Небо цвета маренго продолжение

Потом, когда время подточит острую память, обкатает её до округлости морской гальки, и вспоминать будет не больно, я часто с упоением стану рассказывать о «Колизее» и почему-то всегда в тот момент, когда жить не хочется. Когда не хватало денег на лекарство сыну, когда начинало тошнить от вранья и пошлости, просто когда уставала так, что даже дышать было трудно, всегда на ум приходил «Колизей». И чего больше становилось в этих воспоминаниях: тоски по несбывшемуся или спасительной уверенности – а всё же есть и другая жизнь? Не скажу. Это было лекарством, хотя иногда самой себе я казалась помешанной. Мне потом скажет подруга по неверной журналистике: «Ваш «Колизей» Вас переломал, вы уже никогда не станете нормальными». – И я согласилась. Мы никогда не станем нормальными. С нами до конца будет «Колизей», как непостижимый символ другой жизни! Той самой, которую мы предали, а потом упорно тосковали по ней, отвергнутой. «Как живётся вам с любою, Вам познавшему Лилит…» (Марина Цветаева)

И так, и так, и так… Что же я так замерла? Слов много и мыслей, а высказать их не получается, все кажутся неубедительными. Непонятными.
Нет-нет, мы не были тогда белыми ангелами и не хотели ими быть. Мы пили спирт, мы засыпали в гримёрке, мы легко и просто влюблялись и так же легко разлюбляли. В нашем поведении уже жила та болезнь свободы нравственности, которая целиком и полностью охватит наших младших братьев. Это когда стыдно не целоваться, не пить, не эпатировать окружающих своей непохожестью и несогласием со всем, и ещё стыднее быть «совком».
Да, мы бунтовали и рвали связи с поколением наших родителей.
Ещё на первом курсе к Саньке Царёву приехала мать. Мы сидели на ступеньках общаги, весёлые, беспечные, свободные, ужасно современные, и гитара летела по кругу, и аккорды как-то очень звонко брались, и подпевалось очень хорошо, и дешёвый портвейн глотался как дорогая шампань… Правда, тайком из под полы перелитый в бутылку с этикеткой «Лимонад Буратино». Одним словом …«И ветерок разбавленный глотали мы из горлышка». Да… Белая река, как мы тонули в ней с головой, в модной коже и потёртой джинсе, и в немодных разбитых кроссах…
Но всё равно – такие молодые, современные, такие полные жизни… Ещё не разделённые на богатых и бедных, одинаково хлебающие пьянящее пойло... И одни имеющие права что-то знать об этой жизни. Смешно, ребята, чем дальше и больше я шла вперёд без вас, тем яснее понимала, что абсолютно всё знают только новорожденные, а потом приходит страх и неуверенность…
Но, но, но… Мы – молодые, и она – смешная, низенькая, толстенькая, вся какая-то кругленькая, это платьице в мелкий цветочек, химия на редких волосах…

– Сынка-а-а-а! – загудела она, распахнула руки и рванула через нас к Саньке

Он не сразу увидел её, а увидев, так захлебнулся песней, так оборвал её, что послышался визг иглы по проигрывателю.
Так вот, Сашка захлебнулся на верхней ля второй октавы из пяти возможных…
А она уже тянула его к себе и сочно чмокнула в щёки, он отстранялся, а она всё тянулась к нему и тянула своё:
– Сынка-а-а-а-а, ой, сынка-а-а-а…
Ну, почему мамы всегда забывают, что мальчишки очень рано перестают быть детьми, хотя и остаются ими до седых волос? Почему я сама теперь это забываю? Почему так тянет – горько или сладко тянет – обнять его взрослеющего, прижать, будто на секунду вернуть в то время, когда сынуля твой лежал у тебя на руках, и ни что, ни что ему не угрожало… Да, вечное противостояние материнской любви и мальчишеской независимости…
– Ты чего? Чего? – отталкивал её Сашка.
– Так папке-то зарплату дали, я вот, вот, – она зашарила руками по карманам, потом выше, выше…и засмущалась.
– Я тебе, пойдём-ка, отдам, Санюшка… Санюшка, худой такой, худой…
Нет, не был Санька худым. Обычный, даже коренастый, круглолицый. Широкоплечий, курносый – типичный парень из рабочего посёлка… Только голос, голос необычный – пять октав говорил, может, не врал? Сашка, Сашка...
– Пойдём, ну, пойдём… И зашагал, и почти потащил мать, а она семенила за ним бегом и пыталась рассказать на бегу какие-то новости, но он не слушал, он тянул её в двери общаги, от нас…
И мы понимали, что он стыдиться её линялого платья в цветочек, причёски а-ля молодой барашек, тапочек «прощай молодость»… И того, что мать по старой привычке прячет деньги в лифчик… Понимали его и сочувствовали. Господи, прости нам это понимание!
Вечером Санька принёс нам какие-то постряпушки, пресноватые, впрочем, сытные.

– Вам сказала принести, говорит, что худые вы…
Мы тут-же заточили по паре пирогов под жидкий чаёк. Налили и Саньке, он долго пил и молчал… Потом виновато пробурчал:
– Приехала. Вот отцу денег дали, она побоялась почтой отправить… Переночует, завтра уедет.
И опять я мгновенно поняла его и посочувствовала…

Да, мы ведь и не знали, то есть нет, мы знать не хотели, как достаются деньги нашим родителям. Каких трудов им стоит нас одеть, обуть, нет… Мы были, пожалуй, не брошенными птенцами, а птенцами, вырвавшимися из гнезда, и так рано, и так отчаянно, что нам не хотелось оглядываться назад. И что бы мы там увидели? Расплывшуюся, забывшую, как за собой следить, и раньше времени состарившуюся мать? Мать, не помнящую ничего: ни счастья, ни горя, ничего, кроме вечного желания посытнее накормить своих детей. Ах, как хотелось нам тогда видеть свою мать другой – богатой, шикарной, ухоженной… В нас уже жил тот стыд, который заставит читать не Булгакова, не Солженицына и Шаламова, а разоблачительные статьи о том, что Гагарин умер в психушке, а Александр Матросов был неполноценным и только поэтому и лёг на амбразуру, и что Чкалов пил водку, а за Стаханова работали шесть человек и только так установили знаменитый рекорд, и что Будённый отправил в ГУЛАГ всех своих жён…

Не было числа тем статьям и тем разоблачениям. И мы, ещё приученные верить газетам, верили! Господи, прости нас… Верили! Нам показали другую жизнь, нам уже виделись шикарные лимузины, дорогие рестораны и особенный шик мехов… Мехов… И мы, ещё не научившись жить, научились стыдиться прошлого. Мы отталкивали от себя страну, не в силах отказаться от её скромных угощений…
Совок. бывший нам родиной, искоренялся нами беспощадно… Наши мальчишки отращивали длинные волосы, наши девочки брились наголо, это мы начали носить пирсинг и делать наколки. Правда, делались они не в крутых салонах, а на общаговской койке тушью и прокипячённой иглой. Но как это было красиво! Как это было круто! Когда на белых плечах бывших пионеров и комсомольцев появлялись головы драконов, а чаще корявое «Rock Forever».
Курить травку стало круто, потому что травки не было в совке, и целоваться взасос на улице – модно, и отдаваться в подъезде – тоже. Потому что в союзе не было секса. А у нас – есть!

У нас есть: рок, секс, травка, и мы, конечно, построим другую страну… И в ней не будет места женщинам без возраста в линялых платьях… Мы весь, мы старый мир разрушим…
А разрушать уже нечего было… Уже без нас расшатали…
Прости, читатель, что я вот так отрываюсь и отрываюсь от того промозглого денька с серым и низким небом, от ступенек бывшего Колизея и голой сцены.
Просто... Мне кажется, что ты не поймёшь, если я не объясню сейчас, какими же мы были. Мы… Я была… Все…

Но мы… Мы ещё не успели обрасти циничностью и, цедя сквозь зубы презрительное «совок», орали до хрипа: «Пусть кричат уродина, а она нам нравится»…. Мы были поколением, которое понимало, как надо жить, чтобы быть успешным… Да и само это словечко «неудачник» мы притащили из каких-то очень чужих и очень западных, а потому очень привлекательных фильмов. И вот мы знали, как надо жить, чтобы не быть неудачником. Молодой мозг очень быстро приспособился к обстоятельствам. А вот душа не могла, никак не могла. Потому как мы и есть поколение мутантов, мы можем мыслить по-новому, а чувствовать хотели по-старому. Мы ещё хотели дружбы, настоящей и верной, а уже выучили «homo homini lupus est ». Или проще – «чем чаще счёт, тем крепче дружба».

Мы все топали к своим вершинам или шли на дно по похожим дорогам: взаимозачёты, безденежье, пьяный президент размахивает дирижёрской палочкой, дефолт, «Мы преодолели крутой перелом»…Или не перелом? Я не помню, надо же – я забыла точную формулировку… А тогда мы смеялись, ну надо же, какой крутой перелом, он всё никак не кончается, нас всё ломает и ломает… И мы будем лгать, предавать, подличать, даже не замечая. Что подличаем. Выживать. Нам равных нет по этому умению. Я научусь лгать и писать то, что от меня ждут. Гара будет защищать клиентов, которым раньше бы не подал руки, Джо таскать контрабанду и гастарбайтеров через границы бывшего союза…
Да, да, да это тогда я попрошу Джо, в слезах и соплях, устав от этого бесконечного выживания…
– Джо, сыграй Токкату и Фугу ре-минор… Сыграй, – это будет истерика, тупая истерика…
И он, избитый, возьмёт баян, вытащит его из кабины грузовика и… не сможет, не смо-жет…
Будет начинать и бросать, хмуриться, злиться, он очень любил Баха… Странно, да… Не сможет. Но напьётся после и будет всю ночь взрывать тишину визгливым «Улица,улица, улица родная, Мясоедовская улица моя».
Вот тогда я вдруг до маниакальности полюблю эти рассказы. Я буду твердить имена наших мальчишек, как пароль, сыну-несмышлёнышу, коллегам, самой себе, почему? Потому что молодость? Да, наверное. И ещё – настоятельное и злое желание самой себе прокричать: «Я же другая! Я чище и
выше!»
Потом и Гарыныч расскажет, потом, уже перед самой смертью... Он приедет, найдёт меня, Джо, найдёт, будучи совершенно больным уже, без надежды на будущее и жизнь, он кинется не к матери, а к нам. И мы рванём к озеру.

Совершенно ненормальный поступок, когда двое здоровых тащат умирающего человека, облысевшего от химии, с выпавшими зубами, в котором и десятой доли не осталось от того нашего Гары, на озеро. И он расскажет, как однажды, уже будучи солидным юристом солидной конторы, зашёл за кулисы театра и заплакал от запаха, особенного запаха грима, раскалённой рампы, пыли… И мы, (журналист и лихой водитель-дальнобойщик), состоявшиеся, уже живущие сыто и спокойно, прикусим языки, потому что у каждого такое было.
И вот тогда-то Гара скажет: «Не по своей дороге я пошёл, и Бог мне её сократил». – И я замру от страха, потому что ни одного концерта в самом захолустном сельском клубе не могла смотреть без желания пройти за кулисы. Мы, рождённые для сцены, однажды предали её. Мы жили с ощущением предательства, как эмигранты, покинувшие родину, потому что не видели иного выхода… Или этот выход всё же был?
Нам предложили выбор: сытость или нищета… Ведь культура, настоящая, не наносная, не попсово-глумливая, не шансонно-хлюпающая, а именно настоящая поселилась в нищенских филармониях, в провинциальных театриках, в сельских клубах. Это там были голоса, там были данные, там были таланты. И пахали они за копейки, и спивались к сорока годам от безысходности… И над всем этим, как небоскрёб над развалюхой, вымахивал на фоне серого неба храм новой культуры. Яркий, пёстрый, очень похожий на те особняки, что сейчас в изобилии представлены во всех более менее крупных городах. Странная смесь стилей, китча, детских мечтаний владельцев, тщеславия и безвкусицы… Да…Такова была сытая культура… «Владимирский централ – ветер северный…» – «Мой мармеладный, я не права…»
И никто не заметил, как он вымахал, этот небоскрёб китча? Слишком долго и тяжко выползали мы из разрухи и нищеты, чтобы смотреть на небо: что там у нас? Как там у нас?
Да, безысходность – это страшнее, чем безвыходность, потому что когда нет выхода, всегда можно вернуться через вход, а когда некуда исходить, нет такой земли обетованной, к которой хоть через тридцать лет, да придёшь – вот это страшно… Некуда идти, не к чему стремиться. И куда бы ни шёл – бег по кругу… Как у вьючного животного – работать и есть, хорошо есть и много работать… Но даже если у тебя всё есть, в какой-то момент понимаешь, что у тебя ничего нет. Дом – два дома – три дома, машина – две машины – три машины… Когда всё это сгниёт, вспомнят ли о тебе? И главное – как вспомнят?
Больше всего боюсь, что в час, когда надо будет выносить моё бренное тело в последний путь, мало найдётся желающих его проводить. Мне пришлось однажды видеть такую процессию, когда за гробом шли шесть человек, и всё…
Представляете? Прожить жизнь и нажить лишь шестерых друзей, близких, родных, для кого твоя смерть стала  утратой…

***
А грузовик всё не шёл. Сумерки уже густо растеклись по городу, и фонари включили милосердный сиреневый свет… Мы уже предположили, что не будет грузовика, что каким-то немыслимым чудом Режу удалось решить этот вопрос, что театр остаётся. То есть это я предположила. И робко поддержали меня Юрка и Женька, и Джо неожиданно легко согласился, хотя всегда спорил, а тут он вдруг охотно и радостно возвестил:
– Ну да, точно, кипеш отменяется.
И рассказал анекдот, по руками опять пошла сигарета из запаса Гарыныча. И Гара протянул гитару из чехла… И Джо весело предложил вдруг:
– Дуйте-ка с Дэвом домой, Юрка проводит… Мы прошвырнёмся до ларька и тоже…
– А пошёл ты… – неожиданно зло отрезал Дэви, странно отрезал, грубо очень. Это Джо мог или Гара, даже я… А Дэв – нет… Он ведь не от мирка сего был, наш Димка-Дэви. Он матерился крайне редко, крайне…
И опять все поняли, что никакой кипеш не отменяется, что угроза – вот она в сером небе или уже за спиной, хотя за спиной – Колизей… Джо дверь открыл…Вошли, как в квартиру к покойнику… Хотя мы тогда не знали, как входят в квартиру, где лежит умерший. Вошли как вошли. Джо сразу скамейку привалил к дверям и как-то все сразу поняли, что надо делать. Слово «баррикады» мы тоже не знали, читали в учебнике истории в главе про 1905-й. Для нынешнего поколения могу сказать, что эта глава про первую революцию. Самую первую, не путать с Пугачёвским бунтом, хотя до сих пор не могу понять, чем революция 1903-го –1905-го отличается от бунта крестьян и казаков. Разве только тем, что никто себя Петром Третьим не объявлял.

Да, так вот мы не знали, что такое баррикады, хотя уже выучили, что митинги бывают не только на первое мая и седьмое ноября. Митинговали тогда все и всегда. Казалось, что стране делать было больше нечего, как митинговать…Основы классовой борьбы нам преподавали без отрыва от обучения сольфеджио, музлитературе и сценречи… И уже под кожей сидела, как заноза, эта самая теория… Мы наш, мы новый мир построим…

Но когда сгрузили всё что можно к дверям, кто-то спросил:
– И что? Отстреливаться будем?…
Вопрос повис риторический. Мы ответа не ждали, хотя где-то там в гримерке лежали бутафорские шпаги. Но кто же станет с нами биться на шпагах?
– Будем, – буркнул Джо.

И сноровисто взялся устраивать баррикаду да так, будто всю жизнь только и занимался возведением заграждения из скамеек, стульев, столов… Наверное, искусству отстаивать своё и разрушать враждебное учишься очень быстро. Это в нас живёт на уровне инстинкта – сберечь свой дом и отвоевать чужой… Такие две чаши одних весов. Даже не чаши. Видели детские качели самой простой конструкции? Одна доска, переброшенная через чурку, и пока идёшь по своему краю, идёшь вверх, но едва переступил на чужой, неуклонно начнёшь двигаться вниз… Мы ещё тогда шли вверх…Мы отстаивали свой дом, как единственно возможное место обиталища даже не тела, а души.


Тело, тело, оно не так уж много и требует, если разобраться: крышу над головой и место для ночлега…Это душа требовательна к людям, событиям, характерам, к себе самому… И дом для души наверняка устроить куда сложнее, чем дом для тела. Колизей, непривычно пустой. ловил каждый звук шагов, такое странное эхо. Раньше его не было, просто не было, скорее всего его гасили стены, обшитые «одеждой»…Возникла такая идея общности разных разностей… Мы собирали в городе старую одежду, стирали, штопали и обшивали ею стены зрительного зала… Тельняшки, платья, свитера, футболки, бесконечное полотнище, иногда навевающее ужас, потому что напоминало сборище странных человеков без лиц и рук, но тем не менее тесно прижавшихся друг к другу. Иногда дикий восторг, потому что стоило прислониться к стене, ты практически терялся на её фоне…

Сейчас вся эта одежда, вся эта общность душ и тел, валялась бесформенными грудой в центре… И голоса мальчишек стали казаться гулкими, значительными… И я отчего-то принялась складывать в стопку то, что было нашими стенами. Сидела и сворачивала пропылённые чужие одёжки, куски чужой жизни, чужого тепла в аккуратные стопки. Зачем?

Грузовик приехал, когда уже стало темнеть. Я его первая услышала. Не знаю кто, скорее всего водитель, дёрнул пару раз забаррикадированную дверь и спросил:
– Есть кто живой?


Мы не сразу ответили. Какое-то время стояли и молчали. Наверное, у всех мальчишек в тот момент так подпирал к горлу тот страх, что бывает только у юных и дурных, страх на грани мужества. Когда наступает самый страшный страх. Это – показать, что тебе страшно.

– Все живые, – кто отозвался, не помню. И так ли отозвался…
И всех прорвало тотчас-же. Мы что-то кричали, улюлюкали, хохотали. Нам давно уже не отвечал из-за двери усталый и какой-то вялый мужской голос… Наверняка это был водитель, и он просто уехал… А мы опять устроились ждать в быстро накатывающейся темноте. Все осветительный приборы мы умудрились снять, под потолком торчали жилы проводов, лишённые лампочек патроны, и потолок Колизея с каждой минутой всё выше и выше уходил в небо…


Я думаю: чего же мы тогда ждали, на что надеялись? Как-то само собой возник разговор о том, кто и как пришёл сюда, зазвучали сто раз слышанные истории, сто раз узнанные… Меня Реж разглядел на празднике в детском саду, где я играла Бабу Ягу. Он отправил за мной Джо, а надо было бы Гару… Тогда я была влюблена в него. Джо – это потом. Потом и навсегда. Смешно, но кажется, я умудрилась быть влюблённой во всех колизеевских мальчишек. Нет, не так чтобы уж… Но романтичные поцелуйчики и восторженное «ах» сыгранной роли – это отдавалось каждому… Хотя кто тогда не влюблялся?! Эти стены бывшего подвала – рекордсмены по числу увиденных поцелуев и… Не только поцелуев.


Сцена имеет свойство поднимать над обыденностью. В какой-то миг ты кажешься зрителям совершенно необыкновенным, героем, героиней, красавицей или красавцем, а главное – ты кажешься человеком, способным на поступок. Особой привлекательностью всегда обладают люди, способные на поступок… И ещё – на тебя всегда смотрят снизу вверх… Хотя в Колизее смотрели сверху вниз… И всё равно… Какие бури, какие трагедии трепали эти стены!


Женька Баллес, хорошенький и очень похожий на девчонку: губки бантиком, бровки тонкие, глазища в половину лица, сейчас так рисуют эльфов. На первое апреля он на спор переоделся в женское платье, сходил к парикмахеру в женский зал и сделал химию. Помните? Этот модный спиралевидный наворот. У Баллеса были длинные волосы, густые, как бы сказали в дамском романе – «цвета спелой ржи»… И вот на всю эту рожь он и забабахал химию. Ангелочек, да… Рождественский ангел. И вот когда он перед нами предстал, мы даже оборжать его не решились… Паж Керубино… А ночью он обрился налысо, напялил армейские берцы и так их не снимал… Он мечтал об армии. Хотя скорее всего он мечтал доказать себе, что вполне достоин амплуа героя. Так вот – обаяние ангела было начисто снесено милитаристской причёской. И тогда Женьку бросила подружка…


Это было смерти подобно. Баллес кинулся вешаться, почему-то здесь, почему-то в туалете и на обрывке верёвки, державшей задник. Но вот же парадокс – он честно отыграл спектакль, наш паж Керубино… Правда. свои локоны пришлось заменить париком. О, я помню, как скрежетал зубами Реж!


Но фактуру-то – глаза, губы, изящество рук и маленьких для мужчины ног (38-й размер – о, это такое горе!), – фактуру то никто не отменял…
Реж помешал случайно… Или не случайно. Он каким-то образом всегда всё про всех знал. И умел не вмешиваться. Вмешиваться, однако, тоже. У него ведь не было ни жены, ни детей, ничего, кроме «Колизея» и нас…Ха-ха-ха, подумала, что сейчас его бы заподозрили в педофилии. Какое страшное время пришло, господа, когда за каждой любовью стоит призрак её извращения! Любишь детей – педофил. Любишь животных – зоофил…


Но тогда мы ночевали вповалку на гастролях, мы ели из одного котла и пили из одной фляжки на фестивалях… Какое непривычное для нынешнего времени ощущение единого целого, когда все такие разные и такие похожие. Реж… Реж… Да, так вот – это он тогда вытащил из туалета Женьку в коридор и крикнул:

– Вызывай скорую.
И кто-то уже побежал.
А Баллес хрипел, растирая горло:
– Не надо скорую, не надо… Меня в психушку заберут… Не надо…


И тогда родилась идея, что мы репетировали сцену повешанья, не помню уже кого, якобы верёвка не должна была затянуться… И всё произошло случайно. Я сейчас понимаю, что Реж тогда прикрыл собой мальчишку, ведь что такое ЧП при работе с коллективом? У-у-уууу, какие сухие и страшные слова: ЧП при работе с детским коллективом – это крах карьеры. Нет, скажите, какая карьера у режиссёра молодёжного театра? Это значит, ты лишаешься права быть с детьми, со сценой, ты теряешь всё, во что вложил душу.


Но мы же не знали, мы радовались, как здорово всё придумано, и как хорошо, что Женьку не увезут в психушку. И в армию он пойдёт в эти свои погранвойска… Не будет написано в медкарте «психически нестабилен». Или «нервно нестабилен»… Как -то мы не видели глаз режиссёра. Ну, и если бы увидели, ничего бы не изменилось, он всегда был постоянным: ровный чёткий голос, голос капитана. Капитан…Второй после бога…


«Из жизни надо уходить, если уже никто о тебе не заплачет…» – вот что Реж сказал Женьке и всем нам. Не скажу сейчас, думали или нет парни почему же сейчас его нет с нами? Не скажу, но я думала. Просто не шло из головы и копилось детской обидой, отчаянной и безысходной: почему он нас бросил? Почему теперь?


Не знаю, когда на город накатилась полночь, стопки с одеждой пришлось разобрать, зря я так старательно их складывала. Все эти вороха прошлых жизней мы просто опять свалили в кучу и устроились спать… Точнее – устроились, а спать не выходило. И мы пялили глаза в густо-кисельную тьму, лежали, ощущая друг друга, что-то говорили, и я радовалась, когда вспыхивал огонёк зажигалки, чтобы прикурить очередную сигарету, хотя сигареты кончились уже часам к трём…
Или к двум?


    Почему они не едут? – не выдержал Санька Царёв.
    Не ответили, потому что не знали. Нам-то дуракам казалось, что должен вот-вот начаться штурм, что танковые войска и кавалерия, бряцая шашками и с криком «ура», кинется на нашу твердыню, и мы умрём. Красивые и молодые, спасая то, что должны были спасти… Но в мире взрослых ничего не изменилось. Скорее всего водитель даже не сообщил о нашем сидении новому хозяину «Колизея». Уехал себе спать, а в самом деле – что произошло-то? Страна рушится, жрать нечего, на улицах стреляют, Чечня требует суверенитета – вот это беда, да и то уже беда привычная… Уже такая очень мирная, как мозоль на ноге – своя! Она даже не будоражит. Мы так живём, нам надо выжить, нам надо есть, надо, чёрт возьми, выбивать зарплату… А эти шесть придурков…Мелочи, какие мелочи… Подурят и сами разойдутся.

Медленно, капля по капле, но истекла и ночь. И наша буйная энергия тоже… К утру стало холодно, и Джо укутывал мои ноги одеждой. И уговаривал поспать. Но глаза закрыть было страшно.

И всё же я заснула… И не я одна, потому что когда в дверь опять затарабанили, не сразу сообразили, где мы находимся. Спросонок эти удары, казалось, должны были раздробить землю… Но дверь устояла. А знаете ли вы, что двери в подвал вообще куда более крепкие, чем двери в квартиры и подъезды? По крайней мере такие делали тогда, в эпоху фанеры и филёнки. Ещё до листовой стали, сияющего металла, мрачного чёрного железа и потайных замков? Но уже после эпохи «ключ-под-ковриком»…. Наша дверь выдержала. У неё просто не было другого выхода.


И опять загалдели, заорали, заулюлюкали, зашумели... И только мы с Дэви сидели на куче тряпья. Точнее – я сидела, а он лежал…
– Поможешь в кресло? – кивнул он на инвалидную коляску…
Странно, что ни он, ни я не ощущали себя ненужными, мешающими, лишними… Это же так просто и естественно быть со всеми… Димка, сам похожий на развалины Колизея, с букетом болячек и параличом нижних конечностей, каким-то жутким пороком сердца, и астмой… После смерти театра он проживёт ещё год. Иногда мы будем пересекаться, мы вместе сделаем мой дипломный спектакль… А потом его не станет. По блату его устроят работать в театр кукол, но он не продержится долго. Классный наш звукач. Мы прочтём потом некролог на несколько строчек, зато в областной газете… Это будет после… Как много всего будет после…


Огромное спасибо за правку, очень грамотную и очень аккуратную, Володе Теняеву!
Без него продолжения рассказа бы не было.

(Окончание следует)


Рецензии
"С кем боролись - с врагами, с бесами? Вышел слишком неравный бой. Слово сказано — жизнь отрезали, нет опасней борьбы с собой. На руинах, на вечных приисках мы привыкли искать судьбу, а теперь вот руда без примесей, да попробуй ее добудь. Годы шли, в кандалы закованы, пели песни о вольных днях, но разбилась скрижаль с законами — слишком поздно ее менять. Нам свобода теперь дарована, победили, осела пыль. Время стрелкой в другую сторону не позволит сойти с тропы..." (Кот Басе)
Вы извините, я все что-то чужими словами (может, и не кстати). Свои как-то не идут, комок мешает.

Дина Николаева   10.03.2015 23:09     Заявить о нарушении
Дина! Стихи просто потрясающие! Всегда восхищалась людьми, которые умеет вот так все сказать в стихах. Стихи - это высший пилотаж в литературе!

Наталья Ковалёва   11.03.2015 07:39   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 23 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.