Нескладный пазл. Главы 1-3

Нескладный пазл


                «Складная картинка, пазл, паззл (от англ. jigsaw puzzle) — игра-головоломка, представляющая собой мозаику,  которую требуется составить из множества фрагментов рисунка различной формы»
                Википедия 
               
                1. Сборы
            
       Сборы подходили к концу. После обеда придет машина, заказанная для перевозки вещей. На темной столешнице письменного стола голубым пятном - ордер  на квартиру. Лёва время от времени бросает взгляд на заветную бумажку. Ее содержание он запомнил сразу, еще в райисполкоме: общая площадь, жилая и главное – его фамилия во главе заветного листка. Все! Закончилось совместное житье с родителями, конец нравоучениям, выговорам, недовольству поздним приходом, бесконечным вопросам, кушал ли он (тридцатилетний здоровенный мужик),  не промочил ли ноги по пути на  работу, почему они с женой  норовят вечером куда-то уйти вместо того, чтобы посидеть  с детьми дома, почему их мальчики так легко одеты для прогулки во дворе и прилично ли его, Лёвиной, жене носить короткие юбки. На пороге маячит новая жизнь.  В отдельной двухкомнатной квартире. Правда, на последнем девятом этаже, в новом районе и далеко от работы. Но это неважно – оттуда ходят автобусы до центра. И вообще, в газетах написали, что в этой, или следующей, пятилетке там должны построить метро.
       Последний день в небольшой комнате, когда-то великодушно выделенной Лёве с Надей родителями в старой коммуналке. Сквозь большие,  давно немытые оконные стекла с трудом продрались упрямые лучи дневного солнца. Освоившись, они радостно вспугнули пыль и запахи, скопленные годами в укромных уголках, ткнулись  в нагромождение коробок с книгами, посудой, по пути нечаянно высветили углы с еще неразобранной мебелью, горкой чемоданов, узлами  и вроде случайным здесь пианино. Смотришь на беспорядок, а комната полна ощущениями прежнего, правда, уже разбитого на куски, постоянства, недавно казавшегося привычным во всем, до неслучайных мелочей. Однако, нездешность уже витает среди узлов и коробок. Надя озабоченно  снует в их лабиринте,  умудряясь ничего не задеть. В отличие от мужа. Ему неуютно, он натыкается на углы, роняет несвязанные стопки книг,  узлы, что громоздятся угрюмыми кучами в углах двухкомнатного пространства, вмиг ставшего беспризорным. Здесь Лёва прожил всю свою предыдущую жизнь. Родители демонстративно отсутствуют, не  желая провожать отъезжающих: они  не понимают, почему их сыну с женой да еще двумя детьми плохо здесь, почему непременно надо жить где-то, у черта на куличках, где еще только достраивают детский сад, неизвестно, где школа,  мало магазинов и вдобавок придется тратить уйму времени на дорогу до работы.
       Больше всех, кажется, волнение предстоящих перемен ощущает пятилетний Севка. Мальчишка крутится в тесноте, усиливая неразбериху, таскает с места на место игрушки,  что-то бормочет про себя, успевая задать родителям множество вопросов. Он никак не может понять, для чего все это затеяно. Однако чувствует, что в привычном житье с родителями, бабушкой и дедом предстоят большие перемены: папа сказал ему, что теперь все будет по-другому. По-другому – в Севкином разумении - значит, будет еще лучше. Правда, старший брат Мишка, он сейчас в школе, ничего определенного по этому поводу не говорит.
       Лёва задавлен усталостью многодневных сборов, а еще надо разбирать мебель. Принялся за шкаф. Кое-как сладил: уж очень нудно выкручивать нескончаемые,  подхваченные застарелой ржавчиной, шурупчики из дверных петель. Взялся составлять в угол громоздкие панели шкафных стенок, как неловким движением свалил на пол пакет с крепежом. Маленькие кусочки металла, радостно подпрыгивая, застучали по паркету, разлетаясь по сторонам. Севка сразу почувствовал себя нужным и шумно бросился помогать отцу. Лёва, чертыхается, кряхтя от натуги, собирает, что попалось на глаза. Внезапно его «пробило»: если сейчас не присяду – свалюсь. Внутри будто что-то щелкнуло, иссяк завод пружины, что заставляла неутомимо сновать туда-сюда в суматохе последних дней. 
       Он плюхается в старое отцовское кресло, прикрывает глаза. После нескольких бездумно-расслабленных мгновений принимается извлекать содержимое множества ящиков и ниш письменного стола: пора отсортировать ненужный, копившийся годами, когда-то очень ценный и памятный, хлам. Еле вытянул тяжелый нижний ящик, набитый металлическими банками с монетами - собрание и гордость еще со школьных времен. Под банками открылась стопка тетрадей, блокнотов разного формата и толщины. Лёва наугад вытащил толстую тетрадь, рассеянно полистал, скользя взглядом по страницам, плотно засеянным его мелким почерком. Ха! Старый дневник. Вытянул из стопки большой блокнот с загнутыми, местами оборванными углами мягкой обложки. На ней, под потертым изображением краснокрылого самолета, стремящегося ввысь, синей пастой, расплывшейся от времени, написано и подчеркнуто - Куба. 1969-1971гг. Под «кубинским» блокнотом – другие, разноцветные. В них – непотревоженно дремали годы прожитой жизни. 

       Из дневника. Ноябрь 1981 года.
       …Часто замечаю - время притупляет или совсем скрадывает остроту воспоминаний. Особенно, когда думаешь о неприятном или тяжелом. Вместо этого возникает Нечто, приправленное ароматом приятности, удовольствия, даже непонятного романтизма. Этакая подмена. Вдобавок, на эти придумки  накладываются многочисленные, засорившие память следы чьих-то слов, прочитанного, увиденного в кино или по ТВ о прошедших временах. В итоге самаЯ реальная жизнь, под ворохом  несуразной смеси воспоминаний, постепенно выпадает из сознания.  Прошлое замещается родом чего-то другого, на самом деле мало связанного с тобой лично в тех обстоятельствах.  Так бывает очень часто.
       С тех пор, как я работал на Кубе, прошло  десять лет. Память слабо удерживает события, свидетелем которых мне пришлось быть. Когда же пробую вспомнить, возникает лишь какое-то неясное брожение теней,  видения, дрожащие будто в мареве жаркого дня. Они медленно всплывают, потом рассеиваются в обрывках чьих-то слов, даже случайных интонаций. Фактическая последовательность событий почти невосстановима. Нужна ли она кому-то, кроме меня? Да и  мне самому это становится неинтересным – уже не тревожит, как когда-то. 

       Лёва листает чуть слипшиеся страницы, задерживаясь на некоторых записях, возвращается назад, перечитывает, снова листает. Подумать только, всего несколько лет прошло, как он возвратился из этой дальней страны. Неужели там, на обратной стороне земли, он был там со своим семейством? Стоило чуть поскрести пленочку забвения, как  медленно начинали проступать призраки, поражая его самого сиюминутной свежестью ощущений - вспомнились даже запахи улиц, джунглей, только что срубленного тростника.
       Взял на руки захныкавшего Севку; тот разом успокоился и деловито принялся копаться в куче мелочей на столе. Лёва невидяще смотрит на плотные строчки, серую бумагу страниц.
       Худощавый парень, с гривой густых шатенистых волос, пришел сфотографироваться на служебное удостоверение в фотоателье на первом этаже небоскреба Focsa. Он - в непривычной для нашего декабря тонкой рубашке с короткими рукавами.
       Душная комната небольшого ателье плотно забита устоявшейся вонью непонятного происхождения. Позади громоздкой, допотопной коробки  фотоаппарата виднеется высокий, толстый темнокожий человек с окурком сигары, впечатанным в мясистые губы. По запаху дымка, всплывающего от сигары, становится понятен источник зловония. Кажется, что дух идет не только от сигары, его источают слабо различимые портьеры на дверях, стены и даже темнота таинственных углов. Лева старается почти не дышать. Фотограф выписывает квитанцию, мягким прикосновением поправляет ему голову, щелкает затвором камеры и едва успевает крикнуть в убегающую спину, когда прийти за карточками. Наконец, Лёва, едва не задохнувшись в фотографической вони,  с облегчением выплевывает на залитой солнцем улице адскую смесь, которой все-таки успел надышаться.
      
       Из дневника. Март 2003 года.
       Из воспоминаний о «кубинских временах» почему-то запомнилось постоянное ощущение зажатости во всем - в действиях, мыслях. Теперь понимаю это так: нас здорово запугали и запутали дурацкими установками и правилами, перед отправкой группы «политически выдержанных и морально устойчивых» советских специалистов на Кубу. Командировка - на целых полтора года. Нам прочно вбили в голову - как и что положено соблюдать нашему человеку за границей: с кем общаться,  с кем - ни в коем случае не сближаться (во всех отношениях), не дай бог обсуждать с кем бы то ни было политические темы, особенно о внутренней жизни Кубы. От всех этих «нельзя» и «не» голова не на месте, на душе кисло. Я не понимал, как же себя надо вести. В окружении своих, с кем приехал и работал в Союзе, еще как-то все забывалось - привычная среда, родной язык. Но на улице… Или, как ни странно, когда приходилось разговаривать с советскими из других групп, особенно которые служили здесь уже долго. Эти чувствовали себя уверенно, а на меня посматривали свысока, какой-то глуповатый  новичок из ГКЭСовской группы. Таких групп на Кубе было много: число разных наших специалистов разного профиля, наверное, превышало тысячу.
       Это состояние не смог затмить даже восторг первых впечатлений от никогда не виданной до сих пор природы, необычной архитектуры, самого облика города, его домов и улиц. Вся Гавана, так казалось поначалу,  купалась  в непривычном для московского обоняния аромате океанского воздуха. Экзотические пальмы, небоскребы придавали городу изысканный, почти придуманный вид. Внешний вид домов поразительно отличался от однообразных цветом, наружностью, безликих, как солдаты в строю, типовых скопищ недавно построенного московского жилья, которому мы тогда искренне радовались. Не похожие друг на друга, здания Гаваны высились сплоченными рядами, тесно прижавшись боками, без привычных нам дворов, и разноцветно смотрели на меня облупленными фасадами. Я ничего не понимал, где нахожусь, что здесь происходит и какое отношение все это имеет ко мне.
       Сознавая, что пребывание за границей – обстоятельство совершенно исключительное в моей жизни, решил тогда записывать впечатления и как можно подробнее. Однако получалось это  не очень прилежно, нерегулярно, как, впрочем,  и в предыдущих записях, урывки которых сохранились от времен после окончания института. И все равно – то, что записано, до сих пор сохраняет слабый, еле уловимый призрак моего присутствия в ушедшем времени.
       Помню, в первые месяцы «кубинской» работы месяцы наше, советское, начальство приказало  завести всем личные рабочие дневники, которые главный начальник грозился периодически проверять. Зачем ему это было нужно, не знаю. Пришлось вести два дневника: один - про работу,для начальства,  другой – для себя, про то, как мы там жили.

       Так начиналась его жизнь на Кубе. Без сомнений, проблем и вопросов, в радостном ощущении узнавания другой страны, солнечной, громогласной и непонятной.
 

               
               
                2. Cuba: territorio libre de America
               
       Лёва летит на Кубу. Еще в аэропорту, в суматохе прощания с провожавшими, в нем застыло волнение в ожидании неизвестного, что предстояло увидеть. Целых двадцать часов надо лететь над облаками в Западное полушарие на флагмане Аэрофлота. Первый раз по пути приземлились в Алжире. В ночном, безлюдном аэропорту кроме советской группы в чинных костюмах с галстуками (никаких вольностей), да сонных полицейских - ни души. Когда возвращались в самолет, Лёва заметил, как из пузатого нутра соседнего, никогда им не виданного огромного «Боинга» по трапам сползала нескончаемая  густая людская лента, растекаясь большой малоподвижной массой на асфальте. Пассажиры Лёвиного самолета уже расселись по местам в ожидании взлета, а из необъятного соседнего металлического чрева продолжали выходить люди.
       Вторая посадка - в рассветном Рабате. И снова ничего приметного: магазины  и киоски в аэропорту еще закрыты, выйти никуда нельзя. Единственное небольшое событие: угостили бесплатной кока-колой по  талончикам, выданным миленькой стюардессой при выходе на трап. В фирменных двояковыпуклых бутылочках со всемирно известной надписью темнела коричневая жидкость.  Лёва с удовольствием опорожнил  бутылочку и хотел было стащить (зачем?) опустевшее стекло. Потом решил, что начинать пребывание за границей с воровства нехорошо, и с сожалением поставил соблазнительный сосуд в заранее приготовленный ящик.
       Если внимательно посмотреть на географическую карту, можно заметить между огромными телами Северной и Южной Америк   плавающие в океане кусочки островов, разной формы и величины. Несмотря на малоприметный размер, в реальности они представляют порядочные куски обитаемой суши, где тоже живут люди, и, что примечательно, в немалом количестве. Конечно, в сравнении с обеими Америками народу там значительно меньше, и все же количество островитян исчисляется миллионами. Теперь они ничем не напоминают героев Буссинара или купера: наши современники, они ездят на автомобилях, пьют кока-колу, живут в многоэтажных домах. Один из этих островов являлся конечной точкой многочасового полета флагмана Аэрофлота.
       Аэропорт Гаваны встретил посланцев советской страны непривычным для москвичей теплом предновогодних дней, голубым небом и пальмами. Прибывшая группа  насчитывала около семидесяти человек специалистов.  Некоторые из них прилетели с семьями, вняв настоятельным советам министерских чиновников, руководивших отправкой за рубеж. Специалисты представляли известную в Союзе большую проектную организацию, имевшую  филиалы в некоторых республиканских столицах: кроме москвичей, прилетели киевляне, тбилисцы. 
Светловолосых одинаковых киевлян Лёва почти не запомнил, зато тбилисцы произвели впечатление всеобщей заметной возмужалостью, громогласным говором на родном языке. Ровесники Лёвы, 25-35 лет, составлявшие, в основном, московскую группу, среди кавказцев смотрелись исключением. Так показалось с первого взгляда. В большинстве - солидные люди, независимым видом они давали понять, что  Куба для них уже не первая заграница. так оно и было: в массе своей сюда прислали  кондовые загранкадры, подолгу и нередко обретавшиеся именно вне родных горных красот.
       Группу встречал прилетевший днями раньше переводчик  Баутиста Агилар (в просторечье – Борис, из семьи бывших «советских испанцев»), мужчина средних лет, приятной наружности, сдержанный  в манерах. Он быстро рассадил по автобусам  распаренных от непривычного тепла и волнений таможенного досмотра соотечественников, крикнул водителям  несколько непонятных названий – и все отправились к своим новым жилищам. Глядя из окна на улицы города и еще не фиксируя  окружающее сознанием, Лёва никак не мог избавиться от навязчивой  досады, вызванной недавним таможенным осмотром: в отличие от равнодушных таможенников сам он не без интереса и даже с некоторым удивлением ознакомился с содержимым собственных чемоданов. Надо ж было так надраться накануне на шумных проводах, чтобы жене и матери пришлось собирать ему вещи в дорогу: будущий советский посланец пребывал в день отлета в полнейшей похмельной отключке.
       Жаркий скрипучий автобус привез  часть москвичей в небольшой поселок  с мелодичным названием Наутико. Немногое, что успел заметить из автобуса в самом поселке, Лёве понравилось сразу. Разноцветные одно- и двухэтажные коттеджи, - заселенные, как потом выяснилось, в большинстве иностранными специалистами, - нарядно смотрелись среди ровно стриженных газонов в окружении редких пальм и экзотического вида деревьев с крупными цветами на ветках. Незнакомое великолепие  солидно дополнялось чистыми, тихими улицами. Время от времени, слегка дребезжа и чихая вонючим выхлопом, по асфальту степенно проезжали большие, когда-то роскошные, а ныне изрядно подношенные, американские авто.
       Редкие прохожие неторопливо, расслабленной походкой шли мимо, привлекая взгляд  разноцветными лицами. Иногда вразнобой маршировали небольшие галдящие группы тоже разноцветных ребятишек, одинаково одетых в серые шорты и голубые рубашки, в сопровождении то ли вожатой,  то ли учительницы.
       Прошло немного времени, и  Лёва, как с известной трибуны, уже озирал округу с открытой террасы второго этажа одного из роскошных коттеджей, куда только что вселился. Всего несколько часов после приземления, еще не утихло возбуждение от скоротечности переноса из зимы в лето.И подумать только, он – за границей, впервые в жизни – в другой стране, в Америке! Не в той, что мы привычно называем Америкой у себя дома, но совсем рядом!  Вчера еще он был в Москве, а сейчас… Интересно, как там дела? Наде ведь придется самой хлопотать в поисках елки на Новый год, потом украшать игрушками, оставшимися еще с Лёвиных детских времен, в потом Мишка в темноте первого новогоднего утра будет искать под елкой подарки от Деда Мороза. 
       Лёва  щурится на высвеченные тропическим солнцем дома, на  тихую улицу. Из комнаты рядом с террасой доносится стук и шуршание: там обустраивается коллега по группе, толстый Вадим. Внизу, на первом этаже, оказывается, живут тоже советские.  Они здесь уже целый год, как выяснилось, - из группы «сахарников», так называют наших специалистов сахарной промышленности. Когда познакомились, старожилы сразу и с достоинством объяснили новичкам, что на Кубе, это – главная отрасль, потому что с дореволюционных времен дает основной доход. Как  нынешняя российская нефтянка и газовики: важнее нет.

       Из дневника. 26 декабря 1969 года.
       Утром  разбудил непривычный, настойчивый гул. Вчера перед сном забыл прикрыть стеклянные жалюзи на окне. Вместе с прохладой утра незнакомый звук беспрепятственно проник в комнатную  темноту и настырно лезет в уши. В семь утра еще темно! Как странно, вчера я на этот гул не обратил внимания, а теперь от него невозможно избавиться. Завод? Какой завод здесь может быть? Потом понял - это же океан, Мексиканский залив, нас на побережье поселили. Бывший курорт, или что-то вроде. Не могу привыкнуть к мысли, что в этих краях предстоит прожить ближайшие полтора года. Сколько это, полтора года? 
       В 10 утра за нами приехал оранжевый автобус, несообразный формой и размером, будто сделанный где-то в колхозных мастерских, но аккуратно покрашен, с нормальными двухместными сиденьями внутри. Ехали довольно долго, казалось, что пересекли весь город. Привезли куда-то в центр Гаваны (так нам объяснили). По пути глазели на множество необычных домов огромной высоты с красивой лепниной. Остановились поблизости от здания с куполом, напоминающим американский Капитолий из кинохроники. Дальше пошли пешком мимо старых, темноватых домов, плотно обступивших узкие улицы...
       Так мы появились в своем будущем офисе (потом выяснилось, что поблизости  находится бар, где любил бывать в свое время сам дядюшка Хэм). Весь этот район называется Старая Гавана (Havana Vieja). Когда шли через комнаты и небольшие залы, набитые столами и людьми, кубинцы побросали свои дела  и с откровенным любопытством разглядывали нас.

       В управлении на улице Monserrat определялось все, что касалось жизни советской группы: где жить, как жить и, главное, где работать. Появление на Кубе  очередной группы советских специалистов объяснялось амбициозным желанием руководства страны построить самую протяженную  на острове Южную автомагистраль (Autopista Nacional del Sur) и, конечно, только по самым современным нормам. Руководитель управления – высокий красавец, команданте Хорхе де Пеон. Военная форма щеголевато сидела на нем, плотно облегая слегка полнеющую фигуру; кобура с пистолетом на боку оттягивала широкий брезентовый  ремень, подчеркивая изящную небрежность, с какой он носил одежду. Говорили, что майор - друг Фиделя. По сути, он - министр,  и воинское звание имеет высшее, как сам вождь. Кстати, за все полтора года вождя Лёве довелось видеть только в кинохронике, а Хорхе де Пеон  во плоти все-таки являлся ему несколько раз.
       У нас в Союзе портреты первых руководителей страны повсеместны, потому Лёва, возможно, остался бы равнодушным к этому факту и здесь. Однако, погуляв немного по Гаване, с удивлением заметил – в обилии плакатов и портретов чаще всего встречается изображение не первого, главного руководителя Острова Свободы, а красивого, благородного обликом Че, уже погибшего к тому времени в горах Боливии. Его лицо, увенчанное беретом, было когда-то счастливо уловлено объективом Александра Корды именно в тот, единственный момент истины, который по-настоящему отождествляет лицо, личность и историю. Это и делает фотографию незабываемой.  Лицо команданте Эрнесто Че Гевары смотрело со стен домов миллионами плакатов, фотографий, стилизованных изображений, рисунков; оно обращалось к прохожим на жарких улицах, к редким покупателям в магазинах, служащим разных контор, к рабочим на предприятиях, читателям немногочисленных газет и журналов; оно немо кричало, страстно требуя отдать революции все, даже самую жизнь, ибо нет для революционера ничего  прекраснее, достойнее и нужнее, чем борьба. Более выразительным лицо революции представить невозможно: если бы его не существовало на самом деле, то придумать его надо было именно таким. В первый же месяц Лёва, подпав под магию настойчивого, вездесущего взгляда и образа Че, беззастенчиво стал выпрашивать его изображение у местного коллеги. Тот с удивлением глянул на Лёву, так проникшегося к  национальному герою Кубы, и подарил желанную фотографию. 
       Бесконечные настенные взгляды Че дополнялись множеством изображений идола независимости - Хосе Марти, бюсты которого непременно  украшали вход в каждую школу,  многие учреждения, и главный - грандиозный монумент независимости, высился на центральной площади его имени. Разумеется, изображения кумиров дополнялись плакатным изобилием, где сам comandante en jefe парил в ораторском порыве или прыгал с танка на Плайя Хирон, где улыбался бородатый Камило Сьенфуегос, обнимая вождя, и еще, печально или радостно, смотрели многие другие, незнакомые Лёве, сплошь  молодые герои недавней революции.



       Из дневника. 5 января 1970 года.
       Руководитель нашей московской группы - Сергей Анатольевич явно пока не знает, чем нас занят. Разбираем привезенные с собой ящики с технической литературой, кто-то даже пытается читать ее. Сергей Анатольевич отправился, как он сказал, знакомиться с местными кадрами.  Какие кадры он имел ввиду, сказать трудно, потому что наш шеф – вообще-то известный «ходок». Мои познания в испанском языке пока ограничены двумя словами  - gracias  и  buenos dias, не считая известного всем в Союзе besa me mucho. Наш начальник, по всей вероятности, настолько виртуозно сумел использовать свои столь же скромные познания   в испанском в сочетании с  немногими, известными ему английскими словами, что уже к концу первого дня числил в своих знакомых Тересу, секретаршу Хорхе де Пеона, высокую фигуристую некрасивую девицу (как нам сказали, романтическую подругу своего шефа). Здесь работает одна русская. Несколько лет назад, еще в Союзе, она вышла замуж за кубинца, учившегося в Краснодаре. Теперь живет в Гаване. Ее определили в нашу группу чертежницей; заодно, она - наша неофициальная переводчица и осведомительница в местной обстановке.

       Каждое утро начиналось с совещания Сергея Анатольевича с руководителями управления по разным вопросам организации работ и будущего проекта. Речь шла о суперсовременной автомагистрали, не хуже американских. В Союзе, между прочим, такие дороги еще не строили.
       такой Порядок взаимоотношений с кубинцами сохранился лишь до поры, пока в Гавану не прибыло главное начальство контракта, его руководитель - Федор Иванович Миленький. В Союзе он  занимал  руководящую должность в одном из Главков министерства, где, по разговорам, многим поднадоел, да и возраст его был немалый. Решили спровадить старика подальше, поручив возглавить зарубежный контракт.  Миленький, путеец по образованию, питал ярую приверженность к делам железнодорожным. Вообще, по давней традиции, путейцы в России всегда относились к дорожникам автомобильным с изрядной долей профессионального высокомерия, полагая, что последние занимаются делом простым, если вообще не примитивным. Потому свое зарубежное назначение  Федор Иванович воспринял поначалу не только, как отстранение от государственных дел, но едва ли не оскорбление. Горечь отставки несколько смягчалась возможностью поруководить, хотя и небольшим и, вдобавок, автодорожным коллективом, но (!) - за границей. Длительная зарубежная командировка имела солидную финансовую привлекательность: большие руководители – тоже люди, и никогда не чурались соблазна благ материальных.
       Игривая фамилия начальника полностью противоречила внешнему облику  и характеру ее обладателя. Миленький впечатлял плотной, значительной фигурой, крупной седой головой и большими крестьянскими руками-лопатами; из-под клочковатых серых бровей недоверчиво и пронзительно смотрели небольшие льдистые глазки. В этом человеке чувствовалась сила, породившая повадки и стать  многолетнего сурового руководителя.
       С ним прилетели  его заместители по управлению контрактом - будущий республиканский замминистра Нугзар Васильевич Чхеидзе и один москвич из Лёвиного института, Орест Григорьевич Пустышкин, записной выступающий на любых собраниях.
Чем занималась эта троица, Лёве знать было не по чину. Однако, новые веяния  почувствовали сразу все: Сергея Анатольевича отстранили от непосредственного общения с кубинским начальством, указали заняться подготовкой к выезду изыскателей  на место будущих  работ.

       Из дневника. 12 января 1970 года.
       Руководитель контракта  М. собрал московскую группу и призвал суровым взглядом и голосом  меньше заниматься домашним устройством и решением бытовых проблем (у кого-то в квартирах еще что-то не работает, чего-то не дополучили от хозяйственников) – мол, не за тем прилетели за тридевять земель, чтобы «комфорт себе устраивать». Вместо этого, по его словам, нам следует  немедленно мобилизоваться на выполнение главной задачи – «быстро и очень качественно выполнить работы». Не совсем понятно, что такое «очень качественно» и чем оно отличается от обыкновенной, нормальной работы.
       В заключение руководитель напутствовал нас девизом: «нечего объедать бедных кубинцев, пора работать». Из его речи я понял одно - надо быстрее уматывать из Гаваны на трассу и по возможности реже попадаться начальству на глаза. Меньше его видишь -  спокойнее  спишь.
       Получил от Нади первое письмо. Собирается приехать не раньше, чем через несколько месяцев, хочет дождаться, чтобы Мишка закончил в Москве хотя бы третью четверть. Ее уже вызывали в наше министерство, торопили с вылетом, мол, все, у кого контракт на полтора года, вроде меня, обязаны находиться в командировке вместе с семьями. От срочного выезда ей как-то удалось отговориться.
       Странно: бодренькое ля-ля при виде океана и здешних красот по утрам первых дней потихоньку сменяется неясной маятой. В чем дело - не понимаю. Наверное, болезнь привыкания к новой обстановке.  В приемнике все время звучат кубинские мелодии вперемешку с американским джазом. Каждые полчаса музыка обязательная скороговорка последних известий прерывает музыку первой р-р-рокочущей фразой: Cuba – primer territorio libre de America ( Куба - первая свободная территория Америки).               
               
               
                3. Надя

       Лёва разглядел ее в последнем ряду: раскрасневшаяся, возбужденная успехом, в окружении ребят. Все наперебой о чем-то восторженно галдели - конечно же, о ее выступлении. Надя не замечала Лёву и даже не искала взглядом. Он же подойти не осмелился, стесняясь ее соседей. Конечно, спроси ее, она уверенно сказала бы, что он сидит где-то в зале.  В перерыве он безуспешно пытался разыскать ее в тесной толпе, бурлившей маленькими завихрениями. Пришлось возвращаться в зал на свое место - уже прозвенел звонок на второе отделение. Она вправду  совсем забыла о нем, сидя в плотном кольце восторгов. Временами лицо Нади озарялось счастливой, немного измученной улыбкой. Сегодня удалось почти все. Она это чувствовала -  ощущение успеха редко посещало ее. Обычно Надя бывала собой недовольна, мучаясь сомнениями, неуверенностью: разве у нее это может получиться (про таких и говорят: «унижение паче гордости»). Нередко, даже чаще, чем полагалось, свое неудовольствие выражал ее педагог Вениамин Ефимович, между студентами - Веня.
       Надя боялась Веню, как первоклашка. Боялась с первых дней, как только пришла в его класс на первом курсе. Вообще-то, она вовсе не собиралась заниматься именно у него. Так получилось. Надя мечтала попасть к учителю Вениамина Ефимовича: старик  до сих пор преподавал в институте. Его считали выдающимся, почти великим. Так говорили про него все, кто слышал его в классе и в концертах. Надя это сознавала, особенно когда удавалось побывать на его открытых уроках, где, замерев, внимала всему, что он говорил или показывал. Уроки превращались в маленькие спектакли, которые профессор исполнял с воодушевлением и явным удовольствием: он витийствовал, цитируя классиков, искрился остроумием, покорял логикой рассуждений, рассыпал блестящие музыкальные фразы и примеры, захватывая присутствующих громадностью своей эрудиции, таланта и кажущегося человеческого обаяния. Вне уроков и концертов он превращался в обыкновенного, довольно сухого в общении, малоразговорчивого человека, хотя и значительного внешне. Но этого не знал никто из множества тех, кто стремился попасть на эти уроки и заполнял до отказа класс, где профессор занимался со своими учениками.
       Однако, чтобы попасть в число просто слушателей, сначала надо было приблизиться к нему, заговорить. Желание услышать, что и как он показывает, объясняет и рассказывает, было столь велико, что Надя, преодолев робость, осмеливалась время от времени просить разрешения присутствовать. Его реакция всегда была неожиданной. То, улыбаясь, он разглядывал ее смущенное лицо, - где-то он ее уже послушал и даже заметил Вене, что "у нее очень ловкие ручки", - и благосклонно кивал в знак согласия. Иногда же, хмурясь, желчно спрашивал, разве ей нечего больше делать, как "проводить время" в его классе. Надю охватывал мгновенный ужас. Не в силах сказать в ответ что-то внятное, заливалась горячей краской и едва не плача, расстроенная, уходила. Несмотря ни на что, желание слышать его было велико. Спустя некоторое время она снова приступала к старику с  просьбой. В ответ на слова, ставшие привычными за много лет, он, не желая менять строгой личины, ворчливо бросал, чтобы она шла за ним в класс, но сидела там тихо. Будто кто-то осмеливался произнести громкое слово в его присутствии. Все находившиеся в классе дружно немели, превращаясь в слух и зрение.
       Вениамин Ефимович, узнав об этих посещениях от самого профессора, - все-таки тот Надю запомнил и поделился с бывшим учеником, -  как-то ревниво попенял ей, что было бы не худо больше заниматься самой, чем присутствовать на чужих уроках. 
       Сидя там, Надя наблюдала, как сухонькая фигурка профессора в слегка потертом костюме неспешно двигалась по классу. Он подходил тихим, неслышным шагом к инструменту, за которым сидел очередной студент, прислушивался, отходил, садился рядом на стул, потом перебивал, просил повторить, объяснял, сам проигрывал какую-то фразу, приходя в непонятное для окружающих возбуждение. Не было тайной, что  профессор время от времени посещал ближайший к институту магазинчик, где в разлив продавались бодрящие напитки.
       Надя старалась не пропускать ни одного его концерта. Чаще всего, не имея билета,  она умудрялась пройти (знакомые билетерши за трёшку не отказывали студентам) и счастливо устроиться на ступенях амфитеатра, дождавшись, пока все  обладатели билетов рассядутся по своим местам, утеснятся, спрессуются в одно многоглавое говорливое существо, охваченное ожиданием.
      Быстрым шагом профессор выходил на сцену, садился за рояль и, без паузы, сразу прикасался к клавишам. Надя смотрела на его замкнутое, чуть суровое лицо, которое на глазах превращалось в маску, лишь внешне обозначавшую человека, сидевшего перед залом. С первыми же звуками рояля он покидал не только свою оболочку в концертном костюме, но само пространство зала с высокими стенами, медальонами портретов, величественными люстрами, нависшими балконами. Исчезало все, кроме седой головы, склоненной над клавишами, и небольших сухих рук, исполнявших гениальную музыку. Витало ощущение сиюминутного присутствия самого автора, воплотившегося в образе старого человека за роялем на сцене,  в момент творения им своего шедевра. Волшебные звуки владели залом; невозможно было осознать, что они порождены человеком. Наверное, и душа самого профессора парила там, в необъятной трагической выси, где давно обретала тень великого создателя музыки.
       Оцепенение всеобщего сопереживания медленно таяло с последним звуком, угасшем в пространстве зала. Все снова возвращалось под стены и портреты, в горячую духоту и тесноту рядов амфитеатра. Зал оживал громом аплодисментов.
       Надя долго готовилась к своему выступлению в институте, на которое, поддавшись неясному порыву, пригласила когда-то Лёву. Она давно хотела сыграть именно эту сонату Шопена, много раз слушала, как ее исполняют известнейшие музыканты. Музыка  находила в ней такой глубокий отклик, что она ощущала себя самое, как часть ее звучания. Понимание того, что она слышала и чувствовала при этом, удивительно совпадало с ее настроением.
        Тем не менее, работа над сонатой шла непросто. Вениамин Ефимович неустанно требовал повторения отдельных, казалось бы, готовых кусков, кричал, возмущался ее непониманию. Она терялась, глотала слезы, плохо соображала, видя, что чем дальше, тем все хуже у нее получается. Разбитая неудачей, Надя  брела домой. И там снова то же: все было правильно, и, тем не менее, в выученных частях сонаты не хватало чего-то неуловимого, что сделало бы звучание по-настоящему убедительным. Она бессильно колотила кулачком по клавишам, тихо плакала, подскуливая, как когда-то в детстве, слепо уставившись в пеструю череду клавиш. Это просто ужасно! Казалось, даже то, что раньше звучало, теперь перестало получаться. Никто вокруг не мог ее понять, утешить. Отец и Полина еще не пришли с работы. Не стучали пока в дверь соседи, искательно просясь посмотреть телевизор. Где-то копошились, приглушенные стенами, звуки большой коммуналки.
       Получается, зря она упросила Веню, чтобы он дал ей эту сонату. Ведь он говорил, что еще рано, что она не готова, а она ничего не хотела знать, охваченная нестерпимым желанием играть именно эту музыку.
       В естественной и прозрачной простоте представлений, чуждых пафосу, Наде казалось - прикоснись она  к клавишам, музыка сама сойдет с кончиков пальцев, зазвучит так же взволнованно, глубоко,  как она это слышала внутри, как это должно быть. Но что-то мешало переступить черту, за которой становилось ясным и подвластным громадное пространство сонаты, волшебное соединение звука и мысли, рождавшее переживание, что нельзя сформулировать, обозначить словами. Вдобавок, над всем царил скрипучий голос Вениамина Ефимовича,  нудно цедившего нотации.
       На уроке накануне концерта он распалился совсем, взлетев голосом на верха:   она не готова, а он не хочет позориться и будет настаивать, чтобы ее выступление исключили из программы концерта. От этих слов Надя незаметно для себя впала в ступор. Не понимая, не слыша возмущенного крика Вениамина Ефимовича, безучастно сняла ноты с пюпитра, положила в сумку, вышла из класса. Как добралась домой, не помнила. Не помнила, как к ней удивленно обернулся отец, мгновенно встревожилась Полина, как очутилась на диване лицом к холодной черной коже. В глаза вливалась, охватывая целиком ее всю, необъятная леденящая тьма. Надя чувствовала, как жизнь уходит из нее. Временами какие-то редкие искорки, короткие светящиеся полоски вспыхивали, тут же гасли, поглощенные властным мраком. Вокруг клубилось бесконечное Ничто. Вдруг возникло исковерканное гневной гримасой лицо Вениамина Ефимовича. Кривой кричащий рот. Зубы, похожие на клавиатуру, то обнажались, то исчезали за  сомкнутой полоской губ. Клавиши беззвучно опускались, подымались, проигрывая одну и ту же фразу. Одну и ту же. Лицо Вени стало таять. Его черты сглаживались, бледнели, утрачивая ожесточенную четкость. Последние силы, запоздалые отголоски напряжения прошедших недель, покинули ее в то же мгновение. Ее существо опустело. Как  комната, из которой вынесли все, что когда-то превращало ее в жилье. С тем и заснула.
       Утром, в день концерта, она ощутила необычайную легкость, почти невесомость, словно долго-долго болела, но крупицы выздоровления осторожно, настойчиво селились в ней. Возникало чувство хрупкой уверенности, что сегодня все должно получиться. Она не думала, что придется еще спорить с Веней, угрожавшим вчера исключением из концерта. Пока у нее не было достаточно сил для этого. Но уже она осознавала, что в тот момент, когда выйдет на эстраду и сядет к роялю, с первыми же звуками ей откроется, наконец, то, что долго скрывалось и только манило своим неявным присутствием в ней.
       Теперь - все уже позади. Шло второе отделение. Надя сидела среди своих ребят, почти не слушавших звуки со сцены. Они перебивали друг друга, громким шепотом торопились сказать, как это было здорово, как все божественно у нее звучало.
       В перерыве концерта Вениамин Ефимович зашел в артистическую, взял ее мягкую ладошку своими длинными пальцами, поздравил. В том, как он произносил слова, в его тоне она уловила некоторое замешательство, даже удивление и, внезапно вспыхнув неприязнью, подумала:
       - Значит, все это время он в меня не верил, считал какой то капризной дурочкой? Как же мне теперь заниматься у него?   
       Вениамин Ефимович вывел ее в коридор. Зачем? Он вовсе не собирался никуда идти с ней. Просто хотел покинуть комнату, наполненную шумом и восторгами. Ему стало не по себе. Как же он не разглядел - эта способная, поначалу просто не хуже других, девочка так явно выросла над собой? Он снисходительно и редко позволял себе похваливать ее за успехи, все более многочисленные и яркие, но не упускал случая подолгу читать скучные проповеди. А ведь не так уж часто среди многих, что прошли через его класс за долгие годы, попадались подобные дарования. И – мимолетным воспоминанием, про себя: неплохой музыкант, он провел в радостном тщеславии целых десять лет, настолько ослепленный блеском собственного исполнения, что так и не сумел  перешагнуть рубеж, отделяющий большие способности от таланта.
       - Ну-с, еще раз поздравляю. Не забудь, завтра в девять, как обычно, в нашем классе...               
               


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.