Илька, килька, колбаса, жарена сосиска) пошел второй год, ее нужно было пристроить в ясли. Клава обошла все инстанции, всюду был один ответ: «Мест нет». Положение становилось безвыходным, Клаве нужно было выходить на работу, а Ильчу некуда девать. Сидеть с ней целыми днями я не мог - нужно было или устраиваться на работу, или сдавать экзамены за последний, 5-й курс института. Пошел я по райздравам и районо, тряс там студенческим билетом и грозился тут же лечь на пол и помереть. Опять помог Шая Львович - не помню как, но добыл он путевку в санаторий для ослабленных детей, который находился в лесу под Москвой. Все было бы хорошо, но требовалась справка, что у ребенка положительная реакция пирке - это означало склонность к заболеванию туберкулезом. Начались переживания - во-первых, если Ильча попадет в санаторий, не заболеет ли она там; во-вторых, если мы все же рискнем - где взять справку о болезни, если наш ребенок совершенно здоров? Выручила родственница, тетя Рива, врач-туберкулезник. Она успокоила нас насчет заражения туберкулезом, сказав, что реакция пирке ровным счетом ничего не определяет, и дала нужную справку. И сдали мы нашу дочку в чужие руки, причем нам категорически было запрещено приезжать к ней в гости. Такой порядок существовал во всех летних детских учреждениях, по-моему, запрещающие больше заботились о спокойствии и бесконтрольности персонала, чем о детях.
   Клава пошла работать, я - искать, чего бог пошлет. Жили мы и так очень скромно; пока я работал в НИИ-1. у меня была прекрасная подработка - в институтском информационном отделе я аннотировал, а иногда и переводил статьи из английских журналов, один раз перевел даже большой материал с французского. В результате моя зарплата удваивалась, а иногда возрастала еще больше. Выплату гонораров обычно задерживали на один-два месяца, мы не очень страдали из-за этого, но однажды крупно погорели - я не успел вовремя получить крупный гонорар за перевод большой книги по горению,  и реформа 47 года сразу его съела. Большие суммы обменивали только тогда, когда деньги лежали в сберкассе, а я их только успел получить. Всю сумму мне обменяли  по курсу: один новый рубль за десять старых. Цены в магазинах пересчитали, но все округления были, конечно, в пользу государства. Реформа здорово ударила по спекулянтам, которых развелось видимо-невидимо, а также по честным людям, имевшим некоторые сбережения и не доверявшим их сберкассам - все помнили 41-й год, когда вклады были заморожены.
   После перехода к Челомею переводы кончились, и мы снова сели на полуголодный паек - зарплаты рядового инженера еле-еле хватало на питание, а после отмены карточек и появления «коммерческих» цен дела стали совсем плохи. Для примера - я получал в «аванс» 500 рублей, а обед на двоих в институтской коммерческой столовой стоил около 250 руб. В это время Клава сбежала с нашего факультета и перешла на экономический; я приезжал после работы в МАИ, и мы шли в эту самую коммерческую столовую «шиковать», т.е. ели суп с лапшой и курицей и по две котлеты с картошкой. Это была изысканная еда, и нас не смущало, что потом несколько дней мы обедали хлебом с мороженым.
   Жили мы втроем все в той же комнате, обставленой той же мебелью из здравпункта. Ванной не было, мылись на кухне, Ильку купали в комнате в цинковом корыте. Только в конце 40-х годов на кухне поставили газовую плиту и провели центральное отопление, а до того ранним утром из нашего дома по морозцу тащились мужики с охапками дров - поскорее протопить в комнате, пока дети еще не встали.
   Когда родилась Илька, у нас не было денег на коляску, и мы таскали детеныша, закутанного зимой в кучу тряпок и еще в ватное одеяло, на руках. Когда Ильке было полтора года, я привез из Горького санки - гулять с дочкой стало легче.
   Но мы были молоды, были оптимисты, не унывали и твердо знали, что наступит светлое будущее, если не всеобщее, то хотя бы только наше.
Я – ИНЖЕНЕР!
Дипломированный, как любят отмечать немцы. Несмотря на солидные финансовые трудности, мы все же решили, что на время я откажусь от поисков работы и буду форсировать сдачу экзаменов за последний семестр 5-го курса. С этого семестра, еще в феврале 48 года, из дневного отделения меня изгнал сволочной замдекана нашего факультета Дмитриев, которого вскоре обвинили в подделке своего диплома - он ничего не кончал, а числил себя инженером. Я, конечно, радовался, но перевести меня на заочный он еще успел!
   Фактически я со второго курса и так учился заочно - по чужим конспектам, посещая только необходимые лабораторки. именно поэтому у меня нет обычных студенческих воспоминаний - ну, сдавал экзамены, и все. Вместо учебы на нормальном 2-м курсе я уехал в Рыбинск, с этого все началось. Сначала учеба летом, после возвращения из Рыбинска, потеря связей с ребятами из «нормальных» групп, потом работа, женитьба, дочка. И друзьями не успел обзавестись, появились лишь «знакомые», в основном из тех же рыбинцев.  Так что переход на заочный фактически ничего не менял в моей жизни, кроме потери стипендии. Но ко времени перехода я уже хорошо зарабатывал (зарплата + доплата за знание иностранного языка + рефераты и переводы) и не очень страдал без институтских денег.
   Главное, на заочном факультете мне удалось - до сих пор не понимаю, как, - договориться, что я буду продолжать заниматься и кончать институт по специальности «реактивные двигатели», хотя такой специальности у заочников не было. В результате все экзамены я, как и раньше, сдавал со своей прежней группой; сдав экзамены за 5-й курс, я приступил, хоть и с опозданием, к дипломному проекту.
   В это время я уже был изгнан из авиации и бегал по городу в поисках работы. Мы сидели на мизерной клавиной зарплате, но на время изготовления дипломного проекта нам жилось полегче, т.к. заочникам-дипломникам платили стипендию, и мы начали дышать свободнее и есть сытнее.
   Я сумел догнать свою «дневную» группу, и дипломный проект защищал вместе с ней, в апреле 49-го года.
   С дипломной работой связано много казусов. Сначала я чертил дома, точнее, положив синьки на стекло и подставив снизу лампу, передирал все подряд. Потом Ильча, за которой я присматривал одновременно с изготовлением очередных листов, ухитрилась пролить чернила на пару готовых чертежей, и я, матюкаясь, начал все сначала. Во избежание повторных потерь я перебрался в институт, в «секретную» комнату.
   Любопытные подробности к вопросу о потрясающей секретности наших дипломов. Я перечерчивал двигатель «Нин», лицензия на который была куплена в Англии. Таким образом, скрывать факт наличия чужих чертежей вряд ли было нужно; но как же без секретности? Другой пример. Еще в НИИ-1 в первый отдел поступили шпионские материалы - отчеты Немецкой авиационной академии о постройке сверхзвукового самолета, который дожен быть летать в стратосфере через весь Союз, бомбить по дороге наши города и садиться в Японии. Автор проекта, некто Зенгер, успел много сделать, успел даже испытать модель своего очень мощного ракетного двигателя и построил первую в мире сверхзвуковую аэродинамическую трубу для продувки моделей своего самолета. Выдавали отчет только тем, у которых была первая форма секретности; я, со второй формой, туда и не совался. А прочитать хотелось. Тогда Ваничев взял этот отчет и дал читать мне; и по мере чтения я понимал, что все это уже читал, и давно. Пошел в библиотеку и взял американский авиационный журнал - естественно, открытый - за прошлый год. И в этом журнале были напечатаны очень подробные выдержки из нашего краденого, столь засекреченного отчета!
   Ко дню защиты я был готов полностью, а приятель, Юрка Фрейман, с которым я вместе трудился в «секретной комнате» под охраной вахтера, все никак не мог продраться сквозь начатые изыскания; в результате утром в день защиты я бегал с его объяснительной запиской, собирая визы кафедр противопожарной обороны, экономики и еще каких-то; сам Фрейман в темпе дочерчивал свои листы. Когда я развесил чертежи и вышел на кафедру, оказалось, что в этот же день передо мной прошло 5 дипломных проектов на одну и ту же тему: «Повысить тягу двигателя типа «Нин» на 30%». Я был шестой, и можно себе представить настороение членов ГЭКа. Меня от тройки спасла т.н. «спецчасть», т.е. тот раздел диплома, который не был связан с перечерчиванием готовых проектов, а делался самостоятельно. В ходе расчетов турбины своего двигателя я так устал от перемещения движка логарифмической линейки, что придумал, рассчитал и вычертил систему специальных номограмм. Эти номограммы меня спасли, я получил «отлично»  и стал инженером-конструктором по реактивным двигателям.
    После защиты мы поехали к нам домой. Клава начала готовить торжественный обед, но когда вернулась из кухни, мы с Юркой крепко спали, положив головы на стол.
   Так закончилась моя учеба, закончилась и стипендия, и мы снова перешли на мороженое.
    Подвернулась «халтура» - отец институтского приятеля Саши Черняховского устроил подряд на проектирование автоматических карандашей по образцам фирмы Паркер, и прессформ для их выпуска. Высокой договаривающейся стороной выступал главный конструктор фвбрики им. Сакко и Ванцети по фамилии Чешля, условием сделки была выплата одной четверти нашего гонорара этому главному.
   Кроме Саши и меня, к работе был подключен Юра Фрейман; втроем мы быстро закончили первый этап работы и сдали рабочие чертежи карандашей (5 или 6 моделей) товарищу Чешле. Получили причитающиеся деньги - примерно половину всей договорной суммы, честно поделили три четверти между участниками, а четверть - деньги для Чешли - я передал Юре, ему было удобнее добираться до фабрики.
    Через пару дней звоню Чешле насчет второй половины работы и слышу странный уклончивый ответ: « Приходите дней через 20». «Деньги ему, что ли, не нужны, чего он тянет?», - подумал я и решил выяснить ситуацию. С вопросами поехал к Юре, а он вдруг хвалится новым пальто. А денег у Юры всегда столько же, сколько у меня, т.е. мизер, заработка мамы еле-еле хватало на калорийные обеды (мороженое употреблялось только на десерт!), откуда пальто? И меня осенило-«А деньги Чешле ты передал?»  Юрка начал путано объяснять, почему он это не сделал, почему не вернул деньги, почему купил на них пальто. И отдать деньги он не может, потому что купил пальто, а купил потому, что старое порвалось.
   Несколько лет я с Юркой не разговаривал, потом - все простил. А денег с фабрики Сакко и Ванцетти мы больше не получили.
   После моего развода Юрка безуспешно пытался крутить с Клавой роман (он вообще никогда не нравился женщинам, не понимаю, почему). И ему основательно попало от его жены, которая ревновала его не только к юбкам, но и к друзьям мужского пола.
   Прошли годы. Все мы постарели, все изменились. В 95 году я был в Москве, встречался с Юрой. Он притих, меньше шумел, хотя по-прежнему играл в теннис и сочинял научные статьи, которые откладывал в свой архив - наука перестала быть нужной в России. Его сын, Андрей, которого я знаю с пеленок, стал бизнесменом с деньгами, он подкармливал родителей и по-прежнему ругался с матерью. После встречи переписка наша не наладилась, я ничего не знал про Фрейманов, но при появлении в Москве в 97 году позвонил Юре. Трубку снял Андрей и сообщил, что несколько месяцев назад отец скоропостижно умер. Пришла к концу наша почти пятидесятилетняя переменчивая дружба, начавшаяся в маевской дипломке в 48 году.
   Летом 48-го кончился Илькин санаторий - его посреди сезона закрыли на ремонт, и мы были вынуждены забрать дочку домой. А она, бедная, отвыкла от родителей, с трудом пошла на руки к маме и еще долго дома дичилась. В этот раз мне удалось довольно быстро получить место в яслях, и дитя перешло на казенное воспитание. Слава богу, ясли она перенесла спокойно и не очень болела.
   Клава ушла с завода и по наводке кого-то из знакомых устроилась в ЭНИМС. Денег там платили больше, да и работа была спокойная. Мы даже смогли купить ей на толкучке новое синее платье, которое ей было очень к лицу. И еще купили платье из «пан-бархата», одно время самой модной ткани генеральских жен, но ко времени нашей покупки уже несколько потерявшей свой престиж.
   Как заочника, меня не распределяли, и я опять начал искать работу.
   Походив безрезультатно по авиационным заведениям, я по стопам Клавы поехал наниматься в ЭНИМС, по слухам, туда еще брали евреев. Это был октябрь 49 года, уже 6 месяцев я был безработным инженером..
   В отделе кадров меня действительно согласились принять на работу и направили для переговоров в отдел стандартов. Я просился в любой другой отдел, «ближе к новым идеям», но кадровик был неумолим.
   В отделе стандартов начальник вышел погулять, и в ожидании его я пошел бродить по окрестностям. На заборе соседнего завода увидел объявление: «Требуются инженеры-конструкторы». «Почему не зайти?» - подумал я и очутился в приемной директора СКБ-1 Людмирского.
   Он принял меня, выяснил, что в авиацию меня не берут, что я изучал в институте гидравлику, и задал странный вопрос: «Вы суеверны?». Я удивился, но сказал правду - нет, в приметы я не верю.
   «Тогда в понедельник выходите на работу. До свидания» - сказал Людмирский и занялся своими бумагами.
   Я был так огорошен, что не спросил, чем занимается СКБ-1, какая работа меня ожидает, сколько мне будут платить, и тихо побрел домой, не заполнив анкету и не сдав фотокарточки.
    Все это я сделал в понедельник, 13 октября 49 года. Так кончилась моя Авиация. В СКБ-1 в 49 году началось мое Станкостроение, в котором я проработал 42 года, вплоть до отъезда в Израиль в феврале 91 года.


Рецензии