Красная звезда

    Много чего хорошего и плохого успел сделать за свою невероятно длинную жизнь Ник Добрынин. По правде говоря, от рождения нареченный Колькой,  он так и остался бы им, не будь того злочастного дня, когда уступил недоброй чужой воле. Да и как было не уступить, ежели  дюжина семеновских карателей, опившись в жаркий день мутного самогона, поставила его перед выбором: оставляем тебе, выродок, твою паскудную жизнь,  а взамен брату старшому, от одной матери рожденному,  на спине звезду с фуражки краснопузого срисуешь. За то, стало быть, чтобы не повадно было таскать харчи  партизанам в лес. Поимей ввиду, это вам с отцом за компанию, которому сей момент в бане всыпают плетей – еще и  за то, что клятву казацкую нарушил, против законной власти пошел.
     Брата Ефима повалили на скамью, руки-ноги повязали снизу, будто обнимает широкую доску, стоящую на ножках точно мужик нараскоряку  Спина  Ефима образовалась прямо перед Колькиным лицом, в сплетении мышц под тонкой кожей. Лучше бы не видеть этот крепкий молодой стан в пупырышках нервного озноба, не слышать частого дыхания.
     Ох, как много отдал бы сейчас Колька, чтобы удрать незамеченным куда глаза глядят. Половиной здоровья пожертвовал бы, да только не делится жизнь на половину. Она как есть одна, нерушимая. Вступил в сделку с совестью, обратного пути  не имеется. Хочешь или не хочешь, но перекраивай жизнь на новый лад, с которым в корне не согласный, или плати такой монетой, что света белого видеть не хочется. И зачем только он  брякнул –  не то с дуру, а скорее с испугу, что линия его, Колькина, в корне отличная от тятьки и старшего брата Ефима, которые с партизанами якшаются.
    – Коли так, – пьяно икнул один из семеновцев,– доказать надобно твою лояльность старому режиму. Пока тятька твой, жеребец неразумный, сыромятной каши  отведает досыта, ты  же вечную память брательнику на спине оставишь. Пусть в зеркало заглядывает почаще и нас помнит.
      Сусликом свистнула нагайка, обожгла наискосок Колькину спину.
     – Поторапливайся, –рявкнул семеновец и сунул в руку зуб кованый от ржавой бороны. – Рисуй, Васнецов. Потом седлай коня и айда за  нами. Такие дела, тут, небось, даже по-свойски не простят.
     В каком-то непонятном ступоре, нервно вздрагивая всем телом,  вспарывал он пять глубоких борозд на спине брата, точно огород под картошку готовил. Молодая кровь щедро заливала спину того, кто еще мгновение назад был Кольке самым близким человеком на свете, а теперь с каждой рваной чертой отдалялся так далеко, откуда уже не могло быть возврата к прежней безмятежной жизни.
     Весь мир разломился надвое для зеленого еще казака Добрынина. Все, что было правильным вчера, теперь совершенно не имело значения. Если разобраться, ту звезду Колька  вырезал не столь на спине своего единокровного брата, сколько на своем собственном сердце. Оно кровоточило, не отпуская боли ни днем, ни ночью. Когда в отряд приходило пополнение, всякий раз справлялся: нет ли посельщиков? Как черт ладана боялся ответа, а неизвестность терзала еще горше.
    – До смерти засекли нагайками твоего тятьку, – безжалостно сказал ему земляк, после ранения вернувшийся в строй. – Может, и поднялся бы, да не смог пережить родительского позора.
    – А брательник Ефим? –спросил Колька.
    – Меченый? Что ему сделается. Вовсю молодок щупает. И в кого он у вас такой жеребец?
    После этого разговора как с цепи сорвался Колька. Смерти искал, под пули лез,  а когда понял, что непонятная сила оберегает его, быть может, для еще больших испытаний, вовсе закручинился. Чтобы не отягощать душу невинной кровью тех, с кем бы с радостью разделил обед, решил податься на Трехречье. Всей Даурии было ведомо, кто не хотел воевать или хоронился от революции по  какой-то другой причине,  нередко держали путь сюда, к отрогам Хингана.  Одни  пробивались, чтобы привычным делом заниматься, скот разводить, целину под пашни поднимать. Другие на железной дороге рассчитывали зашибать деньгу, на худой конец, города возводить истинно русские – Харбин, Дальний, Шанхай, Хайлар, Порт-Артур…
      Осевшие на земле казаки довольно скоро заявили о себе как искусные сыровары и производители великолепного сливочного масла – все это находило живейший спрос. В крупных, по нескольку сотен дворов станицах,  открывались церкви, школы. Оказавшись на чужбине, до поры, до времени гостепреимной, здешние поселенцы утверждались в мысли – для успешного прорастания новым поколениям позарез нужно образование, а еще как необходимое условие  – сохранение уклада жизни, который  принесли с собой.
     У станичников, волею судьбы оказавшихся здесь, язык не поворачивался назвать этот край, расположенный между реками Хаулом, Дербулом и Ганом – притоками полноводной Аргуни , чужой стороной. Их предки без малого сотню лет охотились здесь, косили сено, выращивали скот. Вдобавок ко всему там, за горизонтом, дымила трубами Россия, по сыновьи любимая даже этими отверженными людьми.
     В заплечном мешке, в объемистом кожаном кисете закурковал Колька изрядную пригоршню царского серебра и жменю золотых десятирублевиков. Чтобы сделать благородный металл безголосым, пересыпал монеты речным песком. Теперь хоть на рысях, хоть наметом – молчит груз ценный, вселяет надежду на лучшую долю. Не спеша приглядывается казачина молодой, куда бы голову приклонить, где сподручнее ухватить за хвост судьбу-индейку.
     Может в станице какой спешиться, приглядев молодку с бровью соболиной, а там, будь что будет! – стреножить себя, пока погост не позовет. Только подсказывает Кольке внутренний голос, что это умиротворенное спокойствие в одночасье обернется бедой, которой хватит на всех, кто тут обитает, и другим еще останется. Опасность, как ни странно, исходит от  железной дороги, где сошлось несовместимое  –  красные и белые одно дело делают, поменяв сабли да винтовки на рабочий инструмент.
     Как не утаишь в мешке шила, так и слухи тревожные просачиваются от станции к станции. Мол, недолго пушкам молчать, власть Советов крепко помнит нанесенные обиды. Поквитаться желает и точит зуб на Трехречье. Вот и мечется в думах Колька, понимая, что шансов  счастливых отпущено ему с гулькин нос, а, может, и того меньше. Вовсе ни к чему испытывать бесконечное терпение судьбы. Особенно, когда  единожды уже против собственной совести пошел, тятьку  родного загубил и брателку, как холстину домотканную, исполосовал ржавым железом.
     Некому дать совета доброго, все тут в одинаковом положении – беглые казаки. Впору хоть у степного ковыля спрашивай, у коварной Аргуни выпытывай. Снедаемый недобрыми предчувствиями, решился-таки Колька бросить поводья на коновязь приглянувшейся станицы. С обзаведением семьи и хозяйства  надумал  повременить. Можно сказать, сам еще на перепутье, между небом и землей, какая тут может быть женитьба?
    Недавние атаки и отступления, азарт сабельной сечи, тяжкие взрывы и посвист пуль – все это со временем покрывалось туманом забвения. Труднее было избавиться от вросшего в сознание чувства постоянной тревоги. При малейшем стуке, незнакомом шорохе опрометью вскидывался в постели, успевая выдернуть из-под подушки вороненый револьвер.
    А еще снился Ефим. Чаше всего брал Николашку к себе на плечи и, отмахиваясь от назойливых паутов веточкой  гибкой вербы,  шли они на купальню в излучине Куренги. Иногда виделось, как старший брат издали грозился кулаком, безмолвно выкрикивая, судя по яростным линиям рта, какие-то недобрые слова. Тятя во сне приходил редко – молчаливый, с укоризной во взгляде. Этот взгляд Колька  постоянно ощущал из каждого темного угла, в сумраке ночи или боковым зрением. Осеняя себя крестом, он понимал, что таким образом проявляет себя его, Колькина, совесть, следующая за ним неотступно, как раненая рысь за охотником, загубившим котят.
     Золотишко из заплечного мешка  припрятал надежно, понимая, что не пришел еще час, когда в разговор о  будущем вступает благородный металл. Брался за любую работу – отчасти чтобы прокормиться, но по большому счету искал свое место в этой новой малознакомой жизни. Все вроде бы привычное – бороды казацкие, лампасы желтые, говор нашенский, забайкальский,  а в отношениях сквозила чужбинка, спрятанное на дно души недоверие, рожденное извечным инстинктом самоохранения.
      Утрами провожал взглядом казачат, спешащих в школу. С привычным размахом совершались свадебные гуляния.  Так же азартно и привычно, как у себя дома, судачили и бранились языкастые казачки. А душе было тесно и тревожно. По воскресеньям ноги сами несли в церковь. Некоторое послабление Колькиной душе давала молитва. Из-за пляшущих язычков свечей в сознание просачивался скорбный лик тятьки,  взгляд его отчего-то теплел и наполнялся надеждой.
    Сентябрь 1929 года обещал быть щедрым на урожай злаковых. А вышло так, что хлебопашеская радость сменилась урожаем могильных крестов: отряды НКВД ворвались в Манчжурию, огнем и мечом прошлись по мирным казачьим поселениям. Не щадили никого. Детям, этим будущим казацким выродкам, разбивали о камни головы,  бросали в реку. Младенцев выкидывали из качели…
      Николай не знал всего, что происходит на самом деле, но даже услышанного хватило, чтобы понять насколько велика опасность. Стало быть, для тех, кто в состоянии держать винтовку и шашку, пощады вообще ждать бессмысленно. Потом стали доходить слухи о плененных трехреченцах, которых ждали дороги репрессий и расстрельные подвалы. «Как же так, –  размышлял Колька. – Новая власть идет против своих общаний. Выходит, нельзя ей верить – ни в большом, ни в малом?»
     Когда, насытившись кровью, отряды красных ушли за кордон, более легкие на ногу и решительные в действиях станичники стали прощупывать почву о возможном переселении. Сошлись на том, что меньше всего опасностей ожидает в краю австралийских кенгуру. А коль не успокоится душа, можно тропить дорогу в Канаду, Америку и еще Бог знает куда. Хоть и невелик шар земной, однако места на всех хватит.
    Что-то не сошлось, не склеилось на новом месте. Было непривычно жарко, незнакомые пейзажи угнетали. Может быть, смирилось, притерпелось бы тоскующее сердце к чужой стороне, как это бывает по принципу: не место красит человека, а человек место. Целые поселения русских, забив когда-то первый кол, вполне благополучно обитали тут и не помышляли грузить скарбом дорожные телеги. По сути, Колька  не знал  чего он хочет, однако, подчиняясь судьбе, пребывал в подвешенном состоянии  – до тех пор, пока незримая рука не повела его в Америку.
     В конце-концов, оказавшись в Лос-Анжелесе, он окончательно дозрел:  тут доживать  придется   ему, забайкальскому казаку Добрынину, нареченному в честь святителя Николаем, а теперь непривычно на новый лад – Ником. Хотя в его положении о святотости лучше не заикаться. Достаточно того, что родные берега из-за океана не видны и боль проступка, быть может, начнет утихать. Уже хорошо, что сон спокойный наладился – по ночам пропала необходимость сторожить тишину, просеивая тревожные звуки.
      Вот тут-то, на новом месте,  пригодилась заплечная кубышка. Здраво размышляя, часть своего  походного капитала он вложил в строительство загородного дома, а основную сумму – в приобретение бензоколонок, которые удалось удачно расположить на оживленных трассах. Это было так далеко от прежних занятий – лошадей заменили автомобили, отборный овес – на масла и бензин. Теперь  мозоли набивались не на том месте, на котором сидишь в седле, а на извилинах мозгов, не получивших нужного образования. Он сам уже вместо резвого скакуна  восседал за рулем именитой марки, как если бы раньше владел быстрым как ветер алхетинцем. Словом, жизнь поменялась круто, безвозвратно.
     Ему многое здесь нравилось. Высокие холмы отдаленно напоминали о далекой родине, которую он оставил не по доброй воле. Безбрежие Тихого океана, пробуждая в душе трепет, создавало иллюзию полной свободы. Однако подлинной свободы здесь было еще меньше, чем в той прежней жизни. И хотя он научился сносно говорить на чужом языке, этого было  мало, чтобы успешно вести бизнес. Пробелы в образовании повергали его в уныние, но только на первых порах. Все, чему  научился прежде – науке выживания в смертельном бою, отменному  владению оружием, походным премудростям – все безвозвратно легло в чулан памяти.
     Здесь ему мало просто выжить, необходимо стать вровень со всеми. Правильнее сказать, превзойти многих. Фамильная добрынинская черта – не плестись в хвосте – была вроде жгучего перца в  известном причинном месте. Она и тут подгоняла вперед, Все складывалось удачно – подчинился язык, не таким уж непосильным оказался груз учебы. Русские вообще здесь проявили себя во всей красе – сообразительны, предприимчивы и деятельны.
               
    Ефим в похоронах отца своего Осипа не участвовал. Спина вспухла, как подушка, кровоточила, разливая по телу нестерпимый жар. Бабка Наталья, известная травница, смывала раны наговорной водой, настоем одной ей известных полевых цветов и корней, которые она собирала на змеиной сопке. Люди туда не ходили, травы не топтали, а уж как она совладала с гадами – никто не допытывался. От нее видели только добро и этого было достаточно, чтобы бабка Наталья почиталась очень высоко, как и положено отмеченной Божьей милостью лекарке.
    Неделю спустя коросты на спине начали сходить, исчез запах тлена. Ефим уже переворачивался на бок, хоть и с трудом, но поднимался с лежанки. Молодость брала свое. Уперевшись взглядом в окно, за которым видны лавки со следами засохшей крови, наматывал разные мысли на бесконечный клубок размышлений. Что за сила такая дьявольская, заставила сына пойти против отца, брата против брата? Вроде и делить нечего, все создано общими руками, а низменные чувства всплывают как дерьмо в проруби. Крови столько пролито на землю – еще неизвестно какое зло прорастет!
    По первости Ефим прятал звезду от чужого глаза под грубой сатиновой рубахой. Потом сообразил, что пятиконечная отметина на спине вроде оберега. Красные увидят: понятное дело  –  свой. Это тебе не фуражкой козырять, посверкивая звездочкой. Тут вся спина бессловесно криком кричит, к какому берегу причалил казак молодой. Белые, напротив, свой резон находили в том, что дважды одного человека не казнят. Это все равно, что бить  лежачего.
   Обнаружил со временем еще другую весьма приятную неожиданность: увидев кровавого цвета звезду, девки теряли голову. Ефим и прежде не жаловался на скудость внимания, а тут обласкать его готова вся низовая улица с соседним выселком  впридачу. Откровенно говоря, и без звезды устоять против Ефима было не просто. Медведковатый, скроенный по завышенному стандарту. Всего в нем было много – сплошная гора мышц, упрямая лобастая голова.  В насмешливом взгляде шоколадных глаз угадывался немалый ум.   
   Брата своего Кольку, попадись он под горячую руку, наверное, уделал бы как Бог черепаху. Потом смертельная обида стала уступать место воспоминаниям детства, где они были не разлей вода. Жаль было отца, ушедшего на взлете жизни. «Наверное, отчасти я сам виноват, – оправдывал он брата. –Недоглядел, упустил. Тут кто покрепче бы – и тот дал слабину».
   Ефим вспомнил встречу с волком, когда пошли за речку собирать землянику. Поравнявшись со старой, разлапистой вербой, они увидели громадного зверя с проседью на спине. Волк вскочил и  тяжело уставился на мальчишек. Видимо, отбился от стаи, не в силах верховодить в ней. Участь его была проста и закономерна: не знавший жалости,  теперь сам становился легкой добычей. Разумеется, для своих сородичей. Для мальчишек  же он был по-прежнему опасен.
   Колька хоть и испугался, но не показал вида. Он только крепче сжал ладошку брата и, пятясь, стал отходить, выдерживая недобрый волчий взгляд. Одно дело  –  волк, может быть, сытый или совсем немощный, если не дал деру по своей всегдашней привычке, Другое  – каратели, которые любому хищнику сто очков вперед дадут…
    Надломился добрынинский корень с потерей отца и брата. Стал немил просторный пятистенный дом, обращенный окнами в улицу, где для острастки посельщиков белые измывались над  Осипом и его старшим сыном. Казалось, эти старые, замшелые стены все еще хранят хлесткие удары нагаек, отборные ругательства карателей. И хотя сродственников вокруг было немало, Ефим с матерью переехали в Богданово, где у них на возвышенном месте стоял недавно отстроенный дом под красной крышей.
     Он предназначался для отселения любого из братьев, которые вступили в жениховскую пору. В этом выселке, насчитывающем не более тридцати дворов, все были родственники – причудливо переплелись между собой Кочмаревы, Пестеревы, Добрынины, Богдановы, Деревцовы… Это людское сообщество напоминало собой перевитый внутри и от того крепчайший до изумления березовый корень.
      Ефим еще в школе обнаруживал способности к учебе. Теперь, когда новая власть осела прочно и надолго, было в самый раз отправиться на учебу. Традицию храня, здешнее семя оседало, в основном, в педтехникуме. А дальше пути-дороги выпускников, на которых спрос всегда опережал предложение, очень часто вели мимо школы. Республика строилась, крепла, образованная молодежь нужна была повсюду.
      Сталинский лозунг: кадры решают все!  –  не просто слова, а посыл к действию. Какие-то серьезные люди беседуют с Ефимом на темы, далекие от учебной программы, прощупывают. В результате – дают направление на хлебозавод. А что? – парень неробкий, хозяйственный, мозги на месте. Из таких и надо современную руководящую элиту создавать. К тому же женат, дитя имеется.
    Чутье на людей у комиссаров и в самом деле превосходное. Ефим на время даже охоту забросил, пока не выправил дела на заводе. Пришлось смекалку и характер проявить, кого надо – прижучить, другим дать инициативу. Не обошлось и без подметных писем, мол, под себя много гребет, о заводе меньше думает, казак недобитый. Однажды явились в кабинет трое в кожаных тужурках..
   – Значит, чинишь тут произвол и хочешь город оставить без хлеба? Предъяви сюда паспорт.
      Ефим молча скинул френч, стянул с себя рубаху.
    – Вот мой главный документ! – сказал, поворачиваясь спиной.  Вошедшие ошарашено смотрели на спину, на которой от крыльцев до пояса  барственно разлеглась пятиконечная звезда.
     На судьбу свою гневаться  Ефиму не было причин. Пятерых детей вырастил. Трех жен схоронил, четвертая, артистка из областного театра, души в нем не чаяла. Ближе к пенсии выпросил работу полегче – директором гастронома. Чего греха таить, жил как у Христа за пазухой.
     Нерастраченной осталась только страсть к охоте. Ему уже перевалило за девяносто, а он все еще пластался по хребтам да увалам. Там, видимо, и растерял свои годочки, чувствуя в себе полный интерес к жизни. Быть может,  на радость жене и внукам еще бы продолжал обманывать свой возраст, не случишь этой оплошности. Сам не заметил, как провалился в медвежью берлогу.
    Медведица насела, пустив в ход страшенные когти. Ефим, истекая кровью, сумел вырваться из цепких лап, выстрелил. Тут совершенно неожиданно навалился на спину и подмял под себя пестун. В угасающем сознании Ефима Осиповича пронеслось: «Эх, Колька,  сгодился бы сейчас. Небось, не сдрейфил бы»…
     Смерть окончательно примиряла его с братом. Неоконченный диалог уже надлежало  вести им за гранью бытия, в той неведомой жизни, если она на самом деле имеется, как утвердительно говаривала в свое время бабка Наталья, травница и провидица.
                ---------------------------------
     К тому времени, который принято называть молодостью старости, Николай Осипович Добрынин, серьезный бизнесмен, член многих благотворительных обществ, уже  почти отошел от дел. Он вправе был думать, что жизнь в целом удалась, активы его компании измерялись многими миллионами долларов. Двое сыновей – старший Василий и младший Антон – получили блестящее образование. Антон был в мать, мягкий и деликатный, необычайно одаренный по части музыки. Василий, напротив, обличьем смахивал на  брательника Ефима, такой же кряжистый и ухватистый, как многие Добрынины. Теперь он заправлял семейным бизнесом, увеличивая капиталы.
    Жену Николай выбирал так же придирчиво, как это делали посельщики в той, далекой жизни. Дарья была донского корня, смуглянка и певунья, не умевшая и минуты посидеть на месте. Она готовила отменные борщи и была чистюля, каких свет мало видывал. С какой стороны ни посмотри, удачный вышел союз двух сердец, бившихся в унисон. Все что было между отцом и матерью, младший Антошка, повзрослев, называл одним словом  – гармония.
    Свой дом Николай Осипович с учетом растущей семьи перестроил, однако от станичного уклада жизни отходить не стал, находя в нем много разумного. Здесь чтили русские традиции, говорили на одном певучем и красивом языке, исключительно богатом на непечатные выражения. Свадьбы и поминки без посредника Бога на земле, длинногривого батюшки, не совершались. Как вчера или сто лет назад обряды были одни и те же, что вселяло в души неизменный порядок и веру в неизвестное завтра.
     Какие бы житейские бури не швыряли казачьи повозки по дорогам испытаний, выстоять им помогали неписанные законы, которые растворились в крови и были опорой во все времена. Выше живота своего чтил этот грубоватый люд сбережение знамени, как воинской святыни, и  сохранение ликов святых. Первое, чего казаки начинали оседать на новом месте, была церковь. Она была той своеобразной коновязью, к которой чумбуром  оберегающей молитвы вязались человеческие сердца.
      Николай Осипович на закате жизни стал более чувствителен. Несмотря на завидный опыт, немыслимые испытания, он все больше и больше понимал, что ни деньги, ни иные признаки благополучия не являются мерилом, по которому судят о деяниях человека. Куда более значимым можно считать поступок, тот самый, совершаемый ежедневно, ежечастно.
     Возжигая свечи перед святыми образами, он просил о здоровье живущим, о прощении грехов оступившимся, об успокоении душ, покинувших сей жестокий мир. Потом мелкими шажками, точно на вечную Голгофу двигался к распятому Христу. Взгляд его притягивала яркая, стекающая вот уже тысячи лет кровь на ступнях и ладонях. Точно такая же как брата Ефима.
      Один принимал верную смерть за грехи человеческие. В чем же вина другого? За какие язвы сердец порочных пришлось страдать правдолюбцу Ефиму. Не кто-нибудь, а он,  Колька Добрынин, ослабев душой, стал проводником чужой недоброй воли .Как искупить столь тяжкий грех? Не простой вопрос, на который нет ответа…
    Стекающая кровь туманит сознание. Сотни раз видит старый Добрынин мучения сына Божьего. Ровно столько же эту боль ощущает на себе. Совершив по принуждению казнь близкого человека один раз, себя он казнит бесконечно.
      Замечает Николай Осипович как с приходом осени наваливается на сердце тоска. Сначала недоумевал по этому поводу, пока не прозрел: в это время птицы готовились к полету. Их ждет родное гнездовье, где они вылупились, поднялись на крыло. Точно также и молчаливые рыбные косяки, повинуясь инстинкту, отправляются к желанным берегам, где им дадена жизнь.
     Что за существо такое – человек? Птица, которой принадлежит весь мир, держит путь к своим истокам. Так ли глупа, как хочестся думать, хладнокровная рыба, если за тысячи верст находит свою нерестовую речку. Что тогда говорить о собаке, у которой человеку надо учиться преданности всю жизнь. Может, это и есть зов природы, который увлекает взгляд за самые дальние горы и зовет в неведомые дали?
     Только не поехать никуда обветшалому казаку Добрынину, который положил все свое здоровье на благо чужой стороны. А ехать позарез надо. Поклониться, в землю сходя, чудным просторам, речке Куренге, с которой связано столько воспоминаний, родному огороду, вскормившему его. Однако это дело не первой важности. Самое главное – вымолить у брата Ефима, коли жив еще, прощения. Обнять тятькину могилу, явить ему истерзанное, покаянное сердце.
     Призвал Николай Осипович Ваську, слово взял с него. При первой возможности поехать на отцовскую родину. У родных и близких испросить за него, Кольку, которого, быть может, еще помнят за тот проступок, который иссушает душу. Непременно на кладбищенскую гору взойти, дедушке поклон отвесить, сказать мольбу, выстраданную отцом . И долго-долго смотреть на на окрестности деревеньки, где прошло Колькино детство, краше которых нет на белом свете.
      Еще попросил Николой Осипович взять пригоршню земли из под той самой черемухи, что цвела под  окном. Все исполнил Васька – и почтение засвидетельствовал, прощение испросил, обошел неспешным шагом действительно красивые места. Вернувшись, первым делом отправился на отцовский погост.
     Несколько лет спустя на могильном холмике пробился робкий росток. Влаги здесь  достататочно, морозов никаких – вольготно кустику. Заинтригованные старики пришли взглянуть на заморское чудо, с родных краев привезенное. Аккуратно отщипнули один листочек, потерли между пальцами.
    – Так это ж черемуха! –ахнул белый как лунь старик, одетый по случаю встречи с родной землей в казацкий чекмень с наградами на груди. – Вот он запах родины. Вовек не забыть.
     Сюда, на гору, старик поднимался, поддерживаемый сыновьями, которым  время  успело посеребрить бороды. Обратно старый служака отказался от помощи. Колесо спины выпрямилось, ноги ступали тверже. Родина даже в таком виде придавала сил.
     Черемуха вымахала выше человеческого роста, каждую весну пышно цвела. Но…была бесплодна. Ни единой ягодки никто не обнаружил на ней. Это труднообъяснимое обстоятельство было поводом для длинных рассуждений. Человек на новом месте пускал корни, приспосабливался, являл потомство. А черемуха, которая вроде сорняка в забайкальских прибрежных зарослях, оказалась столь горда, что не пожелала давать потомство. В назидание людям.


Рецензии