Калина сладкая

  Часы остановились. Севастьян подтянул гири, толкнул маятник. Мерное тиканье ходиков наполнило весь дом.
— Вот пошел уже второй год, — подумал Севастьян. Он подошел к темному окну. Белые красивые снежинки прилипали к стеклу и через секунду сползали вниз слезинкой. — Накину плащ, схожу к Любе, засобирался Севастьян.
  Никак не может понять Севастьян, на что ему эти годы без нее, Любы. Дети устроились, переженились, подросли внуки. И сегодня снова звали наперебой — переезжать к ним. А на что это? Куда идти? В этом доме прожита жизнь с Любой. На что ни посмотрит — видит ее, слышит ее голос.
  Севастьян тяжело вздохнул, звякнула щеколдой дверь. Ночь обдала его месивом летящего снега. Выверенной дорогой пошел на кладбище. Дошел быстро. Сел на сделанную им скамейку, обнял холодный памятник. Скорее почувствовал, чем увидел ее фотографию.
  Не хотел держаться Севастьян, да и нужды не было — заплакал. Уж очень он в долгу перед ней. Все казалось, будет еще время, еще успею все сказать ей. А теперь вот все невысказанное им, как недожитые ею годы, распирали душу Севастьяну.
  Сколько раз бывало идет Севастьян домой: окна в доме светятся, Люба уже дома. И чем ближе он подходит к дому, тем громче в душе слышится музыка. И такая хорошая. Пробовал Севастьян подобрать на баяне. Не выходит. Так и со словами.
  Однажды перед женским праздником, когда он в райцентре продал на базаре двух кабанчиков, зашел с деньгами в раймаг. Под стеклом лежали сережки — голубой камень такой, ну точно как глаза у Любы, а вокруг стекляшками такими обложен. Серебряные. Золото Севастьян и не имел никогда, да и не уважал за цвет. А вот серебро, как всякое железо, а ведь не ржавеет, а положи в воду — никогда не испортится. Серебро больше на людей похоже, есть такие: с виду человек как человек, а душа у него...
Спросил продавщицу, сколько же они стоят. А когда узнал — аж присел: оказывается, что камень тот голубой издалека, да и не стекляшки то вовсе. Продавщица и сказала, как называется, да забыл Севастьян — первый раз услышал, а блестят, как вроде звездочки на небе морозной ночью. Вышел Севастьян из раймага, походил, походил, спросить совета не у кого, да и стесняется.
  А потом зло взяло. Что ж ты за мужик такой, жене своей, в которой души не чаешь, сколько уж лет обязан счастьем своим, двух кабанов пожалел. Платье сносит, туфли стопчет, оправдывался перед собой, а это нетленно, останется память на всю жизнь.
... Запомнилась ему та ночь. Как одела жена сережки, так больше уже не сняла. Простое дело казалось, две сережки, а Люба сверкает как новогодняя елка, все в зеркало бегает смотреть, да головой туда-сюда, чтобы видеть их по очереди, и улыбается сама себе. Какие ласковые глаза у нее стали, после этого подарка!
— Красивая она... — вздыхал Севастьян, — ну чисто серебро.
***
  Так вышло, что не знал Севастьян своих ни отца, ни матери. Подложила его проезжая женщина на ступеньках сельсовета. Утром собрались люди. Посудачили.
  В деревне вроде никто не ждал на днях прибавления. Ждать-пождать — никто не отзывается.
  Какое горе толкнуло женщину на такое теперь и не узнаешь. Так ничейным и начал жить, так и жил по разным казенным заведениям.
Затем детдом, убегал, ловили;… А один раз не поймали. Сел в вагон и укатил куда глаза глядят. Не спрашивал ни городов, ни станций. Беспризорничал. Время такое было. Стянет на базаре с прилавка три картофелины, испечет — почитай пир. Не знал другой жизни.
  Шли годы. Пристал к артели таких же, как сам. Не все понимал, чем они занимались, только у этих и деньги были, и поесть давали. Его оставляли на «шухаре», а сами уходили. Что случилось однажды — трудно сказать: все разбежались, а он не успел.
  Судили быстро и строго. Ох, и непутевая жизнь пошла. Севастьян и другим не рассказывал, да и сам как мог обходил в памяти эти годы.
  Вроде и срок уже вышел, а будто все забыли о нем. А как вышел — узнал, о чем там и думать не мог. Война прошла. Сколько народу побило, сколько калеченных, слепых, сколько просто переломанных судеб. И Севастьян хлебнул горя — да разве сравнить.
И обидно, и стыдно за жизнь свою. Хоть и с опозданием, но ведь надо же было с чего-то начинать. Хотелось встроиться в эту жизнь. Как захотелось, чтобы и он как все! Ведь живой же, где-то должно было быть и его место. Только найти его надо.
Пошел устраиваться по заводам. А там посмотрят на его бумажку, повертят и говорят: «Вчера надо было, вчера бы взяли». А как его сегодня найти то место, где не скажут: «Вчера надо было». Не зря звали в народе ту бумажку «волчьим билетом».
Дело приняло плохой оборот. Пока мог держался, сменял на хлеб на базаре из себе все, что можно. Какой уже день без маковой росинки во рту. От голода кружилась голова. Есть хотелось до смерти, до зарезу тошнило. Тело и душа сошлись в одном — поесть.
  Вот и ходил Севастьян: базар — вокзал. В который раз пришел на полустанок. Постоял, попровожал глазами людей, а потом и сам взял и залез в вагон. Куда идет не знает. Слышал от людей, что перемена мест — это перемена судьбы. Гляди и приведет куда.
  В вагоне народу много. Прошел в конец, а там и места были. Сел рядом с женщиной, напротив — усатый мужик. Как только поезд тронулся, тот достал сверток, развернул. А там — куриная нога, чеснок, сало. От этого запаха Севастьяну кричать захотелось, как от боли какой. Он не мог глаз отвести, пока тот мужик ел.
  Севастьяну уже третий десяток и не может он вспомнить случая в своей жизни, чтобы наелся досыта. Голова у него закружилась. Он встал, подошел к окну. Уже спиной услышал, как тот усатый собрал все крошки в ладонь, хапнул в рот.
  Ему на плечо, как на душу легла рука. Рука была мягкая, Севастьян вздрогнул. Повернулся — на него прямо смотрела женщина. Взгляд ее был добрый, глаза какие-то голубые-голубые.
— На поешь…
  Хотелось отказаться, но не сладил с собой.
  Что там в свертке было — сейчас он уже не помнит, только съел все это за один глоток, аж стыдно стало.
  Женщина улыбнулась. Через минуту он сидел уже охмелевший то-ли от этой еды, то-ли от этой улыбки или глаз этих голубых. Вроде и не видел никогда таких голубых, заглянувших ему в душу, где давно и неприкосновенно висела паутина.
  На следующем полустанке она вышла. Севастьян смотрел из окна за ней. Казалось, что с ней уходит что-то большое, что он что-то теряет. Прогудел паровоз, поезд набирал скорость. Женщина оглянулась. Севастьян еще раз увидел эти глаза. Он бросился к выходу, соскочил на ходу, упал, ушибся, захромал, побежал поскорее туда, где исчезла эта женщина.
  Не знал Севастьян, зачем пошел за ней, может потому самому правилу, когда бездомному псу дадут мякоть хлеба, и от него уже трудно отвязаться даже с палкой. Он шел от нее в пятидесяти шагах. Где-то кончится ее дорога. Там само и решится, — думал.
  Да и женщина шла не спеша, оборачивалась, улыбалась, это-то и не отпугивало его. В конце улицы она зашла в убогую хатенку, покрытую замшелой соломой. Севастьян остановился посреди улицы. Пошел снег.
  В глубине двора стоял махонький низенький стульчик, с которым ходят на дойку к корове, явно сделан женской рукой. Ни одна планка не подровнена ножевкой.
— Нет мужика, — вычислил он.
  Какая-то новая неведомая сила магнитом его удерживала на месте, он так и продолжал стоять посреди улицы.
  Заскрипела и отворилась дверь, из сенцов уже без платка и фуфайки вышла она. То, что казалось женщиной средних лет в поезде, обратилось молодой девушкой.
— Заходи, провожатый, — по-детски засмеялась, закрыв рот рукой — может удивилась своему громкому голосу.
  Севастьян вошел в дом, проходя мимо нее в двери, он увидел близко-близко ее красивое лицо, белые курчавые волосы, и какая-то дикая сладость поднялась в нем от неотведанной им жизни. Как крапивой хлестнуло его по всему телу. Но тут же подумал: такая юная и красивая женщина никогда не может быть его.
В другой комнате из-за стола к нему сразу повернулось три детских головки, две девочки и хлопец. Они молча ели такой же худой паек, каким она поделилась с ним. «Свое отдала» — мелькнуло в голове у Севастьяна и еще одной неловкостью стало больше.
— А ты кто такой? — спросил самый меньшой.
— Просто человек.
— А где твои медали?
— Нет их у меня, — признался Севастьян.
— А ты, что за немцев?— не унимался малец.
— Я работал, много работал, — оправдывался Севастьян.
— А что ты умеешь делать? — на него смотрели пытливые детские глаза.
— А вот возьму и сделаю вам санки, вон сколько снегу навалило.
— Санки? — засветились глаза у всех троих.
— Это я вмиг! — Севастьян обрадовался, что хоть каким-нибудь полезным делом отблагодарит хозяйку и детвору.
  Через час Севастьян, покрасневший на морозе, хукая на руки, занес пахнущие свежей сосной санки.
— Веревка найдется? — спросил он у хозяйки.
— Любой меня зовут, — сказала она.
— Меня — Севастьяном, — и у него потеплело на плече то место, куда она ему в вагоне положила руку.
Дети запрыгали от радости, туту же примерялись как они поместятся и тут же засобирались их опробовать.
— Это дети сестры моей, в прошлом году умерла, а ее муж с фронта не вернулся, — сказала Люба, вроде Севастьян спросил ее об этом.
  Дети вышли на улицу, в хате стало тихо. Люба переменилась в лице. Видно что ее что-то мучает! Да и Севастьяну стало неловко как-то, замешали ему вдруг руки, деть некуда. Может боится меня, подумал, да и собираться пора. Неловко ведь. Дело к ночи.
— Идти надо, — сказал тихо Севастьян, поднялся и потянулся за фуфайкой.
Люба поднялась, подошла к двери, глаза ее решительно заблестели.
— Никуда я тебя не пущу, сказала она, глядя прямо в лицо Севастьяну. — Тебе и идти-то некуда.
— Не за того ты меня принимаешь, Люба. Мне он мальцу сказать нечего. Солдатик тебе нужен, защитник, чтоб перед соседями, перед людьми гордилась. У тебя он красоты столько, — да и молодая ты, очень молодая... Не для меня ты, Люба — голос у Севастьяна дрогнул, глаза заблестели.
Она слушала и не слышала его:
— Я увидела тебя, и все поняла, мой ты... мой... Вон детям радость устроил. Не уходи.
— Пойду я, — тихо отведя глаза в сторону, сказал Севастьян. — Не привыкший к счастью он и не допускал, что оно у него когда-нибудь будет. А когда оно обдало его жаром — испугался. Севастьян не был к нему готов.
  Люба догнала его за двором раздета, одной рукой придерживая расхристанную кофточку, другой — сваливающиеся на глаза волосы.
— Севастьян, оставь мне хоть спички, — попросила она.
Он достал коробку, потрусил над ухом, убедился, что не пустая, отдал и не поворачиваясь, пошел в сторону, откуда раздался тонкий гудок паровоза. И чем дальше он уходил, тем больше успокаивался. «Нет, не мое это счастье, — трудно ей одной, вот она и...» — объяснил по-своему случившееся.
  Уже перед самым полустанком Севастьян напоследок посмотрел в сторону, где по его расчету стояла мазанка Любы. Небо в том месте пылало заревом. Густой сноп огня и искр летевший вверх, освещал такой же густой сноп белых снежинок. Это был какой-то сумасшедший танец огня и снега, устремившихся друг другу навстречу. Севастьян рванул назад. Сердце поднялось куда-то в самое горло.
  Уже подбегая к горящей мазанке, он увидел Любу с детворой, стоящей на обратной стороне улицы с клунком в руках. Только она смотрела не на пожар, а туда, откуда бежал Севастьян. Она загородила ему дорогу, повисла на шее.
— Не туши, Севастьян. Уже поздно... Поздно... Это уже не потушишь.
— Сумасшедшая… — тяжело дышал Севастьян.
— Да… да… — в ее глазах умещалось отражение всего пожара.
***
…На том же месте Севастьян за два года поставил пятистенок. Две детских кроватки добавилось к их нехитрому скарбу. Распрямился Севастьян, жизнь прошла как одна минута…
***
  Севастьян и не заметил сколько он просидел тут.
  За ночь навалило снега, закруглились деревья и кусты. Все стало белым бело, как ее волосы, как ее халат — больничный.
  Вот у изголовья прижился куст калины, который Севастьян посадил в прошлом году.
Как-то они были с Любой в лесу поздней осенью. Вышли на поляну, а там на самой средине — куст калины. Люба, так обрадовалась, подходит к нему и как к живому обращается. Глаза ее преголубые горят, как вроде чудо какое видит.
— Вот какая ты смелая, вышла на средину, чтоб тебя не обошел тот, кто ищет тебя. — Трогает ее листочки, гладит ее руками. Сорвала ягоду, ест и приговаривает: «Сладкая калина, сладкая-сладкая».
  Не утерпел и Севастьян: одну попробовал, другую — скулы свело. Взял из ее рук, может ей другие попались — тоже самое, горькая же ведь. Глядит Севастьян на Любу и вправду верить хочется, кабы сам не попробовал. Вот от того куста и перенес саженец сюда, к ее изголовью.
  Со временем понял Севастьян, что дело тут не в калине, а в том, кто как относится к тому, что предстоит ему пережить в этой жизни, что уготовила ему судьба. Все дело в том, что и радость и боль для живого человека — все счастье. Только трудно его распознать, пока оно рядом. Чаще счастье узнаешь, тогда, когда оно уже прошло;…
  Севастьян погладил рукой кустик, и из под осыпавшегося снега блеснули ярко-красные ягоды калины. Севастьян сорвал одну, надкусил. Калина была сладкая...


Рецензии