в которых жизни больше, чем возможно

    перед вами, читатели, первый более-менее удачный текст, я счел нужным его выложить... дальше - о фотографии:
    вчера был в Ленсовета, на малой сцене смотрел "Лодочник". в малых сценах (как и в малых жизнях, малых чувствах, малых мыслях) есть что-то родное: актёра-демиурга (как и автора-демиурга) словно бы можно потрогать. хотя и нужды нет, очень себя узнаёшь.
    впечатлил низкорослый Бродский, которого эрзац-Хароныч вёз на другой берег, а лауреат Нобелевки слёзно просился обратно. впечатлил Господь, воплощённый в виде фонарного столба, нам всем свой железобетонный свет проливающего... много аллюзий, даже дозированная неформальная лексика вполне формальна.

    вывод первый: здорово. на такие спектакли надо ходить (переступая богами, как переступают ногами, особенно если хочешь остаться в живых: ищи себе собеседника, даже в виде фонарного Господа, deus ex machina.
    вывод второй: насколько всё-таки человеческая демиурговость ограничена! человек-маргинал, писатель-сторож (ну как я, право-слово), мечась в поисках смыслов (которых нет и быть не может), не находит ничего лучшего, как припасть к живительному источнику семьи: тотчас возникает дежавю любви, образуется дочь, о которой он ведать не ведал...

    может, и стоило во имя спасения всего этого сходить по воде через Стик туда и обратно (этаким хоббитом), и даже скорей всего - стоило, раз уж больше ничего за душой нет. только так человечек и продолжает жить, в очень узеньких рамках т. н. человеческого экзистенциализма.
    ещё раз восторжествовала человеческая обречённость на маленькое счастье (более того, исключительно в его женском варианте). так что всем нам стоит ходить и на такие спектакли, и в такие чувства, и в такое счастье. как будто у нас есть выбор.

    p. s. автор пьесы Анна Яблонская. да. но у меня есть личный вопрос: лет пять назад я был в библиотеке Мачковского на встрече с человеком (мужчиной, по крайней мере, визуально, по крайней мере). этот человек изложил канву будущей пьесы и даже помянул о стенающем Бродском и фонаре-Господе. очевидно, налицо какое-то соавторство, да и взаимосвязь людей очевидна.

    p. p. s. а это Йося Прекрасный совокупно с эрзац-Харонычем. в руках соотвественно: у одного пОртфель с хрюкописями, у другого весло-песочные-часы.


                НИКОЛАЙ БИЗИН


        В КОТОРЫХ ЖИЗНИ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ВОЗМОЖНО
               

         Хорошо ползаешь, говорила Стенающая Звезда Ночному Ужу, дескать, по нраву ей следы его бархатных мыслей на пологом песке бархана; дескать, я ничуть ими не брезгую, ведь это означает хоть как-то к тебе отнестись.

                ЕМПИТАФИЙ КРЯКИШЕВ (и да  будут афоризмы гётевы и притчи экклесиастовы со апокалипсовыми словесами Иоанна, и аристотелевы измышления о пространствии Слова, да и многия ссылки на причины того, почему Орфей оглянулся,  в тексте сём порассыпанные, в помощь нашему миропониманию)


    Если я вынужден пренебречь чужим мнением, то пусть оно будет высказано окончательно. Если я буду вынужден пренебречь своим мнением, то оно неокончательно, как не окончателен я. Данная история уже сейчас кажется мне посторонней и совершенно прохожей, как бывает прохожей одна из любовей, обернувшихся простым отношением одного тела к другому.
    Я потерял счет годам, проведенным во мраке чужих мнений. Есть два вида насилия: право и приличие, и оба требуют, чтобы им обучали. Оттого я никогда не буду учителем, что уже побывал кем-то похожим на ученика и знаю, что никого ничему научить невозможно. Возможно верить, что всему научишься сам.
    Неужели ты думаешь, что огонь перестанет жечь или можно будет соединить воду с маслом? Но я думаю, что это по силам душе. Сейчас меня занимает сложность нахождения такой живой души. Такой, что сумеет осмысленно мне возражать, когда я произведу ее в звание героя данной истории. Это сложный вопрос, ведь герой по завершении своего героизма обернется чудовищем, в полном соответствии мифу, и возьмется меня преследовать. Будет полагать, что раз сам он мифичен, то и я стану мифом.
    Если я решусь терпеть подобную назойливость, то и начну все по своему. Как решение одной проблемы совершается посредством создания другой, то пусть сами мифы придут мне на помощь: представлю, что раскроил себе череп, и герой народился, и это во мне от греков. Потом я, как некий глиняный Голем-Адам, прогуляюсь в раю (что создать мог Господь, кроме рая?) и дам герою имя, как и он давал всем вещам, и это во мне от евреев. Пусть зовется Николай-победитель. Потому, даже если я как-то к нему отнесусь, не в моей власти избавить его от мелких побед. Тогда бы не было нижеизложенной истории, да и впредь никаких историй не будет.

    Итак, занавес! Я бережно собрал все, не пренебрегши и розовыми протестантскими душами еще-не-американцев, и готов высадиться на неведомый материк, где никто этим добрым убийцам не поднесет их традиционной индейки. Мир еще не готов расшириться. Как и моего героя я собрал его по частям, начиная с бьющегося ядра кораллового цвета, и вот он уже облекшийся земною коростой вполне взрослый зародыш, и думаю, что вы еще ему будете за долговзросленье признательны.
    -  Я должен сказать тебе одну вещь, - произнесено было однажды неким Николаем, причем произнесено предусмотрительно, ведь он говорил с телефонною трубкой и тянущимся из нее многоверстьем изолированного кабеля; некоторые вещи так и следует говорить с удаления.
    -  Говори, я слушаю,- ответил женский голос, который в этой истории так и останется просто голосом; быть может, я и произнесу ему сердце и душу, и прочие чресла, но  это будет потом,, чтобы стал он признателен... Итак:
    -  Говори о вещах, я послушаю, - на деле вот так произнес Женский Голос, и никак иначе говорить о вещах, от него отдаленных, он сейчас не хотел.
    -  Две недели назад у меня в клинике взяли кровь на анализ, теперь получен положительный результат.
    -  И что у тебя?- вполне безопасно поинтересовался Голос, такими словами облекши вопрос совершенно другой: как это все на нем отразится... Интересно иметь дело с голосом, представим на миг, что он принадлежит существу мужеска пола, и речь не о пошлом трансвестизме.
    Все это серьезные вопросы человеческой жизни, но манера, с которой на них следует отвечать, порою требует такого задора и наглости,что приходится кусать себе губы, ведь легкая боль удержит от хохота… Но как это удержит, так и манера паяца позволит как бы заговорить с расстояния, и речь не о пошлых метаморфозах человека в осла и свинью.
    -  Предлагаю на выбор: СПИД, гепатиты  В или С, или “хрюкающий” грипп в его крайне заразной форме.
    -  Но ведь все это вполне уживается в социуме, если правильно жить, - успокоил себя Женский Голос, для нас все еще не имеющий тела, способного быть уязвленным какой-нибудь ироничною лепрой.
    -  Ты не выбрала.
    -  Ты говоришь с подвохом, якобы безопасен, как голый король в женской бане, предлагаешь мне выбрать, якобы это меня не обяжет…
    -  Ты не выбрала.
    -  Когда Лукавый перед партией в шахматы протягивает тебе кулаки со скрытыми в них фигурками как-бы-зла и как-бы-добра, не выбирай и не играй с ним… - зачем-то заверил себя Женский Голос, предположим, действительно не принадлежавший мужчине; одинокая столичная леди, вынужденная фальшиво играть в мужские игры якобы ради детей, вестимо, азбучные оправдания всегда сыскиваются.
    Еще предположим, передо мной не тот рассказ, которым способны питаться прохожие искусствоеды, а рассказ над рассказом, имеющий душу да слышит,  что и над душой есть душа.
    -  Так чем бы ты наградила Лукавого?
    -  Вопрос вовсе не венерический, - ответствовал Голос; я и сам удивлен, до чего с Николаем он сейчас терпелив, даже если и знаю, что отношения моего героя с любыми гортанями никогда не платоничны.
    -  Светлая богиня моя, ты как всегда права . Повторный анализ оказался отрицателен, стало быть, я для тебя стерилен.
    -  Быть может, - с серьезным сомнением согласился столичный Голос, не всерьез помнивший о безопасности веселого дионисийства и даже помянутой мной ироничной лепры, коли умеючи с ними обходиться. Но не таким разговор между ними был мною услышан.
    Это некая выжимка, на деле разговоров состоялось много, по крайней мере несколько. Пластилиновость моего времени, не имеющая никакого отношения к его примитивной эйнштейновости, позволяет мне многое проделывать над реалиями и душами душ, и стороной обходить все, что на живое только похоже.
    -  Я бы отравила лаборанта! - продекларировал Голос, сейчас действительно ставший столичным, но не переставший быть Женским; ах как знакома эта категоричность! Все от меня. Я созидаю указы. Я рожаю детей. Все от меня и ради меня. Что рожающих миллиарды, что они в крови и последе, как в крови и последе любые указы, и что это всего лишь статистика, роли не играет.
    -  Никакой ошибки не было.
    -  Так ты пошутил?
    -  Какие уж тут шутки, - мой герой, которого объявленная смерть не насовсем, но забирала с земли (не правда ли, напоминает убегающий парусник, с которого можно обернуться и взглянуть), относился к Женскому Голосу со всею серьезностью.
    -  Но ведь все обошлось?
    -  Со мной обошлись интересно. Не было страха (а ведь путь человечий в сторону страха), но были глаза его, и они за мной наблюдали. Были губы его, и они шевелились, надо мной совершая гончарное чудо, - и вот здесь я уже перестал удивляться терпению Женского Голоса, ибо был он не глуп.
    -  Мне как бы задавали вопросы, причем аксиомами.
    -  Чем еще их можно задать? - вопросил Риторический Голос, и вот здесь я почти перестал удивляться, зачем человеку женщина или зачем человеку мужчина… Это не та история, что напоминает эпистолярный роман (даже если он сейчас телефонный), это из истории выжимка, история о том,  как совершаются выжимки человеческих душ, и не к месту либеральные слезки о концлагерях и производстве в них удобрений и мыла.
    -  Скажи, ведь ты это выдумал?
    -  Я сказочник и пережил многих себя, и которого из меня ты сейчас спрашиваешь?
    -  Которому смерть объявили.
    -  Ну, это совсем просто и почти плагиат, причем не только из великого Ф. М… Если такого объявления не было, самому его следует выдумать и написать.

    Небезызвестный Лукавый сказал, дескать, надо же кого-то или что-то описывать. Оттого Женский Голос и звучит из столицы, что хочется мне сейчас поберечь социальное (зачем отнимать у  жестоких детей их игрушки) и все же описать то, что уже несколько дальше жизни. Оттого мой Николай говорит с нами из Петербурга, причем когда город еще был зародышем, и сосны рубились, и гати велись по-над бездной и далее: я сейчас словно бы отлетевшая в сторону щепка, но именно я эти сосны рублю и веду эту гать. Я щепка, что рубит дрова человеком.
    Николаю, чтобы совершать мою сказку и проговаривать ее с Женским риторическим Голосом, приходилось совершать путешествие, причем во время мелочного дождика, причем туда и обратно, причем проходя между капель… В начале галантного и просвещенного века еще не было метро Ладожская, но дорога жизни уже была.
    Итак, Николай из галантного века добирался до станции метро Ладожская и безо всякого удивления осторожничал: транспорта проезжало по проспекту Энергетиков много, пейзаж был вполне индустриален, дескать, батя, на вас бочку катят либо с ворванью, либо с солониной… Итак, как он выглядит из окна проезжающего автомобиля?
    Лучше начал описания ничего нет на свете: он в кожаной почти шкиперской грубой куртке, и лицо его несколько одутловато, и любовь лишь к тому, что редкостно и мнимо, что крадется окраинами сна, почти на нем не отражается… Но это очень подвижное лицо, как и герой мой очень подвижен.
    Мастерство прохождения меж капель только даром дается, оттого оно так дорого обходится. Быть сказочником означает проживать свои сказки (как лицом по шершавой стене), отсюда и его одутловатость… Наши сказки, известно, страшны и лучше начал описания только его продолжения, поскольку их на свете нет вовсе.
    Для моего героя недолгая смерть была вовсе не новостью, и дело не в общедоступности реанимаций: смотреть на себя со стороны и немного сверху, и чтобы ожидала какая-то до
пошлости понятная лучистая дорога - все это стало общим местом, слезками светлых скорбей… Рассмотрим вопрос иначе, с приличествующим ему нежным сарказмом.
    Я не знаю, способны ли эти окраины сна вызвать любовь, но если действительно, как полагают некоторые души, жизнь только сон во сне, то однажды Николаю в нем позволено было проснуться, и
и что же он увидел?
    Что живется ему отлично, ибо все еще жив и недвижно опрокинут навзничь на  больничную постель, вполне белую и напоминавшую бестрепетный горизонт, да и сам он вполне бестрепетен. Еще он увидел (ничуть не дивясь, что глаз не пришлось открывать, ибо сон) вокруг себя приемную Александровского больничного комплекса, тоже, как ей и должно, в крови и последе (напоминало недостроенный Александровский равелин)… Как он здесь оказался? Как и все мы, вечные декабристы.
    Добрый человек Крысобой одной весеннею ночью, уже почти белой, ударил его сзади по затылку кастетом и ограбил, и бросил все на том же проспекте Энергетиков  без документов и денег, и череп его в очередной раз оказался непоправимо проломлен…  Был тот час, когда не спят лишь собаки и калеки, иначе, безнадежно влюбленные в человечность.
    Обычность тонких ощущений (то есть все через боль и не там, и не с теми) предполагала все же места заповедные, когда время и место менялись местами, например, наши белые ночи или способность проходить между капель; современные либеральные веяния и это похерили. Вместо истины, что должна была проломить ему  темя и словно бы вскрыть как консервную банку, ему проломили затылок и словно бы заткнули, уверенные, что теперь ничего оттуда  уже не проистечет, ибо времена поменялись. Но интересно не это.
    Укрытый почти полностью, хоть лицо его все еще оставалось свободным, невесть откуда взявшимся грязным и окровавленным хитоном, сквозь плотно закрытые веки он наблюдал, как мимо него провозят на неопрятных тележках подобные ему, разве что полностью укрытые свертки, и люди в халатах и с волосатыми уверенными руками паталогоанатомов направляют их в дверь с надписью “Морг”.
    Ошибка (а была ли ошибка?) вскоре (а кто его знает, ведь времени не существует) прояснилась, и его все так же уверенно перевезли (скрип колес у тележки действительно существовал) в палату… Да черт или Бог с этими несущественностями! Ему запомнилась бестрепетность горизонта, когда он сам был горизонтом, и не было страха, но были его глаза, что за ним наблюдали.  Но опять-таки интересно не это.
    Николаю, чтобы совершать мою сказку, приходилось со - вершать путешествие, и именно во время со - вершения я его и описываю, ибо идет он по дороге к метро Ладожская  не один, а совместно со своею душой, то есть идет словно бы сам в себе, и что видит в нем его душа, и каким он перед ней предстает?
    Было бы непростительно просто описать сейчас чернорабочего в мокрой рванине, бегом влекущего перед собою скрипучую тачку по дощатой гати или действительно шкипера, отведавшего тухлой солонины и запившего ее вместо доброго пива сырою водой… Обоих, понятно, вскорости поджидает холера, болезнь не вполне ироничная и вполне ароматная. Она совершит определенную выжимку их хилых тел, отставивши в сторону вонькие кровь и послед, получив в результате блистательное барокко; экое дионисийство! Великий Рим разлагается, но как пахнет.
    Это было бы непростительно просто, если все так описать, сопоставить восхитительность простого петротворенья, давно ставшую общим местом, и сопутствующие ему разложение и посаженная на кол свежатинка, а ведь как по сердцу загород и шашлыки… Оттого я позволил моему Николаю проходить меж дождевых капель, могущих оборотиться лезвиями гарпий, и меж того распада, рядом с которым по весне цветет сирень.
    Оттого мне и понадобилось упоминание о злосчастном кастете доброго человека Крысобоя, чтобы подвести к этому действительно дивному ощущению бестрепетности быть горизонтом, вдоль которого (и ни в коем случае не к нему, оставим эту пошлость розовым и одноразовым протестантам) сами по себе влекутся (или бывают влекомы) скрипучие телеги… Пусть одна из этих телег когда-нибудь увезет и последнего ростовщика, ссудившего горсть топлива для прометеевой искры - что совершенно почти невозможно и чрезвычайно опасно!
    Я хочу описывать иначе . Хочу описать человека напрасной надежды, ибо что кроме нее мог принести Прометей? Огонь и без него всегда рядом, протяни руку и не коснись.  Принять несомненность того, что красота вечна и вечно искусство, что любовь, даже если одна из прохожих, никогда не лжет, что тела не обращаются в труху и жены не обращаются в старух, ибо что мог создать Господь, кроме рая - к такому человеку я хочу протянуть руку и не коснуться его…  Продолжаем наш разговор.

    Николаю, чтобы разговор состоялся,  словно бы приходилось собирать себя (может, вы не заметили?) по всему проспекту Энергетиков, и он в который раз дивился нежному сарказму небес, например, сумевших как-то очень естественно соединить органы любви и органы естественных выделений, дескать, не желаете ли справить со мною нужду… Даже сейчас, когда он прижимает к уху телефонную трубку, тело имеет возможности напоминать о себе
    -  Я тебя разлюбил, - как-то вдруг и вместе с тем вполне мною ожидаемо произнес он всему шестиверстью от Петербурга до Москвы, и слова эти были бы ничем не примечательны, когда бы не произносились через день после того, как был взорван «Невский Экспресс» и погибли люди; если бы произнеслись они за день, я не избежал бы мерзкого искуса (так и просится - привкуса) порассуждать о мистикофизиологичности произнесения имен небезызвестным Големом-Адамом...
    -  Ну наконец-то! – отозвалась любезная трубка; здесь долженствуют последовать некоторые пояснения (дескать, сову эту мы разъясним), отчего это моему Николаю приходится идти к станции метро, чтобы всего лишь сделать звонок? Впрочем, удивлюсь я сам себе, откуда во времена несвятого Петра телефоны…
    -  Наконец-то сознался! - на деле вот так должна была отозваться телефонная трубка, - А то все какие-то малые смерти, берущие за душу СПИДы и лепры, - здесь бы подразумевалось веселое дионисийство: человечек, лишенный  богами сатирова естества и не способный извлечь волшебство из свирели, может искусство постичь через грехопаденье, платя своеобразной проказой, сиречь старостью (словно бы лживой сатиростью) хилого тела…
    -  Пожалуй, впервые сознался, - тогда у Николая появилось бы
право (не путать с незыблемыми, ибо политы кровью патриотов, правами скрипучих тележек) рассказать, что совсем невпервые он разлюбил этот пленительный Голос, что уже несколько раз и навсегда порывал с ним (забывая поставить в известность, ибо зачем?), что это совершенно подобно какой-нибудь маленькой смерти и не вполне бессмысленно, ведь в конце концов разуверишься в том, что никак без наших хлябей нам не выжить, ибо лишь они рожают и указуют…
    -  Что значит, впервые?
    -  Потому что я ничего не придумываю, ибо зачем? Достойное описания произойдет и без вымысла человека, ставшего сказочником; удивления достойно, когда должное не происходит; смешно, но так мог бы сказать какой-нибудь недалекий декабрист, удивленный тем картечью данным ему фактом, что он не победитель…
    -  Я не выдумывал результат этого, так сказать, анализа, - точно так мог бы сказать и я, поминая любых декабристов  с их высокими помыслами и абсолютным (не будем думать совсем уж плохо) невежеством в хитропереплетениях тонких и грубых материй…
    -  Тогда что ты выдумал, сказочник?
    -  Я ничего не измышляю поскольку уже не декабрист, - ах как сладко
солгалось ему, поздравляю! Словно бы действительно стал шкипером Николенькой и ведать не ведал, что через век его вполне возможный (коли успел до холеры) потомок вовсе не поспешит отпустить крепостных (тогда как злобный опричник Бенкендорф как-то непонятно даст своим вольную), что его блистательный сподвижник Трубецкой, вестимо, будет в долгах как в шелках и посреди мечтаний благородных посчитает возможным поправить дела свои преступленьем присяги (помилуй Бог, какие-такие англицкие сребреники на заговор?), и еще более благороден меткий выстрел какого-то Каховского в спину суворовского ветерана Милорадовича, за что доблестного стрелка едва не прибили сами мятежные солдаты … Мои добрые убийцы, вы пример чистоты помыслов.
    -  Я ничего не измышляю, - разумеется, он не поминал декабристов, но вполне о них помнил и на миг словно бы поменял свою шкиперскую куртку на их еще негоголевскую шинель.
    -  Это даже хорошо, что ты меня разлюбил, впрочем, я давно чувствовала, - прознес умный Голос. - А что не измышляешь, не лги ни мне, ни себе... Ты ведь и любовь ко мне выдумал. Здесь моему Николаю, услышавши правду, должно было стать неуютно. Промокшая куртка (ах с каким нежным сарказмом Женский Голос позволял себе неженский сарказм: А как же пройтись между капель?) превращалась в свою пародию (оттого-то сразу и намокала) и тянула в начала осьмнадцатого столетия; казалось должным, что речи о душе над душой должны прекратиться.
    -  Это очень хорошо, теперь мы можем говорить и обходиться без весенних обострений речи, а как бы по настоящему, не пытаясь ухватить истину за гениталии… - и вот здесь моему Николаю действительно стало совсем нематериалистично, и от плоского времени ничего не уцелело, и наши двадцать первого века загороды-мангалы-костры-шашлыки превратились (поскольку никак не моли прерываться) в свои архетипы и действительно стали хватать за свежие телеса, и он перекинулся.
    Он словно проснулся в том сне, где будущий Петя Великий свою первую как бы законную женщину Лопухину заточив в монатырь и прознав, что у женщины образовался незаконный сожитель, попросту усадил того на кол под окнами кельи бывшей супруги, дескать, откушайте, друг нелюбезный… На этой неаппетитной ноте Николай прекратил разговор с Женским Голосом и только слова говорил в телефонную трубку, что пересказа не стоит.

     Даждь мне днесь лишь то, что даже если и не вполне выносимо, но вполне неизбежно. Поэтому после всего вышеизложенного мне пришлось вынести от Николая некоторые пояснения, имеющие форму своеобразного (то есть забегающего вперед и тем мне привычного) постскриптума. Надеюсь лишь, что в нем отыщется действие мысли, а не одни размышлизмы… Итак,  P. S.
    Николай, после более чем двухнедельного неумиранья в Александровком равелине, где кормили его обильно панацеями и не менее обильно разнообразными кашами (вестимо, картофеля еще нет на  Руси), перенесся вдруг через столетия во всю неуемность своего  декабризма и как был весь, то есть недолечившийся, но желавший отличаться от низкой реальности, совершил из больницы побег, тем выказав себя себя совершенным лузером.
    Looser - это новомодное нуворишское словцо, тоже (как и декабристские сребреники) англицкое и означающее человека, который не только никуда не пришел в смысле успеха, но и не мог  прийти, поскольку никуда и не выходил…  Николай, после ряда опытов над собой (чем еще, как не опытом недоучки, можно обозвать умелый побег из больницы?) добавил к нему некое прилагательное, получилось “позолоченный  looser”.
    Человеку, идущему самим в себе, не должно пояснять все значения этого словосочетания, для него эти слова уже отзвучали, Человеку, никуда не выходившему из себя и в себе, они еще не прозвучали и бессмысленно разрушать его храмы или призвать кого-то со стороны, чтобы подговорить на это бесполезное действие… Позолоченность приличествует тому, кто не просто поверхностен, а сплошная поверхность, даже и в глубине. Вот и вышел у Николая его “позолоченный looser”, потому что после побега эта сущность была из него изгнана (без пошлого экзорсизма, но все же в определенных крови и последе), об этом мой как бы забегающий вперед постскриптум.
    Совершенно как поэт Бездомный (после своей замечательной во всех отношениях встречи с Лукавым) одет он был Бог весть во что, ведь в приемном покое прежнюю одежонку с него сразу же содрали (почти вместе с кожей), и она так впоследствии и не отыскалась, и пришлось перед побегом долго уговаривать сердобольную медицинскую сестру, принявшую его за бомжа, дабы получить хоть какие-то обноски, снятые вот с таких же негаданных клиентов равелина…
    Совершенно как некий Мастер со своей искусительною лотереей (что, как не искус, выиграть у государства?) он обнаружил в кармане полученных джинсов (на два размера меньших потребного) несколько мелких купюр (никаких чудес, просто сказка, да и брезговали в равелине обыскивать), и по миновании проходной он получил возможность насладиться медленным мартовским пивом (мартовское - это только название, уже и белые ночи завершались) из темной бутылки (тоже легло на рузбитую голову), и еще получил он возможность посмотреть на реальность глазами бестрепетного горизонта…
    Переходя из мира многих занимательных измерений в мир телесный и требовательный, он наступал на асфальтовую поверхность некоей плоскостопной обувью, и пыльный ветерок, очень напоминавший сухое дыханье преиподней метро, бегло обшаривал его лицо и содержимое черепа…
    Занимало его глупейшее телевизионное токшоу (сиречь, пустогоренье за деньги перед телекамерой), как раз посвященное своеобразному “петротворенью” некоей достойной и прекрасной “позолоченной лузерши”, совершившей нечто мистикофизиологичное... Занимало его, к слову, знает ли эта представительница элиты значениеслова  “мистика”, впрочем, более от необходимости превозмочь дорогу, да и легкомысленное “мартовское” вызывало ассоциации с похотью кошечки, сейчас одержимой течкой, а во все прочие времена бесконечно самодостаточной.
    История, в пустоговореньи изложенная, не стоила бы выеденного яйца, если бы для имущих душу не перекликалась бы со старой как само мироздание сказкой о курочке-рябе, снесшей золотое (или позолоченное, коли все сплошная поверхность) яичко как символ все того же мироздания (экая змея, что вцепилась в свой собственный хвост, я согрел на груди колесо бытия), оказавшееся бесполезным, ибо золото мертвый металл… Но нельзя съесть яйцо, не разбивши.
    Наша лузерша, дабы успеха достичь и обернуться элитой, соблазнила собой зарубежного (о, за гранью реальности жизни!) рок-музыканта, бескорыстно увлекши в нужник дощатый (о, галантности века!) и там с ним справив нужду посредством орального секса. Умная лузерша этим не ограничилась.
    Сохранивши все ею полученное в теплой полости рта и скрывшись от донора, перенесла сохраненное уже совсем в другую полость, получив в результате через положенные девять месяцев необходимое ей для успеха золотое яичко, на которое через суд (не без экспертиз генетических) раздобыла себе пенсион… Что там до известной подлостью прославленных отцов? Учились бы, на умных глядя.
    Николай, передо мной извинившись за вышеизложенное и оправдавшись, что все это ничтожная телецитата, как-то вдруг сумел перенестись в гущу счастья (помилуйте, при чем тут “мартовское”?) и  продолжая удалять свое нездоровье от иссушающего возможным выздоровленьем застенка, отмечал, что небо незыблемо серо, что поверхность асфальта все так же плоска и надежна, и что никакие сотрясения мягкого мозга не способны ему (то есть самому Николаю) себя навязать, помешать воспринимать все многождыцветно, а не превращать в кашицу мысли… Было ощутительно жить, и теплилось в тумане восхитительное событие: дорога из застенка должна была когда-нибудь кончиться.
    Из этой гущи счастья он и вылепил слово “нелюбовь”, поскольку уже начинал догадываться, что никому и ничему всецело отдать душу неспособен (оттого и бессилен перед такими Лукавый, не смотря на назойливость), зато способен добираться до таких высот нежности, страсти и жалости… Но ведь это лукавство, куда до такого Лукавому! Сейчас за всем этим скрывалась белая бестрепетность горизонта.
    Нежности, страсти и жалости не было, но были их глаза, как не было горизонта и страха, но были их глаза, и по этому отливу аргусова многоглазья (никак не избегнуть мифичности) он замечал, что становится не окружившей его природой, а как бы ее измененьем, как бы некоей тонкостью, которую можно постичь, только утратив ее… Куда до такого Лукавому! Это была нелюбовь. 
    Потому, совсем проснувшись в новом сне и словно бы при ласковых звуках бесконечного утра, он видел даже не индустриальный пейзаж или разнокалиберные из прошлого “батя, на тебя бочку катят”, а нечто из “настоящего будущего”, в которым сам он был аргусовым многоглазием… Куда до такого Лукавому! Стал он аргусовыми глазами смотреть на слезы земных печалей, на теплую жалость и нежность, и детскую радость, смотря на них, как звезды смотрят на смутное мерцание светляков и гнилушек.
    Так повлияло на него “мартовское”, так повлияли на него ощутительности мартовских течек блистательной лузерши, и даже знаменитое “через боль и не там, и не с теми” обернулось крепким доказательством оправданности недалекого декабризма… Вестимо, когда видишь юношу, парящего над землей, опусти его на землю.
    По счастью, как и мой забегающий вперед постскриптум, посредством доброго Крысобоя подобная необходимость уже состоялась, опять-таки демонстрируя подлую пластилиновость места и времени, и я должен сказать, что в давешнюю (припечатанную кастетом) белую ночь Николая выгнал примечательный разговор с одним городским сумасшедшим (которому, правда, далековато до Васи блаженного, но за неимением гербовой пишем на простой).
    -  Вот что, брат Коленька, позвони брату Крякишеву (он, правда, братом тебя не признает), ты сделал ему много гадостей, неужели и мне сделаешь? - криком вопросил его дребезжащий (как коровьевское глумливое пенсне) голос, после чего разговор был немедленно прерван, а поскольку был он опять-таки телофонным, совершилось сие посредством бросания трубки, но имеющий душу да слышит…
    О мои сумасшедшие, как вас мой Николай понимает! Обычности тонких ощущений, когда миф совершается рядом, так и побуждают самому стать его частью, чтобы боги взглянули на тебя, чтобы стал ты исполнителем их жестоких велений, стал взирать на живущие на земле добро и зло как на нечто низшее, ибо радостны боги… Ибо радость их больше тебя.
    Привычное нам сумасшествие - это не сойти с ума как с Олимпа в долину, где произрастает природа, дабы вернуть себе сатирово естество, и чтобы искусство свирели опять получалось само по себе - это много проще и ненамного страшнее… Миф не возьмет тебя полностью, ибо не он больше тебя, а ты сейчас (или всегда) меньше его. Но имеющий слабую душу да слышит, вот он и слышит урывками, что ты сделал ему много гадостей.
    Действительно, мир мифичен, племя гигантов шевелится во чреве матери Геи-Земли, поди разбери, стоишь ты на плечах уродов или титанов Возрождения, слышишь ты мелодичное пение крысенышей в подворотне, или младенец-душа взывает о помощи… Не для людей этот выбор, первым какого младенца в пожаре спасать, своего или чужого, но его делать приходится.
    Океан безграничен, но выпивши каплю, возможно и его иссушить. Душа неистребима, но продавши частицу ее (всю продать никак не получится), ты словно бы слепнешь и начинаешь всюду размахивать руками мозга, шевелить его пальцами и ногами его переступать, не замечая, что словно висишь в пустоте и ногами перебираешь на месте (этакий  looser души), и никто не знает, в чью мысль ты вцепишься мозгом и чей грех примешь на душу.
    Всякая разумная мысль уже приходила кому-нибудь в голову, нужно только постараться еще раз к ней прийти. Но идя к ней, так легко споткнуться о чье-либо недомыслие (утвердившийся в своем недомыслии тоже как бы продал часть души), легко остановиться на нем, легко повиснуть в его пустоте, перебирая на месте мыслями мозга… И кого мы найдем на вершине? Разумеется, никого, ибо сами мы никогда не дойдем.
    Кто же есть тогда он, этот помянутый полублаженным безумцем Емпитафий Крякишев, и отчего это он не почитает моего Николая братом себе? Ведь отчего-то выгнал Николая безумный телефонный звонок в смертельно опасную белую ночь (напомню, что наши смерти не более чем младшие сестры наших снов), значит, отозвался в нем потребностью перебирать ногами… Я этого Емпитафия тоже себе выдумал.
    Разумеется, где-то он тоже существует как некий бьющийся коралловый сгусток, некий зародыш, готовый вот-вот облечься живою коростой поверхности, но сейчас вот таким он мне совершенно не нужен. Мне нужна выжимка из этого ветхого Емпитафия, то есть не все самое наилучшее его, но все наисущее и (раз уж мы почти погрузились в ауру церковнославянского наречия) способность этого наисущего войти в свет Фаворский (преподобному Серафиму даводилось, вестимо), и уже оттуда изрекать свои притчи.
    Разумеется, где-то он существует, как все мы, готовые торговать несравненным, и где-то даже торгует, но мне необходима его способность отливать из света луны или солнца живые слова, возможно, уже приходившие в мою голову, ибо он тоже щепка, что рубит дрова человеком…
    Что до моего безумного брата, мне позвонившего, то он тоже существует, и я даже видел этого человека (как Есенин якобы видел своего недалекого декабриста Пугачева), способного слышать  вполуха (или якобы слышать) отрывки и огрызки потребных мне притч, ведь они повсюду и просто носятся в воздухе… И кого мы найдем на вершине?
    Разумеется, никого, ибо сами мы никуда не  дойдем.
    -  Вот что, брат Коленька, ты делаешь нам много гадостей, так ведь и мы их над тобой совершаем, принося свои мнения, маня их реальностью… Позвони брату Крякишеву, хоть он братом тебя не считает, - это так прозвучало: Зачем ты делаешь мне зло? Ведь я с добром к тебе не поспешал! Вот что выгнало Николая в белую и почти Фаворскую ночь.
    А еще выгнал его разговор с Женским столичным Голосом, причем не тот разговор, что приведен выше, а несколько более поздний. Обоим разговорам тогда (что уже стало обыденным) еще только предстояло прозвучать. Но как показали последние трагические события (пожары, взрывы поездов и другие вполне бытовые катастрофы), в каждом из них Женский столичный Голос проявил себя очень блестяще, очень, вот разве что уже после драки кулаками махал, развозя уцелевших.
    -  Почему ты мне сразу не позвонил? - это из первого разговора; как удачно, что сейчас я владею пространством и формой, прошлым и будущим (как иначе, произнося аксиому, ставить после нее знак вопроса?), как удачно,что я телефонным кабелем отделяю аксиомы от ответов на них… Мне стало возможным переплетать эти кабели прошлого и будущего.
    -  Ждал результатов повторного анализа? Но я сведуща в практической медицине и соблюдала бы осторожность, и наше общение ни в коем случае бы не прервалось.
    -  Нет.
    -  Тогда чего же ты ждал? - ах, как хотелось бы услышать заветное “чего же ты ждешь, то есть хочешь” и ответить: Всего! Но моему Николаю отлично известен прецедент, когда некая пожилая декабристка захотела стать владычицей морскою и получила корыто…Мечты беспощадны, поскольку порой сбываются совершенно буквально, и в мире моих ирреальных иерархий “ничто” может равняться “всему». А еще моему Николаю вспомнился вопрос небезызвестного Сальвадора Дали обращенный к безвестному попрощайке (заявился, чтоб собой поделиться - понимай, дрожью кожи и желудочной коликой! И над всем этим светится жалоба: Дать душе его толику места под солнцем)...
    -  Желаешь повеситься? Так не впутывай в это дело других.
    -  Что?! - сразу насторожилась телефонная трубка, одновременно как-то даже развеселившись. Словно вместе с Николаем представив себе, как в мире ирреальных иерархий взбираясь на снежную (сиречь, Фаворскую) горку хилыми плечиками души друг друга теснят и спихивают… Вот что, брат Коленька, позвони брату Крякишеву, ты сделал ему много гадостей, пытаясь занять его место.
    -  Я мог ждать всего, даже того, что иные умрут, а мы изменимся, - сказал бы он вослед не изменившемся Савлу, вложивши в уста его шекель и обратно привезя его с того берега, где он звался Павлом, дабы взглянул он на совсем иные речи Женского голоса.
    -  Кто говорит, что злодей? Вы никто не злодеи, ибо вы декабристы и возжелали сбежать из низкой ральности не потому лишь, чтоб обернуться “всем”, но и за тем еще, чтобы в девяностые наши годы положить сотни тысяч трупов по окраинам рухнувшей империи зла и принять этот грех на свои благородные души, - сказал бы он всему радищевскому шестисотверстью.
    -  Что?! - сразу же насторожилась бы телефонная трубка, одновременно как бы даже развеселившись. Словно вместе с Николаем представив себя бестрепетным горизонтом и рассматривая эти оправданные кровавые благородства со своего расстоянья, ибо радостны боги. Ибо радость их больше тебя.
    -  Как обстоят твои дела? - на деле вот так он спросил у столичного Женского Голоса и в том разговоре, что мной упомянут как не прозвучавший еще, и услышал:
    -  А как обстоит с моим телом? Все болит, и вполне безнадеж-но, - с наслаждением трубка перефразировала известную цитату из
блаженного Августина, как уже поминалось, столица у нас образована и неглупа.- Меня с работы уволили.
    -  Что так?
    -  Кризис...Пожалуйста, не сочти душевным климаксом, - проворковал Женский Голос, подзабывший, что в предыдущем разговоре вопросы ими обсуждались вовсе не венерические… Все это серьезные вопросы человеческой жизни, но манера, с которой их случается обсуждать, порою требует такого задора и наглости, что приходится кусать себе губы, дабы их шевелние не происходило даром, дабы парящий над землей юноша помнил, что он вполне ощутителен.
    -  Я не одинока в своем несчастье, - продолжал ворковать столичный Голос, - Программу сократили, уволили весь отдел, я даже поплакала…
    -  Зачем же было слезами себя утруждать? - безо всякого удивления спросил он, зная о незыблемой состоятельности родственников Голоса, принужденного к государевой службишке лишь честной потребностью отличаться от низкой реальности… Азбучные оправдания своей немощи, как то: Хлеб наш насущный даждь нам днесь, да и детей надо вывести из грязи в князи (для этого любая грязь как божья роса), здесь бы не были незыблемы.
    -  А ты знаешь, какая работа была интересная?
    -  Догадываюсь, - молча сказал он, позволяя себе в санкт-петербургской провинции слышать раскаты московских указов, но тоже весьма абстрактно представляя, чем они отзовутся на задворках великого петротворенья.
    -  Но ты ведь знаешь, я боец, - улыбнулся ему Голос через все радищевское шестисотверстье . - Я сижу за письменным столом красного дерева,  передо мной китайская ваза (эпоху, прости, сейчас не упомню), горит светильник в виде еврейского семисвечья, вокруг полумрак, ни подруги, ни прислуги, не знакомых… Знаешь, чем я сейчас только (как чувствовала, что позвонишь и не спросишь) занималась? Писала на англицком наречии (или “мове”, если ты по-прежнему славянствуешь) свое резюме для поступленья…
     Действительно, Николай не задал ей ни единого вопроса, даже когда спрашивал или молчал. Он и сам не задавался мыслью, что поделывает этот столичный голос в его компании. Насколько я могу судить (ибо сам судим буду), он всегда рассматривал всевозможные голоса как часть своего окружения. Не тогда ли возникли у Николая определенные планы (учитывая известный его нарциссизм) уже относительно меня, своего автора? Я щепка, что рубит дрова человеком, но он слово, что произносит автора.
    -  Если ты немного нуждаешься, то я могу помочь, - предложил он столичному Голосу, ожидая известной реакции и - не дождавшись ее!
    -  Кто из нас женщина? - она подразумевала, что провоцировать на провокацию есть исключительно женская прерогатива. Сколько он ее помнил, она усиленно зарабатывала деньги, однако не могла отрешиться от представления, что по рождению она леди.
    -  Потом ты языками не владеешь, как ты поможешь составить резюме? - пошутила она, давая понять свою причастность к алхимическим трансформациям свинца в злато, камней в хлеба, женственного в мужественность, языка в слово... Он помнил, как соборность опошлялась концлагерями, спиральное плетение инь и ян оборачивалось истерикой гомосексуализма, духовная жажда подменялась гламурностями «мур-мур» лузерства.
    Господи, всего-то надо в сторону отойти, стать расстрелянным Лоркой, до которого мелкие пули все никак дотянуться не могут, вот и копятся… Неужели ты все еще ощущаешь себя в этой мороси? И ответил Николай, что конечно.
    -  Ну тогда задержись в ней, ведь мы никуда не торопимся, - улыбнулся я ему, столь ретиво меня преследующему, столь опрометчиво наслаждающемуся своим аргусовым всесоучастием и меня им искушающему… Ты постиг его, слава КПСС (или, по вкусу, Господу), так ведь я давно о нем позабыл, и зря ты мне напомнил.
    Да я и сам с этими агрусовыми усами, по которым мед стекает, стало быть, бестрепетными языками владею для своего резюме! - возопил мой герой, для меня уже завершивший свою восхитительность, но все эти переходы из одного пола в другой, из одного декабризма в другой, из бесстрастия в страстность и обратно и для меня означают опрделенную “нелюбовь”, произнесшую: постиг, откажись и иди себе дальше.
    -  Пойди-ка прогуляйся, ведь почти наступили белые ночи, - сказал я ему, почти не имея в виду так называемую “прогулку” восхитительных викингов, когда герой претерпевал поражение, но достойно себя завершая, наматывал свои живые кишки вокруг мертвой скалы и не торопился.
    -  Пойди погуляй, у вас белые ночи, я сама допишу резюме.
    -  Хорошая мысль, у вас никаких белых ночей не бывает! - улыбнулся он столичному Голосу, не замечая, что переплелись свинцовые кабели времени, и сомкнулась над ним тишина, и боги сна уже принялись изменять его плоть и его скелет, а что до души, то посмотрим.

    По-настоящему она ему еще никогда не снилась, эта дорога жизни с ее индустриальным пейзажем, с ее скучной скученностью шагов (то есть наступанием на серое чем-то плоскостопным), с подростковым беспомощным эпатажем, однако же, чреватым зародышами прозрений, кровавыми и выскобленными гинекологической ложкой… Разве что впереди всегда теплится восхитительное событие: этот путь из бродяг в короли должен скоро кончиться.
    По настоящему она никогда ему не снилась, довольствуясь присылкой каких-то своих представительниц, которые всегда были чем-то неуловимым отличны от нее, и потому укрепляли после себя ощущение, что его опять оставили в дураках этой видимостью железобетона или скрипучей телеги, или тем, что Иосифа Прекрасного все именуют кровавым, а Петра Первоапостола Отцом Отечества, меж тем их людоедские декабризмы совсем одинаковы… Но и в этой мистерии мне интересно другое: понимает ли Николай, которую из  своих прогулок (из больницы на волю или в фаворское резюме белой ночи) он сейчас совершает?
    Впрочем, зачем углубляться в тонкости, тем более, что свинцовые кабели радищевского шестисотверстья уже переплелись, и незачем самим умножать сущности, за нас их умножают (когда мы желаем, чтоб сущности умножили нас) добрые крысобои… Предположим, что кастет самого первого Крысобоя опять опускается на многострадальный затылок моего Николая.
    Или даже заменим этот не менее многострадальный (давно запыхался - так много вокруг затылков!) кастет на медленный алкоголь “мартовского” и те многочисленные останки лекарств в его жилах, что свинцово переплетясь, проели в его крови целые овраги… Итак, он
сбежал из больницы, проявив себя как совершенный лузер.
    Кому, как не автору, знать, насколько тяжело выпестовать столь
совершенную (ах, как хочется сказать “боевую машину”) боксерскую грушу, что вышагивает сейчас  мимо петровских верфей из ажурного железобетона и не взглядывает на скрипучие жестяные телеги, дышащие перегаром бензина, кому, как не мне, знать и то, насколько редки подобные люди.
    Тут все должно сойтись: наследственность и предназначение, природная выживаемость, дающаяся одному из десяти тысяч, и умелое самообразование уже с самого раннего детства. В идеале для этого требуется, чтобы человека выделили из общей массы еще в раннем детстве, да много еще чего должно сойтись. Но сейчас нам интересны лишь последствия всего этого несчастья, а потом уже следствия из этих последствий.
    Человек, доверчивый к чудесам прошлого, невероятно подозрителен к настоящей действительности - такого называю я неучем! Такой человек не запоминает своих снов и не может переставлять местами сновидения и реальность, и если он пытается отыграться на мне (понятно, я не раз подвергал его риску навсегда остаться в одном из моих снов), то проделывает это совершенно вслепую. Напротив такого человека всегда находится другой, уверенно склонный презирать свое прошлое и умничать перед ним - такой сам называет себя “прошлого” неучем… Оба они пройдохи и сплетники, оба они из не знающих настоящих страха и смеха.
    Из таких получаются подвижники бестрепетного аргусова горизонта. Я ревную к их реальности, отчего так легко получается? Я даже завидую их результативности: если ее ненамного изменить (всего-то в сторону отойти), и возможно, уподобившись генералу Бонапартию, по головам и вдоль Альп пробежавшись, из нищей Франции перенестись в благословенную искусством Италию, и не надо платить за победы пошлой сатировой дряхлостью, ибо ты молодой генерал…
    Итак, кастет Крысобоя я заменил переплетением в крови у моего Николая хмеля и сильных лекарственных средств, и посреди пути из застенка он пал, как молнией пораженный и лишился сознания (даже если когда-то имел) только затем лишь, чтобы быть подобранным невесть откуда взявшейся скорой помощью и оказаться совершеннейше возвращенным в свой недостроенный Александровский равелин…  Нелюбовь выскочила перед ним, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила его.
    Неправда, что страдания облагораживают характер; иногда это удается любви, но сейчас даже слепому коту Базилио видно, насколько нелюбовь (ведь страдания в большинстве случаев делают мелочным и мстительным) поучительней… Я никогда не буду учителем, то есть обучающим упорству и форме, я предпочитаю души без очертаний. Когда  looser упорствует (например, алкоголик, ежедневно и успешно заставляющий себя не пить), он хронически безнадежен. Нелюбовь способна постичь свое лузерство, отказаться и уйти из него, и обходиться без упорства.
    -  Я знала, что ты вернешься, коль выживешь, - сказала добрая медсестра бесчувственному и опять совершенно нагому (одеженку вместе с кожей опять посдирали) Николаю, облекая его (пока только до подбородка) во влажный хитон… Нет, она сказала иное:
    -  Еще один бомж? - поскольку это была совсем другая медсестра, как и многострадальных Крысобоев, медсестер всегда много. Она передала безымянное тело человеку с уверенными руками паталогоанатома, тот водрузил Николая на одну из скрипучих тележек и повез к уже памятной двери с надписью “Морг”… И вот здесь я еще раз вмешаюсь (за что Николай меня очень не любит) и попрошу этот “Морг” оказаться переполнен ным.
   -  Пусть полежит у двери, - произнес добрый Харон-перевозчик невесть кому, и пустое пространство у стены морга приняло николаеву скрипучую тележку, как слово принимает свое ударение, дабы правильно прозвучать, дабы не вываливаться из реальности, то есть стать чем-то от века здесь находящимся, да и впредь чтобы здесь оставаться… Так он опять оказался как бы между мирами, недоучка, ему был дан шанс доучиться.

    Нет ничего проще, чем изобразить жизнь как нескончаемую цепь взаимного садомазохизма, разорвать которую возможно только “бегством”. Знаю многих и могу расписать яркими красками их “терпеливое” (см “трепетное”) отношение к взаимно легко (см “смертельно тяжело”) заменяемой душевно чуждой (см “немыслимо близкой”) жене или мужу и жалость (см “нестерпимую нежность”), которая не позволяет ему или ей сбросить тяжелое ярмо… О детях и священном долге перед родной кровью можно не упоминать.
    Теперь само «бегство» (иначе, “всего-то в сторону отойти”) - тоже нет ничего проще! Очень эффектно было бы свести сейчас Николая с ангелом-хранителем в образе какого-нибудь старого человека, которого либо нужда, либо жажда наживы заставили продать частицу души… Видя в Николае возможности, им когда-то упущенные, он мог бы с высоты своего богатства и положения в свете попытаться посредством моего героя пережить все то, на что у него не достало мужества.
    Это все простые неправды. Впрочем, только от правды требуют, чтобы она была правдоподобной и безусловно гениальной. Поэтому дальнейшие
перемены (помятуя все вышеописанные трансформации мужей в жен и обратно, а так же судеб в резюме и обратно) получились с моим героем опять-таки посредством снов.
    Хорошо, что оказался он рядом с моргом, поскольку я решил ненадолго задержать его у самой двери «ответов на все и за все». Для этого не пришлось наполнять разум водителей скрипучих тележек энциклопедичским аргусовым всевидением,ну  а аргусовым равнодушием к предметам, «едва одушевленным» они обладали и без меня. Просто каждый занимался своим делом: приемщик тел именно в этот момент тела не “принимал”, водители не привозили новых «скрипучих тележек», и на некоторое время эти их недеяния совпадали… Хорошо, что он оказался рядом с моргом. Потому что периодический нескрип колес позволял ему из своего приземленного сна “уходить” и взглядывать на себя из так называемой ирререальности.
    Было этих «уходов» всего два. Нельзя сказать, чтобы они представляли из себя нечто мучительное, скорее наоборот, они были столь же эмоциональны, как зеркало . Зеркало наводит людей на мысли, что вся их свобода заключена в очень жестокую и по своему подлую границу из пяти или шести телесных осязаний. В самом деле, возможно лишь броситься в разврат (посредством женщин, алкоголя, наркотиков или восторгов садомазохизма и маньячества) или поднаться на снежную горку Фаворской аскезы (а вдруг и там все эти розовые души локотками друг друга спихивают?), или премудро держаться золотой посредственности… А как же “в сторону отойти”?
    Пойди прогуляйся, у вас почти наступили зеркальные белые ночи, - сказал я ему, и он действительно пошел, и приcнилась ему (или в этом “уходе” он проснулся) небезызвестная снежная горка Броккен, прибежище вальпургиевых таинств… Причем очень аккуратно приснилась и очень современно.
    Самого Лукавого, понятно, не было. Оттого происходящее происходило как бы в малогабаритной квартире (или любимой гере Питером невысокой избе во время всешутейших соборов) одного из блочнобревенчатых домов на проспекте Энергетиков, которая переполнялась (вот как резиновый шар мертвым воздухом) неопределимым числом големов неопределенного пола, и все они пластилиново переплетались… Обои на стенах были просты и (как протестантские души) розовы. Иконки на стенах были невелики и бумажны. Из мебели только продавленный диван у одной из стен. Оттого происходящее происходило как бы из самого себя.
    Однако потертость и безысходность ничуть не угнетали. Я хочу это подчеркнуть. Я хочу это выделить, как выделяет удар молнии, как выделяет ударение в слове… Если плоть и торжествовала, то была она многожды плотней любой плотности. Если душа отсутствовала, то ее отсутствие просто-напросто зияло и ничего не затемняло, и при этом содержимое всешутейшей квартиры было по своему очень светло и почти свято.
    Это тоже была выжимка, плоть над плотью, безлюдье над людоедством, причем людоедтвом совершенно нестрашным и совершенно нерадостным, как если бы при ходьбе, не замечая, минуют кого-то постороннего… То есть многочисленные соития (иначе sex) происходили, как бы и не происходя, оттого и смысла (как и греха) в них словно не было.
    Николай, единственный, расположился на потертом диване. Было бы прекрасно описать его, как облаченного в романтические грязные кальсоны и чужую толстовку (как не вспомнить ересиарха Толстого), и с иконкой на шее (забыл сказать, что иконки на розовых стенах были чем-то подобны строительным лесам на будущей глыбе Исакиевского собора), да и свечку оказалось бы возможным не позабыть,,,  Ничего подобного! Одеянье его, как и пол окруживших нас големов, были несущественны.
    Еще мог бы сказать: Да умрет со мной тайна, запечатленная всеми этими иконками на розовых обоях! Кто постиг пламенные помыслы несуществующей (ибо что создать мог Господь, кроме рая) преисподней,  не станет думать о Николае-победителе и его победках (почти прозвучало, объедках), даже если и я есть тот самый победитель, даже если я действительно мог бы все это сказать… Но ведь если тайна умрет, это будет всего лишь одна из моих смертей.
    Тайна сия не страшна есмь! Николай и есть тот Лукавый, который как бы отсутствуя, искушает всех этих николаев-големов (понимай, себя прошлых), и вот здесь-то ему и пригодилась бы очередная скрипучая тележка (тоже не в «Морг», но мимо), чтобы выйти из этого сна… Она бы прокатилась,  скрипнув колесиком - как если бы при ходьбе кто-то посторонний задел тебя железным локтем! И все твои наполеоновы воображанья о себе сдулись.
    Он открыл глаза. Своими грязноватыми стенами его окружил коридор, которого он не видел. Самого его окружал (включая его зрение, его дыхание, его осязание) грязноватый хитон, причинявший  не то чтобы неудобство, а внушавший о себе, что хитона не должно быть. Шевельнуть подбородком (как бы говоря хитону “тебя нет”) означало то же, что приподнять веки. Покрывало хитона как бы само скатилось с его лица, казалось, без его участия.
    Ему был бы безразличен тот, другой, которого катили сейчас мимо. Точно так же ему был безразличен тот, другой, мимо которого катилась тележка. Но ему не было безразлично безразличие. Время означало “сейчас”, отпала необходимость измерять его вращением картонного глобуса, но ему было небезразлично вращение. Оно значило то же, что переплетения и соития големов; он решил их прекратить, да и от самих тележек оставить лишь их имеющий значение скрип… Для этого, не закрывая глаз, он уснул.
    Кто видит сны с открытыми глазами, тот удаляет от себя коварство слепого сна, называет свои сновиденья по имени и говорит с ними… Есть ли у сновидца власть над снами, или сны владеют им? Ты хочешь щелкнуть пальцем, и чтобы автобус пришел вовремя, даже если он тебе не нужен. Ты можешь пригладить вихры, и чтобы где-нибудь утихли вихри, даже если ничего о них не знаешь. Но единожды повлияв на мелкую реальность, ожидай, что она повлияет на тебя и сделает так, что не останется времени на ницшеанские бездны.
    Итак, не закрывая глаз он уснул и увидел все те же обои, иконки и големов, то есть все те же строительные леса на глыбе самого себя: Какие здесь леса! Пропасть, потом вернуться еще безродным, но в строительных лесах Исакием , и вошью в волосах вдруг ощутить себя под божьим гребнем - вот так мы все, крылатые, и гибнем! Поэтому, как давеча веками и подбородком, ему пришлось шевельнуть губами:
    -  Вы ничего не можете со мной сделать, - сказал он своим големам, и не прибегнув к шевелению своих губ, те ему его же губами, как эхо, ответили:
    -  А мы ничего и не собираемся, ведь ты все делаешь сам… Мы для тебя несущественны, ведь ты превосходишь нас, - ответили его губы, помолчали, добавили, как бы переступая через самих себя:
    -  Но попробуй уйти, и мы помешаем, - сказал он сам себе, поскольку уже уходил, и у него (как-то неописуемо все вокруг действительно стало пластилиновым) ничего не получалось… И вот здесь прозвучал очередной и очень своевременный (поскольку имевший значение) скрип тележных колес, и он проснулся, как и был, то есть с открытыми глазами.
    Наше сознание (некоторые называют его собранием вероятностей) вовсе не является осью для вращенья себя вокруг себя, неким круговоротом пустоты в природе, хотя все вышеизложенное вроде бы указывает на обратное… Будь так, Николай оказался бы приравнен к своим ничтожным победам. Будь так, выдернув из всего этого вращения ось, я не сохранил бы вращенья. Поэтому на сей раз Николай переступил через големов и проснулся опять-таки во сне, но уже совсем другом.
    Цитата из Библии вертится у меня на языке, но я придержал его, зная, что лица духовные посчитают ересью даже намек на подобное бессмертие (меж тем считаю себя совершенным ортодоксом), но явдруг увидел Николая на шхуне, полуголого, только в короткой набедренной повязке (или яхта, Финский залив и белые шорты). День у него проходит в трудах (см, “он у меня настоящий солдат” или, иначе, добытчик и торговец несравненным, потому и “не пошел выше майора”), а ночью, когда шхуна скользит по волнам, подгоняемая попопутным ветерком, матросы собираются на палубе; покуда какие-нибудь реинкарнации Ельцина и Клинтона отдыхают в шезлонгах, попыхивая трубками, он вежливо пляшет перед ними…
    Но цитата из библии вертится у меня на языке: Одна участь праведнику и нечистивому, доброму и злому, чистому и нечистому, ибо люди пустились во многие помыслы, и от чьих тихих речей эти помыслы произошли, не ведомо и Емпитафию Крякишеву, моему созидателю притич… Бессмертие, от которого может приключиться тоска, происходит от тихих слов Екклесиаста, что к этому бессертию нечего добавить и убавлять тоже нечего.
    Вот затем и раздался этот имеющий значение скрип тележки, чтобы Николай проснулся, но оставил свои глаза открытыми. И сразу же его тело (ибо зрение тоже орган любви, искусно соединенный с органами выделения) стало напоминать о себе, ведь глаза принялись слезиться и застилать окоем, и ему приходилось “моргать”.
    Это волшебное слово, даже сказочное. Словно бы происшедшее от имени феи Морганы, любительницы братоубийственных кровосмешений с неким Артуром… Должно быть, мой Николай почти настиг меня (а ведь его имя почти предопределяет мою уступку), то есть и я вот-вот стану мифом. Этому свидетельством, что даже души слов начинают сочиться из их тел, и пока я не обернулся своей собственной душой, мне следует завершить постскриптум. Тогда я смогу вернуться в “начало” истории и завершить его. Иначе и оно может покачнуться. Тогда качнутся начала историй.
    С другой стороны, само упоминание мифа позволяет взглянуть на него как бы со стороны (почти “в сторону отойти”), причем глазами аргусова горизонта, причем сейчас эти глаза моргают: совершаются метаморфозы, зрение переходит в язык , веки стали губами, поющими песнь нелюбви… И я увидел как из луны или солнца литые бунинские тихие аллеи.
    Я увидел любовников этих аллей, то есть не дежурные гулянья каких-то любовников по каким-то аллеям, а тех, кого любят аллеи, кого любит пространство, кому сейчас безопасно в пространстве и времени, поскольку они и есть наше все… Когда ты совершаешь обладанье (как бы под сенью лип) и занимаешься своим кровосмешеньем (или каким-нибудь недалеким декабризмом), не помни миг, когда ты не был слеп (как будто) и видел тех любовников, что были, есть и будут - иначе начала твои покачнутся!
    Это волшебное видение (или, иначе, невидение) превысило волшебства другие, то есть вполне глинистые волшебства николаевых преисподней или эдема, и мне стало понятно, отчего описание сновиденья, где предъявлены были Николаю бе-бе-блаженства, дано несколькими лишь штрихами - в отличии от големовых вальпургиевостей, ибо ни к чему дважды описывать одно и то же…
    Дальнейшее проистекло из всего вышеперечисленного, то есть из якобы предыдущего: открытое лицо, открытые очи (даже если забыть о бестрепетном горизонте) и воля, что способна покидать тело, а вернувшись, придать ему новую форму, то есть повторяться прежним, но с новой душой… Кем-то из мелких “харонов” (см, мифологию греков, а если с поправкою на христианство, “бесов”), то есть перевозчиков с берега на берег, причем направление произвольно, то есть приходит “из воли” (это опять души сочатся, напоминает Николай), было соизволено обратить свое драгоценное внимание на эту открытость… Дальнейшее опять проистело из вышеперечисленного: Николай был признан, а впоследствии и опознан как живой.
    Опустим лечение. Опустим безумие (нечто вроде падучей, терзавшей Александра, Ганнибала, Цезаря: не захотят ли по головам и вдоль Альп?). Отметим, что попал он все в ту же палату и все к тому же врачу, причем (ах как стыдно, нейрохирургу) и врач оказался все тот же… Потянулись недели (как бы до горизонта) и наполнялись недели (словно ввысь до зенита), но и это опустим. Опустим и выписку, и что у врат равелина его никто не встретил, ведь Петопавловка еще не достроена, да и кому на Руси жить хорошо? Но постскриптум истории я завершаю и начинаю вступление.

    Итак, занавес! Я собрал все, не пренебрегши и розовыми протестантскими душами еще-не-американцев, и готовлюсь высадиться на неведомый материк, причем такой, где никто не поднесет традиционной индейки этим добрым убийцам… Не забыл я и шкиперскую куртку моего Николая, не забыл дождь и пресловутое “батя, на тебя бочку катят”, когда мимо проносится и шуршит шинами тележка совсем не пустая, а с ворванью или солониной. Вот и Николай, собирая себя по всему проспекту Энергетиков, ничего не забыл.
    Впрочем, нельзя сказать, что многочисленные указующие персты,
расставленные мной на тонких перекрестках этой истории, на Николая-победителя как-то всерьез повлияли, согласитесь, имя кое-что в судьбе определяет, ведь и сердце подчас бьется лишь в пределах “сердца”… На сей раз из галантной просвещенности петротворенья на проспект, ведущий к метро Ладожская, его выгнал еще один телефонный звонок все того же городского сумасшедшего.
    Мне не кажется странным тот факт, что сумасшедшему возможно дозвониться до моего шкипера (кстати, предка какого-то декабриста), а вот чтобы пообщаться с моею столицей, этому шкиперу, отведавшему тухлой солонины и запившему ее несусветной водицей (что предшествует обязательной холере), приходится идти мимо всего нашего долгостроя… Кроме моих перстов должны быть еще и уста, говорящие свою толику правды, причем исключительно не мои (так и просится - “немые”), причем говорящие во-время, стало быть, в саму утробу времени, как бы нисходящие к времени, вот и вышел у меня сумасшедший.
    Вот что, брат Коленька, - сказал ему дребезжащий (как коровьевское пенсне) голос. -  Не звони брату Крякишеву, и не потому, что он братом тебя не считает; понимаешь, ты остался один, тебе больше не нужен хозяин.
    -  У меня никогда не было хозяев, - так Николай впервые ответил моему сумасшедшему и солгал, разумеется, ведь ему тоже доводилось побывать кем-то вроде ученика… Вся эта история есть своеобразная фуга, в которой голоса истин один за другим звучат слышнее остальных, и вместе с ними, как волна, происходит вступление.
    -  Не было хозяина? - удивился теперь уже совершенно сумасшедший (ибо сейчас отдаст последнее, что ему в этой истории предназначалось) голос. - Вольно ж тебе было болтаться без руля и ветрила, шкипер, пойди еще погуляй.
    И он погулял еще немного, потом еще немного, и между прогулками получались им результаты каких-то анализов, то ли медицинских, то ли попросту “резюме”, и он опять оказался перед станцией метро с ее автоматическими телефонами, и бросил в утробу одного из этих харонов обязательный шекель, и услышал Женский Голос, и поговорил с ним разговоры, а потом сказал:
    -  Я тебя разлюбил, - и слова эти были внешне ничем не примечательны, и душа из них не особо сочилась; я не буду сейчас поминать душу “Невского Экспреса”, случившуюся за несколько дней до этого разговора, ибо сие можно воспринять как кощунство, а ведь кощунства, казалось бы, не для людей.
    -  Наконец-то сознался! А то все какие-то малые смерти, берущие за душу СПИДы и лепры, - отозвалось шестисотверстье, и опять боги сна принялись изменять плоть и скелет (дрожишь, скелет? Ты еще не так задрожишь, когда увидишь, куда я тебя поведу!) Николая, и он словно бы наяву (если, конечно, жизнь не сон во сне) увидел некоего Ежова, который наизусть читает “Мы живем, под собою не чуя страны” некоему Пастернаку, как если бы это был только сон, как если бы этого не было на самом деле, а ведь это действительно было... Все это нити в «полотне меня», и даже предатели нас как бы передают дальше: Вольно ж тебе было болтаться без руля и ветрила, шкипер, пойди еще погуляй!
    -  Это даже хорошо, что ты меня разлюбил, - произнес умный Голос. - А то все что-то измышляешь, лжешь мне и себе… Ты ведь и любовь ко мне выдумал, позабыл, что любовь человека и сам человек суть две разные вещи (как котлеты отдельно, мухи отдельно), и не следует эту любовь использовать как кирку и лопату, то есть рыть ею себе яму или себя возвышать.
    -  Теперь мы с тобой можем говорить без этих весенних обострений речи, а по настоящему, - так сказало ему шестисотверстье, что могло бы его полюбить, и этим голосом фуги я завершаю вступление, которое завершает историю.


    Незачем путешествовать вокруг света, чтобы убедиться, что небо везде голубое. Хотел бы ты сидеть сейчас в кабачке на Монмартре со своим другом Андре Моруа, пить терпкое бургундское и размышлять о вечном? У меня, произнесшего это, уже сейчас на губах вкус вина и вины.


Рецензии